Скачать fb2
Сады и дороги. Дневник

Сады и дороги. Дневник

Аннотация

    Первый перевод на русский язык дневника 1939—1940 годов «Сады и дороги» немецкого писателя и философа Эрнста Юнгера (1895—1998). Этой книгой открывается секстет его дневников времен Второй мировой войны под общим названием «Излучения» («Strahlungen»). Вышедший в 1942 году, в один год с немецким изданием, французский перевод «Садов и дорог» во многом определил европейскую славу Юнгера как одного из самых выдающихся стилистов XX века.


Эрнст Юнгер
Сады и дороги 

Предисловие

1.
    На этих страницах упоминается дневник семерых матросов, в 1633 году зимовавших на небольшом острове Святого Маврикия в Северном Ледовитом океане. «Гренландское общество» Голландии высадило их там с их согласия для изучения арктической зимы и полярной астрономии. Летом 1634 года, когда китобойная флотилия возвращалась обратно, на острове был обнаружен дневник и семь бездыханных тел.
    Одновременно с этим эпизодом в другой части планеты вновь вспыхнул великий спор о свободе воли. Спор, который в свое время затеяли Лютер с Эразмом и который, вслед за теологическим, неизбежно повлек за собой и политико-территориальное размежевание. В 1634 году в Эгере был убит Валленштейн[1] — наступил момент некоторого замедления. Смерть же Колиньи[2] в 1572 году, напротив, представляется нам упрощением и ускорением развития в рамках описываемой картины.
    Мы судим так потому, что в централизованном государстве со всеми типичными для него чертами обычно усматриваем цель, которой мировой дух стремится достичь посредством искусных ходов. А посему триумф Ришелье и Кромвеля кажется нам исполненным смысла, тогда как крушение Валленштейна предваряет эру второстепенных и третьестепенных государств.
    Но кому вообще известны истинные величины истории и оборотная сторона тех медалей, которые чеканит сознание? Кто знает, что потеряла Франция в Варфоломеевскую ночь и что на самом деле предотвратила несчастливая звезда Валленштейна? Однако все это — не более чем досужее мудрствование, коему предаешься, сидя у камина или коротая время в часы бессонницы. Зачастую мы переоцениваем значение политических фигур и отдельных шахматных ходов.
    За сто лет до того как люди, умирая от цинги, вели на Святом Маврикии свой дневник, Коперник сделал набросок новой космографии. Вполне справедливо, что даты подобного рода кажутся людям важнее, нежели даты истории государств и войн. Ведь они к тому же сопряжены с несравненно более серьезной опасностью. В 1633 году престарелый Галилей предстал перед судом инквизиции. Приписываемая ему знаменитая фраза «E pur si muove»[3] относится к числу наших судьбоносных изречений; видно, как крепко разум держится последнего слова.
    Между тем мы постепенно свыклись с мыслью, что обитаем на некоем шаре, со скоростью пули несущемся в глубинах пространств навстречу космическим вихрям. Уже во времена Рембо быстрота езды превосходит всякое воображение. И любой антикоперниканский ум, пытаясь осмыслить ситуацию, в какой-то момент понимает, что неизмеримо проще наращивать движение, нежели снова вернуться к спокойному следованию. На этом зиждется преимущество нигилиста перед всеми остальными. Тем же объясняется и крайняя рискованность намечающихся в наши дни теологических акций. Существует предел скорости, за которым все покоящиеся предметы становятся со своей стороны угрожающими и приобретают форму снаряда. В арабской сказке достаточно упоминания Аллаха, чтобы, словно звездой, испепелить летящих демонов.

2.
    Те семь матросов уже являются персонажами коперниканской вселенной, для которой, кроме всего прочего, характерно стремление к полюсам. Их дневник — это новая литература, а ее главный отличительный признак — отделение мысли от объекта, автора от мира. Отсюда следует изобилие открытий. Неотъемлемая часть этого мира — добросовестное наблюдение, крепкое сознание, одиночество и, наконец, боль.
    Со времени того, первого, при умерших было найдено и опубликовано посмертно множество подобных дневников. Живущие ныне тоже дают возможность познакомиться со своими записками; со времен diners chez Magny[4] с этим больше не связано никакого риска. Дневниковый характер становится скорее отличительной приметой литературы. Причин тому много, и вышеупомянутая скорость — не самая последняя. Восприятие, разнообразие оттенков могут усиливаться до такой степени, что — как хорошо видно на примере современной живописи — грозят разрушить всякую форму. В противоположность этому дневник как литературный жанр является оптимальным средством. А в тотальном государстве он, по существу, остается последним из возможных способов диалога.
    Даже в философском отношении ситуация становится опасной, когда сочинение в чем-то уподобляется вахтенному журналу. «Воля к власти» — первый и наиболее яркий пример. Это заметки, сделанные во время путешествия по морю: они позволяют заглянуть в пучины Мальстрема, откуда внезапно всплывают чудовища. Мы видим штурмана: он следит за приборами, которые постепенно раскаляются, он обдумывает курс и свою цель. Он изучает возможные пути, крайние маршруты, на которых практический ум должен потерпеть крушение. Духовное осознание катастрофы более страшно, нежели реальные ужасы огненного мира. Пойти на риск готовы лишь самые отважные, крепкие умы, они доросли до масштабов события, но еще не знают, какой груз придется взвалить на плечи. Так была сломлена судьба Ницше, бросать камни в которого считается сегодня хорошим тоном. После землетрясения разбивают сейсмографы. Но не стоит наказывать барометр за тайфуны, если не хочешь быть причисленным к дикарям.
    По, Мелвилл, Гёльдерлин, Токвиль, Достоевский, Буркхардт, Ницше, Рембо, Конрад часто оживают на этих страницах в роли авгуров Мальстрема, бездны, затягивающей нас в свою пучину. К числу сих недюжинных умов относятся также Леон Блуа и Кьеркегор. Они предвидели катастрофу до мельчайших подробностей. Их иероглифические тексты зачастую казались нам непонятными, а до некоторых из них мы как читатели созрели только сегодня. Они подобны транспарантам, надпись на которых проступает лишь в огненном зареве нового мира.
    И опять Библия выдержала испытание как книга книг, пророческая и современная. Впрочем, не только пророческая. Она дарует высшее утешение, являясь для многих источником всякой мудрости и проводником сквозь все ужасы мира. Погружаясь в чтение, начинаешь отчетливо понимать, что стала необходима как новая теология сама по себе, так и экзегеза в духе XX столетия. Наброски такой экзегезы пронизывают собой настоящие записки. Они сделаны для собственного употребления, но, возможно, укажут кому-нибудь путь к методике, к самостоятельному вниканию. Методологическим импульсом я прежде всего обязан Леону Блуа, чьи труды также упоминаются на этих страницах. Его я хотел бы непременно рекомендовать молодым немцам, хотя и предвижу сильнейшее возражение. В свое время я превозмог подобную антипатию — ведь нынче нужно следовать истине везде, где бы ее ни встретил. Она, подобно лучу света, не всегда освещает приятные места. Вообще же литературная нить тянется по лабиринту дневников, основываясь на потребности в духовной благодарности, которая, в свою очередь, тоже не может пропасть для читателя даром.

3.
    «Излучения» — таков заголовок для всего секстета дневников, первый из которых появился еще в годы войны, а последний — уже много позже, когда отгремело оружие[5]. Теперь все части составляют единое целое, картину катастрофы, которая поднимается подобно грозной волне, с грохотом накатывается и отступает. Она настигла каждого, захлестнув всех сразу.
    Излучения — под этим прежде всего понимается впечатление, которое производит на автора мир и его предметы, нежное чередование света и тени. Темы складываются из множества оттенков, нередко противоречивых и даже полярных, как «Восток и Запад» и прочие важные темы нашего мира, которые согласуются внутри нас.
    Существуют светлые и темные излучения. Совершенно темными являются грандиозные метастазы страха, что с момента окончания Первой мировой войны вторгаются в наше время и болезненно разрастаются. Они оттеняют даже самую малую радость.
    Лучи мы получаем также благодаря человеку, благодаря ближним и дальним, благодаря другу и недругу. Кому известны последствия взгляда, вскользь коснувшегося нас, кому известно действие молитвы, вознесенной за нас неизвестным? Гороскоп показывает концерт лучей при рождении подобно граням алмаза. Первым порывом жизни после оплодотворения является тончайшее излучение — увертюра индивидуализации. В каждое мгновение нас обвивают пучки света, касаются, обволакивают и пронизывают нас.
    Кто знает, кто постиг эту энергию вокруг наших тел, наших чувств, нашей души — тот порядок, то балансирование, которое мы не можем не осуществлять? Даже красота противоречит себе, как то доказывает усталость, возникающая вслед за прогулкой по картинным галереям, этим собраниям шедевров. Мы неутомимо направляем потоки света, снопы лучей, пытаемся привести их в гармонию, возвысить до уровня образов. Ведь это и значит жить!
    В функционировании высшего порядка космические и земные лучи переплетаются так, что высвечивают осмысленный узор. Его появление — знак того, что жизнь людей, жизнь народов удалась. Цветы — символы таких узоров, отсюда cultura[6], и отсюда их роль в сравнениях. Отсюда глубокое и нередко трогательное стремление народа к произведениям искусства. Оно объяснимо, ибо, если осмысленные узоры удались лишь на площади шириной в ладонь, значит, они вполне могут заполнить и более обширные области. При таком положении нет нужды опасаться даже массового упадка. В произведении искусства заложена колоссальная направляющая сила.

4.
    Излучения — автор улавливает свет, отражая его на читателя. В этом смысле он выполняет подготовительную работу. Чтобы сначала гармонизировать, а затем оценить богатство образов, то есть: согласно тайному ключу снабдить светом, который соответствует их рангу. Свет означает здесь звук, означает жизнь, сокрытую в словах. Некий метафизический учебный курс по символике: установление порядка зримых вещей в соответствие с их незримым рангом. Согласно этому принципу должно строиться каждое произведение и каждое общество. Пытаясь реализовать его в слове, в игре картин, являемой в череде будней, мы упражняемся в высшей дисциплине.
    Одно безукоризненное предложение способно доставить не только удовольствие. В нем живет некое распределение света и тени, некое тончайшее равновесие, которое распространяется и на другие сферы, даже несмотря на устаревание языка. Оно таит в себе силу, благодаря которой архитектор чертит план дворца, судья взвешивает последние аргументы за и против, а больной в период кризиса обретает возможность отыскать врата жизни. Запись оказывается крайне рискованным предприятием, требует серьезной проверки и размышления, подобно тому, с каким ведут в атаку полки. И если есть на свете волшебные кольца, то лишь там, где это сопротивление преодолевается волей к созиданию.
    Служение поэта — одно из самых возвышенных в нашем мире. Когда он преобразует слово, вокруг него начинают толпиться призраки; они чуют, что в жертву приносится кровь. Поэт не только заглядывает в будущее как пророк, он вызывает его заклинаниями или, наоборот, отвращает его. Низшие, темные уровни господства над словом являются магическими; и Гёте выразил это в стихах:

Когда бы магия с моей дороги удалилась,
Душа бы сразу заклинаньям разучилась, —


    они намекают на пережитое могущество и страдание.
    Как и многие его стихи, эти тоже звучат как молитва. Магия должна быть в слове всегда, иначе оно лишится силы. Только таиться она должна в глубине, как в крипте. А над ней уже поднимаются своды языка навстречу новой свободе, которая одновременно преображает и сохраняет слово. Этому способствует и любовь; в ней заключена тайна мастерства.
    Преображение дает о себе знать в жизненном росте, в обогащении языка. Если уж мы решили придерживаться образа излучения, то нельзя не упомянуть и о целительных лучах. Та часть слова, которая вызывает чистое движение, — будь то движение воли или чувств, — должна исчезнуть, уступив место другой его части, что обнажает его чудесную сердцевину.

5.
    Шестью этими дневниками мое авторство в период Второй мировой войны и ограничилось, если не учитывать обширной переписки да небольших сочинений. К числу последних относится трактат «Мир»[7], предыстория которого вплетена в парижскую часть записок. Вопреки фактам ошибочно полагают, будто это воззвание стало результатом поражения. До сих пор приходится считаться с таким примитивным истолкованием, да еще и оправдываться перед недоброжелателями. Однако в своей работе я неизменно плыл против течения и никогда не двигался в кильватере господствующих сил. Первый набросок сочинения я сделал как раз во время наиболее широкого развертывания немецкого фронта. Цель сочинения была чисто личная; оно должно было служить моему совершенствованию — в известном смысле стать упражнением в справедливости.
    Приближение катастрофы свело меня с теми людьми, которые отважились на ужасный риск: низвергнуть колосс прежде, чем он обрушится в бездну и увлечет за собой бесконечную похоронную процессию. Я не только иначе оценивал обстановку, но и чувствовал себя частью другой субстанции, если не считать таких мусических умов, как Шпайдель[8] и Штюльпнагель[9]. Прежде всего я придерживался убеждения, что без Суллы всякая претензия на плебисцитную демократию неизменно должна привести к дальнейшему укреплению низменных сил.
    И все же бывают ситуации, когда не следует рассчитывать на успех; тогда, конечно, оказываешься вне политики. Так поступили и эти мужи, а посему они морально выиграли там, где проиграли исторически. Их жертва венчает не победу, а поэзию.
    Я счел за честь внести свою посильную лепту, и потому дал своему сочинению подзаголовок «Воззвание к молодежи Европы». Между тем его влияние ощущалось и в узком кругу единомышленников, которые как бы ждали условного слова. Роммель прочел его до того, как отослал свой ультиматум. Прямое попадание бомбы, настигшей его по дороге в Ливарот 17 июля 1944 года, лишило план тех единственных плеч, что только и были способны выдержать неимоверную тяжесть двойного бремени: войны и гражданской войны, — единственного мужа, который был достаточно наивен, чтобы противодействовать крайне безыскусному плану покушения. Гибель Роммеля стала недвусмысленным предзнаменованием его краха. В те дни я научился тому, чему меня не могли научить все исторические книги, и даже «Кориолан» Шекспира, к которому я часто обращался за поддержкой. В моих записях об этом упоминается лишь вскользь, ибо их задача — не политическая, а педагогическая, автодидактическая в высшем смысле: автор приглашает читателя участвовать в своем развитии. Кроме того, нелишне заметить, что в ту пору я уже устал от мельтешения картинок политической истории и не рассчитывал, что еще один поворот калейдоскопа все изменит к лучшему. Новый плод должен вызревать в человеке, а не в системах.
    В этом смысле сочинение о мире уже стало для меня историей тогда, когда сопротивление в Германии угасло. Я посвятил его своему сыну Эрнстелю, который незадолго перед тем был освобожден из тюремного заключения и добровольцем пал под Каррарой. С его смертью связана для меня такая же горечь, как и с моим авторством. Я, пожалуй, предвидел, что мы погрузимся в те пласты, где больше не остается заслуг и где ничто, кроме боли, не имеет ни веса, ни ценности. Но боль возвышает нас в сферах иных, в истинном отечестве. Там ничто уже не в силах повредить нам, если здесь мы смогли выстоять в безвыходном положении, на оставленном посту.
    «Мир» тем временем курсировал в виде оттисков и списков. У пуль и книг свои судьбы. Некоторым видится парадокс в том, что воин ведет речь о мире. Возражая на это, хотелось бы сказать, что лишь его подпись дает кредит слову. Не напрасно древние привлекали к мирным договорам народных богов войны, которых представляли жрецы.
    Я просто пожелал своему сочинению счастливого пути. Мое положение в ту пору было сродни положению семерых матросов в Ледовитом океане, а в таком настроении человек легко срывается в ненависть. Она никогда не была моей вотчиной. Напротив, вполне возможно, я обратил взор к одной из тех звезд, которых никогда не достигнуть при жизни. Так сочинение это стало для меня еще дороже, ибо авторство — это отцовство, а наши симпатии всегда на стороне тех детей, коим судьба не даровала счастья.

6.
    В первом из шести дневников, «Сады и дороги», изображено немецкое продвижение по Франции. Книга быстро приобрела известность. В ту пору мне нравилось играть картинками-загадками, из которых люди (или те, кто хотел оставаться ими) могли бы извлечь описание нашего положения. К числу таких картинок относится и упоминание 73-го псалма. Минул год, арабеска получила хождение; тогда благодаря министру народного просвещения появление нового переиздания оказалось напрямую зависимо от того, будет вычеркнуто место или нет. Когда я ответил отказом, «Сады и дороги» включили в список запрещенных книг, и в нем они оставались довольно долгое время. Смена авторитетов в современном государстве изменяет аргументацию, но не практику насилия. При любом отклонении от нормы тебя, на всякий случай, объявляют опасным. Гонители сменяются, облавная охота идет дальше.
    Благодаря некоторым встречам я узнал, что этот первый раздел серии дневников под названием «Routes et jardins»[10] вскоре обрел друзей и во Франции. Добрая идея дружбы между обеими странами вследствие противодействия злых сил постепенно утратила вес, и все же многое будет зависеть от того, удастся ли отстоять ее снова. То, что ее осуществление во время войны было невозможно, — большая трагедия для ее сторонников в обеих странах. Я видел, как они за нее погибали.
    Единственный способ избежать катастрофы (коль скоро война уже разразилась) заключался в незамедлительном заключении мира с Францией, подобно тому как Бисмарк заключил мир с Австрией. Демон масс всегда предпочитал мимолетные триумфы и холод ненависти. Говоря принципиально, было бы даже лучше, чтобы при выяснении сути конфликта доискивались до первопричин. Речь, в конце концов, шла о том, есть ли будущее у национального государства в XX веке или же оно обречено. Вопрос разрешился в пользу империй, как и было предсказано. В этом отношении Германия проиграла войну вместе со всеми национальными государствами, точно так же, как она проиграла Первую мировую вместе с другими монархиями. Соответственно, в ту пору я считал разумным примкнуть к России, тогда как сегодня очевидна комплементарная связь Германии не только с Францией, но и со всеми европейскими государствами.
    Можно предвидеть, что при любом обострении напряженности между Востоком и Западом основным пострадавшим окажется Германия. И эта напряженность не уменьшится, если обе чудовищные державы, грядущий подъем которых столь отчетливо осознал уже Токвиль, разрастаясь, укрепятся и начнут притягивать к себе державы, лежащие между двумя полюсами. Подобный сценарий развития расколол бы Германию на атлантическую и континентальную части, как в свое время Тридцатилетняя война рассекла ее на северную и южную половины. На основании этого мы и обязаны содействовать мирному разрешению проблемы, и наш вклад, согласно сложившемуся положению вещей, может быть только духовным.

7.
    Излучения. Что касается формы, то автор является приверженцем как волновой, так и корпускулярной теории света, а это значит, что действовать должны как идеи, так и картины — и притом одновременно: в языке логические фигуры сплавляются с идеограммами style image[11].
    Мы верим, что создание нового стиля скрывает в себе единственный неуловимый шанс сделать жизнь терпимой. Такого рода стиль обретается лишь в продвижении вперед. Последний сухостой романтизма уничтожило пламя. Равным образом стала очевидной и безотрадная пустота классицизма. Путь к огню лежит через музеи. Консервативное притязание, — будь то в искусстве, политике или религии, — выдает вексель на несуществующие уже больше активы. Так говорил Гюисманс, духовный наставник толп верующих, которых сегодня паника гонит к алтарям.
    Реализм, напротив, меньше обещает, но чаще сдерживает слово. Он враг умозаключений, у которых не все в порядке с логикой, и не наполняет векселями незримые фонды. С этим тут все в порядке — но разве мы исчерпали тайны зримого? Позитивизм и натурализм предоставляли как-никак лишь грубые выкройки, отражали только поверхностный рельеф. Здесь еще доделывать и доделывать. В зримом содержатся все указания на незримый план. И то, что один из таких планов существует, должно быть доказано на моделях. Сюда относятся попытки сплавить язык иероглифов с языком разума. В этом смысле поэтическое произведение возводит колонны в виде образов, оно возлагает дух перед еще незримым храмом в качестве жертвы.
    В такой ситуации взоры обращаются к христианству. Однако его нынешним представителям далеко даже до научных умов XIX столетия, которые хотя бы создали целостное представление о мире. Но ситуация не безнадежна, и новые столкновения говорят о том, что у господствующих сил появляются соперники нового типа.

8.
    Еще несколько слов о размежевании частной сферы и сферы авторской. Между ними всегда будет проходить граница, и граница небесспорная. По той же причине рукописи сильнее, чем напечатанный текст. Точность кроется не в деталях. Не последнюю роль играет и вопрос вкуса. Так, к примеру, Джойс считал важным регистрировать в «Улиссе» все подробности использования отхожего места.
    Ряд эпизодов, насколько я знаю из отзывов, уже дал повод для критики. В особенности это касается изображений ужасного; а потому было искушение подретушировать текст. Однако я смог удержаться от соблазна, поскольку хотел обрисовать читателю идею целого. Разговор сегодня возможен только между теми людьми, у которых есть эта идея целого; при этом они, разумеется, могут вполне занимать самые разные позиции.
    Вести дневник значит упорядочивать случайные факты и мысли — такие задачи и должен ставить перед собой автор. В этом состоит его единственное утешение. Когда государством управляет техник, переделывающий его в соответствии со своими идеями, конфискация грозит не только эстетическим и метафизическим экскурсам, но и чистой радости жизни. Уже давно канули в Лету те времена, когда собственность слыла воровством. Считается роскошью даже иметь собственный характер, который Гераклит называет демоном человека. В борьбе за него, в желании его сберечь, и заключается одна из великих, трагических тем нашего времени.
    Этой темы я тоже намерен коснуться после всех своих экспедиций в огненные и ледяные долины рабочего мира. Временной интервал, отделяющий автора от своего произведения, позволяет действовать в предельно удаленных друг от друга областях и пластах, которые зачастую отличаются между собой, как негатив и позитив. И все же только вместе они дают реальность. Мир, рождение которого мы наблюдаем, не будет отражением однообразных мотивов и принципов — он, как любое творение, возникнет в споре. К числу великих размежеваний относится прежде всего определение границ свободы воли и предопределения. В нашей голове, в нашей груди располагается та арена, где под покровом времени сходятся в поединке судьба и свобода.

Сады и дороги

КИРХХОРСТ, 3 апреля 1939 года
    Впервые работал в новом доме. «Королева змей» — быть может, мне придет в голову более удачное заглавие, а то нас, чего доброго, еще примут за офитов[12]. Порой мне кажется, что я не до конца проникаюсь воздействием записи, когда мысленно перечитываю ее. Например, короткое предложение кажется мне незавершенным, хотя я все же уверен, что именно емкая фраза часто производит неизгладимое впечатление. Предложение в том виде, как его записывает автор, отличается от предложения, каким его воспринимает читатель. Случись мне обратиться к запискам или письмам, которые вышли из-под моего пера давным-давно, проза представляется мне крепче, сочнее.
    После полудня в саду. Земля легко поддается обработке: песок Люнебургской пустоши, подстилающий темные пласты перегноя. Поскольку я еще не отвык от вязкой почвы виноградника в Юберлингене, мне доставляло удовольствие ощущать, как он соскальзывал с лопаты.

КИРХХОРСТ, 4 апреля 1939 года
    Поработал скверно, о чем можно было догадаться заранее по тому, как я спал, что мне снилось. Хоть и не каждый день возвращаешься с добычей, однако ж, на охоту отправляешься ежедневно — вот так и я: первую половину дня провожу, вылепляя и отбраковывая предложения, уподобившись горшечнику, бьющему изготовленную посуду. Состояние это наступает довольно быстро, и тогда можно спокойно отправляться на прогулку. Но если я, тем не менее, остаюсь, значит, в этом усилии скрыт какой-то смысл. Мало что делают напрасно.
    В полдень перекапывал грядки, посеял редис и купырь. Читал Торнтона Уайлдера, «Мост короля Людовика Святого»[13]. В одном месте автор приводит приметы настоящего искателя приключений, в том числе умение завязывать беседу с незнакомцами. Пожалуй, это и в самом деле отличительная черта первостепенной важности. Если мы взглянем на своих знакомых, то можем по пальцам пересчитать тех, знакомству с которыми мы не обязаны посредничеством третьего лица. Людей, с которыми мы вступали в отношения напрямую, мы чаще всего встречали при необычных обстоятельствах — в путешествии, во время праздника или несчастного случая. В эротической сфере тоже знакомятся напрямую, например при первом обращении или в момент приглашения на танец. Элемент приключения есть и в том, когда в темном помещении, — к примеру, в театре, — мужчина протягивает руку незнакомой женщине. Впрочем, случается это чаще, чем принято думать. Эдмонд довел эту тактику до совершенства и как-то даже прочитал мне о ней длинную лекцию. Вспоминаю, что с ним я тоже познакомился непосредственно; он заговорил со мною в метро. В любой круг мы почти всегда вступаем лишь будучи представленными, как то и положено общительным существам. Искатель приключений, обычно замкнутый, помогает себе собственным талантом. Авторство тоже можно рассматривать в качестве духовного приключения, ведь любой автор располагает некоторым числом знакомых, которых приобрел благодаря прямому обращению.
    Кажется, что непосредственное знакомство считается высшим способом завязывания отношений. Так, любовные пары воспринимают случай, который свел их вместе, как исключительный. А в качестве завязки романа часто используется случайная встреча двух не знакомых ранее людей.

КИРХХОРСТ, 5 апреля 1939 года
    «Королева змей». Мои сегодняшние наброски о мавританцах[14] меня не удовлетворяют; в моем воображении этот орден живет отчетливее, чем в изложении. Показать, как в пору упадка, когда скапливается масса затхлой материи, рационализм становится самым твердым принципом. Затем: когда вокруг доктрины аморальной техничности образуется кружок, злой дух притягивает автохтонные силы, чтобы вернуть себе прежнюю власть, тоска по которой всегда живет на дне их сердец. Так в современной России просвечивает старая царская Россия. Таков и Старший лесничий[15]; в подобных фигурах нигилизм находит своего хозяина. Впрочем, в отношении Петра Степановича к Ставрогину ситуация кажется перевернутой: техник пытается заключить союз с автохтоном, ощущая у себя недостаток легитимной силы.
    Описывая отношения такого рода, лучше всего, конечно, целиком положиться на продуктивную фантазию, но делу в любом случае не повредит, если детально проработать их конструкцию. Впрочем, следует избегать того, чтобы рассказ приобретал чисто аллегорический характер. Он должен, совершенно вне временной соотнесенности, уметь жить исходя из собственной сути, и даже хорошо, если останутся темные места, которые порой не под силу объяснить даже самому автору, именно они, как я со временем понял, нередко являются залогом позднейшего плодородия. Так, характер Старшего лесничего, когда он привиделся мне в одну из ненастных ночей в Гарце, представлялся мне еще темным; а уже сегодня я вижу, что черты, отмеченные в нем тогда, не лишены смысла даже в более широком контексте.
    После полудня на болоте. Совсем близко, у неширокого оврага, вспорхнула парочка уток и описала вокруг меня круг. Селезень в свадебном наряде, с видом эдакого бравого молодца: чего стоит один завиток на гузке и шелковистая, отливающая металлической зеленью шея! Чрезвычайно красивы места, где этот цвет переходит в роскошную и очень нежную черноту; такова наивысшая степень зеленого. Я представил его себе чернильным порошком, который в растворе дает большое количество великолепной зеленой тинктуры.
    Затем в саду. Сажал горох, салат, мангольд, лук и морковь. Как же славно поблескивали горошины своими матовыми, серо-зелеными строчками из темных бороздок. Подумав о том, что мне придется тут же покрыть их землей, я вдруг понял, насколько необычной, едва ли не колдовской является работа на грядках.
    Когда копаешься в почве, земля сообщает рукам свои свойства; она делает их суше, изнуреннее и, как я полагаю, духовнее. Рука претерпевает в почве очищение. Перебирать пальцами в рассыпчатом, податливом грунте, согретом солнцем и брожением, — это несказанно приятное чувство.
    Среди полученной почты письмо от Элизабет Брок из Цюриха. Она пишет, что на заданную тему «Description exacte d'un objet»[16] получила от одной из своих учениц описание вареного омара, от которого я-де пришел бы в восторг. Должен, конечно, признать, что уже сама идея кажется мне замечательной; речь идет о вещи роскошной и торжественной.

КИРХХОРСТ, 7 апреля 1939 года
    За работой мне бросилось в глаза, что я, быть может, слишком скрупулезно опускаю на письме безударное «е». Для предложения, безусловно, не все равно, звучит ли в нем «erfreuen» или «erfreun»[17]. Между тем я по себе вижу, что читатель сам по мере надобности либо читает безударное «е» окончания либо его опускает. Во всякой хорошей прозе читатель сотворчествует от своего лица. Осмотрительность же, на мой взгляд, следует в особенности проявлять там, где пропуск этого гласного звука придает слову непривычное звучание или нарушает стихотворную форму. То же самое относится и к перестановке слов в пределах одного предложения по причине распределения нагрузки — здесь стихотворению тоже подобает предоставлять больше свободы, нежели прозе. То, что в прозе достигается за счет ритма, не должно оставлять следов; и напряжение тем более благотворно, чем менее оно ощутимо. Это соответствует общему закону, согласно которому рука мастера, проходясь еще раз по готовому произведению, сглаживает все шероховатости.
    Кроме того, думаю, мне следует в дальнейшем избегать слишком частого употребления указательного местоимения «тот». «Его глаза сверкали тем блеском, который придает употребление белладонны». Своеобразное воздействие этого местоимения заключается в том, что оно попусту тратит время понятливого и искушенного читателя. Сильно воздействовать оно может лишь при констатации чего-то необычного либо при упоминании редкого факта. Здесь, однако, как в случае лести, должно срабатывать правило экономности.
    В первой половине дня в небольшой церквушке, ее кладбище притулилось прямо к моему саду. Церковь очень красива. Проповедь на Страстную Пятницу о распятом Христе и двух разбойниках. Сакральный тон проповеди, словно тонкая, отслоившаяся фольга. У протестантов это еще слышнее, чем на юге, где «верой единой» дело не ограничивается. В Норвегии меня когда-то поразили богослужения, в ходе которых тебя, как на воображаемых канатах, словно подтягивали вверх.
    После полудня — визит к новому соседу; кофе с печеньем, прогулка по двору и дому. Затем вместе с Перпетуей[18] и Луизой приводил в порядок библиотеку; переезд, к сожалению, плохо сказался на книгах. Череду долгих столетий без потерь преодолевают лишь добротные старинные переплеты из пергамента.

КИРХХОРСТ, 8 апреля 1939 года
    Продолжил возиться с библиотекой. Даже расставил справочники на верхних полках. Копал землю в саду, в том месте, где земля падает яркими, красно-бурыми комьями и, как медь, сверкает на срезе.
    Аттагенус — я привык видеть в нем первого посланца весны — несколько запоздал в этом году и, появившись, произвел ревизию в моих бумагах. Крошечное создание, величиной с рисовое зернышко, он имел изящные, с утолщениями на концах, усики и пару белых, как мел, пятнышек на щитке спины. Еще его темная юбочка бывает окроплена белыми брызгами. Он с успехом развивается в оконных щелях и стыках половиц, а комнатное тепло способствует его созреванию, словно в оранжерее. Всегда приятно видеть старого знакомого, когда жучок вдруг начинает кружить вокруг лампы и затем ползет по листу рукописи, как по какой-то пашне. Я наблюдаю за ним, и комната кажется мне обжитее и просторнее.

КИРХХОРСТ, 9 апреля 1939 года
    Среди просторов полей там и сям высятся темные перелески. Березы на обочине проселочных дорог еще не обзавелись листвой. Вдоль придорожных канав на деревьях цветущие сережки, обсыпанные роями пчел и желтых мушек. Большие сгустки лягушачьей икры, в обрамлении гидрастисов похожие на саговый пудинг; ее черные ядрышки уже изрядно развились. По всей округе стеклянным звоном разносится глубокое кваканье жерлянок. У весны есть своя земноводная сторона, прохладное, нежное очарование, с любовными играми на подтаявшем льду.
    В лягушках — когда в воде они кажутся как бы стоящими на вытянутых задних лапках — меня всегда трогает их сходство с человеком; впрочем, у более высокоорганизованных ветвей позвоночных животных оно снова сходит на нет. Это что-то вроде первого рывка природы вперед к человеческому существу, который впоследствии возобновляется все напористей и напористей. Этим, пожалуй, объясняется, почему мы считаем лягушку такой же забавной, как и обезьяну. Даже во время спаривания самец совершенно по-человечески хватает самку руками.
    Соответственно, человек тоже обнаруживает в себе черты земноводных. Это особенно чувствуется, когда он, откинув назад голову, дает возможность любоваться частью своего подбородка и горла. В некоторых местах хорошо видно, как спешила природа, кроя для нас животные платья.
    Припоминаю, что ребенком при виде лягушек испытывал неописуемый восторг. Однажды в полдень, возвращаясь из начальной школы, я увидел за витринным стеклом аквариумного магазинчика крупных, пестреющих зелеными и черными крапинками прудовых лягушек. То обстоятельство, что столь великолепные создания выставлены на продажу, меня изумило, и я вошел в магазин несколько смущенный, но в то же время горя страстным желанием приобрести один из таких завидных экземпляров. К сожалению, в тот момент появился мой дедушка и увел меня оттуда. Тогда-то, должно быть, я понял, что должен чувствовать человек, владеющий рабом, — я имею в виду очень древнее, доримское, даже доалександрийское наслаждение. «Этот человек принадлежит мне, он — моя собственность, мое непреложное и неоспоримое достояние; мне так нравится с ним забавляться». Надо полагать, здесь кроется одно из самых глубоких отношений между людьми, какие только возможны. А если посмотреть с другой стороны? «Я — твой раб» — разве нельзя себе представить, как эту фразу произносят таким тоном, который не удалось описать ни одному из наших историков? Подобный тон относится к детству человеческого рода, он жив в нашей сумрачно-прекрасной волшебной стране, какую Геродоту довелось увидеть собственными глазами. Это-то и придает его книгам особое значение.
    Перечитывая запись, замечаю, что выше, в третьем предложении, мне не нравятся «цветущие сережки». Не нравятся справедливо, ибо скрывают в себе плеоназм, который, впрочем, следует оставить в качестве предостережения. Однако похвально то, как он был выявлен — благодаря эстетическому недовольству а priori; а затем уже подтягивается и логическое обоснование.

КИРХХОРСТ, 10 апреля 1939 года
    «Королева змей». Мои описания мраморных утесов — осмотрительность, дабы не вышло пышного полотна в стиле какого-нибудь «Титана»[19], рисующего Изола-Белла. Автор пытается дать представление о прекрасном, опаивая читателя словесами. А между тем высшее же воздействие прекрасного заключается не в экстазе; мы покоряемся обаянию волшебства. Так, у нас может возникнуть глубокое удовольствие, подобное дурману, который окончательно лишает нас твердой почвы под ногами и мешает стойко держаться образов. В обаянии же волшебства, которое распахивает нам глаза вместо того, чтобы смежать их, мы как раз достигаем самого глубокого представления, какое только возможно достигнуть сознанию. Пред ликом красоты наблюдение должно усиливаться; есть состояние, когда время начинает замедлять свой бег, а краски, словно в безвоздушном пространстве, сверкают все ярче. Описание прекрасного предполагает меру, отстранение и острый взгляд; словоблудием здесь ничего не добьешься. А потому такие слова, как «неописуемый», не подходят для живого изображения. Увлечение превосходными степенями равным образом является признаком импотенции. Естественно, бывает и так, что словесная форма неспособна вместить в себя все богатство, выдержать жар и лопается, как мыльный пузырь. Когда речь идет о сферах, лежащих вне слова, тогда меняются и средства. Чистые мелодии способны проникать глубже, чем язык, обнаруживая еще большую невесомость.
    Я нахожу, что в знаменитой картине «Колдовство любви» суть колдовских чар передана весьма удачно — особенно потому, что, кроме всего прочего, передает тот испуг, какой охватывает нас перед самым разоблачением.
    Прототипы мраморных утесов: скалистый склон у маяка Монделло, по которому я взбирался с Магистром[20]. Затем проход с Корфу до Канони, долина Родино на Родосе, вид от монастыря Суттомонте в сторону Коркулы, проселочная дорога от Глетчермюле к Зипплингену на Боденском озере. Соколиные и совиные гнезда на отвесных стенах Коринфского канала. Акрополь; скалы, вздымающиеся в Рио, так что на ум невольно приходят орхидеи и змеи. Автор обязан много путешествовать, чтобы увидеть на собственном опыте, что может приносить Земля. Однако потом образы должны смешиваться и становиться текучими подобно меду, собранному с многих цветов. Только из элементов воспоминаний дух черпает для себя пищу.
    Во второй половине дня ярко светило солнце — на болоте, среди водяных мхов я охотился на мелкие виды гидрофилусов. Пока я их рассматривал, сидя на корточках, из ситника на темное зеркало торфяного среза выскользнул крупный паук-серебрянка — густо-коричневый, бархатистый, с белой фетровой оторочкой на тельце. В эти весенние дни все залито резким светом, повсюду пестрят березовые побеги и стебли вереска, так что порой возникает впечатление свежевыстиранности. Эта необычная картина, видимо, объясняется контрастом все еще зимней растительности с почти уже летним освещением.

КИРХХОРСТ, 11 апреля 1939 года
    Посеял лук, шпинат и майскую редьку. Увидел, что горошины проросли — к своему облегчению, потому что меня преследовала почти навязчивая идея, что ничего не взойдет. Должен сказать в свое оправдание, что все наши усилия по ускорению роста не идут ни в какое сравнение с настоящим приростом, который за одну ночь получается сам по себе и без нашего участия. Нам не хватает, прежде всего, одной добродетели, которую можно было бы назвать «искусством-давать-себя-одаривать». В этом следует оставаться ребенком, и тогда счастье придет само собой. Мною давно подмечено: деньги — я имею в виду не абстрактные, а конкретные деньги, к примеру наследства, подарки и выигрыши — переходят к совершенно определенному получателю. И случается это не столь уж редко, как кажется, ибо любой даритель оказывает предпочтение тому, кто умеет принимать подарки. Потому-то мы все раздаем детям.
    Подобное отношение оправдывается при разделе наследства и образует скрытое основание возникающих вследствие этого пререканий и ссор. Родители непременно хотели бы видеть дельными всех своих детей, но их любовь обращена все-таки к тем из них, которые остаются детьми дольше других. Поэтому они склонны одаривать щедрее всего самого младшего, сея тем самым семена раздора между братьями. Таким образом дельный и бывает уязвлен, как некогда Каин.

КИРХХОРСТ, 12 апреля 1939 года
    Сон. Я как будто услышал чей-то летописный рассказ или увидел распахнувшийся передо мной титульный лист старинной хроники: «Питие по-шведски». Из собравшейся по случаю означенного события толпы жена выволакивает на плечах не выдержавшего испытания мужа. На беду у того завязывается пустячное препирательство с одним из собутыльников, попойка продолжается, но на сей раз все заканчивается гибелью. Холодная механика насилия, куда человек попадает, словно в мясорубку, пытается вырваться из нее, снова затягивается и гибнет. Сцена разыгрывается на рыночной площади; все здания, одежды и лица соответствуют стилю времени, и лишь питье подается из современного пожарного крана с бронзовыми насадками, какие можно видеть на наших улицах.
    Замечательным было и пробуждение. Из глубины сна я поднимался наверх, словно сквозь какой-то водоворот, и, задолго до того как вынырнуть на поверхность, услышал за окном рев автомобиля. Находясь в глубине сна, я все же сумел распознать этот звук — подобно тому, кто, живя в иных мирах, не теряет связи и со здешним миром. В тот миг, когда я достиг верха, мое сознание защелкнулось, подобно пружине, и причинная связь восстановилась.

КИРХХОРСТ, 13 апреля 1939 года
    Поездка в Бургдорф, одно из старых гнезд Нижней Саксонии, будто высушенных долгим окуриванием. У садовника прикупил «разбитых сердечек»[21], которые мне очень нравятся. Они были обильно политы, и продавец объяснил это так: им-де нужно «выкупаться». Ремесленники почти всегда говорят лучше людей образованных, которые обращаются со словами, как с разменной монетой. Так от одного незнакомца я на днях получил стихотворение, в котором воспевались «звуки водолазного колокола в глубине» — наглядный пример образа, рожденного из пустоты понятия.
    На дороге — молодая ведьма с рыжими волосами. Они бывают светлой и смуглой породы — поразительно, как глубоко и в той и в другой живет дух огня. Складывается впечатление, будто к кострам для сожжения еретиков их притягивало какое-то внутреннее влечение, вероятно, гороскопического характера. Методы порчи скота, впрочем, тоже осовременились: недавно я прочитал, как какую-то старуху осудили за то, что она подбрасывала в чужие хлева зараженную вирусом ящура солому.

КИРХХОРСТ, 14 апреля 1939 года
    Первый раз в своей новой обители за микроскопом. Когда я разрубил в саду толстый, изрешеченный крупными дырами буковый сук, на колоде остался черный с зеленым металлическим отливом жучок, покрытый длинными волосками: Xestobium plumbeum. В своей коллекции я обнаружил лишь его разновидность с красно-бурыми надкрыльями, которая попалась мне в сети бороздок валежника среди трав под старыми буками. Ловля живущих в древесине тварей — особое искусство.

КИРХХОРСТ, 16 апреля 1939 года
    «Королева змей». Я собираюсь присвоить этому каприччо новый заголовок, а именно «На мраморных утесах». Единство красоты, величия и опасности, как мне представляется, проявится в нем еще ярче.
    Оторвавшись от работы, я выглянул в окно. По дороге в восточном направлении торопливо двигалась колонна орудий. Все происходило как на войне перед началом крупного сражения. На этих неделях немцы вступили в Богемию, Моравию и Мемель, а итальянцы заняли Албанию. Все признаки указывают на скорое начало войны; потому я пытаюсь внутренне смириться с тем, что буду вынужден прекратить работу. И это, как назло, в тот самый момент, когда я ощущаю некое просветление, когда начинаю особенно высоко ценить время. Во всяком случае, перу придется бездействовать, исключение составит лишь дневник. Работа будет возложена на глаза, ибо в зрелищах недостатка не будет.

КИРХХОРСТ, 18 апреля 1939 г.
    Углублял дорожки в саду. Разрубленные лопатой черви, приплясывая, извиваются — мгновенная вспышка боли, как от прижигания ляписом. Понятно, почему червь — символ боли и почему с ним сравнивают беззащитного, страдающего человека. Во-первых, само положение — близость к земле — олицетворяет нечто низменное, лишенное, в отличие от змеи, юрких движений, чешуи и жала. Во-вторых, это голая, безволосая, совершенно незащищенная кожица, слепота и, прежде всего, кривизна, из-за чего все тело превращается в одно сплошное чувствилище.
    При виде извивающегося червя всегда испытываешь сочувствие и отвращение, как и в случае свиньи, с которой его сближает сам характер боли. Допускаю, что таким образом происходит расплата за беззаботное существование — червю в тучной земле живется как у Христа за пазухой, свинья же унижается до положения ненасытной толстомясой утробы, а потому такой оборот в их судьбе можно если и не одобрить, то, во всяком случае, с ним согласиться. Но есть и такие животные, которые страдают весьма возвышенно.
    У иных червей, живущих добычей, — например у эррантий и, в особенности, у сагиттов, — имеются чрезвычайно красивые виды, какими мне случалось любоваться на море. Здесь видишь, что образ жизни, а вовсе не кровное родство определяет благородство. Племя червей таит в себе много загадок, и необходим острый глаз, чтобы прочитать их иероглифическое письмо — так, скажем, в них заложено многое из того, что связано с нашей сексуальной природой.
    По поводу низменного характера боли добавлю следующее: может быть, грубые мучения тоже выпадают на долю совершенно определенного рода людей? Легко представить, что разные гнусные преступления, как правило, совершаются в отношении таких типов, которые имеют особое отношение к физическому и телесному уровню страданий. Совершенно аналогично тому, как женщины, откровенно возбуждающие сладострастие, обладают наружностью, которая провоцирует свирепого насильника на развратные посягательства. Такой характер страха и боли часто обнаруживается у особ, целиком одержимых стремлением к сладкому и роскошному удовольствию. Наибольшей опасности подвержены те, кого в народе называют кровососами, а публичные девки притягивают мясников. Голый страх всегда призывает ужасную кару. Тот, кто убегает, словно приглашает к преследованию; а человек, замысливший что-то недоброе, сразу бросается на свою жертву, стоит ему заметить малейшие признаки страха. И потому очень важно при встрече с сомнительного вида личностями (например, если с тобой вдруг заговорили в лесу) соблюдать правила безопасности. Как люди, мы несем на себе некую печать суверенности, сломать каковую непросто, если только мы сами ее не повредим. Звери тоже чувствуют ее силу. Следует только, подобно Марию, знать, что ты неприкосновенен.

КИРХХОРСТ, 21 апреля 1939 года
    Лесок позади нашего дома называется «Филлекуле» и прежде, по всей видимости, служил участком, на котором зарывали в землю павший скот, ведь fillen, давно вышедший из употребления глагол, означает «свежевать» и «сдирать шкуру». Слово это можно было бы использовать там, где в «Мраморных утесах» изображается хижина живодера. Впрочем, и здесь над нечистым местом продолжает витать легкий запах, хотя на нем уже давным-давно ничего не закапывают. Такая площадка, устраиваемая, как правило, от глаз подальше, почти всегда является неизменным спутником человеческого поселения.
    Завершил чтение писем Эразма, подарок астролога Линдеманна. Многие, особенно из написанных в молодости отрывков, пропитаны у него навязчивой цицероновской эссенцией. Риторический пыл не согревает, а тщеславный восторг речи разрушает элемент общения, который неизменно должен составлять суть письма. Получателю всегда неприятно чувствовать, что автор упражняется на нем в фехтовальных приемах. Однако дальше попадаются весьма красивые описания, наподобие живого изображения Томаса Мора, в чьей домашней обстановке он превозносит господствующую там атмосферу счастья. Всякий, кому довелось в ней пожить, ощущал на себе ее благотворное влияние. В переписке с Лютером обращает на себя внимание различие умов, живущих в рамках порядка, и умов экстраординарных. Эразм сам хорошо его сформулировал в одном из абзацев письма к Цезариусу[22]. «Я дошел до последнего рубежа, словно до края моря; изменю ли я себе, коли не стану бросаться в пучину?» Разница двух умов заключается также в том, что один из них у последней черты проявляет осмотрительность, а другой без колебаний ее переступает. При взгляде на этих двух фехтовальщиков понимаешь, что Ницше был не прав, сожалея о том, что церковь сама не смогла прийти к сублимации. Историческая система тоже, чтобы выстоять, время от времени обращается в огонь подобно космосу. Иной раз представляешь себе, как династия французских королей могла бы существовать до сегодняшнего дня. Тогда мы жили бы в эпоху утонченно-хрупкого рококо, а вместо техники имели бы окончательно сформировавшуюся chinoiserie[23]. Однако мировой дух допускает филигранную работу лишь там, где немного мешкает, а рождением изящных вещей мы обязаны тем мгновениям, когда он проявлял забывчивость.
    Благие же наставления, которые Эразм адресует Лютеру, таковы, что любой человек дела неизбежно должен ими пренебречь. Когда живешь, с головой погрузившись в бумаги, необходим лисий ум, чтобы выдержать в такой атмосфере. Это хорошо видно на рисунках Дюрера, но еще лучше — на медали Метсиса, где точно схвачено сочетание лисьего ума и могучего характера. Совершенно бесспорны черты высокой духовной силы. В этом свете Европа была меньше, и ее столицы располагались ближе друг к другу, нежели сегодня, когда перелетаешь из конца в конец за считанные часы.

КИРХХОРСТ, 22 апреля 1939 года
    В почте — письмо от господина Ренье из Парижа. «Donner tout Stendhal pour une seule poesie de Hölderlin. Donneriez-vous une bouteille de Chambertin pour un civet de lièvre? On a besoin de Stendhal comme on a besoin de Hölderlin. Dans l'ordre des nourritures il n'y a pas plus d'hiérarchie que dans une vue que le regard découvre d'une montagne»[24].
    Этот отрывок из письма находится среди прочих замечаний о «Сердце искателя приключений»[25], которое, как я вижу, он читал в первой редакции. Он касается сравнительной оценки Стендаля и Гёльдерлина и ясно показывает заблуждение, лежащее в такой рискованной затее. Правда, пока в нас не умерла воля, мы склонны сталкивать знаменитости между собой; в этом суждении, кроме того, чувствуется отголосок настроения, которое было следствием проигранной войны. Поэтому я и не включил этот пассаж во вторую редакцию, которая вышла из печати около года назад.
    Но в ту пору он казался мне настоящим украшением книги, удачным фехтовальным уколом. Всегда находятся умы, которые укрепляют нас в наших слабостях, лишь бы только в споре мы были на их стороне; и встречаются они, к сожалению, намного чаще, нежели те, кому удается высказать весомое суждение по существу дела.

КИРХХОРСТ, 25 апреля 1939 года
    Получил по почте свой военный билет, отправленный командованием округа Целле. Так я узнаю, что государство внесло меня в реестр в чине лейтенанта для поручений. Политика в эти недели напоминает время непосредственно перед мировой войной. Чем-то новым является повышенная сентиментальность масс, что резко контрастирует с ужасающей динамикой технических средств. Допускаю, что и то и другое имеет под собой одно и то же основание, и что многие пребывают во власти иллюзий. Страх во все времена внушало только одно существо — человек, для которого оружие — дополнительный орган и образ мыслей.
    Еще пришла открытка от Фридриха Георга[26], в конце недели он собирается приехать из Лайснига[27].
    Утром, когда впервые за много дней погода, наконец, прояснилась, размышлял в саду то о работе над «Мраморными утесами», то о новой напасти, землеройных крысах. С садом дело обстоит как и вообще с жизнью, в которой на всякую выгоду отмеряется и свое лихо. Если почва прекрасно взрыхлена, то и высыхает она быстрее; тот, кто снимает в тропиках десятикратный урожай, получает новую мороку с его продажей. Мы можем рассчитывать лишь на жалкий выигрыш и должны быть этим довольны.

КИРХХОРСТ, 26 апреля 1939 года
    Копался в саду, чтобы не ударить в грязь лицом пред братом. Снова посеял горох с красивым названием «Английская сабля» и обезопасил его от воробьев, натянув поверх него старые гардины. Еще раз поохотился у болота на гидрофилий, поскольку намерен некоторые их разновидности закрепить на целлон[28] для изучения нижней поверхности. Участки, на которых пахотный слой почвы на пустоши сглажен и срезан лопатой. На толстом торфе, словно на черном гумне, — колокольчатый вереск и росянка, цветущие травы да молодая березовая поросль. По краям, с еще розовыми нераспустившимися цветами, высокое верескообразное травянистое растение — занесенная к нам, очевидно, из Канады кальмия. На оживленной поверхности — вышедшие на охоту жуки-скакуны, то переливающиеся шелковистой зеленью, то слегка матовые, мшистые. Один экземпляр, пойманный больше ради забавы, оказался разновидностью, носящей название Connata — у нее пара светлых пятен соединяется посередине на щитке спины в виде бантика.
    «Мраморные утесы». Пока в голову не пришло более подходящего имени для фигуры брата, который сначала выступал у меня под именем Профундус[29]. Но трехсложное слово звучит в предложении слишком уж тяжело. А посему я до поры до времени использовал довольно бесцветное имя Феликс. Быть может, я решусь-таки на Otto либо Otho[30], что позволит чисто вокалически вписаться в любое выражение.

КИРХХОРСТ, 28 апреля 1939 года
    Беспокойная ночь. Сначала мне привиделся Кньеболо[31], болезненный, меланхоличный и замкнутый. Он протянул мне горсть конфет в чудесных золоченых обертках; их ему якобы подарили на именины целую уйму. Затем я увидел картину жизненного пути, который представлял собой как бы расположенный уступами сад. Там были лабиринты, зеркальные отражения и множество преград, позволявших продвигаться только в одном направлении; а еще врата, ведущие на волю.
    Потом я наблюдал новое флуоресцентное свечение — из золота и лазури. Я встряхивал в плоской вазе кристаллы и шарики, которые озарялись то чистым золотом, то сияющей голубизной, и во время этого покачивания из сосуда доносились легкие раскаты грома.
    В кругу прославленных мастеров я представился буквоедом.
    В двенадцать часов дня — в комнате Перпетуи у радиоприемника. Перпетуя, Луиза и толстая Ханна сидели на стульях, тогда как я, почти как в Мавритании, возлежал на диване. Затем сажал картофель, причем в этих краях для прокладки борозд используют мотыгу с широкими лопастями и размашистые грабли. Инструмент этот называется Tog (произносится как Toch), что, вероятно, связано с волочением (Ziehen). Пересадил штокрозы. Перекинулся словечком со стекольщиком, при взгляде на которого я — впрочем, впервые в жизни — подумал: «Вот так и ты когда-нибудь будешь выглядеть», — ибо приметы старости сочетались в его облике с симпатичными чертами какого-то детского простодушия. Маленький Александр[32] каждого величает «дядей»: дети пребывают в уверенности, что все люди братья.
    Мощную балку амбарных ворот здесь называют Dössel.

КИРХХОРСТ, 29 апреля 1939 года
    Перед тем как заснуть, я долго размышлял о голубом цвете, увиденном вчера в плоской вазе. Мне хотелось подобрать ему название, но лишь столкнувшись с невозможностью отыскать хотя бы приблизительное сравнение, я осознал характер того, что тогда лицезрел. Я оказался по ту сторону цветового мира.
    Мне снилось, что я прислушивался к разговору крестьян о ландшафте. Один из них произнес: «В лето болото-то ужасть как ухает», — то есть ужасно, под чем, как мне тотчас же стало ясно, он подразумевал, что острым лемехом плуга слой почвы взрезается до самого основания.
    В четыре часа я проснулся и до половины шестого слушал удары церковных часов. Когда мы вот так мним себя бодрствующими, то чаще это все-таки бывает дрема, в которую мы погружены, — так мы состригаем сон.
    Из Парижа, от Herkules, пришел последний номер «Crapouillot», «Les Bas-Fonds de Paris»[33] с картинками и описаниями лупанариев, а также с кратким словарем арго. В нем я обнаружил слово chialer (эквивалент «плакать»), что, собственно говоря, должно означать: «chier des yeux»[34]. Я выписал себе это словечко в качестве примера того, до какой степени язык может заполняться нечистотами. Слово зачастую насчитывает столько синонимов, сколько оттенков имеется в самом обществе.
    Вечером встретил на автобусной остановке Фридриха Георга.

КИРХХОРСТ, 30 апреля 1939 года
    Кафедральные соборы как окаменелости, которые вкраплены в наши города, словно в поздние осадочные отложения. И все же мы очень далеки от того, чтобы по этим массам сделать вывод о той жизненной мощи, которая была заложена в них и которая их создавала. Породившая и наполнявшая их когда-то пестрая жизнь чужда нам сегодня больше, чем аммониты мелового периода; и гораздо проще по костям, найденным в сланцевом руднике, восстановить облик древнего ящера, которому они принадлежали. Можно даже сказать, что нынешним людям эти творения говорят столько же, сколько глухому — формы скрипок или тромбонов.
    После полудня в душную погоду с братом на болоте. Разговор о различии нигилизма и анархии. Фридрих Георг усматривает различие, кроме всего прочего, в том, что нигилизм может принимать формы порядка. Вероятно, не будет ошибкой сказать, что внешние принципы организации возрастают в той мере, в какой утрачивается внутренняя гармония. Так, число врачей увеличивается в той пропорции, в какой пропадает целебная сила.
    Потом со стороны болота пришла гроза с градом.

КИРХХОРСТ, 1 мая 1939 года
    Град нанес серьезный урон растениям; так, с нашего миндального деревца он посбивал весь цвет. Теперь он лежит на земле возле ствола, словно розовая сорочка.
    Первый месяц на новом месте. Особенно приятно отсутствие малейшего намека на комфорт, настолько он опротивел мне в маленьких новостроечных виллах. Дом выстроен в стиле нижнесаксонского хутора; к жилому помещению вплотную притулился большой амбар с хлевами, которые я со временем намерен заселить животными.

КИРХХОРСТ, 3 мая 1939 года
    Поездка в Бургдорф, напару с Фридрихом Георгом. Вдоль дороги — сияюще-желтые цветы одуванчика — львиного зуба. Название этого растения выбрано очень удачно; оно, так же как лев, солярной природы. В деревнях — крепкие дубы, похожие на последние деревья Донара[35]. Часто будто пелена спадает с глаз; крестьянские дворы явственно встают передо мной в своем древнем языческом блеске. Я вглядываюсь в самую глубь, в нетронутое нутро древней родины и верю, что так по смерти мы видим распахнутыми настежь двери отчего дома, и гумно залито торжественным светом.
    В Бургдорфе на велосипеде Фридриха Георга сломалась седельная пружина, и мы завернули к молодому кузнецу. Небольшая мастерская, пропахшая железом, была загромождена бесполезными вещами, главным образом развинченными колесами, которые пылились и ржавели по углам. Другие висели на стенах, словно жертвенные дары в храме Вулкана. Когда совершенно безучастно созерцаешь такого рода места, человеческая работа зачастую приобретает странный смысл.

КИРХХОРСТ, 4 мая 1939 года
    Поскольку мой кабинет располагался в самой глубине дома, то с помощью Перпетуи и Луизы я оборудовал себе на чердаке отшельническую келью. У меня издавна было пристрастие к пыльным чердакам; они напоминают царство забвения.
    Мне кажется, что в необитаемых помещениях накапливается некая материя, некий духовный гумус, из которого сила воображения извлекает богатую пищу. Когда в Юберлингене мне случалось спать в погребе, ко мне в изобилии стекались сны. И совсем уж нестерпимым оказался натиск видений, когда во время войны я занимал в Души пустующий блиндаж, расположенный среди садов. Я покинул его после первой же ночи. Сюда же можно отнести, пожалуй, и истории о гостях, которые ночуют в запыленных каморках старых замков и видят там призраков. В помещениях, где мы долго живем, эта неведомая сила истощается; они чем-то похожи на культивированную почву. Становится ясно, почему первой ночи и снам в новом доме придают в народе мантическое значение.

КИРХХОРСТ, 6 мая 1939 года
    «О боли»[36]. Если я буду вносить изменения в эту работы, можно было бы дополнить ее разделом о горечи. Горечи старения, в особенности у женщин, горечи разочарований, о совершенных несправедливостях и непоправимых промахах, наконец, о горечи смерти, которой не избежать никому. Горечь возникает лишь во второй половине жизни, когда вместе с морщинами на лице с роковой неотвратимостью проступают и линии судьбы. Еще она свидетельствует о чем-то вроде потерянной невинности.

КИРХХОРСТ, 9 мая 1939 года
    Погода все еще прохладная и влажная. Сажал капусту и сельдерей.
    Влажность как стихия жизни. Напор соков в предвкушении наслаждения: слюнки, которые текут у нас изо рта при виде лакомого куска, кипение крови и секреты желез во время любовной игры. Мы буквально налиты соком. Пот и слезы означают, что жизнедеятельность в самых глубоких недрах здоровья еще не угасла. Скверно дела обстоят у того, кто уже больше не может ни потеть, ни плакать. Затем гумидное[37] в духовном, к примеру, сочное, болотистое и лесная свежесть в стихотворении. Прежде всего — набухающее, половодье слов и картин, где плавают твердые корпускулы.
    Влажность у Рубенса, особенно в тех местах, где плоть прорисовывается розовым цветом. Там бесподобно все, что изображает радость жизни. У романских народов стихия влажного более скрыта, часто словно б заключена в раковину. С тем же связан и голод по северной крови или, скорее, жажда ее.
    Иного рода свойства сухого. Сладость, аромат. Обращение Ницше к сухому, к пустыне, к златовяленным финикам, от Вагнера к Бизе. Интенсивная жизнь, возникающая благодаря настою. Оазисы. Цистерны. Гаремы. Интарсия[38].

КИРХХОРСТ, 10 мая 1939 г.
    Столовую свеклу, редис, кустовую фасоль высеял на грядки, а кормовую капусту и брюкву — на опытном участке. Из капусты, помимо обыкновенной, посадил темно-красный сорт, почти с черным отливом — из пристрастия к оптике. Еще у меня будет виться по жердям турецкая фасоль, с красными цветами. Куры тоже должны быть одной, ласкающей глаз породы. Только так можно рассчитывать и на экономический успех. Нужно несколько раз в день ощущать радость, обращаясь к растениям и животным, чтобы налюбоваться их видом, а вечером, перед тем как заснуть, нужно увидеть их мысленно.
    Стоит только мужчине добиться одной женщины, как он тотчас же становится смелее и в отношении остальных; успех одновременно распространяется на весь пол.

КИРХХОРСТ, 14 мая 1939 года
    Сегодня, во второй половине воскресного дня, меня посетил один читатель двадцати трех лет от роду, который служит ефрейтором в Брауншвейге. Мы вместе выпили кофе под сенью буков, а затем отправились на болото. Меня поражает, что всякий, с кем я знакомлюсь таким образом, испытывает страдания, а помочь ему ничем не можешь. Время имеет сходство с опасной тесниной; людям приходится протискиваться сквозь нее. У меня, прежде всего чисто физиогномически, складывается впечатление, что они почти полностью живут в сознании и чересчур много заняты мыслями о положении, в котором находятся. У них проявляются симптомы страха перед экзаменом; к тому же они из породы постоянно бодрствующих людей, и странно, что воля к счастью и к неторенным путям так слабо развита в них. Здесь тебя никогда не покидает чувство, будто ты разговариваешь с бегунами на длинную дистанцию или, что еще безотраднее, с бегуньями на то же безмерное расстояние. Где же мировой дух держит сегодня в резерве своих сновидцев и спящих?

КИРХХОРСТ, 15 мая 1939 года
    Темная лилия, что подобно маленькой пальме всходит на краю клумбы с хризантемами. Словно танцовщица — одежды в рискованном повороте, она энергично отбрасывает от себя мутовки своих узких листочков. Я гляжу на это растение и наслаждаюсь блаженством, которое оно источает своим медленным ростом и близостью к земле. В нем, будто в статуе, сосредоточена чудесная сила. Ему чужда спешка; оно знает, что достигнет созревания в срок.

КИРХХОРСТ, 17 мая 1939 года
    С тех пор, как я поселился в мансарде, мне редко случалось увидеть Фридриха Георга раньше полудня. Сегодня после обеда мы говорили о «style imagé», порицаемом Мармотелем[39]. Из сказанного по этому поводу Фридрихом Георгом мне больше всего понравилась мысль, что в языке можно различать не только образное письмо и язык понятий — в качестве третьего можно назвать вдохновенный стиль.
    Потом о Брейгеле и «Блудном сыне» Босха. Эту картину мы несколько лет тому назад обстоятельно рассмотрели во время аукционных торгов, и уже тогда она произвела на нас обоих неизгладимое впечатление. Седовласый сын, у которого давным-давно ничего не осталось, кроме нищеты, дыр на одежде да бесприютности. Видно, что домой ему уже никогда не добраться, и в этом художник превосходит суровость библейского текста. Притон на заднем плане — мир, предстающий в виде балагана фиглярства и надувательства, у стены притона мочится пьяница, а шлюха в окне выставила напоказ свои груди. Давно забыт тот, кто оставил здесь свое наследство, честь и здоровье. Недуг поразил самую сердцевину. Ужасающее воздействие полотна объясняется тем, что вся неудавшаяся жизнь здесь как бы сжата до одного мгновения. По силе такого схватывания с живописью не сравнится ни одно другое искусство.
    После захода солнца сажал помидоры. Растения принимаются сразу, не чахнут, если рассаду опускать в жижу из воды, тучного торфа и земли. Этот рецепт порекомендовал мне маклер Бельц из Юберлингена. В нашей школе жизни много учителей, и некоторым из них мы обязаны одним-единственным навыком.

КИРХХОРСТ, 19 мая 1939 года
    Свояк заехал за нами на машине, и мы провели весь день в Липпском лесу и у озера Штайнхудер-Меер. В Ребурге[40] мы долго бродили вокруг отчего дома и смотрели на окно мансардной комнаты, в которой Фридрих Георг и я ютились так много лет, пока не разразилась война. Видели мы и окно эркера в зале, где мы, когда родители были в отъезде, вчетвером справляли наши первые галантные праздники. Как много воды с той поры утекло!
    Проходя мимо деревьев, отчетливо сохранившихся в памяти после стольких лет, я поразился, насколько мало выросли липы и шаровые акации. Стволы плодовых деревьев и буков стали гораздо толще, но всех превзошла плакучая ива. В 1912 году мы посадили у водоема маленький прутик, который теперь разросся до исполинских размеров. Такие различия, конечно, во многом зависят от добротности почвы. Однако яснее всего разница между прошлым и настоящим проявилась в сократившихся расстояниях, которые сохранились в моей памяти как отмеренные пешком отрезки пути. Теперь мы пролетали между этими пунктами за считанные минуты. Но в какие-то мгновения я целиком погружался в старое время, со всех сторон окруженное лабиринтами нового.
    В полдень в Бад-Ребурге, в гостинице Тегтмайера, который учился с Фридрихом Георгом в одном классе. За бокалом вина мы предались воспоминаниям. Было приятно видеть, с какой уверенностью тот посреди разговора иногда поднимался со своего места, чтобы поухаживать за другими гостями, и как затем снова усаживался за наш столик с улыбкой, как бы указывающей на то, что от роли хозяина он опять возвращается к роли старого друга. Мы отметили в нем одну черту, какая весьма подходила б ему, будь он пастором, однако не портила его и как трактирщика. Впрочем, всякое сословие покоится на сакральном фундаменте.
    Потом мы пили кофе в миниатюрном замке, в укромной комнатке для пирушек, расположенной в башне, откуда открывался вид на первозданный ландшафт, прорезанный водами, болотами и топями, — дикая местность, по которой проходил Германик. Глубокая меланхолия лежит в ней и горечь.
    Потом — в Штадтхагене, где в серной воде кратерного источника мы увидели букеты цветов, которые, не изменив ни формы, ни красок, стоят там уже долгие годы — зрелище, на мой взгляд, удивительное и вместе с тем отталкивающее. Так мог бы сохранять головы поверженных врагов какой-нибудь деспот, чтобы, прохаживаясь по саду, с неустанным постоянством любоваться их видом. В Кирххорст возвращались по автобану. По такой дороге я ехал впервые, меня поразил высокий уровень техники — machina machinarum[41].
    В почте — альбом с иллюстрациями Тулуз-Лотрека, к которому приложена открытка от Рене Жанэ. Чтобы в полной мере насладиться этими красками, нужно понимать прелесть увядающих цветов. Здесь есть что-то сатанинское, что особенно отчетливо видно на картине с названием «Au salon»[42], где в гранатово-красных тонах изображен ад похоти. В других работах тот же эффект, но с позитивным оттенком. Например, на картине «Mailcoach»[43] мимо нас раскаленным снарядом проносится карета, а земля взрывается под копытами чистокровных рысаков. Такие вещи, несомненно, еще долго будут доставлять удовольствие; и все же, созерцая их, замечаешь, как глубоко еще сидит в нас образ XIX столетия.

КИРХХОРСТ, 26 мая 1939 года
    Скверное настроение, в общем-то беспочвенное, когда вокруг все цветет. Развесистые кусты золотого дождя, своим роскошным сиянием украшающие сад, служат доказательством тому, что в изобилии нет недостатка. К тому же я каждое утро работаю над «Мраморными утесами». Завершил изображение патера Филлобиуса. Надеюсь, мне удалось избежать католических клише.
    Во второй половине дня — в Бургдорфе, где я всегда охотно бываю. В городе есть какое-то сухое и твердое ядро, которое смогло выстоять во всех перипетиях истории.
    Правда, в нем не чувствуется и никакого подъема, высокого полета. Когда я смотрю на эти старые дома, у меня появляется надежда, что человеческий род так скоро не истребится. Ко мне приходит запоздавшее, но неотвратимое понимание того, что в жизни именуется постоянством.
    На кладбище, утопающем в цветах. Всегда отрадно видеть играющих там детей, пока их матери хлопочут у могил. На одном из холмиков — кустик плачущих сердец. Он весь усыпан цветами, а потому хорошо подходит для кладбищ. Алые цветы в форме капель, как медальоны, покачиваются в ласковом дыхании ветра. Я задумался о собственном надгробном камне, где должны быть лишь имя да две даты. Думать об этом было приятно.
    На обратном пути я сделал привал на небольшой вырубке неподалеку от Байнхорна и на самом солнцепеке присел на дубовый пень среди полураскрывшихся папоротников, побеги которых еще покрывал коричневый бархат. Настроение немного улучшилось и, как то часто бывает со мной в такие моменты, во мне проснулся тонкий охотник. Еще дорогой мне без труда попался долгоносик Magdalis, который своим названием обязан шипам, расположенным у него на шейном щитке. Вслед за тем я обнаружил под дубовой корой крошечного Laemophloeus duplicatus, которого позднее определил под микроскопом не только благодаря двум пояскам, украшающим его головку и шейный щиток. Я даже ясно разглядел тоненькую центральную линию, которую можно увидеть не всегда. Потом из заплесневелой древесины дуба я извлек одного Scolytus intricatus — да к тому же самца, на что указывала пара тонких волосяных кисточек, торчащих на его лобной части. Напоследок следовало бы еще упомянуть пятнистого Litargus, с которым я впервые свел знакомство минувшим летом в Клостерфорсте между Юберлингеном и Бирнау. Как часто бывает в подобных случаях, он больше не кажется мне редкостью — потому что узнаешь не только животных, но, прежде всего, способ видеть их в великом ребусе природы.

КИРХХОРСТ, 27 мая 1939 года
    Постепенное улучшение. В «Мраморных утесах» я, пока временно, заменил название «гадюк-медянок» на «пиковых гадюк», что в зоологическом отношении более двусмысленно. Еще я допускаю, что на мраморных утесах могут обитать коршуны. Наконец, следует осведомиться о породах крупных собак, чтобы достаточно точно изобразить борьбу во время травли. Встреча собак со змеями видится мне как столкновение крови с одной из ее квинтэссенций — ядом.
    После полудня с Фридрихом Георгом в Моормюле, где мы за чашкой кофе брали у шофера уроки вождения, после этого — в Хеессель и по узким проселкам — в леса вокруг Колсхорна. У одного перекрестка мы залюбовались старым дорожным указателем из дубового дерева, похожим на одну из тех сатурнических фигур, какие любит изображать Кубин[44]. Здесь я впервые за этот год услышал звонкие переливы иволги в дубовых кронах.
    Во время поездки Фридрих Георг, обычно немногословный в том, что касается его работы, объяснил мне структуру своего нового сочинения «Иллюзии техники»[45]. Хромоту Виланда и Гефеста он назвал типичным дефектом. Затем говорили о природе огня, похищенного Прометеем у богов. На очередном изгибе беседы мы принялись обсуждать оргию Дмитрия Карамазова — блистательный и ужасный образец славянской услады. За этим символически маячит отцеубийство. Во время разговора из знойного ельника прямо у нас из-под ног вспорхнула горлица — светлое опахало хвоста, само изящество.
    Вечером еще успел удобрить в саду капусту, сельдерей и помидоры. На этот случай годится моя присказка, что в пряностях набиваешь уверенную руку не за один год.

КИРХХОРСТ, 29 мая 1939 года
    На Троицу визит из Гослара: мэтр Линдеманн. Разговоры о гороскопах, травах, садах, медицине. Проводив гостя на автобус, мы собрали цветы яснотки, растущие в саду в изобилии; он порекомендовал добавлять ее в чай. Урожай стоит рядом со мной: глубокая тарелка, доверху наполненная белыми лепестками нежно-зеленого оттенка с четырьмя едва различимыми черными крапинками.

КИРХХОРСТ, 1 июня 1939 года
    Старый поваленный дуб возле Гроссхорста. Мы навещаем его душными вечерами и устраиваем там субтильную охоту[46]. Жуки-усачи, бархатно-черные с бархатисто-желтыми ленточками иероглифов. В пылу совокупления они блуждают по горячей коре, едва держась на ногах от похоти и солнечного восторга, затем, разъединившись, как бы в раздумье, застывают еще на некоторое время в одной позе и с шумом улетают. Затем — красный phymatodes, пурпурно-ворсистый, которого я до сих пор встречал лишь однажды, в 1915 году в Сен-Леже во Франции. Еще — бупрестиды и прекраснейший из них — chrysobothris. Бронзовый, с золотистыми впадинками, он расправляет крылья, а под ними оказывается вторая пара, похожая на сияюще-зеленое шелковое женское белье. Потом я сбился со счета.

КИРХХОРСТ, 4 июня 1939 года
    В саду царит сильная засуха. Поэтому после захода солнца мы таскали воду ведрами и лейками. После такой поливной кампании вечером можно спокойно вычеркивать два рабочих часа, когда я обычно привожу в порядок бумаги и пишу письма. И все же время потрачено не впустую. По осени думаю вкопать торф вместе с листвою, чтобы почва лучше держала воду.
    С утра — в церкви, где читает проповедь новый пастор из Изернхагена. Во второй половине дня — к Филлекуле. По дороге Фридрих Георг сделал мне второй доклад об «Иллюзиях техники». Вечером я прочитал три его стихотворения с гранок, которые Херберт Штайнер[47] прислал мне из Цюриха. Из них мне больше всего пришлось по душе стихотворение под заглавием «Мать», в нем была какая-то энергия. Фридрих Георг высказался в том смысле, что стихи, в которых чувствуется волнение стихий, ему сегодня больше не удаются, потому что его язык отныне больше обращен на изображение неподвижного. Затем беседа о поэтическом образе любовных чар, о Рембо, Родене, об Эрехтейоне на Акрополе. Близость Фридриха Георга с детских лет служит мне огромным утешением.

КИРХХОРСТ, 5 июня 1939 года
    В палящий зной мотыжил картофель, чтобы поскорее погибла сорная трава. И все ж эти дни я нахожу гораздо менее изматывающими, нежели духоту в разгар лета на Боденском озере, когда горячий воздух дрожит под стеклянным куполом. Мне даже кажется, что такое тепло стимулирует.
    Шатобриан. Людовик XVIII пишет Деказу о его книгах, что читает их «un peu en diagonale»[48]. Вийель высказывает следующее мнение о Шатобриане: «Я не ревную к тому, что в нем значительно больше ума, чем во мне. Однако рассудок у меня сильнее, чем у него, тут не ум дает указания рассудку, а наоборот».
    Между тем уже само это замечание предполагает наличие ума.
    За ужином я потчевал всех шербетом из цветов акации. Фридрих Георг с удовольствием отметил его восточный аромат, добавив, что в охлажденном виде он стал бы, возможно, еще лучше.

КИРХХОРСТ, 10 июня 1939 года
    В сильный зной мы пасынковали высоченную иву, которая росла перед айвовыми и сливовыми деревцами и отнимала у них свет и воздух. Сделать это посоветовал мне сосед Кольсхорн, ныне лежащий при смерти. Мы разговорились о том, насколько глубоко, быть может, его судьба соотносится с судьбой дерева. Затем о мандарине у Дидро, который описывается в похожей связи. Речь идет о том, что способ, каким в Париже совершается отцеубийство, находится в полной гармонии с тем, встает ли китайский мандарин со своего ложа с правой или с левой ноги. Мысль, в своей духовной механике весьма характерная для восемнадцатого столетия, сколь и поучительная в отношении магии, сокрытой в изящных завитках и вычурных фразах.
    Изысканное благоухание очищенной ивовой древесины и коры, от которых в жару растекается прохладный запах свежей огуречной мякоти.

КИРХХОРСТ, 11 июня 1939 года
    Снова у гроссхорстского дуба. В жарком поле беседуем о том, что дарвинизм нанизывает все творение словно на стальной стержень. Фридрих Георг: «Животные в нем похожи на цветы из оцинкованной жести». Шопенгауэр в своих высказываниях по сравнительной анатомии показал всю ничтожность такого рода попыток еще до их появления. В этом его большая заслуга, по крайней мере, перед думающими людьми. Тем не менее, по законам духовной механики такие теории должны быть пройдены в полном объеме, и при этом принести плоды, ибо внутри себя они остаются истинными. Конечно, на низших, эмпирических ступенях истина более утомительна и связана с более интенсивным движением. На сей счет есть поговорка: дурная голова ногам покою не дает.
    На чашку кофе к нам зашел один финский профессор с женой и ребенком и передал мне привет от Магистра из Осло. Он высказал мнение, что осенью Польша, похоже, развалится, хотя это представляется мне не столь уж бесспорным. На примере гостя я уяснил себе положение отдельного ученого, которое нынче оказалось в большой опасности. Оно напоминает положение рабочего у станка. Человек обособился от труда, ставшего автономным, и отныне сам перестает быть незаменимым. Его можно сменить, как механическую деталь, да к тому же результаты, которых он добивается, и даже его достижения, рождаются вне его и инструментируют ход событий больше, нежели если б они были сцеплены с ним. Незаменимость человека убывает вместе с его оригинальностью, а с ней — и уважение к нему. Зато надежность таких людей, как Пауль Герхардт[49], напротив, в годы гонений неизмеримо возрастает.

КИРХХОРСТ, 15 июня 1939 года
    Закончил Шпенглера. «Всемирная история второго дохристианского тысячелетия», одно из последних его сочинений, в котором все нити очень прочно удерживаются в руках. Что ни говори, а этот автор в своих заблуждениях куда значительнее оппонентов со всеми их истинами. Тайна его языка заключается в том, что он имеет сердце и ему по плечу великие катастрофы. В прозе Шпенглера заключено стремление доходить до последних пределов.

КИРХХОРСТ, 18 июня 1939 года
    С субботы на воскресенье — визит Эдмонда[50] и Арнольта Броннена[51]. Встреча прошла в приятной атмосфере. Эдмонд не отпускал от себя сына, как две капли воды похожего на покойную мать. То же кроткое, ночное выражение совиных глаз, с тяжелыми, подернутыми белым пушком веками. Чтобы сделать подобное наблюдение, надо все-таки дожить до седин, надо видеть смену поколений.

    В почте — письмо от Шторха. Он где-то в Бразилии по двенадцать часов в сутки сушит бананы перед раскаленной печью в компании какого-то негра, а ночами корпит над своими дневниками. Полагает, что вызовет изумление своей работоспособностью. Действительно, есть в нас резервы непознанного свойства. Правду говорит пословица, что вместе с дыханием Господь наделил нас и силой для него. То же касается и лишений.

КИРХХОРСТ, 21 июня 1939 года
    «Мраморные утесы». Работа продвигается медленно, потому что я стараюсь довести текст до совершенства, отшлифовать каждое предложение, хотя впечатление, возможно, мало изменилось бы, разрабатывай я некоторые отрывки не столь въедливо. К сожалению, мне не хватает раскованности. Добиваться легкости вдвое труднее, потому что приходится переделывать уже законченные места. Это противоречит законам экономии. Я вспоминаю при этом маленькую статуэтку, виденную мною в каком-то монастыре Байи[52]: поверх грунтовки она была позолочена и раскрашена поверх золота, а не наоборот.
    В опусе оживает то целое, которое не складывается из суммы предложений. Целое подобно рельсам: читатель словно на крыльях проносится над всеми неровностями и незавершенностями замысла. Оно рождает в читателе вдохновение — бесценный дар.

КИРХХОРСТ, 25 июня 1939 года
    На кофе пожаловал д-р Остерн, прибывший с Родоса. Мы беседовали о дороге вдоль побережья у Трианды и о долине Родино, еще памятной мне своей удивительной свежестью. Он считает, что в этом месте находилась риторская школа. Затем о Крите, где мне хотелось бы провести следующее лето; он мне очень рекомендовал.
    С почтой — дневники Жида[53] с 1889 по 1939 год, подарок Эркюля.

КИРХХОРСТ, 3 июля 1939 года
    Сад начинает давать по-настоящему хороший урожай. Грядки постепенно освобождаются под повторную высадку.
    Во сне я увидел эскадрилью боевых самолетов над вымершим пейзажем, один из них при третьем залпе зенитной батареи, загоревшись, рухнул на землю. Сцена разыгрывалась посреди абсолютно механизированного мира; я созерцал ее со злорадным удовлетворением. Впечатление было более сильным и пронзительным, чем во время мировой войны, потому что нарастала рациональность происходящего. Ничего случайного — самолеты, словно заряженные электричеством, кружили над точно так же стоящим под напряжением миром. Попадание приводило к возникновению смертельного замыкания.
    Потом раздольные поля, по которым бежали уборочные машины; управлявшего ими человека было не видно. Лишь по одной стерне шла огромная борона. Ее тянули запряженные в нее охристого цвета рабы, подгоняемые исполинским надсмотрщиком. Он бил их, пока они не начинали кричать и не падали, потом он бил их, пока они не переставали кричать. Здесь тупое применение силы неприятно сочеталось с тупым страданием, что доводило меня до отчаяния.
    Днем, когда я возился в саду, этот сон снова пришел мне на ум. Теперь я посчитал его неким предостережением; я отдавал себе отчет в той ответственности, какую несет с собой такого рода проницательность.

КИРХХОРСТ, 4 июля 1939 года
    Во второй половине дня к нам завернул д-р Герстбергер: он живет в Фишерхуде у фрау Рильке. От знатоков я слышал, что его считают одним из самых сильных наших талантов в музыке. Хотя сам я не могу судить об этом, однако нахожу подобное утверждение вполне обоснованным. По внешнему виду можно очень точно увидеть, достиг ли человек высот в своей специальности — если распознать в нем ту часть, которая составляет его особенность. В центре тяжести мы взвешиваем также и скрытый вес. Разговор о Вагнере, Верди, Бизе.
    В саду у ограды из рассеянных ветром семян зацвел душистый горошек. Изысканные краски — нежная краснота лосося, кремово-желтая и фиолетовая, словно нанесенная кисточкой на сырой грунт.

КИРХХОРСТ, 7 июля 1939 года
    Закончил: Леон Блуа[54], «La femme pauvre»[55]. Самый коварный подводный риф в любом романе — соблазн включить в действие собственные рефлексии, а потому самые умные и становятся его жертвой. Здесь прямо-таки россыпи идей для томика эссе.
    Блуа представляет собой сдвоенный кристалл из алмаза и нечистот. Наиболее часто употребляется им словцо «ordure»[56]. Его герой Маршенуар говорит о себе, что войдет в рай с короной, свитой из человеческого кала. Мадам Шапюи хороша только в качестве тряпки при корыте для обмывания трупов в лепрозории. В каком-то парижском саду, который он описывает, стоит такой смрад, что даже кривоногим дервишем, этим живодером, который убирал павших от чумы верблюдов, овладела мания преследования. У мадам Пуло под черной сорочкой — грудь, похожая на вывалянный в грязи кусок телятины, который, обоссав мимоходом, за ненадобностью бросает даже свора собак. И так до бесконечности.
    А между тем эти сцены пересыпаны отточенными и верными сентенциями вроде «La Fête de l'homme, c'est de voir mourir ce qui ne paraît pas mortel»[57].
    На странице 169 пример того, каких образов следует избегать: «La ligne impérieuse du nez aquilin, dont les ailes battaient continuellement»[58].

КИРХХОРСТ, 9 июля 1939 года
    «Мраморные утесы». Удивительно, как в ходе работы у меня ускользает из виду целое. При вышивании то же самое — внимание поглощено иголкой и стежком; остальная ткань остается вне поля зрения.
    «Упаковка» предложений, фрагментами которых я в большинстве случаев свободно владею. Однако мне стоит труда уложить их, словно б в некую коробку — по возможности экономно и рачительно. В идеальном предложении каждое слово должно обладать той долей акцента и веса, каких оно требует.

КИРХХОРСТ, 17 июля 1939 года
    С 13 по 15 июля в гостях у нас был Нигринус[59]: нынче он изучает в Гамбурге этнологию. Мы отправились в жаркие сосновые леса в окрестностях Колсхорна и там беседовали о масках, оружии, рыбной ловле, островах Южного полушария и о жизни в каменном веке, которая по праву считается наиболее гармоничной, если уж говорить о потерянном рае. В смысле нарастающего движения модернизм начинается еще с эпохи металлов. И там же лежит перелом, отделяющий сказку от мифа. Я рад, что он занимается этими вещами, и все же он выразил страстное желание видеть скорейшее начало войны.
    Мне бросилась в глаза физиогномическая перемена в нем. Пламя жизни, опаляя нас, оставляет на нас метки, похожие на рубцы от ожогов. На щеках, где у детей обычно расположены ямочки, образуются раны, словно от сгоревшего пороха. Глаза, прежде походившие на сверкающие зеркала, обретают тогда остроту, и все же в их глубине таится зверь, который должен прыгать через горящие обручи. Человек нередко выходит из жизненного пожара обжегшийся и растерянный, как то довелось мне наблюдать у княгини.
    Затем 15 июля прибыл Карл Шмитт[60], однако гости только успели поприветствовать друг друга. В К. Ш. меня издавна поражала какая-то ладность и стройность мысли, которая производила впечатление действительной власти. За бокалом вина она проявляется еще сильнее: тогда он сидит неподвижно, с ярким румянцем на лице, будто некий идол.
    Мы перебрали множество тем и коснулись императора Андроника[61]: на него я вышел благодаря Блуа. Долгие годы проправив как тиран, он был, в конце концов, свергнут и попал в лапы византийской черни. Изо дня в день та подвергала его смертельным пыткам, а он в страхе тщился сохранить жизнь и сознание, как оберегают свечу от слишком сильных порывов ветра. Угнетенные, точно рой насекомых, сводили счеты со свергнутым тираном. Последние слова: «О Боже, почто допускаешь ты, чтоб нескончаемо попирали ногами и без того уже сломанный стебель?» Затем увидели, как он поднес ко рту руку, быть может, чтобы отсосать кровь, натекшую туда из раны.
    Карл Шмитт симпатичен тем, что, несмотря на свои пятьдесят лет, все еще способен удивляться. Ведь большинство людей весьма скоро начинают воспринимать в жизни новый факт лишь в той мере, в какой он имеет отношение к их системе либо полностью отвечает их интересам. У них атрофировано удовольствие от явления как такового и его многообразия в себе — тот эрос, благодаря которому дух принимает новое впечатление подобно семени.

КИРХХОРСТ, 18 июля 1939 года
    Во время эпидемии холеры в Гамбурге слово «гамбуржец» стало употребляться в Германии как ругательство. Тогда же моему отцу случилось услышать в Ганновере, как два уличных мальчишки кричали вслед какому-то приезжему: «Эй, гамбуржец!» Сей факт произвел на него сильное впечатление.
    Странное недовольство при воспоминании о некоторых событиях. Хотелось бы еще раз пережить их; кажется, будто ты позабыл самое главное в том моменте. Быть может, это признак того, что существует некое абсолютное событие, которое переживается в событии эмпирическом лишь отчасти.
    Мысль, что в жизненном ландшафте есть некие пещерные входы, сокрытые при свете дня. В сумерках мы вступаем в них и затем идем, потерянные для мира, как гейстербахский монах. Такова преисподняя, таковы безумие, магия, смерть. Ужасно, когда мы видим, как ближние рядом с нами исчезают, скрываются из виду. Когда человеческий голос отзывается эхом, он звучит как-то особенно, в других условиях такой звук не услышишь.

КИРХХОРСТ, 19 июля 1939 года
    После купания неспешно идем и беседуем о положении звезд, под влиянием которого находятся эти годы. Люди подобны созданиям, живущим в мутной воде и не знающим своего местонахождения. А ведь более острый глаз разглядел бы их, увидел в них вехи, стоящие в строгом порядке. Быть может, недостаточное понимание обстоятельств является существенным моментом в механизме истории, ибо влечет за собой слепоту в отношении реальной опасности и тем самым порождает отвагу с ее судьбоносными поступками. Между тем есть знаки, благодаря силе которых ситуация в один миг может проясниться. Они, словно ракеты, вспыхивают в темном предгорье.
    Купальня: небольшой пруд в старом глиняном карьере, который лежит по дороге в Лонэ. Округлая поверхность его почти до середины заполонена коричневыми листьями частухи; оводы выписывают над ней причудливые фигуры. Вода глубока и покойна, и с глинистого дна прохладным бульканьем поднимаются кверху пузырьки гнили. Берега вытоптаны пасущейся скотиной; красотки-девушки и другие стрекозы греются в камышах — в алую, пепельно-голубую, черную и зеленую сеточку, а еще бесцветные, с темным бантиком крыльев, они выставляют на солнышко свои тельца, похожие на тонкие яркие побеги бамбука. Ласточки прилетают с крестьянских дворов и, охотясь на поденок, чиркают грудками по воде. Крошечный затон, точно ресницами, опушен камышом и высоким ситником. Даже в нем водится рыба и гостит нойвармбюхенский аист, который знай себе нанизывает лягушек на клюв. Здесь тоже правит Нептун через своих слуг, водяного и того духа, что обитает в источниках. А посему тут царит отрадная свежесть, которую дарит стихия.

КИРХХОРСТ, 23 июля 1939 года
    С Фридрихом Георгом, который вчера завершил свою работу о технике, в зоопарке, где был воскресный вход со скидкой. Вид народных масс действует угнетающе, однако не следует забывать, что взираешь на них холодным оком статистики. Отдельный человек всегда значительнее, чем представляется такому взгляду. И часто он подобен зерну, которое в засуху совсем высохло, стало невзрачным, но все же в самой своей сердцевине скрывает зеленый росток. В первую очередь следует думать о том, чтобы, прежде всего, сохранить человека в себе.
    Крокодиловый сторож, птица величиной со скворца, подвижная, с очень приятным переливом серого и розового цветов. Если б земные звери, как мне нередко мнится в часы уныния, все оказались истреблены, они, тем не менее, сохранились бы в неприкосновенности. Они покоятся в Творце, а уничтожается только их видимость. Всякое разрушение отнимает у образов лишь тени.

КИРХХОРСТ, 28 июля 1939 года
    Ближе к вечеру я закончил «Мраморные утесы». Мне кажется, что они получились приблизительно такими, как я и задумывал, — за исключением тех мест, где ум излишне перенапрягался, так что язык оказывался под давлением и кристаллизовался; там он уподобляется потоку, несущему глыбы. Я же добиваюсь того, чтобы в прозе не было колебаний и поворотов, чтобы она была основательной, прочной. Предложения должны входить в сознание, как гладиаторы на арену. Однако здесь одного желания мало.

КИРХХОРСТ, 9 августа 1939 года
    На несколько дней сюда с визитом наведался Бодо[62], с прежней самоуверенностью, подчас напоминавшей мне манию. Просто поразительно это соединение острого, всегда бодрствующего интеллекта со странной, порой граничащей с чудачеством личностью. С одной стороны, в нем, безусловно, есть гофмановские черты, с другой, он напоминает даровитого кантианца, какие еще попадались лет сто назад. Он выходец из одной неизвестной мне силезской провинции, но в нем вместе с тем живет и нечто совершенно чужое, тамерлановское, что обнаруживается даже физиогномически. А отсюда, вероятно, и свойственный ему способ мыслить большими пространствами с элементами абстрактной жестокости. Еще ему свойственна приветливость, и я вспоминаю приятные ночи, проведенные вместе за пуншем. Однажды, навестив Бодо в его берлинском жилище, я нашел его в библиотеке за изучением нарисованной им же самим карты огромной империи. Перед окном он рассыпал птичий корм; оттуда вдоль книжных полок вели хитрые цепочки семян, завлекая синиц и зябликов вглубь помещения. Получалось, он как бы сидел в вольере. Две вещи достойны в нем похвалы — во-первых, неподкупное чувство духовной иерархии и, во-вторых, объем его теологических познаний.
    Тем временем я продолжаю переписывать набело рукопись «Мраморных утесов». Рихтовка предложений — будто выравниваешь рельсы. Сегодня я решил в некоторых случаях отступать от правила, согласно которому при большом количестве подлежащих глагол непременно должен ставиться во множественном числе. Это оказывается излишним там, где подлежащие могут рассматриваться как одно понятие и где их можно словно бы заключить в скобки. «Старая хлеб-соль помнится». Речь идет об одном из пограничных споров между логическим и грамматическим содержанием языка, которые никак не утихнут. Аналогично поступаешь при большом количестве подлежащих, простым перечислением которых желаешь риторически усилить единство. «Муж, супруг, отец имелся здесь в виду!» Здесь характер подлежащего проскальзывает сквозь череду имен и передает последнему скипетр, управляющий предложением. Можно было бы вспомнить в этой связи о бильярдных шарах, когда сила удара передается от одного к другому. И один из грамматических корней тоже, без сомнения, возникает из механики.

КИРХХОРСТ, 10 августа 1939 года
    В окрестностях Лонэ, пошли собирать грибы. Однако нашли только небольшое количество боровиков на поляне да один-единственный каштановый гриб в сосновом бору. Разговор при виде мертвого голубя — о голубе, который живет во всех голубях и который никогда не будет растерзан ни одним ястребом. Затем об идее Платона, этом неисчерпаемом источнике разговоров и различений, что длятся уже много сотен лет.
    Осень едва заметными приметами уже заявляет о себе, и посему я возобновляю сибаритскую привычку проводить в постели лишние полчаса за чтением. Сегодня, например, читал «Сирийскую богиню», сочинение Лукиана, подлинность которого (пожалуй, вполне справедливо) подвергается сомнению. Даже в те времена еще многое сохранилось от красочного и пугающего очарования мира Геродота. Так, будучи просвещенным римлянином, уже знавшим о существовании христиан, можно было спокойно смотреть на два громадных фаллоса в переднем дворике храма, где высился бронзовый член Комбабуса[63]. Была мантическая практика: на один из этих фаллосов дважды в год забирался человек, как вскарабкиваются на пальмовый ствол, и просиживал там семь дней как в аистином гнезде. О подлинном смысле этих действий автор, совсем не по-лукиановски, а на манер Геродота, умалчивает.

КИРХХОРСТ, 12 августа 1939 года
    Ближе к полудню я завершил переписывание набело «Мраморных утесов» и, снабдив первоначальный текст датой, положил его в шкаф для бумаг. После обеда в облюбованном нами небольшом бургдорфском кафе подробно обсудил с Фридрихом Георгом, как с первым читателем, фигуры новеллы. Сразу же выявились такие черты, о которых я и не задумывался, записывая на бумагу, но теперь они стали для меня очевидными. Так построения отъединяются от автора и продолжают жить своей жизнью в тех местах, о которых ему ничего неизвестно. Однако в языке должно быть что-то недосказанное, должна сохраняться первичная материя, в противном случае все построения скоро поблекнут. Они должны нести с собой землю.
    Коснулись мы и политических ауспиций, и Фридрих Георг резюмировал: «Или они запретят книгу в первые же две недели, или не запретят никогда».

КИРХХОРСТ, 16 августа 1939 г.
    Сны о поездке в лифте, неприятные, как почти все сны, связанные с техникой. Кроме того, лестницы без перил или внезапно обрывающиеся в хаос бездны. Мир как запутанная архитектура.
    Беспорядок мира в иные дни становится почти неодолимым, так что просто отчаиваешься когда-нибудь обуздать его. Тогда я привожу в порядок письменный стол, белье, садовый инструмент, но делаю все с глубокой внутренней неохотой. Не последнюю роль, видимо, играет сознание того, что все, что бы мы ни создали и ни накопили, обратится в прах. Подобные дни лучше всего проводить в постели и, конечно же, не начинать в них ничего нового.
    С почтой — роман «Aldeia das águias»[64] португальского писателя Гуэдеша де Арморима с посвящением автора, которое я не разобрал.

КИРХХОРСТ, 19 августа 1939 года
    Два дня в Гамбурге. Даже когда посещаешь большие города через короткие промежутки времени, в глаза всякий раз бросается нарастание автоматического характера. Примечательно, что в равной степени возрастает ощущение летаргического сна, отсутствия, выпадения из мира. Читаешь это по лицам отдельных людей, наблюдая, как циркулируют массы, с каким видом сидят за рулем машин шоферы. Кажется, что в сущности своей они лишены даже малейшей капли сознания, хотя форма говорит об обратном.
    В технике, без сомнения, есть что-то одурманивающее. Достаточно вспомнить о чистой геометрии форм на автобанах — квадратах, окружностях, овалах и прямых, от которых водителю приходится уклоняться, чтобы попросту не заснуть. То же самое касается и ее ритма — быстрых, бравурных и поющих тактов, ее включений и выключений, плавной работы и монотонности одной большой колыбельной песни. Это особенно хорошо видно там, где она воздействует на образное восприятие. Пропаганда с ее черно-белыми схемами и монотонным повторением оказывается не чем иным, как разновидностью техники. Зрители, толпой вытекающие из кинотеатра, похожи на массу очнувшихся ото сна людей, а наполненные механической музыкой помещения чем-то напоминают атмосферу опиумного притона.
    Лучше всего полностью автоматизированное состояние передано в новелле «Низвержение в Мальстрем» Э. А. По, которого Гонкуры в своих дневниках давно и справедливо назвали первым автором XX столетия. В них можно четко различить образ действия обоих братьев: один из них, ослепленный жутким зрелищем механицизма, движется в бессознательных рефлексах, тогда как другой действует вдумчиво, с чувством — и выживает. В этой фигуре По, кроме того, явлена в сконцентрированном виде и ответственность элит, становящихся все малочисленнее.

КИРХХОРСТ, 26 августа 1939 года
    В девять часов утра, когда я, еще лежа в постели, изучал Геродота, Луиза принесла наверх приказ о мобилизации, в котором мне предписывалось прибыть к 30-му августа в Целле. Я совсем не был удивлен, поскольку картина войны изо дня в день вырисовывалась все отчетливее.
    После обеда — в Ганновер, где кое-что еще нужно было привести в порядок и завершить, к примеру, приобрести камфару для моих коллекций.

КИРХХОРСТ, 28 августа 1939 года
    Во всех странах продолжается мобилизация. Еще, казалось бы, мог появиться deus ex machina[65]. Но что это могло бы дать? Максимум — отсрочку. Накопилась такая масса противоречий, что разрешить ее можно было только огнем.

ЦЕЛЛЕ, 30 августа 1939 года
    Отъезд. Наверху я не без иронии рассмотрел себя в зеркале в лейтенантской форме. Между тем у многих мужчин в Европе, которые даже не помышляли о том, чтоб снова становиться под ружье, дела сегодня складываются, вероятно, аналогичным образом. Что до меня, то подобные вещи я объясняю влиянием Рака в своем гороскопе, благодаря которому я не раз оказывался в прежних состояниях, причем с пользой для себя.
    Когда я спустился по лестнице, внизу, в прихожей, мне была вручена телеграмма, подписанная фон Браухичем[66] и возвещавшая о присвоении мне очередного звания капитана. Я воспринял это как знак того, что Арес не утратил ко мне благосклонности.
    Перед домом я остановил одну из направлявшихся в Целле машин; она принадлежала двум гамбургским купцам, которые после прерванных торговых операций возвращались из Парижа. Рапорт командиру резервного батальона в гигантской казарме, куда толпами стекались призывники. За трапезой я познакомился с офицерами, большинство из которых имели награды за Мировую войну, среди них были и юристы верховного земельного суда. В городе, чтобы закупить снаряжение. На время устроился в «Песчаной кружке».

ЦЕЛЛЕ, 31 августа 1939 года
    Дальнейшие закупки. Надо свыкнуться с мундиром. Ночью, в полусне, я услышал радиоголоса, из которых мне почудилось, будто удалось достичь соглашения с Польшей. С мыслью, как мне хотелось бы провести осень в Кирххорсте, я заснул.

ЦЕЛЛЕ, 1 сентября 1939 года
    Утром за завтраком кельнер с многозначительным лицом поинтересовался у меня, слышал ли я уже последние известия. Оказывается, мы вступили в Польшу. Весь день в суете непрерывных дел я собирал дальнейшие новости, которые в целом подтвердили начало войны, в том числе с Францией и Англией. Вечером немногословные донесения, распоряжения, светомаскировка города.
    В десять часов я отправился к Замковому мосту на встречу. Старый город, окруженный Люнебургской пустошью, был погружен во мрак, и люди, словно призрачные тени, двигались в минимуме света. Окутанный матово-голубым мерцанием, замок возвышался, словно старый дворец в сказочном городе. Сквозь темноту, подобно невесомым танцорам, на велосипедах скользили люди. И время от времени из заполненного водой рва, окаймлявшего замковый парк, доносились всплески тяжелых карпов. Подобно этим животным восторг тоже порой бросает нас в чужую, более легкую стихию.
    Я миновал скамью, на которой сидели две пожилые дамы; одна из них сказала: «Тебе следует учесть, что при всем при том есть и судьба».
    Далее в кафе. В свет, музыку и звон бокалов попадаешь, словно на тайные пиры в пещерах альбов[67]. Но и здесь звучат голоса из радиоприемников, сообщающие о бомбежках и вселяющие в людей тревогу.

ЦЕЛЛЕ, 2 сентября 1939 года
    Красивая дорога на службу через Французский сад, мимо памятника королеве Каролине Матильде, пасеки и шелководческого хозяйства. Зеленый травяной газон в пору первой осенней прохлады; временами над ним пролетают сороки. Дальше пруд, зеркало которого кое-где колышется от мягких ударов рыбьих плавников, с лебедями и пестрыми утками у берега.
    В этом фрагменте мира, где достигнуто подлинное развитие, растения словно обретают сознание, и теперь им остается лишь созревать. И тогда это прорисовывается четким контуром — в спокойном великолепии, уверенности и нередко в металлической чеканке жизненной формы. В плоде преобладает пластика, как некогда в цветении — краска и аромат, и теперь это соотношение во всем растении обретает гештальт. Очень красив, например, тот способ, каким лист начинает набухать у места крепления, прежде чем сорваться с ветки, особенно у платанов и каштанов.

БЛАНКЕНБУРГ, 6 сентября 1939 года
    После краткосрочного отпуска снова в Бланкенбурге, где я занимаюсь на курсах. Любая война начинается с учебной подготовки. В Кирххорст я приехал довольно поздно. Мои домашние сидели при свечах в гостиной. В саду зреют фрукты. Виноград тоже уродился на удивление славно для этого северного, болотистого уголка, впрочем, свой вклад внесла и кирпичная стена, которая сберегает про запас каждый солнечный лучик.
    В отпускном настроении есть что-то от paradise lost[68], поскольку отношения, с которыми мы прежде сталкивались каждый день, сегодня представляются нам какими-то исключительными. Встретившись с чем-то вновь после длительного отсутствия, мы чувствуем, что в его облике появилось нечто призрачное, фантасмагорическое. Жизнь стремится сразу же заполнять пробелы. Со времен Агамемнона материал для трагедии остался неизменным, ее дыхание доносится до нас и теперь, когда мы вернулись в сад, который покинули когда-то давно. Только цветы и плоды расцветали и зрели без нас.

БЛАНКЕНБУРГ, 10 сентября 1939 года
    Воскресенье. Почти весь день был занят чтением корректур «Мраморных утесов». Достаточно посмотреть, каких мук стоит найти единственно верное выражение, чтобы понять, насколько Арес враждебен музам. Однако тут мало толку от чрезмерных усилий воли — для нее тяжести, которые вынужден поднимать прозаик, слишком легки, слишком невесомы.
    Удивительно, как я закончил эту работу «к сроку». Быть может, существуют инстанции, которые пекутся о том, чтобы к блюдам, которые стряпает время, каждый оказывался к месту со своей приправой. Подобное восприятие для меня чаще всего мучительно, ведь нам не нравится видеть нити, которыми управляется театр марионеток. Власть свободы настолько сильна, что достаточно даже мечты о ней.
    Между свободой и судьбой такое же соотношение, как между центробежной силой и гравитацией — как орбита планет образуется игрой противодействующих сил, так, собственно, и человеческая, то есть вертикальная, осанка тоже сводится к этому.

БЛАНКЕНБУРГ, 12 сентября 1939 года
    Осень медленно движется вперед. В Бланкенбурге я знакомлюсь с одной из жемчужин среди городов Гарца. Город кажется мне много уютней, чем негостеприимный и беспокойный Гослар. Воздух здесь мягче и почва теплее, как видно уже по растительному покрову. Группы благородных каштанов окаймляют парковые лужайки, которые кругами и полосами пронизывают зеленью местность и, ластясь, приникают к предгорьям. На округлых и вытянутых клумбах с расточительной пышностью разрослась индийская канна с огненно-алыми либо желтыми и пурпурно пламенеющими бутонами на роскошно-зеленых стеблях. Пышность в этом цветке соединяется со строгостью формы, словно отлитой из бронзы. А потому ему место в парках, где вкус совмещен с изобилием. Он представляет собой красу и гордость тропических культур, садов Поля и Виргинии[69].

БЛАНКЕНБУРГ, 17 сентября 1939 года
    Второе воскресенье в Бланкенбурге, дождливый день. Ровно в шесть часов меня будит серебряный звон колоколов; чаще всего я еще с полчаса потом сижу за небольшим секретером в гостиничном номере.
    Прелесть ежедневной службы в предгорьях, на стрельбище и в манеже состоит в том, что она отвлекает от мелких неприятностей — таких как, скажем, конъюнктивит, полученный мной от ныряния за рыбой в соленой морской воде и нередко досаждавший мне два последних года. Болезнь можно сравнить со злобным клокотанием в глубине наших грунтовых вод. А посему полезно время от времени осушать источник — что может происходить благодаря соприкосновению со стихиями или же благодаря усилию воли. Такова пресловутая печь Гераклита. Цельс[70], который был невысокого мнения об операциях, высказывал мне порой свое удивление тем, что иной пациент после вмешательства такого рода действительно шел на поправку, и объяснял это произошедшим в результате надреза внутренним перенастроем.
    Когда мы попадаем в какой-нибудь новый город, красивые девушки и женщины поначалу порхают вокруг нас, словно виденья. Как же получается, что затем наши помыслы обращаются исключительно к единственной, и часто как раз не самой красивой? Причиной тому, вероятно, какой-то особый взгляд, улыбка, которая, подобно искре, внезапно проскакивает между нами, и вот мы в плену очарования.

БЛАНКЕНБУРГ, 20 сентября 1939 года
    Грустный дождливый вечер, только огоньки сигарет мерцают в темноте улиц. Когда после обеда я направлялся на стрельбище, впереди меня упала какая-то пожилая женщина; она рухнула, как подкошенная, лицом вперед. Я проводил ее в садик ближайшего ресторана, где она быстро пришла в себя. Так в бурном море, среди высоких волн, пловцы на мгновение скрываются под водой.

БЛАНКЕНБУРГ, 21 сентября 1939 года
    Приснилось, будто я приговорен к смертной казни. Совершенно безнадежное состояние в таких снах намного превосходит жизненную действительность; лежащая в их основе фигура — это фигура человека, который лишился спасения. Не менее глубокий смысл таят в себе экзаменационные сны. Жизнь превращается в одно сплошное испытание, которое нам никогда не выдержать. Каким же счастливым чувствуешь себя, проснувшись! Это, должно быть, первый отблеск Вечного света.

БЛАНКЕНБУРГ, 25 сентября 1939 года
    Визит незнакомой читательницы. Разговоры с людьми, уже давно интересующимися моей работой, происходят как будто бы в комнатах, которые я собственноручно оклеил обоями и увешал картинами. Довольно толковые суждения во время беседы — например, мысль об ответственности, что сковывает каждый наш шаг, но с появлением désinvolture[71] сразу же теряет силу. В противном случае и правда спотыкаешься о каждую соломинку.
    Или мысль о пиршестве жизни, чьи блюда способны заметить и распробовать лишь очень немногие. Ведь существуют сорта клевера с глубокими чашечками, нектар из которых доступен только определенному виду пчел.
    В целом мне начинает казаться, что женщины выигрывают в интеллекте, и даже более того, что его отношение к уровню мужского интеллекта изменяется. Это явление свойственно тем, кто включен в мир работы, и хотя в целом оно не может не внушать опасений, но в отдельных случаях его приятно наблюдать. В сущности, речь идет о распаде интеллекта; атомы приходят в движение, высвобожденная энергия расходуется.

БЛАНКЕНБУРГ, 26 сентября 1939 года
    Итог трудов скатертью выстилается по сельским угодьям. Сегодня, проезжая вдоль Гарца в ставку главного командования, я увидел стройную женщину в голубых брюках и алой косынке, стоящую у бурта на свекольном поле. Она помахала в мою сторону, и в этом жесте мне почудилось, будто в глубине морских вод под неимоверным давлением я издали увидел товарища, который указывал мне путь наверх, к свету. Так в демоническом пении бурь часто слышится зов отчизны, и устоять перед ним невозможно.
    И вдруг я снова остро почувствовал всю волшебную силу Гарца. И даже линии холмов, протянувшихся вдоль отрогов гор, исполнены таинственности. В недрах покоятся старинные святыни и жертвенные очаги, охваченные поясом пограничных укреплений, а с того края, где начинается равнина, постепенно, подобно кристаллам, вырастают княжеские резиденции и высокие кафедральные соборы. Меж тем запасы этого рода нужно уметь охватить одним вневременным взглядом. Первозданная сила покоится в горных недрах как залежи золота. Когда возникает людское поселение, всем его постройкам словно передается некоторая толика потаенного блеска. Однако даже самый обширный круг городов, замков, соборов представляет собой лишь аллегорию изобилия и неистощимости самой земли. Так обтесываемые для строительства камни подобны небольшой горстке монет из богатого клада слитков; монета чеканится по требованию князей, но время переплавляет ее, возвращая в состояние бесформенного изобилия, в каком покоится богатство земли.

БЛАНКЕНБУРГ, 29 сентября 1939 года
    В долинах Гарца. Занимаюсь трассировкой проселочных дорог для моторизованных соединений: нынче они возвращаются из Польши. Проходя мимо одной из здешних лощин по пути из Хоэнгайсса в Ротехютте, я увидел, как от ручья взлетел сарыч, несший в когтях ужа. Эта картина в тихой лесной долине, несмотря на всю свою стремительную мимолетность, врезалась мне в сознание до мельчайших деталей. Застывший мир в миниатюре. Я даже смог разглядеть, как поблескивают серебристые края чешуек на темно-бронзовом теле змеи. В таких миниатюрах все — вода, воздух и земля — живет какой-то свежей и лишенной боли жизнью, совсем как в старые языческие времена; сказитель зрел их непосредственно, и взор его не был замутнен пеленой понятий.

БЛАНКЕНБУРГ, 4 октября 1939 года
    Дальняя тренировочная прогулка верхом до учебного плаца в Хальберштадте, мимо Стеклянного Монаха, в состоянии отрешенности, которое резко контрастировало со строгим распорядком. Так, бурое поле с разостланной на нем соломой я видел будто во сне, словно выброшенный на берег из беспредельности. Зато зеленый луг с розовыми кустами, на которых пламенели плоды шиповника, придвинулся ко мне почти вплотную. Вещи являлись мне будто сквозь линзу, которая то фокусировала изображение, то снова размывала очертания.
    Мы не полностью живем во внешнем мире и не полностью в своем теле — но в один прекрасный день части, какими мы обретаемся внутри и снаружи, суммируются.

ХАЛЬБЕРШТАДТ, 5 октября 1939 года
    Внезапное откомандирование в Хальберштадт. Когда поздно, валясь с ног от усталости, мы прибываем в какое-то незнакомое место, да вдобавок еще под дождем, то совершенно неспособны различать цвета предметов. Они кажутся нам серыми, даже безнадежными. В подобных случаях есть только одно лекарство — немедленно отправиться спать.
    Зато по пробуждении нам открываются не только краски, но и формы, исполненные какой-то новой силы. Припоминаю, как однажды утром в узоре вытканных на гардине прямоугольников я узрел вдруг мне доселе неведомый этический смысл. Предметы тогда насыщены содержанием — они говорят, едва лишь их касается взор.
    Неприятным же является пробуждение незадолго до того, как ты полностью отдохнул, примерно около двух часов ночи. Этот момент особенно неприятен; он похож на мертвую точку перед тем, как маятник снова качнется. Наполеон поэтому восхвалял «отвагу-двух-часов-утра». Этого часа также боялись в монастырях и скитах Фиваиды; в этот час уныние овладевало монахом особенно сильно. Сей род печали справедливо почитался грехом, ибо она открывала дорогу злым силам. Вот почему боятся меланхолии; она пристает к человеку, как липовый листок к телу Зигфрида. В точке высшей силы мы почти неуязвимы; даже пули будто бы особыми путями настигают нас. В Исландии матери перед битвой ощупывали тела воинов и чувствовали, где уязвимое место.

КИРХХОРСТ, 8 октября 1939 года
    Вновь перемещение, на сей раз в Ботфельд к «73-м»[72], где я завтра встану в строй. А до тех пор я провожу время во дворе, в саду и в обществе Перпетуи. Деревья усыпаны красивыми и тяжелыми фруктами.
    К вопросу об астрологии. В течение жизни мы постоянно сталкиваемся с Той, которая уводит нас от предначертанного пути и неотступно сопровождает нас, хотим мы того или нет. Прочие встречи, напротив, лишь вспыхивают, подобно кометам или метеорам; и на всем, что в дальнейшем дарует Эрос, чувствуется влияние Повелительницы. А потому верность, в сущности, тоже не зависит от нашей воли; на нас воздействует скорее сила тяжести, нежели добродетель. О том же говорит и пример разведенных супругов, которые снова и снова мысленно вращаются вокруг друг друга — и даже их ненависть словно стоит под знаком Той большой встречи.

БОТФЕЛЬД, 10 октября 1939 года
    На Фаренвальдской пустоши. Рысью через канавы, так что высокий острый камыш сечет по седлу. Свежесть великолепного утра, когда глаз схватывает брызжущие во все стороны капли влаги и видит их блеск в лучах холодного солнца.
    Война похожа на Левиафана, только несколько чешуек или плавник которого видны на поверхности — субстанция слишком массивна для того, чтобы постичь ее взглядом, и потому нарастает ощущение нереальности. Люди замечают движение больших масс в непосредственной близости, не понимая их цели и направления; хотя они, возможно, и догадываются, что под оболочкой этих дней сокрыты иные вещи — зрелища нового и неизведанного свойства. Поэтому бывает и так, что они лишаются защиты, ибо не ведают, каким будет следующий ход судьбы.

КИРХХОРСТ, 17 октября 1939 года
    Два или три раза в неделю я на велосипеде езжу из Ботфельда в Кирххорст. Меня поражает, что путь становится тем короче, чем чаще я его проделываю, — видимо, это происходит оттого, что ум членит его и разделяет на несколько коротких отрезков, благодаря чему создается впечатление, что целое преодолевается быстрее.

БЕАЗЕН, 3 ноября 1939 года
    Только что я вступил в должность командира второй роты 287-го полка на учебном плацу Бергена, откуда мы, как я слышал, выступим уже послезавтра с неизвестной целью.
    Прощание с Перпетуей — в одной из тех заставленных мебелью мещанских комнат 1905 года, какие еще хранят уют и приветливость. То, что мы зовем романтизмом, существует во все времена и похоже на тень, следующую за стрелкой, которая неумолимо указывает на цифры. Громко тикающие часы, чего я терпеть не могу, когда засыпаю. Здесь же они заставляли бодрствовать сознание, которое теперь наслаждалось дремотой из своей перспективы. Так какой-то момент ночи, отмеренный на точных весах, растягивается до бесконечности.
    Приходит на ум, что каждый человек является универсумом. Так в наших ближних, в наших родителях, братьях, женах, после прожитых вместе лет и десятилетий, вдруг открывается какая-то новая, неизвестная глубина. Правда, чтобы увидеть ее, мы должны измениться и сами — тогда, возможно, в серой массе людей, населяющих большие города, мы обнаружим сокровища, как в неизвестных рудниках Перу. Тот, кому оказалось бы это по силам, провел бы мобилизацию в высших формах.

ПОД ГРЕФФЕРНОМ, 11 ноября 1939 года
    6 ноября в два часа утра мы покидали Берген. Мрачная суета, обычная при погрузке, стала для меня первым прикосновением к порядку вещей, рождающемуся из Мировой войны. Меня точно охватил трепет, пронзил луч холодной демонической деятельности, особенно при лязге молотов и цепей, потрясшем ледяной воздух. Дыхание белыми облачками, похожими на кусочки ваты, вырывалось из ртов людей и ноздрей животных. Вдруг лошадь, впряженная в полевую кухню, так испуганно понесла, что во все стороны брызнули искры. Моментально образовалась черная группа людей: они высвободили лошадь и сами впряглись впереди — эдакие муравьи, спасающие свое добро и своих сородичей. В подобные мгновения несколько острее видишь, как много инстинктивного в жизни.
    Мысль: рои тусклых однодневок, телами которых вселенский мастеровой смазывает оси. Они прилипают к холодному железу.
    В купе, куда мой новый ординарец Рэм приносит для меня пару одеял. У него хорошая выправка — выправка человека, прошедшего суровую и напряженную подготовку. Когда я обращаюсь к нему, его подбородок, — он спешит проверить, на месте ли шейный платок, — морщится складками, а черты лица окаменевают. Пальцы рук смотрят строго вниз, ладони плотно прижаты к телу, не образуя «ласточкиных гнезд», как бывает тогда, когда дисциплина утрачивает свою свежесть. В течение следующих суток он с определенными интервалами появляется с кофе, горячей едой и хлебом. Точно так же выглядят ротный старшина и командир отделения управления роты; оба производят хорошее впечатление. Отделение управления роты, новый для Мировой войны орган, приятно облегчает воплощение приказов в действия.
    Вместе со мной в купе едет Спинелли, моя правая рука, единственный ротный офицер[73]. Он излучает уверенность, в таком американском духе, сродни тем молодым киногероям, которые превосходно справляются со всеми опасными испытаниями, выпавшими на их долю. Я наблюдаю, как он отдает различные распоряжения, касающиеся его взвода, а также его собственных удобств; при этом он явно чувствует себя в родной стихии. Прежде всего, он мне симпатичен.
    Во сне, за завтраком, в беседе или чтении, мы пересекаем Германию в западном направлении. Иногда нам выдают еду, иногда перед окнами появляются молодые девушки с чаем и кофе. Таким образом, следующей ночью в два часа мы прибываем в Пфорцхайм.
    Узкий серп луны и Орион мерцают в серебристых рельсах. Пока мы дожидаемся приказов, внезапно выкристаллизовывается мысль: как бесконечно далеки миры неподвижных звезд от обитаемых пространств — в момент смерти мы уносимся за их пределы. Бывают секунды, когда наш дух преодолевает расстояния в световые годы, перед бездной которых он приходит в ужас. Его ожидают неслыханные перелеты. Приключения на этой земле — всего лишь символы последнего, величайшего приключения; они разыгрываются в прибрежных полосах темного, леденящего кровь величия.
    Наконец нам поступает распоряжение, в соответствии с которым мы маршем направляемся в Хефен на Энце, куда и прибываем под утро. Личный состав роты распределен по домам и подворьям, а я со Спинелли поселяюсь в красивом имении на откосе, где фрау Коммерелл угощает нас завтраком. Предельно усталые, мы укладываемся на мягких постелях, из которых менее чем через час нас поднимает ординарец. Спинелли согласно приказу должен немедленно вести передовую группу к Западному валу, а в мое подчинение поступают три мотострелковые роты, которые за ночь должны пересечь Шварцвальд. Время прошло в распоряжениях и приготовлениях, и только поздним вечером мне представился случай немного передохнуть. Так, в качестве награды получаешь сон. У Коммереллов на ужин подают форель, благодаря искусству кухарки вываренную до светлой голубизны и с выдумкой сервированную, будто, распустив плавники веером, она изогнулась в воде. После трапезы — на диване за бокалом бургундского; беседа с хозяином дома, речь идет о грибах, в частности о звездовиках и подземных грибах, встречающихся в переплетеньях корней лишь определенных деревьев. Всегда отрадно, когда человек помимо своей профессии еще и в совершенстве владеет какой-нибудь темой, которая ему интересна, — это дает представление о роскоши этого мира. «Унаследованное богатство обязывало меня к особенно тщательным исследованиям», — примерно так сказано где-то у По.
    После полуночи, разбуженный Рэмом, я нашел внизу хлеб и термос, наполненный кофе. В два часа выступили. Сразу за чертой города, в направлении Добеля, предстоял значительный подъем. Несмотря на то что были предприняты все надлежащие меры предосторожности, в частности на подковы привинчены шипы и назначены группы толкателей, привыкшие к низменности лошади сразу же покрываются потом. Они фыркают, и, несмотря на теплый сухой ветер, дующий в долинах, от них исходит пар. Я приказываю почаще останавливаться, укутывать их и время от времени поить, внимательно следя за тем, чтобы на поверхности воды плавала мелкая соломенная сечка, дабы животные не слишком торопливо утоляли жажду. Возницы вынуждены спешиваться, их напарники подкладывают сзади под колеса толстые палки, чтобы повозка не откатывалась назад и не тянула животных. Ночь протекает в передышках и переходах. В стороне Херренальба начинает заниматься день — скалы вздымаются там отвесно, словно высоченные серые трубы органа, и увенчаны они медно-красным буковым лесом. Я приказываю перестроиться и расчехлить пулеметы.
    Между тем пришло время располагаться на постой, кроме того, в месте расквартирования следует организовать противовоздушную оборону. И потому я верхом отправляюсь дальше, в Гернсбах. По дороге меня обгоняет автомобиль командира дивизии, генерала Фирова, с которым я знакомлюсь и докладываю обстановку. Он выражает недовольство состоянием лошадей, затем, однако, сменив гнев на милость, вспоминает, что командовал в Вюнсдорфе учебной ротой, когда я работал там в комиссии по разработке военного устава[74]. Сейчас я пока живу за счет старых заслуг, сознавая, что было бы неплохо поднакопить новых. Как ученики мы не имеем права стариться, нам всегда должно быть шестнадцать.
    В Гернсбахе день протекает как предыдущий. Мы с Рэмом квартируем у одного врача. Глядя на его супругу, очень приятную женщину, у меня складывается впечатление, что однажды я уже видел ее — ощущение, пожалуй, относящееся скорее к внешнему облику, чем к личности. Позднее, несмотря на крайнюю усталость, беспокойный сон с водоворотом сновидений. Я услышал, как кто-то кричит: «Пустота устраивает бал-маскарад», — и ответил ему: «Тогда подрумянься». Проснувшись, вижу, что проспал уже лишний час, а Рэм, который должен был разбудить меня, спит, тяжело дыша, словно в беспамятстве.
    При выступлении в узком ущелье образовывается затор, укравший уйму времени. На выходе правая пристяжная срывается в пропасть. Мы продвигаемся маршем через Лихтенталь, Мальбах и Нойвайер по направлению к Штайнбаху, местечку на Рейнской равнине. Здесь оживают все краски — а в кукурузных початках под дождевыми навесами они прямо-таки сверкают желтыми и красными огнями в окаймлении нежно вывернутых листьев. Их вид вселяет чувство изобилия, подобно колосьям пшеницы, какие видел Гулливер в стране великанов. Рядом с ними коричневыми охапками сушатся табачные листья.
    В Штайнбахе — как раз время обеда, затем я отправляюсь дальше, к Западному валу, чтобы принять свой участок. Смеркается и начинается дождь прежде, чем я нахожу бункер, где под навесом из листвы меня встречает капитан Цинк. На столе, по которому барабанят капли дождя, он передает в мое ведение систему бастионов, огневая мощь которых может сдержать наступление целой дивизии.
    После полуночи, промокнув до нитки, прибывает отряд. Командиры разводят отделения по укреплениям. Я вместе с группой управления роты направляюсь в свой бункер, вмещающий двадцать нар, и, поскольку заснуть в таких условиях тяжеловато, пытаюсь осмотреться в новой обстановке. Здесь как-то холоднее, неуютнее, чем в блиндажах Мировой войны — уже потому, что в ту пору тебя окружали дерево и земля, тогда как сейчас их место заняли бетон и железо. Архитектура тяжелая и приземистая, точно рассчитанная на черепах, кроме того, стальные стопудовые двери, защелкивающиеся герметически, рождают чувство, будто ты втиснут в несгораемый шкаф. Стиль мрачный, подземельный, сочетающий вулканическую стихию с грубой первобытностью циклопов. Сразу у входа стоит горшок с известковой жидкостью, вероятно, против ожогов от отравляющих веществ. Воздух, теплый и маслянистый, оседает влагой на стенах; он пахнет резиной, пламенем каменного угля и ржавчиной. Поскольку он быстро портится, каждый сменяющийся часовой еще четверть часа должен крутить рукоятку огромного вытяжного вентилятора, который через фильтры нагнетает свежий воздух. Между тем слышно, как спящие бормочут во сне и как хлопает крышка ящика, за которым сидит дежурный телефонист. Он отвечает: «Командир холодильной камеры слушает», — когда его вызывает какой-нибудь из моих взводов: «Клара», «Сирень» и «Лимбург». А самое крупное из подчиненных мне оборонительных сооружений, «Альказар», в рапортах именует себя «Мухомором», батальон — «Сумерками», а полк — «Адонисом». Эта тарабарщина неплохо вяжется с архитектурой. К сказанному стоит добавить, что я откомандирован в часть недавно. Задание обрушилось на меня в виде шарады, из которой я для начала должен составить осмысленный текст.

ПОД ГРЕФФЕРНОМ, 15 ноября 1939 года
    Появляются французы, но мы в них не стреляем, и они в нас тоже. Между укреплениями и рвами пашут землю крестьяне и собирают урожай свеклы. По дороге в Раштатт, проходящей рядом с моим бункером, катят автомобили — вероятно, с коммивояжерами, а порой и с любовной парочкой.
    Это одновременное сосуществование и смешение сфер напоминает оптику сновидений и вообще характерно для нашего мира: так опасные черты вырисовываются еще четче. Пространства и их настроения пересекаются, словно в кинофильмах.
    Вечером я был гостем на так называемой вилле «Золотой фазан», где со своим взводом обосновался Спинелли. Подавали суп, жаркое, овощи и даже пудинг, а также пиво и вино. В итоге мы отменно попировали в небольшой деревянной хижине, где единственным геральдическим украшением голых стен был ряд стальных касок, выстроенный на карнизе. Спинелли принадлежит к тем людям, которые сразу умеют извлечь пользу из любой новой обстановки.

ПОД ГРЕФФЕРНОМ, 18 ноября 1939 года
    С позавчерашнего дня — подъем уровня воды. Рейн с неимоверной скоростью устремляется на простор. Поток несет с собой доски, бутылки, канистры, мертвых животных. Там, где он достигает проволочного заграждения, поясами оседает мелкая водоросль, и на ее нежно-зеленой поверхности россыпью серебрятся мелкие пузырьки воздуха. Это американская азолла, причисляемая к водяным папоротникам и в некоторых местах дико разросшаяся у нас в большом количестве. В естественных условиях я встречаю ее в Германии впервые.
    Иногда вниз по течению плывут понтоны и фрагменты мостов, что вызывает шквальный огонь с обоих берегов. Тогда обнаруживаешь, что вся местность буквально нашпигована оружием. И если на земле ты еще смеешь показываться без опаски, то вода и воздух уже под запретом.
    Некоторые бункеры, расположенные у самой противопаводковой дамбы, почти отрезаны и им грозит затопление, если вода, паче чаяния, поднимется выше. Поэтому я держу наготове надувные плоты и резиновые лодки. Кроме того, саперы возводят мостки, которые, правда, имеют тот недостаток, что просматриваются с другого берега. А потому их маскируют камышом. Я пользуюсь удобным случаем, чтобы на складе инженерных войск заказать для себя пиленый лесоматериал, поскольку решил соорудить себе в качестве уединенного прибежища небольшую хижину. Надо устраиваться.

ПОД ГРЕФФЕРНОМ, 22 ноября 1939 года
    Наводнение достигло наивысшей точки и идет на убыль. Обходя позиции, я могу наблюдать множество птиц, например цаплю, которая ловит рыбу на галечной отмели близ греффернской таможни. В сумерках из полосы ольховых деревьев в таком несметном количестве появляются фазаны, что иные луга становятся похожими на густозаселенный птичий двор. Голубой зимородок. Когда видишь, как из зарослей пожелтелого камыша, сверкая, стаями вспархивают пичуги, тогда пытаешься найти ответ на вопрос, почему посреди этого хмурого пейзажа природа украшена, подобно драгоценному камню. Ученые обнаруживают реликты из ледникового периода — быть может, таковые существуют и из периода сказочного.

КАРЛСРУЭ, 28 ноября 1939 года
    Вот уже несколько дней здесь, в Карлсруэ, я прохожу краткосрочные курсы, разместился в «Райхсхофе», гостинице у вокзала. Спать в настоящей постели после времени, проведенного в бункере, очень приятно, великое наслаждение. Хотелось бы его контролировать, чтобы растянуть время. Я обустраивал жизнь в каком-то городе и выпустил распоряжение: «Чтобы из разноцветных церковных свечей в знак траура могли б жечься все, только не красные».
    Эпоха Гесиода, пока боги не спрятали пищу, и является христианским раем. Первые люди жили в изобилии, в окружении стихий, и после смерти мы возвращаемся к ним. Экономика, мораль, техника, индустрия, меж тем, отдалились от стихий и теперь лежат на них более или менее изнурительным бременем. То, что солнце посреди холода Вселенной веками расточает свой жар, объясняется тем, что оно живет в стихиях. В каждом чуде, впрочем, имеет место обращение к стихиям. В каждом исцелении тоже.

КАРЛСРУЭ, 2 декабря 1939 года
    Выхожу на площадь — чудесная утренняя заря. Золотистые облака на зеленом фоне. Западный край небосвода холодный, бледно-зеленый. Большие строения еще погружены в тишину и безлюдны. При таком освещении они кажутся более высокими, более четкими, кроме того, вырисовывается их призрачный план, намекая на то, что возводились они не только для человека.
    По вечерам — затемнение. Выставки в витринах магазинов освещены крошечными источниками света, и предметы в них словно фосфоресцируют. Вид их рождает ощущение драгоценностей — понимаешь, что в них скорее важна идея товара, нежели сам товар.
    Начал: письма Геббеля[75], чтение, которое наряду с его дневниками уже не один раз поддерживало меня в жизни и придавало силы. На нас всегда благотворное воздействие оказывает знание того, что кто-то до нас уже находился на этой галере и держал себя на ней достойно.

ПОД ГРЕФФЕРНОМ, 4 декабря 1939 года
    Опять в расположении части. Под вечер прибыл большой спальный мешок, заказанный для меня Спинелли. Он обтянут алым шелком, так что я лежу в бункере, точно китайский мандарин в парадном наряде.

ПОД ГРЕФФЕРНОМ, 8 декабря 1939 года
    Вечером из растянутого в непосредственной близости к Рейну проволочного заграждения был приведен какой-то шалопай, лет эдак пятнадцати. Он сидел там, как дрозд в силках. Представ передо мной в изорванной одежде, он поведал, что-де удрал из Пфорцхайма, «чтобы посмотреть на укрепления». Поскольку парнишка производил безобидное впечатление, я велел накормить его в нашей небольшой столовой и предоставить ему нары в бункере. Потом за ним явились два жандарма, значительно более свирепые, нежели мы, солдаты. Они обыскали его карманы и отстегнули подтяжки. Когда они с ним удалялись, один из них еще раз обернулся ко мне: «Ну и хорош гусь, ушлый ловкач».
    Нюх полицейских отменно натренирован на худшее в нас. И оттого они чаще всего, к сожалению, оказываются правы.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 17 декабря 1939 года
    Известие о смерти д-ра Остерна глубоко меня опечалило. Такие натуры время больше не производит, либо оно их больше не формирует. Из Цвикледта Кубин прислал мне томик рассказов.
    Ночью — легкий снегопад. Я въехал в свою новую хижину, которая приятно пахнет свежеструганными досками. Стены укреплены фашинной кладкой, потолок сложен из камыша, который, после того, как насмотришься в бункере на бетон, очень приятно и тепло видеть.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 25 декабря 1939 года
    В сочельник сначала обход всех бункеров, затем совместный ужин с группой управления роты — фазаны подвешены для созревания на нашем складе боеприпасов, одновременно служащим и кладовой для дичи.
    Нынче утром прогулка по покрытому инеем берегу Черного ручья. Воспоминания о прежних рождественских праздниках. Есть только одно, что никогда нас не покинет — жизненное настроение, неизменное с первого проблеска сознания. Оно всегда возвращается подобно мелодии, и такты ее продолжают звучать даже на идущем ко дну корабле.
    Хищная птица взлетела с черного тополя, потом опустилась на пашню и в неловкой, геральдически оцепенелой позе поскакала прочь. Когда я последовал за ней, она собралась было перемахнуть Черный ручей, однако, подлетев, свалилась в воду и, усердно барахтаясь, снова выбралась на высокий берег. Приблизившись, я увидел, что у нее прострелено левое крыло; кровь суриковыми каплями стекала на снег. Птица, не отрываясь, смотрела на меня желтыми глазами, прямым, холодным и абсолютно несломленным взглядом. Решив не притрагиваться к ней, я долго смотрел на нее и оставил одну в зарослях.
    Мысль: «Коль скоро ты ее не коснулся, она, возможно, и уцелеет».
    После того — перед распятием. Холодно с тернового венца длинными серебристыми нитями свисал иней. Над глазами серебром распушились ресницы, едва заметно подрагивавшие в легком дыхании воздуха.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 26 декабря 1939 года
    От египтологии я, прежде всего, ожидаю разъяснения перехода от рисунков к буквам — здесь таится исходный момент различия между древним и новым миром. Геродот потому и является источником первостепенной важности, что в нем живы и те, и другие. Греки и персы. Цезарь и Клеопатра. Запад и Восток. Византийское иконоборчество. Китайцы как составная часть древнего мира. Наполеон, когда он считает окна[76]. Буквам тоже присуще стремление переформироваться обратно в рисунки, например в повороте к орнаменту. В этой попытке они, как в мечетях, приобретают какую-то скованность — подобно тому, кто рассказывает выдуманные сны.

    Вот сейчас возле меня в камышовой хижине находится маленькая кошечка. Ее дыхание зримыми облачками поднимается в холодном воздухе, смешиваясь с моим, а затем, подобно животворному Духу, входит обратно, как будто существует общий источник, вдувающий в нас жизнь. В то время как я делаю эту запись, она запрыгивает ко мне на стол и лапкой выбивает из рук перо. Маленькая подлиза.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 27 декабря 1939 года
    Мороз, туман и безветренный воздух создали столько волшебных творений, каких в таком изобилии мне еще никогда не случалось видеть. Деревья и кусты до самых кончиков покрылись кристаллами, подобно веткам, погруженным в маточный раствор. Застывшие в изящных позах, они безмолвно и чудесно выступали мне навстречу, когда нынче утром шагал я к укреплению Альказар. Они выплывали из плотного, влажного от снега тумана, зачастую трудноразличимые, словно белые вензеля орнамента, оставленного на серой пластинке адским камнем. Но потом глаз схватывал их сразу все вместе, будто одаренный новым искусством видения. Законы кристаллического мира в целом сочетались с картиной ландшафта, да так хорошо, что оба, казалось, сразу проникали в сознание. Меж тем чеканке подверглись даже мельчайшие формы — так, утром поверх примороженного снега еще высыпал мелкий град и нарисовал узор на кристаллической поверхности, — ирисовый покров, затканный звездами.
    Вода ручьев черно и безжизненно струилась по этому светлому миру. Вид ее напомнил мне о моем давнем замысле поработать над «Черным и Белым». А это гораздо сложнее, нежели трактовать о цветах, и оттого это сочинение представляется мне вершиной мастерства, для достижения которой у меня пока недостает инструмента.

КИРХХОРСТ, 1 января 1940 года
    Отпуск в Кирххорсте. Мансарда уже несет на себе отпечаток необжитости; как же быстро выветривается жилой дух. Вчера, в канун Нового года, на огонек зашел Мартин фон Каттэ[77]. Он поведал некоторые детали Польской кампании, которые в иное время, пожалуй, меня б захватили, однако наша способность восприятия событий ограничена. Кроме того, все вещи, о которых мне приходилось читать и слышать с того берега Вислы, уже давно казались мне лишенными какого-либо исторического значения, словно происходили они в туманных странах с размытыми очертаниями. У меня никогда не было иного представления о дворце Этцеля, за исключением хаотического.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 4 января 1940 года
    Возвращение из отпуска, конец которому после двух дней пребывания положила телеграмма. Перпетуя принесла мне известие в келью, где я в тот момент разглядывал прекрасную стерноцеру из Джибути. Потом я зашел на кухню и увидел, как она была расстроена.
    В качества дорожного чтения — книга Бруссона об Анатоле Франсе. На странице 16 знакомая цитата из Ля Брюйера[78]: «Небольшой излишек сахара в моче, и вольнодумец отправляется к мессе». Мы и в самом деле сразу обращаемся к вере, едва только дела у нас идут хуже. Но тогда уж мы воспринимаем и те запахи, краски, и звуки, какие обычно нам недоступны.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 5 января 1940 года
    Пью кофе и вношу дополнения в дневники. Восковая свеча из Люнебургской пустоши стоит в синей склянке из-под имбиря, оплетенной желтыми нитями расплавленного воска. Голубое пламя окружает дрожащая желтая аура, нежнейшая световая пыль, в которую рассеивается материя.
    Что же касается курильных свечей, то до сей поры я использовал один зеленый сорт, мягкий и приятный, потом коричневый из сандалового дерева и, наконец, черные палочки из Японии, у которых на белом пепле темными литерами проступает какое-нибудь изречение. В мало освещенных и сырых местах, а также по соседству с крысами, следует разбираться в тонкостях такой науки.
    Характерная особенность оборонительных сооружений проявляется не столь явно, если живешь в них. Это стало мне очевидным только вчера, когда я ревизовал пустующий четырнадцатый бункер, расположенный недалеко от греффернской таможни. Я с огромным трудом отворил стальную дверь чудовищных размеров, спустился в бетонный склеп и оказался в полном одиночестве среди автоматического оружия, вытяжных вентиляторов, боеприпасов и ручных гранат. Я затаил дыхание. Было слышно, как время от времени с потолка падали капли или звонил крепостной телефон. Лишь теперь я взглянул на это место как на обиталище искушенных в кузнечном деле циклопов, которым недоставало внутреннего взора — аналогично тому, как в музеях мы зачастую острее осознаем смысл предметов, нежели те, кто издавна использовал и изготовлял их. Таким образом, я, словно в недрах пирамид или во глубине катакомб, оказался на очной ставке с духом времени. Он показался мне идолом без всякого проблеска технической изысканности, идолом, обладающим чудовищной крепостью.
    Впрочем, сугубая придавленность, черепашьи черты этих строений напомнили мне здания ацтекской архитектуры, и не только внешне. То, чем там было солнце, здесь является интеллект, и оба связаны с кровью, с властью смерти.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 6 января 1940 года
    В «Короне»[79], которую я прихватил с собой из Кирххорста, я прочитал новеллу «Бартлби» Германа Мелвилла, умершего в 1891 году в Нью-Йорке. Несмотря на то, что в ней описывается похожий на Обломова абсолютно пассивный характер, сюжет здесь, однако ж, так лихо закручен, что невозможно оторваться. Среди дарований, коими может обладать автор, талант рассказчика и басенника не самый главный, но он усиливает действие всех остальных сил, подобно тому, как здоровье придает полноты любому жизненному проявлению.
    Закончил: «Теогонию» Гесиода. Грандиозная картина: когда Уран нисходит к Ночи и обнимает Землю, Кронос зазубренным серпом отрезает у него срамной член и бросает за спину. Из капель крови, упавших на землю вдоль траектории броска, вырастают эринии, нимфы и гиганты, в то время как сам член падает в океан, и из его побелевшей, волнами несомой плоти рождается Афродита.
    Это совершенно иной абиогенез, нежели те жалкие подражания, которыми мы восхищались в Лейпцигском Институте зоологии.

БАДЕН-ООС, 8 января 1940 года
    В пять часов нас сменили, и в темноте мы пешим порядком по полям и лесам направились в Баден-Оос. При выступлении — желудочные боли, которые затем несколько поутихли. Как пехотинец ты всегда располагаешь одним из наилучших лекарств — дальним переходом.
    Позиция под Грефферном с ее служебными и тайными заботами нынче отступает в прошлое, как отрезок времени, о котором ты будешь только вспоминать. Отныне заслуга, по-видимому, состоит в простом преодолении трудностей. В этом поясе бункеров вряд ли раздался хоть один выстрел, за исключением выстрелов по самолетам да по многочисленным фазанам и зайцам, что нашли себе убежище в высоких зарослях, густо переплетшихся с проволочными заграждениями. Однако здесь царил незыблемый свод правил и норм и существовал молчаливый уговор. Так, старший сержант Келер, едва было собравшийся взобраться на дерево, был тут же накрыт снопом огня. Точно так же на соседнем участке обороны был ранен один солдат, потому что кому-то взбрело в голову выставить соломенную куклу с маской Чемберлена. В сухопутных войсках число погибших при транспортных авариях многократно превышало число павших под огнем неприятеля. В числе первых убитых был некий фельдфебель из пропагандистской роты, погибший у громкоговорителя.
    В полночь мы заняли казарму в Баден-Оосе, где, не раздеваясь вследствие холода, я спал на походной кровати. Часто образы в сновидениях предстают перед нами отчетливей и ясней, нежели при свете дня. Так и сейчас мне привиделась назойливая особа, а происходило все в какой-то небольшой овощной лавке, где я приобрел жареную утку. Рядом с продавщицей стояли еще две-три пожилые женщины, одна из которых принялась нагло, и не обращая внимания на мои отчаянные протесты, ее ощупывать. Она делала это якобы для того, чтобы дать мне совет, как следует-де приготовить и подать на стол такой лакомый кусок — а в действительности лишь затем, чтобы потом облизывать себе палец. В итоге мое жаркое мало-помалу лишилось своей коричневой, аппетитной корочки. Напоследок эта тварь — тощая, суетливая, с выпученными, как у мухи, пронырливыми глазками, — еще запустила скрюченный указательный палец в заднее отверстие птицы и извлекла оттуда, дабы увенчать свой пир, изрядный кусок потрохов. Затем она быстро юркнула за дверь и была такова, оставив на прилавке истрепанную и невзрачную на вид утку. Только теперь остальные женщины принялись браниться в адрес исчезнувшей, из чего я сделал вывод, что та была наделена злыми чарами. Таким образом, мне не только была испорчена трапеза, но вдобавок я был угнетен предчувствием гибельных последствий, которые сулила эта встреча.

ЭТТЛИНГЕН, 9 января 1940 года
    Ночной переход до Эттлингена в дождь, град и гололед. Стеклянные льдинки били по каскам, поводьям и шинелям. Изоляторы линий дальних электропередач были окутаны холодным туманом и облиты брызгами голубых огоньков. Ночь целиком заполнял топот неисчислимых ног в подбитых гвоздями сапогах — это разменная монета войны, сумма неизвестных тягот и страданий, которая в сражении оборачивается капиталом.

ВЕССИНГЕН, 10 января 1940 года
    Чуть свет — выступление через Дурлах, с его красновато поблескивающими на окрестных склонах виноградниками, в Вессинген, и мое расквартирование там, в доме евангелического пастора. Во время марша господствовал сухой холод, такой же пробирающий до костей, как в лютую зиму 1928—1929 годов. Проходя вдоль колонны, я впервые увидел отмороженное ухо — раковина, словно к ней прилепили круг рыбьего мяса, была окружена белой каймой. Как и подобает радетельному командиру, я оказался первым, кто заметил повреждение прежде его соседа по шеренге и даже прежде самого пострадавшего, которого я приказал тотчас же на мотоцикле отправить на медобработку.
    Вечером я еще минутку-другую посидел с подполковником Фоглером в обществе пасторши и ее дочери, поскольку сам пастор был в отъезде. Однако его влияние незримым присутствием ощущалось во всем доме. Существует две разновидности дисциплины — та, что, подобно прижиганию, действует снаружи вовнутрь и закаляет человека, и другая, что, подобно свету, лучится из сердцевины вовне, и, не отнимая у него мягкости, делает человека бесстрашным. Для первой нам всегда нужен наставник, в то время как другая нередко, как зерно семени, зарождается в нас самих.
    Церковные книги сохранялись у них в доме с 1690 года. В одной из них описан такой курьез: одна служанка, сорок лет проносив юбки, обрюхатила другую, и затем уже продолжала жить мужчиной до глубокой старости.
    Забавное сообщение об одном моем предшественнике, который эдаким Фальстафом стоял тут на зимних квартирах. Этот тип воспроизводится на войне с неизменным постоянством, и всегда в одном и том же окружении — среди плутоватых и вороватых лакеев, жирных гусынь, беспутных девиц, кутил и картежников.

ФЛЕХИНГЕН, 11 января 1940 года
    В трескучий мороз — во Флехинген и Сиккинген — городишки, где нам предстоит оставаться более или менее долго. Наш шеф в припадке дурного расположения духа из-за условий размещения обозвал их «Вшивингеном и Смрадингеном». Там, где обоз не проходил по занесенным снегом горам, маршевая колонна делилась на группы, которые должны были подталкивать повозки. Во Флехингене — квартируюсь у католического священника, с которым просидел в беседах до позднего вечера.

ФЛЕХИНГЕН, 14 января 1940 года
    Это холодное воскресенье я провел в постели больной гриппом. Читал: «Щит Геракла», приписываемый Гесиоду. Песни о щитах являют собой миниатюры вселенной, какой она живет в представлении древних. Взгляд словно бы с орлиных высей падает на творение и видит его уменьшенным до крошечных размеров, но все же необычайно детально. Этим объясняется умение изобразить самые разные вещи на крайне узком пространстве, которое приписывают божественным кузнецам. Соответственно, выражение и манера исполнения принимают металлический характер; язык, словно чеканя на бронзе, изображает творение в высшей степени плотно и отчетливо.
    Затем Библия в переводе Хеннэ, которую одолжил мне хозяин квартиры. Странно, что время Моисея кажется более древним, чем время Иакова и Иосифа — что, видимо, связано с законом, который подобен застывшей глыбе камня. Обособление посредством закона, возможное, пожалуй, лишь благодаря египетским посвящениям и знанию древнейших навыков мумификации, ожесточает жизнь, которая и превращается в Медного змия. Зато в историях об Иосифе наиболее ярко проявляются все обстоятельства жизни на всем ее протяжении. В этом вообще смысл праистории: представить жизнь в ее не связанном со временем значении, тогда как историей она описывается во временном течении. Праистория поэтому всегда является той историей, которая расположена к нам всего ближе, историей человека как такового.

ФЛЕХИНГЕН, 15 января 1940 года
    Постился. Ночью сильные духовные приступы; кроме того, лихорадка от переходов. Однако утром пошел на службу и выступил в путь вместе со всеми. На марше я приказываю все время петь, что идет на пользу и людям, и мне самому. Все ритмические вещи являются оружием против времени, а именно против него-то мы, по сути, и боремся. Человек всегда борется против могущества времени.
    Во второй половине дня — полковое офицерское совещание в Бреттене; там я узнал от полковника, что должен наверстать отпуск и затем взять на себя обучение полковой разведгруппы.

КИРХХОРСТ, 18 января 1940 года
    Со вчерашнего дня снова в Кирххорсте, и домохозяйка Перпетуя нежит меня по всем правилам искусства. Стол хорошо обеспечен, и в довершение из «Щуки» в Юберлингене прибыли еще виноградные улитки. Они напомнили о тех улиточных вечерях, которые мы устраивали с Фридрихом Георгом и Мецгером в среду первой недели великого поста. Улитки были приготовлены в манере доброго Фойхти, которого два года тому назад, на Масленицу, когда он, одевшись евнухом, нес караул перед сводчатой галереей для шампанского, свалил на землю апоплексический удар. Так мы лишились одного из тех немногих виртуозов, которые еще знают толк в приготовлении пищи. Швабы имеют обыкновение называть все изысканно-уменьшительно: когда его обнаружила сестра, он только и сказал, что его-де хватил «ударушек» — таким было его прощание; однако дух его по-прежнему продолжает жить в рецептах.
    Мороз настолько усилился, что я даже носа на двор не высовываю, с головой погрузившись в записки Гонкуров о Гаварни[80], в «Шкатулку с драгоценностями» Геббеля и историю японского принца Генджи. Кроме того, я уже немного занимался коллекцией, и меня осенила мысль описать как-нибудь потом вид sternocera — следуя правилам систематики, но на языке ювелиров. Шедевр природы.
    Вот уже несколько дней как замерз водопровод — теперь и насос в прачечной больше не качает. В семь часов вечера термометр, выставленный за окно ванной комнаты, уже показывал двадцать градусов. Похоже, что начало года ознаменовано и чисто стихийными аномалиями.

КИРХХОРСТ, 25 января 1940 года
    Читал: Хаспер, «О болезнях тропических стран», Лейпциг, 1831 год — эта книга давно стоит в моей библиотеке. В прежнюю пору я охотно приобретал такие сочинения. В них можно найти интересные изображения жизни в заболоченных районах, например, на побережье Гвинеи (по описаниям Линда). Затопленные, занесенные илом лесные массивы, где мириады насекомых гасят крыльями свечи, и концерт низших животных прогоняет сон. Воздух испорченный, спертый и настолько пропитан гнилостными испарениями, что грозит потушить факелы. Даже человеческий голос теряет свое естественное звучание.
    «Особенно следует поблагодарить ост-индийских морских капитанов за то, что они, во всяком случае, на судах позволяют как минимум шесть раз пустить по кругу бутылочку вина».
    Движение эпидемий подобно походу армий демонических существ. «После того, как эта болезнь пять лет свирепствовала в Индостане и на Декане, унеся жизни несметного количества людей…, в октябре 1821 года она повернула в западную сторону до самого Шираза в Персии, где в течение восьми недель скосила 60 000 человек, а после этого она объявилась у Бассора, Багдада, Моската и Алеппо в Сирии».
    Порыв ветра, впервые упоминаемый в Европе в «Asiatic Journal» за 1822 год, связан, надо полагать, с течениями раскаленного воздуха. Они обрушиваются мгновенно. Есть основания предполагать, что между определенными группами скал возникает оптический эффект: воздух накаляется так, что обжигает легкие. Порыв ветра в Ост-Индии называется La, что, надо думать, тождественно персидскому Loh и нашему Lohe[81].

В ПУТИ, с 29 на 30 января 1940 года
    Обратный путь. В момент отъезда у меня появилось чувство, что я отправляюсь навстречу странным вещам, неведомым, близким, которые не предугадает никакая фантазия. Когда поезд тронулся, Перпетуя начала плакать и быстро спустилась по темной лестнице, а я медленно выезжал из-под сводов крытого перрона.
    В Нортхайме я увидел вечернюю зарю — как будто угли тлели под серым пеплом неба, раскинувшегося над таким же серым снегом. В таких пустынных местах этот цвет светится каким-то загадочным образом, согласно иному, более возвышенному принципу. Нередко он словно вспыхивает в самих атомах, как то можно видеть в жемчуге, перламутре и опалах. Серый цвет загорается в них и придает всему переливающуюся глубину — не глубину пространства, но глубь волшебной игры, которая поднимает на поверхность скрытые в материале богатства. На этом символе основывается высокая ценность жемчуга: бывают мгновения, когда мы понимаем, что кусочек материала величиной с горошину не имеет цены.

    Карлсруэ. Между двумя и четырьмя часами ночи — в зале ожидания чтение «Consolationes» Боэция[82]. Толпы народа в огромном помещении — отпускники, железнодорожники, рабочие утренних смен, подвыпившие пассажиры да особняком сидящие женщины — все серо, апатично и болезненно, как во сне. Очень странно, когда кто-нибудь из них смеется.
    В доме священника я узнал, что подразделение со вчерашнего дня возвращено в бункер. Немного поспав в нетопленной комнате, поехал в Раштатт. В купе для некурящих всегда меньше людей — так даже третьестепенный аскетизм высвобождает человеку пространство. Живи мы как святые, нам подчинилось бы бесконечное.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 31 января 1940 года
    После недолгого пребывания в доме штольхофенского священника я снова занял с подразделением прежнюю позицию в излучине Черного ручья, так что я опять живу в своей камышовой хижине.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 2 февраля 1940 года
    Сон. Стоя по пояс в текущей воде, я двумя тонкими прутьями удерживал перед собой на расстоянии какое-то существо, в котором тело крысы соединилось с головою змеи и змеиным хвостом. Мне удавалось держать его на весу, чтобы течение не прибило его ко мне, однако время от времени с него падали мелкие черные паразиты и, перебирая лапками, скользили в непосредственной близости от меня. В конце концов, от этого положения меня избавил удар дубиной, из-за моей спины шлепнувший по воде и прикончивший существо, которое теперь кверху пузом понесло вниз по течению. Удар этот нанес какой-то крестьянин, что в одной рубахе сидел позади меня на прибрежной траве и добродушно кивал мне головой. Вместо благодарности я отвернулся от него, прежде выкрикнув:
    «Don't disturb me!»[83]
    Проснувшись, я понял подлинный смысл этой фигуры, ибо нередко в жизни я так горячо увлекался той ситуацией, в которой оказывался, что за этим напрочь забывал о мерзости тех, с кем боролся.
    При этом я вспоминаю, как братец Физикус[84] однажды рассказал мне, что в приснившейся ему рукопашной схватке выстрел оборвал его жизнь, но что стойкое желание узнать об исходе стычки и виновнике смерти не давало ему покоя. А поскольку для наблюдения ему все же недоставало чувственного инструментария, то он мысленно встал позади одного из уцелевших и, ловко используя того в качестве своеобразных очков, вел сквозь него наблюдение за происходящим.

    К вопросу о désinvolture. Здесь еще можно упомянуть о слове gracious, для которого у нас тоже нет точного соответствия. Сочетание власти и изящества слишком редко встречается у нас, чтобы породить собственное обозначение; и эта чопорность, в сущности говоря, не раз в ходе истории выставляла нас в дурном свете. А посему исключения, вроде некоторых императоров из рода Гогенштауфенов[85], продолжают жить в памяти как чуть ли не волшебные существа.
    Рано утром мои люди принесли косулю, которая сильно поранилась в проволочных заграждениях. Животное стояло между нами без видимой робости, окрашивая снег кровью, и меня поразило, что оно так спокойно, даже, казалось, интеллигентно, переносило страдания. Потом меня вызвали к телефону в камышовую хижину, и когда я снова вышел на улицу, оно уже выпотрошенным висело в воздухе на деревянной распорке. Связной, когда я потребовал у него объяснений, ответил: «Отпусти мы ее на волю, ее поймал бы и прикончил кто-то другой. А так, глядишь, нам тоже кое-что перепало».
    Это «тоже» по отношению к воображаемым мясникам я нашел диалектически настолько удачно сформулированным, что оставил дело без последствий.

    После обеда по глубокому снегу в Штолльхофен. Справа я впервые за эту войну услышал стрельбу, заставившую меня подумать об укрытии. Огонь по одному-единственному бункеру звучал на широких просторах точечно и мерно. Можно было различить несколько тактов — быстрые, беглые пулеметного расчета и между ними более неторопливая, более мощная и хриплая работа сверхтяжелых и бронебойных орудий. На известном удалении, почти как при дорожной аварии, едва ли придаешь значение происходящему.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 3 февраля 1940 года
    До обеда в Штолльхофене у бургомистра, чтобы попросить об открытии сторожевой будки на Рейне, которая согласно новому разделению лежит теперь на моем участке. На обратном пути мимо меня пролетела незнакомая птица с длинной, тонкой шеей и длинным хвостом. То, что иные животные, как, например, это, видятся нам абсурдными, основывается на искажении перспективы и указывает на удаленность нашего местоположения от местоположения Создателя.
    Таким образом, мне так же может показаться, что созвездия, с той позиции, с которой мы видим их, образуют эксцентрические фигуры, и что во Вселенной есть такие точки, на которых проявляется более высокий порядок гармонии миров.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 4 февраля 1940 года
    Вчера вечером, прикончив «Affentaler Klosterrebberg» урожая 1921 года, пьющееся очень легко, я — сам себе собутыльник — впервые в этой хижине захмелел. Это один из тех сортов, после которых, проснувшись, чувствуешь себя здоровее и довольнее. К тому же вино всю ночь напролет легкими и приятными штрихами рисовало веселые и пестрые картины. Такого художественного уровня достигает только вино и только его чистейшие, лучшие сорта, но и они подобны ключам, которые открывают не всякую дверь. Мне вспоминается «Parempuyre», которое мы частенько пили с отцом, и еще одно местное белое вино, которое в Каркассоне помогало нам проводить ночь и веселило душу. Когда же я хотел заказать бочонок такого вина с собой, то услышал в ответ, что этот сорт даже при малейшем удалении от своей почвы утрачивает аромат. Таким образом, вино уподобляется богатому месторождению, уподобляется другу, которого нужно доискиваться, если доживаешь до тех лет, когда больше не пьешь без разбора.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 7 февраля 1940 года
    Стоит оттепель. Во второй половине дня на соседнем участке, слева, поднялась резкая пулеметная перестрелка, звучавшая в трех тонах; она несколько раз возобновлялась. Шальные пули долетали и до нашего левого фланга под Грефферном. Пора мне отдать приказ выложить все ходы сообщения, целиком потонувшие в грязи, фашинной кладкой. Да и камышовой хижине не помешал бы предохранительный редут из мешков с песком.
    Ночью на противоположной стороне в воздух нередко поднимается привязной аэростат с огоньком, похожим на алую звезду. При спуске гондола иногда озаряется лучами с земли, кроме того, часовые укрепления «Альказар» даже слышали шелест ветра, который трепал обшивку аэростата. Французы вчера и сегодня маскировали расположенный напротив лесистый берег высокими ширмами из камыша. Итак, судя по некоторым приметам, идиллия на этом участке скоро закончится.
    Читал: «Людвиг Девриент»[86] Альтмана, рождественский подарок братца Физикуса, со множеством доселе мне неизвестных подробностей о Гофмане и заведении «У Луттера и Вегенера»[87]. Здесь на несколько недолгих лет расцвел изысканный кружок, где можно было порассуждать о культуре опьянения, хотя, вообще-то, прототип тех мест, в которых пируют наши кутилы, скорее следовало бы искать в винном погребке Ауэрбаха[88]. И потому, вероятно, беспутный Граббе[89] тоже не принадлежал к этой компании.
    Здесь даже встречаются нетривиальные воззрения на сущность опьянения — например, в гофмановском замечании, что благодаря вину в пьющем отнюдь не создаются идеи, а только ускоряется круговорот идей. Фантазию он при этом сравнивает с мельничным колесом, которое при усилении потока движется проворнее — передаточный механизм крутится искристей и стремительнее, когда бражник подливает себе. Этому отвечает и мой личный опыт — опьянение не складывает, оно умножает. А в операциях с дробями оно даже сокращает.
    Детально останавливаясь на искусстве декламации во время актерской игры, автор делает меткое замечание, что языку можно придать более высокий смысл тем, что слово возвышается над собственным значением до носителя аффекта. Мне только хотелось бы назвать это более глубоким смыслом слова — язык, наоборот, понижается до чисто фонетического значения, до алфавита страсти. Вместе с тем у него есть и высшая сфера, в которой слово аналогичным образом утрачивает внятность — оно растворяется в чистом эфире. Оно плавится при экстремальных температурах чувственного и духовного. Мы охватываем с его помощью только усредненное состояние; это монета, имеющая реальное хождение среди людей.
    Очень хорошо сказано и об экспансивном выражении страстей, когда тона искажаются тем, что ужасное, к примеру, высказывается с наигранной веселостью. Этому тогда соответствует и поведение публики, которая больше не одаривает, как обычно, игру громом аплодисментов, но молчаливо и неподвижно замирает под воздействием магических чар. Согласно всему изложенному, в случае Девриента речь шла о том, как редко обнаруживается волшебная сила.
    Стиль: «Однако также случалось, что излишне подчеркнутая игра пальцами вызывала некоторые нарекания в его адрес». Впечатление искривленности складывается здесь вследствие вычурности, поскольку настроение неопределенности поручается передавать не только главному, но и придаточному предложению, и таким образом создается двойное освещение логических сумерек.
    В цитате из перевода Теренция[90] на странице 186:

И так, цедящий стаканчик один за другим,
Дню позволяю неспешно перед собою пройти —


    причастному обороту недостает управления грамматическим субъектом. Такого рода ошибка не бросается в глаза, но она все же не должна встречаться в добротном тексте.
    В Девриенте восхищало его умение произносить свои а parts[91] действительно ради себя самого, а не на публику. Это и в самом деле отличительная черта не только мима, но и всякого художника по натуре. Высказывания и произведения суть разговоры и монологи, которые подслушивает слушатель. Роль публики не в том, чтобы лицезреть грубую видимость — она только дает повод для раскрытия художественных потенций и ни в коем случае не является их адресатом. И все-таки ее роль важна, хотя бы как свидетеля.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 12 февраля 1940 года
    Только что, когда, растянувшись на нарах, я смотрел в камышовый потолок, перед моим внутренним взором тут же встал тот день, когда я с Магистром находился в Сегесте. Что такое греки, я догадался не при виде колонн этого храма — я увидел это сквозь них, в облаках, когда стоял на его ступенях.
    Так надо читать и прозу: как бы сквозь ажурную решетку.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 13 февраля 1940 года
    В утренние часы в камышовой хижине становится довольно прохладно. И хотя я лежу в спальном мешке под тремя одеялами и шинелью, холод постепенно подбирается к телу, пронизывая до самого нутра, и, после некоторого времени беспокойного полусна, я зажигаю свечу, стоящую на стенной полке. Сияние ее падает на потолок, сложенный из пластов длинного желтого камыша, который произрастает здесь в сырых низинах и по краю озера. Его высокая, узловатая соломина применяется на позиции столь разнообразно, что накладывает на нее свой отпечаток или настроение. Прежде всего, этот материал поставляется для маскировки дорог и подходных путей, которая благодаря вытянутым испанским ширмам одновременно вводит в заблуждение и делает их видными отовсюду. Берега Рейна тоже были с обеих сторон защищены такого рода тростниковыми гардинами. И, наконец, эти стройные стебли служат для покрытия стен и крыш всех строений, которые, в отличие от бункеров, не предназначены непосредственно для боевых нужд — таких как отхожие места, местонахождения часовых и хижины, в которых рядовой состав стирает, стряпает и чистит оружие, и которые, подобно беседкам или гнездам, на время прилепились к бетону оборонительных сооружений. Если бункерам и проволочным заграждениям в этом зимнем ландшафте присуща какая-то свинцовая тяжесть, то желтые ленты и хижины придают ему черты вольности и странности. Так могли бы быть заселены миры, где обитают разумные птицы.
    Рядом со свечой лежит справочник, в который я пока редко заглядываю, чаще всего Библия и, в эти дни, Боэций. Прочие книги, в том числе уставы огневой и боевой подготовки, стопками сложены на деревянном стеллаже, тянущемся вдоль стены под самым камышовым потолком. Прямо над ложем на гвоздях висят пистолет, противогаз и бинокль. Как правило, неструганые доски покрывает в качестве своеобразного украшения только карта позиции. Далее следует упомянуть заваленный картами и бумагами стол с приставной скамьей, телефон, чемодан и небольшую печурку, стоящую в побуревшем от пепла углу. Рядом с ней сохнут короткие палки крупных ольховых побегов, которые я велел нарубить у Черного ручья. Их блестящая древесина со светлым тиснением приобрела на срезах желтовато-красный окрас. Печной жар извлекает из нее аромат, который будит воспоминания о знойных летних часах на болотах.
    Около восьми часов в хижину входит Рэм и разводит огонь. Затем он наливает воды и во время умывания и бритья подает мне нужные предметы; подает очень внимательно и всегда на мгновение раньше, чем у меня возникает потребность в них, словно он принимает участие в неком торжественном акте. Между тем вода, оставшаяся для заварки чая, закипает. Следует завтрак с булочками и маслом из деревни Грефферн; к нему присоединяются первые дневные хлопоты.
    Так, я читаю доклады офицера и унтер-офицера позиционной службы, пока отпускники и рабочие команды отмечаются на выезд. Рядом с камышовой хижиной расположена вторая, аналогичная постройка, в которой командир отделения управления ротой, приходя утром из бункера, приступает к своей работе. В полдень сюда же является старшина роты из Штолльхофена с приказами и папкой документов на подпись.
    На время завтрака Рэм удаляет светомаскировочную бленду с окошка; я гляжу в него и — далеко не в первый раз в моей жизни — взгляд упирается в сплетения и колючки проволочного заграждения; ведь оно, наряду со взрывчаткой и осколками, принадлежит к числу символов нашего времени. Поверх него, на заднем плане, сияет купол штолльхофенской колокольни, а если я прижимаюсь вплотную к оконному стеклу, взор мой одновременно охватывает и церковь в Шварцахе, которая, подобно могучему изваянию из красно-коричневого камня, располагается у нас в тылу. Она представляется слишком громадной для столь небольшой деревушки, однако объясняется это тем, что она остается единственным свидетельством давным-давно разрушенного монастыря. Иногда, когда мне случается быть по делам в Шварцахе, я миную ее заброшенные земли и путаницей лестниц поднимаюсь на колокольню, где батарея, прикрывающая мой участок обороны, установила наблюдательный пост. Там весьма уютно; электрическая печь обогревает небольшую башенную комнатку, по стенам которой развешены таблицы стрельб, планы огневых позиции и табели. Из этого «вороньего гнезда» в ясную погоду можно увидеть страсбургский кафедральный собор.
    Чаще всего часы уже показывают десять, когда приходит время осмотра позиций. Я начинаю его, предварительно осмотрев резервный бункер, через проход Слонового моста на правом фланге. Посты и коменданты делают доклады предписанным образом, и иногда я с заранее намеченной целью захожу в одно из укреплений. Иной раз я проверяю, на предусмотренном ли месте хранятся ручные гранаты, другой — герметично ли заперты двери, направлено ли оружие на указанные в приказе цели и ежедневно ли заполняются бункерные журналы в соответствии с предписанной схемой. Таким порядком я через бункеры командиров взводов добираюсь до самого укрепления III с его двумя башнями и оттуда направляюсь к прочному противотанковому форту «Альказар», расположенному почти на левом фланге. Во время обхода командиры назначенных в мой район обороны саперных и строительных взводов докладывают о своей готовности, в том числе два унтер-офицера, которым поручено возведение позиций и, особенно, наблюдение за неприятелем.
    Поскольку противоположный берег густо порос лесом, французы малозаметны, за исключением выдвинутого передового поста, который обозначается у нас как «Великая маскировка». Это какое-то архитектурное сооружение, род и толщина которого нам остаются неясными, потому что оно целиком скрыто под толстыми матами и зеленью еловых лап. Однако то, что оно неплохо обжито, можно заключить по беспечно показывающимся часовым; кроме того, над зелеными стенами к небу струятся клубы табачного дыма.
    Под конец, желательно в полдень, я имею обыкновение еще заглянуть на кухню, расположенную в здании греффернской таможни. Здесь нужно проконтролировать припасы, доброкачественность, процесс приготовления и попробовать множество блюд, на что тоже требуется немало времени.
    Обратный путь я предпринимаю затем по «Толедо», траншее, опустевшими полями ведущей от «Альказара» к командному пункту. Тропа одиноко вьется по затопленным лугам, которые можно преодолеть только в резиновых сапогах. Тем не менее, этот отрезок обхода мне больше всего по душе, а те полчаса, что я на него трачу, я рассматриваю как свою собственность. Эти минуты — единственные, которыми я наслаждаюсь в одиночестве и которые имеют сходство с моей жизнью минувших лет.
    Местность с разнообразной растительностью приглашала к тому, чтобы в маленьких упражнениях выстраивать перед собой некоторые мысли и снова распускать их. Иду вдоль старых ив, высокие стволы которых наполовину скрывает пожелтелый камыш и местами выходит на кукурузные и табачные поля, где урожай так и остался неубранным. Эти насаждения перемежаются с высокими, засохшими стеблями топинамбура, который в народе называют водочным картофелем и чьи растопыренные, словно пальцы, корни скармливают скоту. Той же цели служит тяжелая белая репа, покрасневшая от солнца в части, выступающей над землей. Сначала крестьяне собирают зеленые листья, а сами корнеплоды прямо тут же, на поле, складывают в небольшие бурты, которые затем, зимою, по мере надобности опустошают.
    Иногда я замираю на месте, чтобы в свой добротный бинокль понаблюдать за зверьем на пустынных полях. Чибис с криком порхает у окраин затопленных участков, на островках которых сторожко расположились темные стаи ворон. В чаще заграждений, что лабиринтом многочисленных рядов тянутся вдоль всей линии фронта, высоко переплетаясь с высохшей травой, гнездились куропатки и фазаны; они со свистом взлетают прямо из-под ног идущего. Просто великолепен самец фазана, который, как механизм курантов, поднимается в переливах своей пестрой бронзы, с длинным, от ветра волнами распушенным хвостом. Косули тоже забредают в заросли ольшаника в лощине Черного ручья, и одновременно можно увидеть, как на голых верхушках ее тополей хищные птицы устраивают себе наблюдательный пост. Они, кажется, высматривают, прежде всего, кротов, которых высокий уровень грунтовых вод вынуждает рыть норы чуть ли не на свету. И оттого они настолько доступны, что птицы выклевывают только их внутренности, меж тем как на осиротевших холмиках глаз замечает, как светятся маленькие алые кусочки их отвергнутых с пренебрежением ребер.
    По среднему из мостов через Черный ручей я возвращаюсь обратно на командный пункт. В это время Рэм по своему обыкновению издалека высматривает меня, и не успеваю я отворить дверь хижины, как на столе уже дымится тарелка с супом. Чаше всего подается лапша, перловка, белокочанная капуста, брюква или рис, а в случае удачи — чечевица, гуляш или ломтик мяса. Поскольку через командира отделения управления ротой я позволил охотиться на нашем участке фронта, то иногда в нашей оружейной комнате висит также кое-что из дичи, которую мы припасаем для маленьких праздников.
    Вечер в большинстве случаев заполняется мелкими служебными заботами и бумажной волокитой. По временам камышовая хижина превращается даже в трибунал, с мучительными допытываниями при свете свечей. Речь при этом, как правило, идет об одних и тех же проступках: просрочка увольнительной, самовольная отлучка, чтобы кутнуть в деревенском ресторанчике или навестить девчонку, и нарушение устава караульной службы. Война нервов ввергает человека в состояние неволи, в котором даже простое течение времени ощущается болезненно. Отдельный человек, пытаясь уклониться от этой боли, легко причиняет себе вред.
    В иные вечера я прогуливаю службу и провожу их за чашкой доброго кофе. Его присылают мне в дар друзья в мелко помолотых порциях. На подоконнике небольшого оконца зяблики, лазоревки и коноплянки склевывают оставшиеся от трапезы крошки, а после них все подчищает маленькая ржаво-рыжая крыса. Она обитает в укрепленных ивовым переплетением стенах камышовой хижины, и всякий раз, когда она забирается в нору, ее радостно приветствует тонкий писк малышей. В других частях сплетения шебаршатся кроты, которых Рэм называет «хомяками», — эти копатели и грузчики производят такой шум, что порой изумляешься способностям столь небольших зверьков.
    Затем наступает тот приятный час, когда, одновременно с ужином, отправляется почта. Кроме того, о своем возвращении докладывают подразделения, согласно очередности посланные на помывку в Шварцах, — в большинстве своем немного подвыпившие, однако это непорядок вполне легальный, поскольку, в соответствии с приказом по роте, после горячей бани, для предупреждения простуды, посещается кабачок.
    К ужину Рэм выставляет на стол восковые свечи, источающие приятный аромат. Теперь следует продолжительное занятие книгами, поскольку, за исключением корреспонденции, чтение остается единственным из привычных дел, которыми здесь можно продолжать заниматься. В первые недели я имел обыкновение, как дома, пить в этот час чай, однако со временем убедился на опыте, что при такой близкой к земле жизни для улучшения самочувствия больше подходит красное вино. Таким образом, я познакомился с немецким бургундским. К нему, равно как и к немецкой икре, я прежде относился с предубеждением, каковое, как выяснилось, оказалось несправедливым. В свои лучшие урожайные годы оно обретает такой изящный дух, развить который не под силу даже южным винодельческим регионам.
    Эти, как и все двадцать четыре часа суток, тоже, естественно, принадлежат службе, и досуг подобен досугу паука, сидящего в паутине. Едва лишь в какой-нибудь точке происходит контакт или какое-нибудь наблюдение, раздается трезвон телефона. Около одиннадцати часов из взводов прибывают связные, а в полночь отправляется утреннее донесение в батальон.
    На этом день завершается, если еще не следует последний, ночной обход по участку.

    Закончил: «Consolationes» Боэция, книгу, которую я начал читать среди пьяных на вокзале Карлсруэ. Вершиной произведения является сочетание свободной воли и божественного предопределения — Боэций помещает свободную волю во время, а предопределение — в вечность. Поскольку мы живем в обоих временах, то в своих действиях располагаем абсолютной свободой, и, тем не менее, они в то же время изначально детерминированы в каждой детали. Таким образом, действующее лицо подчиняется двум качествам, одно из которых бесконечно превосходит другое. В широких рамках мы можем поступать, как нам заблагорассудится, и все же нам не дано переступить их. Во всем, словно приправа, чудесным образом одновременно содержится вечность.
    Понимание этого является одной из точек, одним из водоразделов, до которых может простираться человеческая мысль. Кант выводит теологическое различие логическим способом; его всесокрушающая истина есть, следовательно, повторение истины в чистом виде. В сущности говоря, нет никаких новых истин — новым здесь является только свойство противоречия.
    Мне бросилась в глаза известная параллель с Толстым — в частности, с замечательным предисловием к «Войне и миру». В нем Толстой разбирает тот факт, что человек как особь принимает свои решения абсолютно свободно и что эти решения, тем не менее, сводятся к некой строгой статистике. Так, количество самоубийств в течение ряда лет остается приблизительно на одном уровне, изменяются лишь их мотивы. Чем большее число свободных решений накапливается, тем больше свободная воля исчезает из результата. Это позволяет, напротив, сделать заключение, что в свободной воле одиночки таится некий неизвестный фактор, который проявляется в сумме решений рода. Согласно Толстому мы тем менее располагаем свободой воли, чем в более решающем месте осуществляем свою деятельность.
    Что же, впрочем, касается «Утешений» Боэция, то я полагаю, что они никоим образом не могут уменьшить боль. Мы должны вкусить ее в полной мере. Действуя в низших кругах жизни с хаотическим произволом, она в соприкосновении с высоким и благородным бытием обретает гештальт. Утешение же заключает ее в золотую клетку, или, говоря точнее: в некий алтарь, который обладает более высокой ценностью, чем все потери, какие может вынести человек за свою короткую жизнь.
    Таким образом, утешение, которое дарил себе Боэций, продолжает действовать еще и сегодня; и это воздействие во времени является лишь отражением высшей пользы, поэтически очень красиво предсказанной им в стихотворной строчке «Победившему землю даруются звезды»[92].

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 14 февраля 1940 года
    Ночью восемнадцать градусов. Хотя я в одежде и в накрученном на голову башлыке лежал под одеялами, я, продрогнув, поднялся в четыре часа и развел в хижине огонь.
    Я побывал в каком-то изумительном магазине, где, как в некоторых лавочках на неаполитанской chiaja[93], были выставлены на продажу такие ценности морей, как изделия из черепахи, кораллы и перламутр. Я зашел в палеонтологический отдел. Там за хрустальными витринами хранились отборные окаменелости, естественные произведения искусств — их покрывала филигрань веков. Тут были чудесные экземпляры — так, на синем бархате лежали трилобиты из чистого золота рядом с рыбками из зеленой и фиолетовой меди, высокоребристые раковины сияли ирисовым глянцем. Невдалеке от меня стоял князь Пиньятелли и подыскивал плитки красного мрамора для своего городского дома. Он выбирал их по цвету, каким они украшают цоколь бронзовых колонн работы Бернини[94] в церкви святого Петра, и в каждой из них должны были заключаться прожилки усика криноидеи.
    Меж тем как он, подобно костяшкам домино, расставлял свои плитки в ряд, я на ладонях прикинул вес тонкого лолиго, похожего на мраморную стрелу цвета чайной розы. Исключительность этого экземпляра заключалась в том, что можно было увидеть сохранившиеся в камне пурпурно-красные пятнышки (ими животное играет при жизни, а после смерти они выцветают) и зеленый ирис его больших глаз[95]. Однако я колебался, не предпочесть ли ему все-таки панцирь крокодила, окаменевший в бледно-зеленом нефрите. Настолько искусно удалась петрификация, что каждая пластиночка двигалась, как на шарнирах, и раздавался серебряный звон, когда поднимали панцирь.
    Нерешительно стоял я перед выбором, пока меня не разбудил холод. И когда я, как Золушка, вернувшаяся с бала, присел перед своей печкой, то сказал себе: «На таких праздниках ты бываешь каждую ночь, и только иногда внезапное пробуждение позволяет тебе хоть краем глаза разглядеть что-то». А еще я сказал себе: «Богатство наше безмерно, поскольку живет в атомах. Мы будто по шахтам забираемся в свои недра, в свои минные галереи».

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 15 февраля 1940 года
    Я читаю журнал донесений, и в это время замечаю на стене камышовой хижины, рядом с печкой, какое-то серое образование, гладкое, как ослиная шкура, состоящее из змеиной шеи, которая у срезанного края образует некую выпуклость, и змеиной головы, которая выше заостренной челюсти переходит в человеческий череп. Это образование в основании затылка крепким гвоздем наполовину прибито к стене, наполовину словно бы прищемлено каким-то зажимом. С шеи и с подбородка, играя, ниспадает кайма плавника; возникает впечатление, что эту шею некогда носило странное и неизвестное тело.
    Поскольку ничего подобного мне видеть так близко, так ясно и так четко не приходилось, то я тотчас же короткими штрихами делаю его набросок в блокноте для рапортов, лежащем у меня под руками, и в процессе этого сталкиваюсь с тонкими, рациональными подробностями в анатомии, которые не поддаются нетренированному грифелю. Мне также бросаются в глаза следы страдания — механические, тупые и глубоко потерявшиеся в себе, какие свойственны такого рода существам.
    Потом я подхожу ближе, и все превращается в серую шерстяную тряпку для чистки мисок, которая висит на гвозде рядом с печью.

КАМЫШОВАЯ ХИЖИНА, 22 февраля 1940 года
    Вчера, в ночь перед сменой, первый огонь накрыл наш участок. Сквозь сон я сначала услышал одиночные выстрелы и автоматные очереди, которые показались мне подозрительно близкими, но потом, обзвонив командиров взводов, я узнал, что это обстрел на Греффернской дуге.
    Вскоре после этого командир оборонительного укрепления «Слон» доложил мне, что его обстреляли, и испросил разрешения открыть ответный огонь, каковое я дал, назначив сто выстрелов. С этого на всем участке начался концерт, за которым я следил сперва в полусне, а потом все более и более просыпаясь — до тех пор, пока мне самому не настало время вылезти из пижамы и подняться с теплой постели. Едва я успел одеться, как вновь зазвонил телефон, и из размещенного на левом фланге взвода доложили, что в блиндаже «3а» был ранен в голову рядовой Вальтер.
    Я спешно отправился в путь с командиром отделения управления ротой и с одним санитаром-носильщиком. Ночь была лунная, затопленная низина покрылась коркой белого, твердого льда, блестевшего при свете луны. Впереди, у противопаводковой дамбы, я увидел, как вспыхивает дульное пламя укреплений и с противоположной стороны услышал резкий треск стрельбы. Прежде всего меня удивило то обстоятельство, что один сноп траекторий исходил с самого правого края дамбы и трассами светящихся следов опускался в непосредственной близости от укрепления «Альказар». Из этого я заключил, что французы хорошо изучили мой участок. Это внимательность такого рода, которую наглядно видно только по результату.
    Во взводном бункере «Лимбург» я нашел раненого. Его уже перевязали, и он лежал на нарах. Бинты насквозь промокли, и вся гимнастерка была залита кровью. От руки второй кровавый ручей тянулся до самых сапог. Так он лежал, словно вынутый из чана с багряной краской, воплощение ужаса, тихо повернувшись к стене. Я велел не беспокоить его до прибытия санитарной машины. Уже наутро я услышал от врача, который его перевязывал, что шансы на поправку есть. Большая потеря крови произошла оттого, что была перебита temporalis[96].
    То место, из которого был ранен боец, я приказал хорошенько обстрелять, и покинул укрепление после того, как увидел, что расчет расторопно занял свои места у орудий. Предварительно сделав доклады, я часа в четыре снова вернулся в хижину.

КАРЛСРУЭ, 24 февраля 1940 года
    В ночь на 23 февраля мы отошли с позиции и переночевали в Раштатте, одном из центров Верхнерейнского фронта. Следующей ночью мы маршевым порядком продвинулись дальше, до Карлсруэ — оба раза в ясное полнолуние, при свете которого вдали мерцали закругленные вершины Шварцвальда. Замечательны краски в подобные ночи — лунные краски, запечатлевшиеся на всем, словно предчувствия красок. Видишь их лишь тогда, когда ищешь их. Так, в мире есть много вещей, которые воспринимаешь только тогда, когда знаешь о них. И есть другие, какие не видишь никогда.
    Мы поселились здесь в казарме Форстнера, где я занял приятную комнатку недалеко от расположения роты.

КАРЛСРУЭ, 25 февраля 1940 года
    Робкое исследование сверхчувственного и его зримых знаков выдает адептов малозначительного уровня — им незнакома оживляющая все подобно эфиру духовная сила. Спириты в этом отношении переплюнули всех. Когда в ожидании сверхчувственных гостей ты, как они, прежде всего до крайности обостряешь чувства, то напоминаешь физика, собравшегося изучать пламя в безвоздушном пространстве.
    В такого рода заботах ты только хиреешь, находясь в максимальной безопасности.

    Вера похожа на кислород при реакции соединения. И потому чудеса удаются не каждому и не везде. Неопалимая купина.

КАРЛСРУЭ, 28 февраля 1940 года
    Для некоторых вещей в этой жизни нужен катализатор; например, когда хочешь познакомиться с легкомысленной девицей, — несерьезный компаньон.

    После обеда я впервые услышал собственный голос, а именно с восковой пластинки. К моему изумлению он обладал абсолютной интонацией тех самых манерных жителей Ганновера средних лет, которые мне с давних пор неприятны. Так мало мы себя знаем.
    Вечером от Фридриха Георга неожиданно прибыл томик новых стихотворений «Миссури», который я тотчас же несколько раз перечитал, все более и более вникая в суть. Опять, и еще сильнее, чем в «Таурусе»[97] впечатление высокой и ничем не сдерживаемой силы. Здесь дух отчизны, словно луч света, продолжает лететь по прямой. Как благотворное, в смысле прогрессирующего выздоровления, я ощущаю обращение от сухого к влажному — от горячего камня скал, на котором резвятся змеи, к великому потоку. Прекрасно, что одновременно с этим размер все же не разрыхляется, но становится строже, хотя и таинственнее, кристаллически-скрытее.

КАРЛСРУЭ, 1 марта 1940 года
    Стало немного теплее, однако снежные сугробы по-прежнему лежат на лесных делянках, а мороз, затаившись, держится в глубине почвы и по ночам опять сковывает ее. Это была зима, какая острее пробуждает тоску по весне, похожая на ту, 1929—1930 года, после которой я отправился в Марсель и на Балеарские острова.
    Возвращаясь со стрельб, я ехал верхом лесосекой старого дубняка в Хардте и подумал, так, полусознательно: «Вот, должно быть, подходящее пастбище для черного дятла». И в то же мгновение я, второй раз в своей жизни, увидел, как животное с огненно-красным хохолком, словно родившись из мысли, вспорхнуло с сухой верхушки дерева и скрылось в волнообразном полете. Я воспринял это едва ли не как чудо, словно собственное сотворение — совершенно аналогично тому, как во снах приближаются те вещи, о которых думаешь. И все же с цветами, животными, а также людьми такое со мной в жизни случается уже не впервые. Во время охоты на насекомых также можно достичь этой высшей ступени, неслыханного возбуждения, весь же научный аппарат оказывается лишь подручным средством. Там, где нас всегда властно охватывает чувство гармонии, детали, точно по волшебству и подобно завершающему мазку кистью, внезапно открываются нам.
    Так дела обстоят прежде всего с мгновением счастья. Вещи настроены; мир замер в аккорде. Теперь только от нас самих зависит, захотим ли мы произнести «Сезам», который откроет нам изобилие.

КАРЛСРУЭ, 10 марта 1940 года
    К вопросу об эротической стороне фортификационной доктрины: прежде всего избегай того коварного рода твердынь, у которых наружные форты сдаются сразу, при первом же натиске, но цитадель остается несокрушимой.

    Ночью я увидел во сне совершенно нелепое событие и услыхал, как чей-то голос произнес: «Зачем бы подобному вообще случаться, если оно не послужит поучительным уроком?»
    Это верно, когда даже космос в одной из своих перспектив устроен педагогически.

ИФФЕЦХАЙМ, 17 марта 1940 года
    В Иффецхайме, командиром резервной роты. Прекрасные карлсруэвские денечки, когда живешь так, как и надлежит жить солдату в тылу, миновали. В качестве начальника транспорта мне посчастливилось один день пробыть в Кирххорсте, провел его возле Перпетуи, детей и Фридриха Георга. Насколько все-таки ценно такое короткое свидание — как подтверждение того, что живешь в глубине сердца самых тебе дорогих людей.
    Затем — пребывание во Фрайбурге, жемчужине среди городов, в которых можно предаваться мечтам. В «Соколе» я даже тихо поднял бокал за Эразма — это тот духовный склад, который частенько недооценивают в стабильные времена. Я, меж тем, начинаю свыкаться с немецким красным вином; мне кажется, что оно все-таки раскрывает более изящные, более сокровенные извивы фантазии. Официантка в небольшом алеманском погребке, в котором я дважды отобедал, — существо, чью близость мне приятно было ощущать. Женщины замечают это без лишних взглядов и слов. По окончании трапезы она взяла из рук старшего кельнера, который собрался было прибрать со стола, бутылку — жест просто великолепный, совершенно в духе положения: «С этим я справлюсь сама».

ХИЖИНА В ПОЙМЕННОМ ЛЕСУ, 28 марта 1940 года
    Вот уже двое суток как я располагаюсь на новом командном пункте, в деревянной хижине посреди прозрачного пойменного леса, что в окрестностях Иффецхайма поясом охватывает Рейн и связанные друг с другом протоки стариц. Приподнятые дорожки по берегу реки ведут к боевым бункерам.
    Ночами по-прежнему прохладно, несмотря на это в лесных прудах уже звенят жерлянки. Из кустов ольшаника гудит порывистое, автоматическое токование фазаньих самцов, а в полосе камышей слышно хлопанье утиных крыльев да роговое верещание прудовых куриц. На песчаных отмелях за рыбой охотятся серые цапли. Совсем рядом с моей хижиной зайчиха держит в гнезде двух малышей, которых заботливо зарывает под листья при пронизывающем ветре.
    Сразу по прибытии в Иффецхайм меня свалил в постель грипп. Я помогаю себе встать на ноги интенсивным потогонным лечением. Много сделал также уход д-ра Айерманна и его супруги, на квартире которых я и стоял. Болезнь задает вопрос нашей жизненной силе; мы отвечаем посредством увеличения таких признаков жизни, как выделения, сила духа и теплота крови, в горячке становящейся просто тропической. Значительны также усилия по поиску выхода из лабиринта в сновидениях лихорадки; мы ощупью пробираемся к неведомым сокровищам здоровья. По сути, сердце держит самый настоящий экзамен.
    Чтение в период выздоровления: Мольтке[98], «Беседы», только что вышедшие из печати в Гамбурге. В этом образе мыслей на себя, прежде всего, обращает внимание бережливость, как физиогномически она заметна уже по тонким губам. Если старое рыцарство позволительно сравнить с богатым и разветвленным кристаллом, то здесь напрочь исчезла, исчерпала себя всякая декоративность. Однако все сущностное и стержневое сохранилось в невредимости; и, таким образом, выходит, что этого лаконичного человека окружает мифическое сияние. Насколько, к примеру, деликатно его сочувствие к такому побежденному противнику, как Наполеон[99] и Бенедек[100]. В абсолютном значении он стоит выше Бисмарка, который хотя и был отлит из добротного металла, но все же с некоторыми примесями. Этот был ближе духу времени и мог платить неприятелю той же монетой, тогда как витязь из чистой бронзы оказался возможен только лишь в войске да в старых феодных союзах.
    Потом я листал тома «Атлантиды»: некоторые номера этого журнала действительно весьма удачны. Он напомнил мне старый, солидный «Pfennig-Magazin», который я, точно так же в горячке, читал у Цельса в Норвегии.
    Из одной статьи о Китае я выписал несколько приглянувшихся мне сентенций:
    «Когда рот на замке, каждое слово — пословица».
    «Не старайся болотной лягушке рассказывать об океане».
    «Кто оседлал тигра, слезть уже не может».
    Наконец, я читал последнюю книгу Анри де Монтерлана[101], который пишет все лучше. Я причисляю его вместе с Т. Э. Лоуренсом[102], Сент-Экзюпери[103] и Кентоном[104] к крайне малочисленному, однако возвышенному рыцарству, выросшему на полях мировой войны. Лишь когда жар остывает, из черного угольного флюса появляются алмазы.

ХИЖИНА В ПОЙМЕННОМ ЛЕСУ, 29 марта 1940 года
    Утром моего сорок пятого дня рождения солнце красиво взошло из прозрачной тополиной дубравы. Первым, как всегда, в хижину вошел Рэм, поздравил и поставил на стол цветы и апельсины. Затем я оделся и у распахнутого окна прочитал 73-й псалом[105].
    После завтрака я прошелся под тополями, где горнист протрубил мне сигнал приветствия, пока отделение управления ротой с молодцеватой выправкой поджидало меня. Командир его, унтер-офицер Фасбиндер, преподнес мне бутылку красного вина, украшенную у горлышка букетиком фиалок. Затем появился Спинелли и старшина роты; первый пожелал мне счастья от имени офицеров, второй — от имени роты. Они преподнесли мне нож из слоновой кости.
    Потом я, как обычно, сделал обход позиций и по возвращении застал у себя полковника, врачей и командиров соседних участков; гостей я потчевал ликером, сигаретами и конфетами. Прибыли письма и посылки, так что хижина приобрела по-настоящему праздничный вид. Больше всего меня порадовал переплетенный в мерейную кожу дневник, приготовленный для меня одной читательницей, с изображенным на нем в качестве отличительного знака красным кукуйо[106] — одним из животных моего тайного герба.
    Так безоблачно подошел полдень. За кофе я собирался в обществе Спинелли разрезать большой пирог, привезенный мне в дар из Баден-Бадена подполковником Фоглером, и уже намеревался было взять телефонную трубку, чтобы позвонить ему, как в пойменном лесу раздались молоточные удары станкового пулемета. Сразу вслед за тем из расположения «47» был затребован санитар-носильщик; поэтому я, не теряя ни секунды, велел подать велосипед, чтобы на месте разобраться в случившемся.
    В этом расположении стоит оборонительная пушка, прикрытая слишком тонким бронированным щитом. На днях она уже была изрешечена несколькими пробоинами, многие из попаданий, кроме того, отпечатались на защитном щите. Я застал командира, унтер-офицера Нойманна-второго, с его людьми на открытой площадке перед бункером и выслушал его рапорт.
    Оказалось, что незадолго до полудня сюда из ближайшего артиллерийского наблюдения прибыли вахмистр и ефрейтор, оба новички на этом месте. Вахмистр выразил желание сфотографировать усеянную следами пулевых и осколочных попаданий лобовую стенку бункера и, невзирая на предупреждения унтер-офицера, в сопровождении ефрейтора через высокую насыпь укрепления спустился на берег Рейна. В то же мгновение с противоположной стороны, из бронированного укрепления «Красный Рейн», в котором засели отчаянные ребята, открыли огонь из пулеметов, и оба артиллериста остались лежать на зеленом откосе, как на ладони видные отовсюду. Один из них еще кричал, другого было уже не слышно.
    Осмотрев местность, я принял решение выносить обоих, что, разумеется, тем путем, какой избрали они, было совершенно невозможно. Напротив, следовало левее бункера прорезать для обходного прохода широкую полосу проволочных заграждений, замаскировавшись в зарослях сухой травы, росшей среди прибрежных деревьев.
    Тем временем подоспел Спинелли, и мы наблюдали за людьми, которые по-пластунски прорезали узкий проход до тех пор, пока, спустя добрые полчаса, дорога не была проложена. Между деревьев еще повесили несколько маскировочных матов из желтого тростника, мешающих разглядеть что-либо постороннему глазу, чтобы затем до двух лежащих фигур оставалось еще приблизительно шагов пятнадцать. Сама же крепость «Красный Рейн» находилась отсюда на расстоянии около четырехсот метров.
    Мы со Спинелли, который был не только искусным проводником по приправам, но в то же время отважным лейтенантом и моей правой рукой, решили, что предпринять вылазку следует нам самим; я, во всяком случае, чувствовал себя расположенным к этому. У Спинелли тоже было подходящее настроение, и он, не мешкая, направился к краю маскировки. Я уже было собрался последовать за ним, как сзади, в проходе, появился лейтенант Эрихсон и горячо попросил у меня разрешения присоединиться к нам — он-де «ни в чем таком еще никогда не участвовал». Однако я все же счел прогулку укомплектованной более чем достаточно и дал ему поручение обеспечить прикрытие эвакуации, взяв на прицел амбразуру бронированного укрепления. Затем со Спинелли торопливо двинулся вперед, на зеленый склон. Здесь я увидел лежащего ефрейтора; я потрогал его рукой — он был еще теплый. Однако члены тела уже немного одеревенели. Вахмистр лежал рядом с ним; как он крикнул мне, его только слегка задело, а в остальном он был невредим. Поэтому я приказал ему держать убитого за голову, тогда как Спинелли нес его за ноги, а я — за поясной ремень.
    Едва мы успели сделать несколько шагов в таком порядке, как на нас с воем и треском обрушился шквал огня из станкового пулемета в бронированном укреплении. Пули хлопали по толстым стволам тополей, разбивались, врезавшись в бункер, звенели о проволоку и вспахивали борозды в зеленом слое земли. Мы бросились наземь; я почувствовал ноги убитого рядом со своей головой, когда под проволочным заграждением вжался в неглубокую, как выгребают куры, ложбинку. Я ощутил удар — новое попадание раздробило ему правую руку. Они держали нас под огнем; высокими фонтанами взлетавшая земля струилась по нашим волосам, и вокруг распространялся чад раскаленного металла.
    Впрочем, в этот отрезок времени Спинелли попросил меня теснее подтянуть левое колено, лежавшее слишком открыто. Я тем выше оценил это, что сам он, собственно говоря, находился на краю берега в еще более незащищенном положении, чем я. Затем в бой ввязался пулемет Эрихсона и парализовал огонь неприятеля встречным огнем. Мы еще довольно долго пролежали приникнув к земле; но, в конце концов, под прикрытием матов ползком вернулись по узкому проходу назад.
    Я хотел было тут же велеть изготовить к бою пушку, однако обнаружилось, что одна пуля из шквала, предназначавшегося нам, влетела в амбразуру и настолько повредила тормоз откатного механизма, что орудие оказалось выведенным из строя. Мы стояли за бункерным заграждением, в то время как новый град пуль столбом взметнул пыль и песок на лобовой стенке соседнего бункера. Небольшой сгусток расплавленного свинца воткнулся в погон лейтенанта медицинской службы; он прилепился там, точно звездочка старшего лейтенанта, и дал повод к обилию шутливых поздравлении с повышением.
    В вечерних сумерках мы, вместе с командиром его батареи, перенесли убитого. Я присутствовал при том, как капитан медицинской службы велел раздеть его, чтобы осмотреть раны, и увидел тяжелое попадание в руку, которое уже больше не кровоточило, и множество травм на теле, из одной раны выпала медная пуля. Смертельным стало, должно быть, крайне тяжелое попадание в затылок; оно пропахало в черепной крышке длинную, почти в пядь глубиной борозду.
    В свою очередь, как уже не раз в подобном месте, я заметил отчетливо некое раздраженное настроение, царившее вокруг поверженного замертво. Оно проявилось и у тех, кто снимал с него одежду и брал на хранение его вещи, и у тех также, кто просто смотрел на него. Это что-то такое глубинное, в чем проявляются тайные обязательства между кредитором и должником.
    Так завершился день рождения, врезавшийся мне в память.

ХИЖИНА В ПОЙМЕННОМ ЛЕСУ, 7 апреля 1940 года
    Цинковая печурка, которую я топил в камышовой хижине, была изготовлена из невзрачного металла. Однако жар возвышал ее, придавая ей красивый, прозрачно-алый цвет.
    Вот пример того, как проявляются вещи и жизнь обнаруживает такие свойства, какие в повседневности остаются для нас закрытыми, тогда как переход на другие стадии, возведение в другие степени делает их зримыми.
    Стало быть, в жизни есть свои чудесные моменты майского цветения, о которых даже не подозревает тот, кто знаком лишь с листвой. Высокая потенция может развиться также и в членах, в частях и во внутренних слоях — в пышном наряде самцов у птиц и у насекомых, в женских персях, которые, согласно Новалису[107], воплощают собою грудь, возведенную до уровня тайны, в подлинной аристократии, в благородном облике которой проявляется блеск того или иного народа, и в поэте, в котором пышным цветом расцветает язык.
    В человеке покоятся также такие качества, которые раскрываются только смертью. Тогда преображение происходит уже не во внутренних пластах, но в изобилии выходит наружу.
    Для вас, великие искатели приключений, это становится последним и самым большим приключением.

ХИЖИНА В ПОЙМЕННОМ ЛЕСУ, 8 апреля 1940 года
    В первой половине дня я, как обычно, обошел позицию, которая здесь намного короче, нежели под Грефферном. Мне очень нравилось позади левого фланга в одиночестве возвращаться обратно по высокой дорожке, ведущей над Старым Рейном. Там я имел обыкновение развлекаться стрельбой из пистолета по бесчисленным сосудам, прибитым течением к береговому валежнику. Бутылки разлетающимися осколками стремительно исчезают в глубине, а канистры погружаются медленно и нерешительно.
    Потом с высоты Старорейнской дамбы я долго любуюсь Ибургом. Такие строения, как это, которые кажутся возведенными на усеченных конусах, оказывают на глаз особенно сильное воздействие. Родольфе[108] являет аналогичное в изображении Атлантиды, которое висело в моей комнате, в Госларе. Такое впечатление возникает оттого, что фантазия видит произведение зодчества как бы продолжением отдельно стоящих гор. Тут в облике архитектурного сооружения соучаствует вся мощь первичной природы камня.
    Точно так же дела обстоят там, где сами строения воздвигнуты в форме усеченных конусов. Шпиль словно бы заменен магическим колпаком. Глядя на это, мы ощущаем запас несформировавшейся материальной силы и с нею — близость непосредственной мощи.
    В наших остроконечных башнях, напротив, субстанция использована до последнего грана настолько, что все пронизано ощущением духовной устремленности, духовной отваги. Поток имеет возможность излиться в эфир. На брейгелевской картине Вавилонской башни мы видим и первое, и второе: ужасный колосс на переднем плане, а далеко позади, в зеленоватой дымке, готический город. Здесь, как и в некоторых других его произведениях, магия и мистика взаимопроникают друг в друга. Он, подобно Геродоту, зрит два мира.

    Пока я стоял, погруженный в созерцание шварцвальдского склона, из зарослей желтого камыша на берегу Старого Рейна выскочил проворный зверек, ржаво-коричневый в белесую крапинку, с черным кончиком хвоста, — и принялся резвиться на своей законной территории. Позднее я позвонил по этому поводу командиру правофлангового взвода, который был старшим лесничим, и узнал, что видел хорька. Таким способом я использую свою роту как энциклопедию.

    Поскольку сегодня утром французы из «Красного Рейна» снова безо всяких причин произвели по нашей позиции серию выстрелов, а я еще со дня своего рождения был зол на них, то, желая ответить угощением на угощение, я приказал в полдень обрушить двести пятьдесят выстрелов крупнокалиберными боеприпасами с трассирующим следом на их амбразуру, в которой поблескивало дуло пулемета. Вместе со Спинелли я уселся возле стереотрубы, а Эрихсон занял место у пулемета. Он посылал пули на башню как раскаленные стрелы, и затем, словно нитку в иголку, вдевал их в амбразуру, где они с густым белым чадом раскалывались, разлетаясь фосфорическими брызгами, на мелкие кусочки. После того как он расстрелял патронную ленту, из амбразуры долго тянулся дым, будто в башне стряпали жаркое. И наверху, из отверстия перископа, к небу, точно из головки гигантской курительной трубки, поднимался желтоватый пар.
    Сразу после открытия огня мы увидели, что расчет безуспешно пытался оттащить назад свой пулемет, как будто тот был накрепко приколочен гвоздями; потом они с другого места прочесали из сверхтяжелого оружия весь берег. Погода стояла чудная, и люди, в эти дни томившиеся от скуки, повеселели настолько, что я отныне намерен почаще устраивать подобные дуэли.

ХИЖИНА В ПОЙМЕННОМ ЛЕСУ, 10 апреля 1940 года
    В Раштатте, в качестве свидетеля по делу одного рядового, обвиняемого в недозволенной отлучке. Военный суд заседал в одном из красивых залов старого замка, и событие предстало передо мной как грандиозное полотно. Я совершенно отчетливо увидел на нем всех сразу — судей, свидетелей, охрану, писаря, обвиняемого, и даже себя самого, как если бы это был глубокий сон наяву.
    В таком расположении духа большие залы представляются мне ячейками какого-то огромного древнего пчелиного улья; мы занимаемся здесь тем же, чем человек многие тысячи лет назад занимался в Египте, в Китае или Вавилонии. Этот неизменный насекомоподобный мотив немного приободрил меня и даже несколько развеселил; я подумал: «Во всем все-таки заключен один закон, который глубже любой культуры; он сохраняется, даже невзирая на гибель культур». Из этого оптимизма извлек выгоду и обвиняемый, а именно, мое свидетельство сказалось на его судьбе более благоприятно, чем, строго говоря, было допустимо.

    Вечером, за чаем в лесной хижине я, не удержавшись, расхохотался над этой блажью: «В конце концов, у красивых женщин все мы одним мирром мазаны. До тех пор, пока они живут на белом свете, в этом есть какой-то резон»… Потом в памяти всплыли морские животные, которых мне случилось видеть по ту сторону Азорских островов: существо вроде угря или змеи, пепельно-голубое с яркими полосами, огненно-красная португальская галера[109], летучие рыбы[110] павлиноглазой расцветки и с пунктиром капелек. Жемчугом опадая с каймы плавников, они оставляли за собой след на поверхности моря. Они скользили мимо как цветы, летящие в бездну, или как фрески, какие видишь на стенах трапезных залов в Помпеях, но на лазурном фоне. Все эти сокровища, впрочем, похожи лишь на обломки украшений из благородного металла, какие случай поднимает из хрустальных кладовых. Они лишь отблеск незримого изобилия, обитающего в глубине. И потому они, едва мы берем их в руки, часто уже через несколько мгновений затвердевают в цветной гель и пеструю пену.
    Там, где такие сокровища небрежно отдаются во власть гибели, должно быть, лежат под спудом несметные богатства. Мы знаем монеты и не знаем монету. Точно так же мы знаем жизнь и не знаем жизни. Мы на ощупь блуждаем в своих абстракциях.
    Моря не знает никто, кто не видел Нептуна.

ХИЖИНА В ПОЙМЕННОМ ЛЕСУ, 14 апреля 1940 года
    Чуть свет меня разбудили пулеметы бронированного укрепления «Красный Рейн» — особенно новый, в верхней амбразуре бронированной башни, крупнокалиберный, который ведет фланговый огонь по правому крылу наших позиций. Я позвонил Эрихсону и приказал открыть ответный огонь. Затем, торопливо одевшись, я на велосипеде помчался через пойменный лес на передний край.
    Немного не доезжая расположения, я угодил под град пуль, застучавший по тополиным стволам, и быстро свернул в связующую траншею. Спинелли был уже на месте и вместе с личным составом стоял за бетонной стеной бункера. Он жестом указал мне точное направление обстрела. Я велел навести два тяжелых пулемета на амбразуры противника и назначил снайперов. Затем, собираясь позвать на помощь хорошего наводчика, я направился к Эрихсону, где застал санитара. Тот перевязывал Эрихсона, из шеи которого обильно струилась кровь; еще он обрабатывал йодом трех бойцов, раненых осколками. Все они находились в состоянии оцепенения, как рыбы, внезапно вытащенные из воды.
    Я услышал, как с громким треском и огненной вспышкой разорвалась влетевшая в амбразуру пуля. Другие попадания пришлись по стволу пулемета и начисто снесли оптический прицел, оказавшийся теперь на столе. К счастью, Эрихсон был ранен легко, так что я тотчас же смог снова вернуться в расположение, в котором находился эпицентр боя.
    Пулеметные очереди продолжали прошивать лес, а потому вырытая там траншея пришлась весьма кстати. Работа, правда, была не завершена, так что некоторые отрезки мне приходилось перепрыгивать. Весьма любопытна калькуляция тех расстояний, какие предстояло преодолеть по открытым участкам. Ум безостановочно производил молниеносное исчисление вероятностей, прежде чем корпус устремлялся вперед.
    На нашей позиции Спинелли уже все организовал. Я еще раз подошел к стереотрубе и взял на прицел амбразуру: из смотровой щели наружу выступал новый и более сильный пулемет, чем тот, что устроил нам последнее окуривание. Сделав настоятельные внушения наводчику, что теперь от него зависит, насколько серьезным окажется наш ответный обстрел, я разрешил открыть огонь. В это мгновение, как по мановению волшебной палочки, с деревьев на той стороне взлетели над куполом две сороки с сияюще-белым и медно-зеленым переливом.
    Затем застучали молотки оружия, и раскаленные снопы очередей ударились в основание амбразуры. Иногда пули брали выше и срезали ветки тополей, растущих во внутреннем дворе укрепления, или они сдвигались, вздымая в местах попаданий столбики пыли на бетоне стены и брызгами отскакивая в Рейн. Другие теребили триколор, развевающийся рядом с башней.
    Я увидел, как пулемет на той стороне сразу же открыл ответный огонь, однако спустя короткий промежуток времени стрельба утихла, а ствол окутался легким дымком. Я это предвидел, потому что наш непрерывный огонь захватывает оружие противника словно клещами, так что пулеметный расчет не рискует в этот момент даже оттащить его. Так с ним можно легко разделаться.
    После этой интерлюдии я отправился завтракать, а потом, как каждое воскресенье, был в Иффецхайме у д-ра Айерманна, куда приглашен на щуку и бутылочку мозельского. Утро стояло чистое, ясное, залитое свежими красками; и сознание, которое в бою частями, словно зоркий страж, постоянно пребывает снаружи, возвращается в тело. Во время кризиса взыскивают дебиторские задолженности.

    Вечером я узнал, что осколок величиной с мелкую монету, которым ранило Эрихсона, проник дост