Скачать fb2
Дибук с Мазлтов-IV

Дибук с Мазлтов-IV

Аннотация

    Айзек Азимов и Уильям Тенн, Роберт Шекли и Роберт Силверберг, Бернард Маламуд и Исаак Башевис Зингер… Золотые перья американской фантастики, классики мировой литературы. В этом сборнике они предстают в несколько неожиданном качестве — как авторы еврейской фантастики. Еврейская фантастика! Разве такая существует? А вы представьте себе, что герои Шолом-Алейхема или Менделе Мойхер-Сфорима в космических скафандрах странствуют по другим планетам. Представили? А теперь послушайте, что они об этом рассказывают. И главное — как рассказывают…


ДИБУК с МАЗЛТОВ-IV американская еврейская фантастика

Айзек Азимов
ПОЧЕМУ Я?
Пер. М. Бородкин

    Именно этот вопрос я задал, когда меня попросили написать вступление к сборнику еврейской фантастики: «Почему я?»
    Один из вариантов ответа — потому что я, судя по всему, еврей. По крайней мере, моя мама еврейка, мама моего отца тоже еврейка, значит, и мой отец, и я определенно евреи.
    Как такое может быть, спрашиваете? Ну, даже не имея кошерной печати, выданной иудаизмом, я покрыт культурными стигмами (извините за выражение). Я родился в российском местечке и переехал в Бруклин, когда по улицам еще возили ручные тележки, а на каждом углу имелась кондитерская. В одной такой кондитерской, принадлежавшей отцу, я проработал тринадцать лет. Я умею мастерски рассказывать анекдоты с идишским акцентом и вообще бегло говорю на идише. Минорную музыку я предпочитаю мажорной и едва не падаю в обморок, видя, как любимый человек мажет масло на хлеб, собираясь приготовить себе сэндвич с говядиной. «Горчицу, — в отчаянии шепчу я, — горчицу!..»
    «Почему я?»
    Я пишу научную фантастику.
    Когда-то евреи не ассоциировались с научной фантастикой и фэнтези. Великие романы — пожалуйста, это еврейским мальчикам разрешалось писать, так же как разрешалось играть на скрипке (не на саксофоне!), играть в шахматы (никаких карт или бильярда!) и становиться врачами и адвокатами (в самом крайнем случае — дантистами или оптиками, но никак не бейсболистами!).
    В результате множество произведений американской литературы затрагивают еврейские темы. О ком же еще писать великим еврейским романистам? Не о методистах же, в самом деле!
    Иначе обстояли дела в научной фантастике и фэнтези (дешевые журнальчики — фи!). В те дни, когда я жадно глотал эти журнальчики, во всех рассказах действовали исключительно американцы, которые вели свое происхождение из Северо-Западной Европы. Они сражались с космическими пиратами, монстрами из других миров и злыми колдунами в битвах, достойных пера Гомера (и это не говоря о марсианских принцессах в пивных). Разве это для еврейских мальчиков?
    Нет, я вовсе не хочу сказать, что среди щелкоперов, заполнявших писаниной страницы тех дешевых журналов, не было евреев. Наверняка были. Ведь даже самая лучшая еврейская мама иногда ослабляет контроль. Вспомните хотя бы евреев, которые занялись пьесами-бурлеск (бум-с!) и стали миллионерами (гении!).
    Но многие евреи, писавшие чтиво, прикрывались псевдонимами. По деловым соображениям. Сами посудите, возможно ли, чтобы автора «Богов войны людей-устриц с Денеба» звали Хаим Ицкович?
    Замечательный писатель Гораций Л. Голд написал чудесный веселый рассказ «Проблемы с водой», включенный в этот сборник. Он еврей до мозга костей — и много лет писал прекрасные научно-фантастические произведения под именем «Клайд Крейн Кэмбелл», извините за выражение.
    Допускались еврейские имена, имевшие немецкое звучание. Ведь человек с таким именем мог оказаться и немцем, а немцы — все та же Северо-Западная Европа, немцы — великий народ (разумеется, не такой великий, как немцы сами воображают).
    Насколько мне известно, я стал первым писателем-фантастом, писавшим под своим именем, хотя оно состоит из библейского Исаака и славянского Азимова.
    Почему? А ничего лучше я бы все равно не придумал. Я бы все равно вернулся к своему настоящему имени. Оно меня вполне устраивало (возможно, из врожденного чувства превосходства), и я никогда не испытывал необходимости в более романтическом имени. Если бы мне кто-нибудь предложил называться Лесли Фоттерингэй-Фиппс, даже умолял бы со слезами на глазах, я бы все равно отказался.
    Более того. Я столь собственнически отношусь к своему имени, что в течение долгого времени меня раздражало, что мой брат носит такую же фамилию, а Исаак Башевис Зингер — имя. Впрочем, мой брат — добрый малый, а Зингер — хороший писатель, как видно из рассказа, входящего в этот сборник, так что Бог с ними.
    А еще одной причиной было желание видеть напечатанным мое имя. Мое, а не какого-то незнакомца.
    Вот возьмите Уильяма Тенна, его рассказ тоже есть в этом сборнике. Его имя вовсе не Уильям Тенн. Да кто вообще когда-нибудь знал такое имя — Уильям Тенн? Настоящее имя Уильяма Тенна — Филипп Класс. И когда бы Фил ни утверждал, что Уильям Тенн — это он, никто ему не верит. В ответ он слышит такие слова, как «мегаломания, отягченная галлюцинациями» и ин ганцен а мешугенер[2].
    А у меня таких проблем никогда не было. Мое имя и стало моим псевдонимом, то и другое такие же еврейские, как я сам.
    И при всем при том на еврейские темы я не писал. Как-то не связывались у меня евреи с роботами, космическими кораблями и галактическими империями.
    И все же иногда кое-что проскакивало. Мой первый научно-фантастический роман «Камешек в небе» описывает противостояние группы жестоковыйных землян и галактической империи, презирающей их. Иные усмотрели в этом параллель с взаимоотношениями Иудеи и Римской империи в I веке н. э. Кто знает, может, они и правы. Главного героя зовут Джозеф Шварц. Я не знаю, еврей ли он, но пока не встретил никого, кто бы думал иначе.
    Иногда мне нужен был персонаж, которого читатель, по моим гнусным замыслам, должен недооценивать. Для этого проще всего заставить такого персонажа говорить на перевранном английском, не соответствующем языковой норме. В этом случае читатели думают, что перед ними комический персонаж. А единственный подходящий вариант, который я знаю, — идишские речевые обороты и словечки. Вот так и пришлось изъясняться некоторым персонажам трилогии «Основание».
    Но времена изменились. После Второй мировой войны, с исчезновением нацистской угрозы и появлением ООН, расизм утратил респектабельность. В моду вошло этническое самосознание в самых разных вариациях. К моему удивлению, стали появляться научно-фантастические и фэнтезийные произведения на еврейские темы. Наконец, стало возможным появление замечательных сборников, подобных этому.
    Конечно, новое веяние привлекло и меня. И я написал рассказ, целиком посвященный еврейской теме. Он называется «В четвертом поколении» и включен в этот сборник.
    Вот вам и еще один вариант ответа на вопрос «Почему я?» — да потому что мой рассказ включен в эту книгу!
    Как бы то ни было, без бар-мицвы и традиций, но я теряю терпение, когда сталкиваюсь с кем-то, кто нарочито демонстрирует, что он Больший-Еврей-Чем-Ты.
    Вспоминаю, как однажды я говорил по телефону с господином, чье настоящее имя я не назову (потому что просто-напросто забыл), но в нужный момент я обеспечу его именем соответствующего оттенка.
    Итак, газета «Бостон глоб» проводила книжную ярмарку и попросила меня выступить. Я согласился и произнес речь. Так получилось, что ярмарка совпала с праздником Рош а-Шана, о чем я понятия не имел. Впрочем, это не важно, так как я бы все равно выступил, даже если бы и знал.
    На следующий день мне позвонил некто, заявивший, что он — еврей, и поинтересовавшийся, почему я согласился выступать в Рош а-Шана. Я вежливо объяснил, что не соблюдаю праздников, и это привело его в ярость. Он выдал преисполненную самодовольного пафоса лекцию, порассуждав о моих еврейских обязанностях, а затем обвинил в желании ассимилироваться.
    Я вознес краткую молитву Богу Аристотеля, Ньютона и Эйнштейна, а затем спокойно сказал: «У вас есть преимущество передо мной, сэр. Вы знаете мое имя, но я не знаю вашего. С кем я говорю?»
    И Бог науки оказался на рабочем месте! Мой собеседник ответил, что его зовут Джордж Давенпорт.
    «Вот как? — сказал я. — А меня зовут Айзек Азимов, как вам известно. Если бы я хотел скрыть свое еврейское происхождение, то первым делом сменил бы имя — например, на Джордж Давенпорт».
    На этом разговор почему-то прекратился.
    Однако я хочу сказать Джорджу Давенпорту (это не настоящее имя, вы помните?) кое-что еще: причина, по которой я пишу это вступление, заключается в том, что, несмотря на мои языческие привычки и верования, я был и остаюсь евреем.

Уильям Тенн
ТАКИ У НАС НА ВЕНЕРЕ ЕСТЬ РАВВИН
Пер. В. Баканов

    Марк Твен писал: «Еврей ведет невероятную борьбу в этом мире, ведет ее во все времена, и он борется даже тогда, когда его руки связаны за спиной».
    В рассказе Тенна евреи на Венере продолжают бороться даже тогда, когда их руки связаны. В лучших традициях Твена и, конечно, Шолом-Алейхема, телемастер Мильчик, говорящий от имени всех евреев Вселенной, рассказывает свою историю.
    Рассказ написан автором после семилетнего молчания специально для данного сборника.
Дж. Данн
    Вот вы смотрите на меня, мистер Великий Журналист, как будто не ожидали увидеть маленького седобородого человечка. Он встречает вас в космопорте на такой развалине, какую на Земле давно бы уже зарыли. И этот человек, говорите вы себе, это ничтожество, пустое место — должен рассказать о величайшем событии в истории иудаизма?!
    Что? Не ошибка ли это, желаете вы знать. Пятьдесят, шестьдесят, я не знаю сколько, может, семьдесят миллионов миль ради несчастного шлимазла[3] с подержанным кислородным ранцем за спиной? И ответ: нет, не ошибка. Бедный, таки да, невзрачный, таки да, но вы говорите с человеком, который может рассказать все, что желаете, о тех скандалистах с четвертой планеты звезды Ригель. Вы говорите с Мильчиком, мастером по ремонту телевизоров. С ним самым. Собственной персоной.
    Вещи ваши положим назад, а сами сядем впереди. Теперь захлопните дверь — посильнее, пожалуйста, — и если это еще работает, и то еще работает, и несчастный старенький модуль еще способен шевелиться, тогда, пожалуй, полетим. Сказать, что роскошно, таки нет, но — модуль-шмодуль — на место он доставит.
    Вам нравятся песчаные бури? Это песчаная буря. Если вам не нравятся песчаные бури, не надо было прилетать на Венеру. Это все, что есть у нас из красот. Тель-авивского пляжа у нас нет. Песчаные бури у нас есть.
    Но вы говорите себе: я прилетел не ради песчаных бурь, я прилетел не ради разговоров. Я прилетел, чтобы выяснить, что же случилось у евреев, когда они со всей Галактики собрались на Венере. С чего этот шмендрик[4], этот Мильчик-телемастер вздумал рассказывать о таком важном событии? Он что, самый умный? Самый ученый? Пророк среди своего народа?
    Так я вам скажу. Нет, я не самый умный, я не самый ученый, уж точно не пророк. Я еле свожу концы с концами, ремонтируя дешевые телевизоры… Ученый? — нет, но человек — да. И это первое, что вам надо усвоить. Слушай, говорю я Сильвии, моей жене, или в наших Книгах не сказано: убивающий единого человека убивает всю человеческую расу? Разве не следует отсюда, что слушающий одного слушает всех? И что слушающий одного еврея на Венере слушает всех евреев на Венере, всех евреев во Вселенной, до единого?
    Но Сильвия — поди, поговори с женщиной! — заявляет:
    — С меня достаточно твоих Книг! У нас три сына в женихах. А кто будет платить за переезд их невест на Венеру? Ты думаешь, хорошая еврейская девушка придет сюда за так? Она придет жить в этой геенне огненной, жить в норе, будет растить детей, которые не увидят солнца, не увидят звезд, одни только стены и пьяные шахтеры из кадмиевых шахт? Разве узнаешь из Книг, где взять денег? Или Книги помогут сыновьям Мильчика найти невест, раз их отец занят философией?
    Мне не надо напоминать вам — вы журналист, вы образованный человек — мнение Соломона о женщинах. Хорошая женщина, говорит он, в конце концов обходится вам дороже жемчуга. И все же кто-то должен думать о деньгах и о невестах для мальчиков. Это второе. Первое — то, что я человек, и я еврей, может быть, это две разные вещи, но у меня есть право говорить от имени всех людей и всех евреев.
    Но этого мало, так я еще и отец. У меня три взрослых сына здесь, на Венере. И если хотите нажить себе врага, скажите: «Слушай, ты еврей? У тебя три сына? Ступай на Венеру!»
    И это третье. Почему я, Мильчик-телемастер, вам это рассказываю и почему вы прилетели с Земли меня слушать? Потому что я не только еврей, и не только отец, но и… Подождите. Дайте я задам вам вопрос. Вы не обидитесь? Вы точно не обидитесь?
    …Вы, случайно, не еврей? Я имею в виду, может быть, дедушка? Прапрапрадедушка? Вы уверены? Может быть, кто-нибудь из них просто изменил фамилию в 2553 году? Не то чтобы вы выглядели евреем, нет, Боже упаси, но вы такой интеллигентный человек и задаете такие умные вопросы… Вот я и подумал…
    Вам нравится еврейская еда? Через двадцать минут мой старенький усталый модуль выйдет из этой оранжевой пыли и доставит нас в шлюзовую камеру Дарджилинга. Вы попробуете еврейскую еду, поверьте мне, после нее расцелуете каждый пальчик.
    Почти всю нашу еду привозят с Земли в особой упаковке и по особому договору. И разумеется, по особой цене. Моя жена Сильвия готовит поесть, так приходят со всего нашего уровня просто попробовать: рубленая селедка для возбуждения аппетита… И то, что я вам говорю, тоже для возбуждения аппетита, чтобы подготовить вас к главному блюду, большой истории, за которой вы прилетели.
    Сильвия готовит все, что мы едим в шуле — нашей синагоге. Она готовит даже обязательный субботний завтрак, который должны съесть мужчины после субботней молитвы. Мы все здесь ортодоксы и практикуем обряды Левиттауна. Наш рабби Джозеф Смолмэн — ультраортодокс и без ермолки, передававшейся от отца к сыну в его семье я уже и не знаю сколько веков, — не появляется.
    О, вы улыбаетесь! Вы знаете, что я перешел к главному блюду! Рабби Джозеф Смолмэн. Хотя это всего лишь Венера, но раввин у нас таки есть! Для нас он Акива, Рамбам.
    Знаете, как мы его зовем между собой? Великий раввин Венеры.
    Теперь вы смеетесь. Нет-нет, я слышал. Как, простите, отрыжка после сытного обеда.
    Этот Мильчик, говорите вы себе, он и его соседи по норе, семьдесят, ну, может быть, восемьдесят еврейских семей, с Божьей помощью сводят концы с концами, и их раввин — Великий раввин Венеры? А что? Разве есть невозможное для Всевышнего, благословенно будет Имя Его? В конце концов, как говорят наши Книги: «Последний станет первым». Только, пожалуйста, не спрашивайте меня, какие Книги.
    Почему он Великий раввин? Что ж, во-первых, почему бы рабби Смолмэну не быть Великим раввином? Или ему требуется сертификат от Лицензионного бюро Великих раввинов? Или надо кончить Специальную ешиву Великих раввинов? Так вот: вы — Великий раввин, потому что вы ведете себя как Великий раввин, вы принимаете решения как Великий раввин, вы признаны Великим раввином… Должно быть, слышали, как он вел себя и как принимал решения, когда у нас на Венере проходил вселенский еврейский съезд.
    У вас есть время выслушать один пример? Лет пять назад, накануне Пейсаха, случился настоящий кошмар. Прямо у Венеры взорвался грузовой корабль. Никто не пострадал, но груз был поврежден, и корабль опоздал, пришел чуть ли не за час до начала пасхального седера. Так на том корабле находилась вся пасхальная еда, заказанная двадцатью четырьмя еврейскими семьями из Алтуна-Барроу. Она хранилась в банках и в герметических пакетах. Когда им доставили заказ, они заметили: многие банки погнуты и покорежены. И, что гораздо хуже, большинство из них испещрено крошечными дырками! В соответствии с решениями Раввината 2135 года по Космическим путешествиям еда в испорченной посуде считается автоматически нечистой — нечистой для каждодневного пользования, нечистой для Пейсаха. Вот вам почти седер, и что прикажете делать?
    Они небогатые люди. У них нет запасов, у них нет выхода, у них нет даже своего раввина. Было бы это делом жизни или смерти — хорошо, все годится. Но это не дело жизни или смерти. Они всего лишь не могут отпраздновать седер. А еврей, который не может отпраздновать спасение из Египта мацой, травками и пейсаховкой, такой еврей, что невеста без хулы, что синагога без Торы.
    Алтуна-Барроу соединен с Дарджилинг-Барроу, это наша окраина. Да, окраина! Слушайте, где это сказано, что в маленьком местечке не может быть пригорода?.. И вот идут они со своими проблемами к нашему рабби Джозефу Смолмэну. Из банок, правда, не течет, но сделанная ими проверка дала плохой результат. Как рекомендовано Раввинатом 2135 года, взяли волос с чьей-то головы и засунули его в дырку, и волос не завернулся назад… Что же, значит, пропала дорогая еда? Не будет седера в Алтуна-Барроу?
    Таки да — для обычного раввина. Наш же рабби Смолмэн все смотрел на них и смотрел, а потом почесал прыщ с правой стороны носа. Он красивый человек, рабби Смолмэн, сильный и полный, вылитый Бен-Гурион в расцвете сил, но у него всегда большой красный прыщ с правой стороны носа… Затем поднялся и подошел к книжной полке и снял полдюжины томов Талмуда и последние три тома отчета о заседании Раввината по Космическим путешествиям. И он заглянул в каждую книгу по меньшей мере раз и подолгу думал. Наконец он спросил:
    — Какой волос вы выбрали и с чьей головы?
    Ему показали волос — хороший белый волос с головы древнего старца, тонкий и нежный, как первый вздох младенца.
    — Теперь сделаем проверку с волосом по моему выбору.
    И он позвал моего старшего, Аарона-Давида, и велел ему выдернуть волос.
    Вы не слепой, вы видите мой волос — в таком возрасте! — какой он жесткий и грубый. А поверьте мне, это уже не тот волос… Мой мальчик, мой Аарон-Давид, у него наш семейный волос, каждый вдвое, втрое толще обычного. И когда рабби Смолмэн берет продырявленную банку и сует волос Аарона Давида, тот, разумеется, вылезает назад, как кусок гнутой проволоки. И когда он пробует на другой банке, волос снова не идет внутрь. И вот рабби Смолмэн указывает на первую банку, которую ему принесли, ту, которую проверяли волосом старика, и говорит:
    — Я объявляю пищу в этой банке нечистой и негодной, а все остальное хорошего качества. Идите домой и делайте седер.
    Вы понимаете, надеюсь, в чем величие этого решения? Евреи со всей Венеры обсуждали, и каждый приходил в восхищение. Нет. Простите, вы не правы. Величие — не просто в решении, позволившем нескольким бедным евреям насладиться седером в своих домах. Это старая истина — лучше еврей без бороды, чем борода без еврея. Попробуйте еще. Снова неверно. Любой хороший раввин взял бы толстый волос в подобных обстоятельствах. Для этого не обязательно быть Гилелем. Вы все еще не догадались? Гойише коп![5]
    Извините. Я не хотел говорить на непонятном вам языке. Что я сказал? О, совершенные пустяки. Просто замечание по поводу того, как некоторые люди намерены стать талмудистами, а другие не намерены стать талмудистами. Что-то вроде старой поговорки среди нас.
    Конечно, я объясню. Почему великий? Во-первых, всякий приличный раввин обязательно признает пищу чистой и годной. И во-вторых. Хороший раввин, первоклассный раввин найдет способ, как это сделать: возьмет волос моего сына, то-се, все, что угодно. Но в-третьих, лишь воистину великий раввин изучит столько книг и будет думать напряженно и долго, прежде чем объявит свое решение. Как они могут действительно насладиться седером, если не уверены в правильности решения? А как им быть уверенными, если они не увидят, что для этого приходится изучить девять разных томов? Ну теперь-то вам ясно, почему мы звали его Великим раввином Венеры еще за пять лет до Неосионистской конференции и грандиозного скандала с бульбами?
    Поймите, я не выдающийся муж Талмуда — у человека есть семья, а дешевые телевизоры на такой планете, как Венера, не помогают вам решать проблемы Гемары. Но всякий раз, когда я думаю, что наша конгрегация имеет в лице рабби Смолмэна, мне вспоминается, как Книга описывает начало спора: «Человек находит сокровище…»
    Только не сочтите, что наше сокровище — для всех сокровище. Почти все евреи на Венере ашкеназы — люди, чьи предки эмигрировали из Восточной Европы в Америку до Катастрофы и не вернулись в Израиль после Сбора. Но у нас, по крайней мере, три вида ашкеназов, и только мы, левиттаунские ашкеназы, зовем рабби Смолмэна Великим раввином Венеры. Вильямсбургские ашкеназы, а их гораздо больше, ашкеназы в лапсердаках, которые дрожат и молятся, дрожат и молятся, зовут рабби Смолмэна пасхальным раввином. А для ашкеназов Майами, богатых счастливчиков, живущих в большом Ай-Би-Эм-Барроу, раввин — что незамужняя девчонка, напустившая умный вид. Говорят, вильямсбургские ашкеназы верят во все чудеса, для левиттаунских ашкеназов чудо — найти работу, а ашкеназы Майами не верят ни в чудеса, ни в работу, они верят только в экспорт-импорт.
    Я вижу, вам не терпится. Вы закусили, сейчас попробовали супа и ждете главного блюда. Послушайте, успокойтесь немножко. Я только расскажу вам одну вещь. Назовем это салат. Так, крохотный салатик, не займет много времени. Что? Вы хотите историю, похожую на бутерброд? Так идите куда-нибудь еще. Мильчик подает только полные обеды.
    В тот вечер после седера сижу я на скамейке возле нашей квартиры в Дарджилинг-Барроу. По мне, это лучшее время: спокойно, тихо, большинство уже в постели, в коридоре есть чем дышать.
    Сижу, думаю, и выходит Аарон-Давид и садится рядом со мной.
    — Папа, — начинает он, помолчав. — Я собираюсь стать раввином.
    — Поздравляю, — говорю я. — Что касается меня, то я собираюсь стать вице-королем Венеры.
    — Я серьезно, папа.
    — А я шучу? Почему бы меня не назначить в Совет Одиннадцати Земных Наций или президентом Титана и Ганимеда? Я буду еще хуже, чем этот нынешний хулиган, так что — у него разобьется сердце в груди?.. Ну хорошо, — говорю я сыну, я ему говорю «хорошо», потому что он поворачивается ко мне и смотрит на меня глазами Сильвии, а такие глаза, я вам скажу, могут смотреть. — Итак, ты хочешь стать раввином. Чего же зря хотеть. Я тебе дам все, что смогу дать. Ты знаешь, у меня есть маленькая синяя отвертка. Ее сделали в Израиле пятьсот лет назад, когда Израиль еще считался еврейским государством. Это драгоценная маленькая отвертка, что как кость моей правой руки, и все же я отдам ее тебе, если ты попросишь. Но я не могу достать денег на обучение в ешиве. И, что еще важнее, у меня нет денег даже на перевозку твоей невесты. Традиция, ей много сотен лет, с тех пор, как евреи начали эмигрировать в космос: невеста в Левиттаун должна прилететь с другой планеты… А ведь у тебя еще два брата.
    Аарон-Давид чуть не плачет.
    — Если бы только… если…
    — Если, — повторяю я. — Если… Ты знаешь, что мы говорим о «если». Если бы у твоей бабушки была мошонка, она была бы твоим дедушкой. Посуди сам, до начала обучения нужно знать три древних языка: арамейский, иврит и идиш. Так я тебе скажу. Если ты многому научишься заранее, может быть, если произойдет чудо и мы сможем отправить тебя в ешиву, ты сможешь кончить ее раньше, чем наша семья разорится. Если рабби Смолмэн, например, согласится давать тебе уроки.
    — Согласится! — перебивает меня мой мальчик. — Он уже занимается со мной!
    — Нет, я говорю об уроках, за которые надо платить. Один день после ужина ты учишься у него, а на следующий день после ужина мы с тобой все повторяем. Так и я немного обучусь, не буду таким невеждой. Ты знаешь, что сказано в Книгах об изучении Талмуда: «Найди себе товарища…» Ты будешь моим товарищем, я буду твоим товарищем, и рабби Смолмэн будет нашим товарищем. Мы объясним твоей матери, когда она станет кричать, и нас будет двое против одного.
    Так мы и сделали. Чтобы заработать лишних денег, я стал возить на своем модуле грузы из космопорта. Вы заметили, он едет сейчас так, будто у него грыжа? И я пристроил Аарона-Давида в бойлерную на восемнадцатом уровне. Я рассудил так: если Гилель чуть не замерз до смерти на той крыше, чтобы стать ученым[6], не беда, если мой сын немного попарится ради той же цели.
    Мой сын учится и учится, он все больше ходит и говорит как грамотей и все меньше ходит и говорит как телемастер. Я тоже учусь, не так, конечно, но достаточно, чтобы украсить свою речь строками из Ибн Эзры и Менделе Мойхер-Сфорима. Я не стал от этого ни на грош богаче, я все такой же шлемиль[7], но, по крайней мере, я образованный шлемиль. Я счастлив. Правда, я не вижу, где взять денег на ешиву. Но послушайте, учение всегда учение. Как говорит Фрейд, просто увидеть из Варшавы Минск, даже если ты не понимаешь, что видишь, — уже хорошо.
    Но кто, спрошу я вас, может увидеть отсюда Ригель?
    Конечно, о неосионистском движении мы слышали давно. Евреи всегда знают, когда другие евреи собираются устроить неприятности на свою голову. Мы слышали о книге доктора Гликмана, слышали, что его убили вегианские даянисты, что по всей Галактике у него появляются последователи. Послушайте, в нашей синагоге даже устроили денежный сбор «Героической памяти доктора Гликмана и на выкуп Святой земли у иноверцев с Веги».
    С этим я не спорю. Я сам раз-другой бросил пару монет в кружку. В конце концов, почему бы Мильчику-телемастеру из своих личных средств не помочь выкупить Святую землю?
    Но неосионистское движение — другое дело. Я не трус, и в случае крайней необходимости готов умереть ради своего народа. Но если нет крайней необходимости… Послушайте, мы, евреи на Венере, научились не высовывать носа из своих нор. Не то чтобы на Венере был антисемитизм — нет, кому такое в голову придет?! Когда вице-король пять раз на неделе заявляет: у Венеры, мол, отрицательный торговый баланс, потому что евреи ввозят слишком много кошерной еды, — это не антисемитизм, это глубокий экономический анализ. И когда министр внутренних дел устанавливает квоту на число евреев в каждой норе и позволяет переезжать лишь по особому разрешению — это тоже не антисемитизм, ясно, это эффективный контроль над миграцией. Что я хочу сказать: зачем злить такое евреелюбивое правительство?
    Еще одно мне не нравится в неосионизме. И об этом трудно говорить вслух, особенно перед посторонним человеком. Насчет возвращения в Израиль. Где же еще быть еврею? Мы начинали там с Авраамом, Исааком и Иаковом. Ничего хорошего. Первый раз мы вернулись с Моисеем и немного-таки там пожили — пока нас не вышвырнули вавилоняне. Потом нас привел Зоровавель, но Тит сжег Храм, и римляне заставили нас снова уйти. Две тысячи лет странствий по миру дали нам всего-навсего Спинозу, Маркса, Эйнштейна, Фрейда и Шагала, и мы сказали: достаточно так достаточно, обратно в Израиль. И вот мы вернулись с Бен-Гурионом, Хаимом Вейцманом и остальными. Пару веков все шло нормально. Приходилось беспокоиться только из-за сорока миллионов арабов, мечтавших нас убить. Но этого же мало для тех, кого сам Господь, благословенно Имя Его, назвал на горе Синай «упрямым народом»! Нам нужно было ввязаться в спор — в разгар Межпланетного кризиса — с Бразилией и Аргентиной!
    Что касается меня — насчет других евреев не скажу, — так я устал. Нет — значит, нет. Прочь — значит, прочь. Прощай — значит, прощай.
    Но неосионисты смотрят на дело по-другому. Они чувствуют, что мы уже отдохнули, пора начинать новый круг. «Пусть Третье Изгнание кончится в наши дни! Восстановить кнессет! Израиль для евреев!»
    Кто спорит? Кроме одной малости, которую они проглядели: Израиль и Иерусалим в наши дни — даже не для людей. Совету Одиннадцати Земных Наций не нужны неприятности с вегианцами теперь, когда такое творится в Галактике. Если обе стороны в Вегианской гражданской войне жаждут объявить этот жалкий клочок Святой землей, потому что основатели их религии когда-то по нему ступали, пускай они воюют из-за него между собой.
    И я, Мильчик-телемастер, не вижу ничего необычного в том, что вегианские моллюски основывают свою религию на жизни одного еврея по имени Моше Даян и хотят смолотить в капусту всех других евреев, собирающихся вернуться на землю своих предков. Во-первых, с нами это уже случалось. Для еврея такое отношение должно бы уже войти в привычку. Где это записано, будто даянист обязан любить родственников Даяна? Во-вторых, много евреев протестовало пятьдесят лет назад, когда другая сторона, вегианские Омейяды, обвинила магометан-людей в святотатстве и изгнала их из Иерусалима?
    И вот организуется Первая межзвездная неосионистская конференция. Ее намечено провести в Базеле — чтобы, полагаю, история имела шанс повториться. Как только об этом узнают вегианские даянисты, они заявляют протест Совету Одиннадцати Земных Наций. Вегианцы — почетные гости Земли или нет? Их религию осмеивают! — утверждают они. И даже убивают парочку евреев, чтобы показать, как они удручены. Разумеется, евреев обвиняют в подстрекательстве к погрому и, во имя закона и порядка, а также мира и спокойствия, всем евреям отказывают во въездных визах.
    А делегаты на конференцию с разных концов Галактики уже в пути. Если их не пускают на Землю, куда им податься?
    Куда же еще, как не на Венеру? Идеальное место для такой конференции! Пейзаж просто великолепен для бывших пустынников, и есть вице-король, чья администрация буквально обожает еврейский народ. Кроме того, на Венере отчаянная нехватка жилья, а евреев хлебом не корми, дай решать всякие проблемы.
    Послушайте, могло быть хуже. Как Эсфирь сказала Мордехаю, когда тот поведал ей о планах Амана зарезать всех евреев Персии: могло быть хуже, только в настоящую минуту я не вижу, как именно. Делегаты прилетают в Солнечную систему, их отправляют на Венеру — и нет проблем. Наша жизнь наполняется любовью. Во-первых, выходит декрет: делегаты не могут пользоваться гостиницами, даже если у них достаточно денег. Их слишком много, они перегрузят систему коммунального обслуживания или что-то в этом роде. И вообще: если евреи братья друг другу, так пусть принимают своих сородичей.
    Вы остановитесь и рассудите, сколько всего на нас навалилось. На каждой планете в Галактике, где есть человеческое население, живет, по крайней мере, горстка, капля евреев. И вот с одной планеты летят два делегата, с другой — пятнадцать делегатов, с третьей, где много евреев — пусть они живут на здоровье, так они ссорятся, — шестьдесят три делегата, разбитые на восемь группировок. Может быть, и нехорошо считать евреев, даже если они делегаты, но, когда на Венере высадился последний, их оказалось более чем достаточно.
    Вильямсбургские ашкеназы возражают. Для них некоторые из этих евреев — вовсе и не евреи; они не пустят их в свои норы, что тут говорить о квартирах. В конце концов шомрим в штанах цвета хаки, реконструкционисты, молящиеся по переписываемому дважды в неделю Силуру, японские хасиды, раз в год на восходе солнца надевающие тфилин[8] в память Великого Обращения 2112 года, — разве это евреи? — спрашивают вильямсбургские ашкеназы.
    Совершенно верно, отвечает правительство. Это тоже евреи. И будьте любезны распахнуть перед ними двери своих жилищ.
    Правительство посылает полицию, правительство посылает войска. Летят бороды, летят головы, жизнь, как я говорил, полна любовью. Если вы возражаете, выдумаете, вам это поможет? Конечно, поможет — как мертвому припарки. Левиттаунские ашкеназы заявляют: мы выполним волю нашего правительства, мы предоставим жилье. И что? Моего брата, и всю его семью, и всех их соседей выселяют из Квантум-Барроу.
    Есть у нас Межзвездный неосионистский съезд или нет?
    Смотрю я на это и вспоминаю обещание, данное Аврааму, Исааку и Израилю: «Я умножу семя твое, как звезды небесные». Обещание обещанием, думаю я, но это может зайти слишком далеко. Одних звезд уже достаточно, но если у каждой звезды десять, может быть, двенадцать планет… К тому времени я и вся моя семья живем на кухне.
    Мой брат и его семья, а у него она большая, надо вам сказать, дай им Бог здоровья, ютятся в столовой. То, что моя жена Сильвия зовет приемной, занимают раввин с Проциона-12 и его свита; плюс, в отгороженном углу, корреспондент мельнбургской газеты «Еврейский страж», и его жена, и его собака. В спальнях… Послушайте, к чему продолжать? Достаточно? Нет, вы меня простите, недостаточно. Иду я однажды в ванную. Человек имеет право зайти в свою ванную? И вижу там три создания, каждое длиной с руку и толщиной с голову. Они выглядят, как коричневые подушки, мятые и морщинистые, с какими-то пятнами там и пятнами тут, и из каждого пятна растет короткое серое щупальце.
    На мой крик прибежал Аарон-Давид.
    — В чем дело, папа?
    Я указал на коричневые подушки.
    — А, это бульбы.
    — Бульбы?
    — Три делегата с четвертой планеты звезды Ригель. Другие три делегата в ванной Гуттенплана.
    — Делегаты? Ты имеешь в виду, что они евреи?! Они не похожи на евреев!
    Аарон закатил глаза к потолку.
    — Папа, ты такой старомодный! Сам же мне говорил: голубые евреи с Альдебарана — доказательство исключительной приспосабливаемости нашего народа.
    — Ты меня извини, — сказал я. — Еврей может быть голубым — я не говорю, что мне это нравится, но кто я такой, чтобы возражать? — еврей может быть высоким или маленьким. Он может даже быть глухим от рождения, как эти евреи с Канопуса. Но еврей обязан иметь ноги и руки, лицо с глазами, нос и рот. По-моему, это не так уж много…
    — Ну и что? — возмутился Аарон-Давид. — Если они отличаются от нас, разве это преступление?
    Я оставил его и пошел в ванную в синагоге. Называйте меня старомодным, но все же есть предел, есть черта, у которой я должен остановиться. Здесь надо сказать, Мильчик не может заставить себя быть современным.
    Вы знаете, я оказался не один такой. Я взял день за свой счет и пошел на первое заседание.
    — Богатый человек, — сказала мне моя Сильвия. — Добытчик. Кормилец. Пустая болтовня принесет тебе невест для наших мальчиков?
    — Сильвия, — ответил я ей. — Один раз в жизни мои клиенты, может быть, не очень чисто примут телевизионные новости. Один раз в жизни я могу посмотреть на представителей всех евреев, улаживающих свои дела?
    И я пошел. Только нельзя сказать, что они ладили. Как обычно, поднялся шум вокруг бронштейнистско-троцкистской резолюции, направленной против Союза Советской Уганды и Родезии. Затем нам пришлось выслушать часовую дискуссию о том, что само существование шестиэтажной статуи Хуана Кревея в Буэнос-Айресе есть тягчайшее оскорбление для каждого еврея и, следовательно, все мы должны бойкотировать аргентинские товары, пока статую не уберут. Я был согласен с тем, что сказал председатель, когда сумел перекричать шум: «Мы не можем позволить себе отвлекаться на столь старые преступления и столь вечные оскорбления. Иначе с чего нам начать и где остановиться?»
    Наконец, после традиционных еврейских прелиминарий добрались до конкретной проблемы первой сессии: аккредитации делегатов. И застряли. Застряли и смешались, как кусочки лапши в омлете с лапшой.
    Бульбы. Три из моей ванной, три из ванной Макса Гуттенплана — вся делегация с Ригеля-4.
    — Относительно документов вопросов нет, — сообщает Мандатная комиссия. — Их документы в порядке, и бульбы считаются делегатами. Другое дело, что они не могут быть евреями.
    — А почему это мы не можем быть евреями? — желают знать бульбы.
    И здесь мне пришлось встать и посмотреть хорошенько. Я не мог поверить своим глазам. Потому что представьте, кто был их переводчиком? Не кто иной, как мой сын, мой кадиш, мой Аарон-Давид. Собственной персоной.
    — Почему вы не можете быть евреями? Потому, — объясняет председатель Мандатной комиссии, причмокивая мокрыми губами, — что евреи могут быть такими и могут быть сякими. Но прежде всего они должны быть людьми.
    — Будьте любезны указать нам, — просят бульбы через моего сына-переводчика, — где это сказано и в какой книге, что евреи обязаны быть людьми. Назовите авторитетный источник, приведите цитату.
    На этом месте подходит заместитель председателя и извиняется перед председателем комиссии. Заместитель председателя принадлежит к типу ученых мужей, которые получают высокие степени и награды.
    — Вы меня простите, — вступает он, — но вы выражаетесь не совсем ясно. На самом деле все просто. — Он поворачивается к бульбам. — Тот не может быть евреем, кто не рожден еврейской матерью. Это самое древнее, самое фундаментальное определение еврея.
    — А с чего это вы взяли, — интересуются бульбы, — будто мы рождены не еврейскими матерями? Мы привезли с собой свидетельства о рождении.
    Тут начинается бардак. Компания делегатов в хаки орет и топает ногами. Другая компания, пейсатых и в меховых шапках, плюется и визжит, что все это мерзость. Везде кипят споры. Спорят здесь, спорят там, спорят по двое, по трое, по двадцать пять, спорят о биологии и об истории.
    Мой сосед, с которым я не перебросился и словом, поворачивается ко мне и тычет мне пальцем в грудь:
    — Если вы займете эту позицию, то каким образом согласуете вы ее с известным решением, взять хотя бы для примера…
    А бронштейнисты-троцкисты завладели микрофоном и пытаются провести свою резолюцию по Уганде и Родезии.
    Наконец, восстанавливается подобие порядка, и кто-то предлагает аккредитацию бульб решить всеобщим голосованием.
    — Аккредитацию как кого? — интересуются из зала. — Как делегатов или как евреев? Их приняли как делегатов, а кто мы такие, чтобы судить о евреях?
    — Я принимаю их как евреев в религиозном отношении, — раздается голос, — но не в биологическом.
    — Это что еще за биологическое отношение, — кричит делегат с другого конца зала, — вы имеете в виду не биологию, вы имеете в виду расу, вы — расист!
    Ясно: сколько делегатов, столько и мнений. А председатель, там, наверху, стоит и не знает, как поступить.
    Вдруг один из бульб забирается на платформу, берет маленьким щупальцем микрофон и шепчет в него:
    — Модэ ани лефанэйха.
    Сам по себе перевод этой строки ничего особенного не означает: «Вот стою я перед Тобой». Но какой еврей не будет ею тронут? Модэ ани лефанэйха — в молитве обращается еврей к Богу, благословенно Имя Его. И это мы слышим сейчас в зале.
    Не надо разговоров о расе, говорит бульба, не надо разговоров о религии, не надо разговоров о философии. Я утверждаю: я еврей по существу и по духу. Как евреи, принимаете вы меня или отвергаете?
    Никто не может ответить.
    Конечно, все это нисколько не приближает съезд к Израилю, к возвращению из Третьего Изгнания. Но с одной стороны, ясно, что от вопроса не отмахнуться, а с другой — что пора его решить. Надо только выяснить: что же такое в нашу космическую эпоху представляет собой еврей?
    И как Моисей выжимал из камня воду, так и нам предстоит выдаивать капли мудрости.

    Верховный раввинат подбирают так, чтобы его состав хоть немного устроил каждого. Правда, это значит, что ученые мужи не хотят разговаривать друг с другом. Тут и рабби с Тау Кита, и президент унитарианской еврейской теологической семинарии, и Мистический рабби Борнео. И так далее и так далее. Две женщины: одна для удовлетворения большинства реконструкционистов, другая — специально для богатых ашкеназов Майами. И наконец, раввин с Венеры Джозеф Смолмэн.
    Хотите кое-что узнать? Рабби Смолмэна поддерживали бульбы, а это мой Аарон-Давид убедил их.
    — Мы добились! — воскликнул он тем вечером, и глаза его танцевали, как метеориты.
    Я пытался успокоить его.
    — Ты думаешь, это все равно что перейти Красное море? Зачем рабби Смолмэну заставлять евреев считать шесть коричневых подушек своими собратьями?
    — Как зачем, папа! Ради справедливости!
    Когда сын такой, отец может гордиться. Но надо вам сказать, мне все-таки было грустно. Ведь стоит раздаться слову «справедливость», рано или поздно кто-то поплатится головой.
    Но то, что день ото дня происходило на съезде, было как воплощенная легенда. Это было все равно что найти реку Самбатион, увидеть ее бурлящей и кипящей и швырять камни каждый день, кроме субботы. Такую историю рассказали бульбы!
    Они прилетели на четвертую планету звезды Ригель, может быть, восемь сотен лет назад. Первоначально они жили в Парамусе, штат Нью-Джерси; всю их коммуну выселили для улучшения проезда к мосту Джорджа Вашингтона. Но должны же они где-нибудь жить, верно? Так почему не на Ригеле?
    Беда заключалась в том, что единственную пригодную для жизни планету в системе Ригеля уже занимала разумная раса коричневых существ с короткими щупальцами, которые звали себя бульбами. Это был малоразвитый народ, кормившийся с земли, ну и, может быть, мельница здесь, маленький заводик там. Евреи из Парамуса хотели жить самостоятельно, никому не мешая, но бульбы отнеслись к ним так гостеприимно, так приглашали поселиться с ними, что те посмотрели друг на друга и сказали: почему нет?
    Евреи построили маленький коммерческий космопорт, дома, дворец культуры…
    Здесь один из членов раввината наклоняется вперед и перебивает рассказчика:
    — Пока это происходило, вы выглядели как евреи? Я имею в виду, вы были похожи на привычных нам евреев?
    — Более или менее. Полагаем, мы особенно походили на евреев из Нью-Джерси.
    — Этого достаточно. Продолжайте.
    Первые сто — сто пятьдесят лет царили счастье и благополучие. Евреи процветали, бульбы процветали, и между ними — мир да любовь. С помощью евреев бульбы многому научились и многого достигли. У них появились фабрики, у них появились заводы, у них появились банки, вычислительные центры и автомобильные свалки. У них появились большие войны, большие депрессии, большие диктаторы. И они начали задумываться: кто виноват? А что, есть какие-то сомнения? Ответ один: евреи. Философы и чернь вспомнили: до евреев все было тихо-спокойно. Так на Ригеле-4 произошел первый погром.
    А лет через двадцать после того, как правительство принесло извинения и даже помогло похоронить мертвых, произошел второй погром. Потом третий, четвертый… К тому времени правительство перестало приносить извинения.
    Появились трудности с работой, появились гетто, иногда появлялись даже концентрационные лагеря.
    Не то чтобы все это было ужасно, нет. Были и светлые моменты. Правительство убийц могло смениться правительством почти порядочным, скажем, просто насильников. Евреи Ригеля оказались в положении евреев Йемена и Марокко восемнадцатого века. Они выполняли самые грязные, самые низкооплачиваемые работы. Все плевали в них, и они плевали сами на себя.
    Но евреи сохранились, хоть не сохранилось ни одного целого Талмуда, ни одной Торы в синагоге. Летели века. И вот недавно к власти пришло новое, просвещенное правительство. Оно вернуло евреям гражданство и разрешило им послать делегацию на Неосионистский съезд.
    Беда заключалась в том, что к тому времени евреи выглядели, как самые обыкновенные бульбы, причем как самые слабые, самые бедные бульбы, бульбы самого низкого сорта.
    Но то же происходило с евреями в других местах! Евреи всегда приспосабливались! Разве не было светловолосых евреев в Германии, рыжих евреев в России, черных евреев-фалашей — в Эфиопии, высоких горских евреев на Кавказе? Разве не было евреев, поселившихся в Китае еще при династии Хань? А голубые евреи, сидящие на этом самом съезде? Тут их снова перебивают:
    — Другими словами, несмотря на вашу наружность, вы просите нас поверить, будто вы евреи, а не бульбы?
    — Нет. Мы просим вас поверить, что мы бульбы. Еврейские бульбы.
    Споры разгорались все жарче. Как это возможно, чтобы имели место такие колоссальные изменения? Не проще ли предположить, что в то или иное время всех евреев на Ригеле уничтожили, а потом произошло массовое обращение, как, например, у хазар в восьмом веке или позже у японцев? Нет, возразили бульбы, если бы вы знали, какие у евреев были условия, вы бы не говорили о массовом обращении в иудаизм. Это было бы массовым безумием.
    — Но ваш рассказ опровергают факты экспериментальной биологии!
    — Кому вы верите, — упрекнули бульбы, — фактам экспериментальной биологии или своим же евреям?
    И это был первый день. Я вернулся домой, рассказал обо всем брату, и мы стали обсуждать события. Он взял одну сторону, я — другую. Через несколько минут я махал кулаком у его лица, а он кричал, что я — «идиот, животное». В соседней комнате раввин с Проциона-12 пытался притушить такой же спор среди своей свиты.
    — Если они хотят быть евреями, — орал на меня брат, — пускай принимают иудаизм! Тогда они будут евреями, и не раньше!
    — Убийца! — растолковывал я ему. — Как могут они принять иудаизм, когда они уже евреи! Такое обращение было бы мерзким и позорным посмешищем!
    — Без обращения я наотрез отказываюсь принимать их за евреев. Без обращения, даже если бы я праздновал обрезание сына… — Он замолчал и вдруг изменил тон. — Как, по-твоему, они проводят обрезание, Мильчик? Что они там обрезают?
    — Они обрезают кончик самого короткого щупальца, дядя Флейчик, — пояснил мой Аарон-Давид, входя в комнату. — По Завету требуется лишь капля крови. Кровь у них есть.
    Говорю вам, день за днем, это было, как мечта жизни!
    Раввинат добирается до образования еврейского государства в XX веке и всех спорных вопросов, возникших с началом Сбора. Например, евреи Бомбея и другие евреи, попавшие в Индию в результате вторжения в Палестину Антиоха Эпифана. От всего иудаизма они помнили только, что имя Всевышнего непроизносимо. Причем у них существовало две касты: черная и белая. Они настоящие евреи или нет? Как это доказать?
    В общем, все сводилось к одному: что такое еврей? Почему этот народ отличается от других?
    И вы знаете, нашим мудрецам тут есть над чем подумать. Они могут взвесить определение человека, выработанное Советом Одиннадцати Земных Наций. Они могут углубиться в решения парижского Синедриона 1807 года. Наконец, они могут обратиться к каббале и рассмотреть проблему рождения чудовищ от сожительства с детьми Лилит. Но в конце концов они должны решить, что же такое еврей, раз и навсегда — или найти новый выход.
    И рабби Смолмэн нашел. Я говорю вам, таки у нас на Венере есть раввин!.. Привести сборище евреев — ученых евреев! — к единому мнению, это, уважаемый, уже достижение.
    На протяжении всего разбирательства, когда бы ни разгорался спор, грозивший затянуться на неделю — к примеру, была ли нить белой или черной, — рабби Смолмэн почесывал красный прыщ на носу и говорил, что мы, пожалуй, все можем согласиться, что, по крайней мере, это действительно была нить.
    Конечно, все понимали: вопрос нужно как-то решить. Дни летели, собравшиеся так и не знали, сколько делегатов и сколько евреев. Уже были козни из-за бульб, уже были драки из-за бульб, уже находились люди, которые говорили, что они сыты по горло этими бульбами.
    Так вот. Решение учитывало все данные, все сведения, все толкования, всю историю от Эзры и Нехемии. Оно начиналось утверждением, приятным для группы консерваторов: только тот еврей, кто рожден еврейкой. А кончалось утверждением, приятным для либерально-радикального крыла: евреем является любой, добровольно приемлющий ярмо еврейства. Решение включало и несколько промежуточных положений и указывало, что нет никакой возможности их совместить.
    А надо ли их совмещать? И что будет, когда мы пойдем еще дальше в космос и какие-нибудь страшные создания в какой-нибудь другой галактике захотят стать евреями?
    Давайте взглянем на это с другой стороны. Среди людей есть евреи и есть гои. Среди евреев есть реформированные, голубые, левиттаунские, вильямсбургские — и не все они между собой хорошо ладят. Но по сравнению с гоем, все они евреи. Между евреем и гоем чудовищная разница, но по сравнению с каким-нибудь инопланетянином, все они люди. Слово «гой» неприменимо к инопланетянину. Так казалось до недавних пор.
    Мы все наблюдали, как за последние два года пришельцы с Веги приняли земную религию, точнее, две земные религии. Они не пускают евреев в Эрец Исраэль. Они нас ненавидят. Они нас преследуют. Стало быть, простые ли это инопланетяне? Конечно, нет! Пусть они не похожи на людей, пусть выглядят, как гигантские устрицы, тем не менее они определенно принадлежат к категории инопланетян-гоев.
    Хорошо. Но если есть инопланетяне-гои, то почему не может быть инопланетян-евреев? Если они живут, как мы, сталкиваются с теми же проблемами, что и мы, знают, нем пахнет погром, знакомы со сладостью наших суббот? Давайте скажем так: есть евреи и есть евреи. Бульбы принадлежат ко второй группе.
    Это не точные слова решения, вы понимаете. Это свободный перевод Мильчика-телемастера, за который он не требует дополнительной платы.
    Не все остались довольны. И все же большинство делегатов были счастливы, что дело наконец улажено, и проголосовали «за».
    Одна беда: как только съезд перешел к основному вопросу, вице-король Венеры закрыл его. Ясно — съезд чересчур затянулся и будит дурные чувства. Делегатов отправили паковать вещи.
    Неплохое развлечение, а? Рабби Смолмэн все еще наш раввин, хоть он невероятно знаменит. Он разъезжает с лекциями от одного края Галактики до другого. Но всегда возвращается к нам, каждый год на Йом-Кипур. Ну хорошо, хорошо, не всегда, вы знаете, как это бывает, иногда не получается. Знаменитость, в конце концов. Великий раввин Венеры.
    А мой сын Аарон-Давид… Знаете, он в ешиве. За него платят бульбы. Вот его письмо. Мальчик собирается улететь на Ригель-4 и стать их раввином. О невесте он не пишет ничего. Послушайте, может, я окажусь дедушкой маленькой коричневой подушки с короткими щупальцами? Что ж, внук есть внук.
    Не знаю. Давайте поговорим о чем-нибудь веселом. Вы слышали, сколько народу угробилось во время землетрясения на Каллисто?

Авраам Дэвидсон
ГОЛЕМ
Пер. Е. Дрозд

    Голем — это вариант еврейского чудовища Франкенштейна. Легенда гласит, что рабби Лев из Праги создал глиняного голема для защиты евреев от преследований. Его внушающие ужас останки до сих пор лежат на чердаке старой синагоги, и голема можно вернуть к жизни в случае необходимости. Голем представляет собой человекоподобную глиняную фигуру, в которую вдохнули жизнь, чтобы сделать слугой людей и, желательно, инструментом воли Божьей. На лбу его начертано Имя Всевышнего, первоисточник жизни. Если это слово стереть, голем вновь становится обычной глиной. Но с каждым днем голем растет и набирает силу, поэтому человек рискует однажды не дотянуться до его лба, чтобы стереть священное слово. Тогда голем превратится в страшную угрозу.
    Авраам Дэвидсон воспользовался легендой о големе для написания живого, теплого, немного комичного рассказа, действие которого происходит в современной стране еврейских фантазий, в Калифорнии, где все тихо и спокойно, где седовласые супруги гуляют, держась за руки, растят внуков и говорят на идише.
Дж. Данн
    Некто с серым лицом двигался по улице, на которой проживали мистер и миссис Гумбейнеры. Стояла осень, полуденное солнце приятно ласкало и согревало их старые кости. Любой, кто посещал кинотеатры в двадцатые годы или в ранние тридцатые, видел эту улицу тысячи раз. Мимо этих бунгало с раздвоенными крышами Эдмунд Лоу шагал под ручку с Беатрис Джой, мимо них пробегал Гарольд Ллойд, преследуемый китайцами, размахивающими топориками. Под этими чешуйчатыми пальмами Лоурел пинал Харди, а Вулси бил Уилера треской по голове[9]. На этих газончиках размером с носовой платок юнцы из нашей комедийной банды преследовали один другого, а самих их преследовали разъяренные жирные толстяки в штанах для игры в гольф. На этой самой улице или, возможно, на какой-нибудь другой из пяти сотен улиц, в точности похожих на эту.
    Миссис Гумбейнер обратила внимание своего супруга на личность с серым лицом.
    — Ты думаешь, у него какое-то дело? — спросила она. — По мне, так он странно ходит.
    — Идет, как голем, — безразлично сказал мистер Гумбейнер.
    Старуха была раздражена.
    — Ну не знаю, — ответила она, — скорее, как твой двоюродный братец.
    Старик сердито сжал губы и пожевал мундштук своей трубки.
    Личность с серым лицом прошагала по бетонной дорожке, поднялась по ступенькам крыльца веранды и уселась в кресло. Старый мистер Гумбейнер ее игнорировал. Его жена уставилась на чужака.
    — Ни тебе «здравствуйте», ни тебе «до свидания» или «как поживаете», садится, вроде как у себя дома… Кресло удобное? — спросила она. — Может, чашечку чая? — Она повернулась к мужу. — Скажи что-нибудь, Гумбейнер! — потребовала она. — Или ты сделан из дерева?
    Старик слабо улыбнулся — слабо, но триумфально.
    — Почему я должен что-то говорить? — произнес он в пустое пространство. — И кто я такой? Никто — вот кто!
    Чужак заговорил. Его голос был хриплым и монотонным.
    — Когда вы узнаете, кто или, вернее, что я есть, то от страха ваша плоть расплавится на ваших костях.
    Он обнажил фарфоровые зубы.
    — Не трогай мои кости! — рявкнула старуха. — Нахал! Набрался наглости говорить о моих костях!
    — Вы затрясетесь от ужаса, — произнес чужак.
    Старая миссис Гумбейнер ответила, что ему вряд ли удастся дожить до такого времени, и снова обратилась к мужу:
    — Гумбейнер, ты когда подстрижешь газоны?
    — Все человечество… — начал чужак.
    — Ша! Я говорю со своим мужем… Он как-то чудно говорит, Гумбейнер, нет?
    — Наверное, иностранец, — заметил мистер Гумбейнер благодушно.
    — Ты так думаешь? — Миссис Гумбейнер окинула чужака мимолетным взглядом. — У него скверный цвет лица. Я думаю, он приехал в Калифорнию ради поправки здоровья.
    — Несчастья, боль, печаль, горести — все это ничто для меня…
    Мистер Гумбейнер прервал чужака.
    — Желчный пузырь, — сказал он. — Гинзбург, что живет около шула[10], выглядел в точности так же до операции. Сын к нему вызвал двух профессоров, а день и ночь около него находилась сиделка.
    — Я не человек!
    — Вот это я понимаю — сын! — сказала старуха, кивая головой. — Золотое сердце, чистое золото! — Она глянула на чужестранца. — Ну хорошо, хорошо. Я расслышала с первого раза. Гумбейнер, я тебя спрашиваю! Когда ты подстрижешь газоны?
    — В среду, одер[11], может, в четверг к соседям придет японец. Его профессия — подстригать газоны, моя профессия — быть стекольщиком на пенсии. У меня осталось мало сил для работы, и я отдыхаю.
    — Между мной и человечеством с неизбежностью возникает ненависть, — бубнил чужак. — Когда я скажу вам, что я есть, плоть расплавится.
    — Уже слышали, — прервал его мистер Гумбейнер.
    — В Чикаго, где зимы холодные и злые, как сердце русского царя, — зудела старуха, — ты имел сил достаточно, чтобы таскать рамы со стеклами с утра до ночи. А в Калифорнии с ее золотым солнцем ты не имеешь сил подстричь газоны, когда жена просит. Или мне позвать японца, чтобы тебе ужин готовить?
    — Тридцать лет профессор Аллардайс потратил, уточняя свою теорию. Электроника, нейроника…
    — Слушай, как он образно говорит, — восхитился мистер Гумбейнер. — Может быть, он приехал в здешний университет?
    — Если он пойдет в университет, так, может, он знает Бада? — предположила старуха.
    — Возможно, они учатся на одном курсе и он пришел поговорить с ним насчет домашнего задания. А?
    — Ну конечно, он должен быть на том же курсе. Сколько там курсов? Пять, Бад показывал мне свою зачетку.
    Она принялась считать на пальцах.
    — Оценка телепрограмм, проектирование маленьких лодок, социальное приспособление, американский танец… Американский танец… ну, Гумбейнер?
    — Современная керамика, — с наслаждением добавил ее муж. — Отличный парень этот Бад. Одно удовольствие иметь такого жильца.
    — После тридцати лет изысканий, — продолжал чужак, — он перешел от теории к практике. За десять лет он сделал самое титаническое изобретение в истории человечества — он сделал человечество излишним, он создал меня!
    — Что Тилли писала в последнем письме? — поинтересовался старик.
    Старуха пожала плечами.
    — Что она может написать? Все одно и то же. Сидней вернулся домой из армии. У Ноэми новый приятель…
    — Он создал МЕНЯ!
    — Слушайте, мистер, как вас там, — сказала старуха, — может, откуда вы, там по-другому, но в этой стране не перебивают людей, когда они беседуют… Эй! Слушайте, что значит «он создал меня»? Что за глупости?
    Чужак снова обнажил все свои зубы, демонстрируя чересчур розовые десны.
    — В его библиотеке, куда я получил более свободный доступ после его внезапной, но загадочной смерти, вызванной вполне естественными причинами, я обнаружил полное собрание сочинений про андроидов, начиная от «Франкенштейна» Шелли и «РУР» Чапека и кончая Азимовым…
    — Франкенштейн? — сказал старик заинтересованно. — Я знавал одного Франкенштейна, у него был киоск на Холстед-стрит, где он торговал сода-вассер.
    — …ясно показывающих, что все человечество инстинктивно ненавидит андроидов и, значит, между ними неизбежно возникает ненависть и вражда…
    — Ну конечно, конечно! — старый мистер Гумбейнер клацнул зубами по мундштуку трубки. — Я всегда не прав, ты всегда права. И как ты прожила жизнь с таким дураком?
    — Не знаю, — отрезала старуха. — Сама удивляюсь временами. Наверное, терпела из-за твоих прекрасных глаз.
    Она засмеялась. Старый мистер Гумбейнер нахмурился, потом не выдержал и, заулыбавшись, взял свою жену за руку.
    — Глупая старуха, — сказал чужак. — Чему ты смеешься? Разве ты не знаешь, что я пришел уничтожить вас?
    — Что?! — воскликнул мистер Гумбейнер. — А ну заткнись!
    Он вскочил с кресла и влепил чужаку пощечину. Голова пришельца стукнулась о колонну крыльца и отскочила назад.
    — Будь почтительным, когда разговариваешь с моей женой!
    Порозовевшая миссис Гумбейнер оттащила своего супруга назад в кресло. Затем повернулась и осмотрела голову чужака. Она прикусила язык от удивления, когда оттянула назад лоскут серого, под кожу, материала.
    — Гумбейнер, смотри! Там внутри проводка, катушки!
    — А кто тебе говорил, что он — голем? Так нет же, никогда не послушает! — сказал старик.
    — Ты говорил, что он ходит, как голем.
    — А как он мог еще ходить, если бы он им не был?
    — Ну хорошо, хорошо… Ты его сломал, теперь чини.
    — Мой дедушка, да будет земля ему пухом, рассказывал мне, что, когда МААРАЛ, Морэ вэ-рабейну а-рав Лев[12], светлая ему память, создал в Праге голема, три или четыре сотни лет тому назад, то он написал на его лбу священное имя…
    Вспоминая легенду, старуха заулыбалась и продолжила:
    — И голем рубил для него дрова, приносил ему еду и охранял гетто.
    — А однажды, когда он не подчинился рабби Льву, то рабби Лев соскоблил Шем а-Мефораш[13] со лба голема и тот упал как мертвый. Его отнесли на чердак в шуле, и он все еще там и находится, если коммунисты не отослали его в Москву… Но это не то, что нам нужно, — сказал старик.
    — Конечно, нет, — ответила старуха.
    — Я своими глазами видел и шул, и могилу рабби, — сказал ее муж с гордостью.
    — Но я думаю, Гумбейнер, этот голем другого вида. Смотри-ка, у него на лбу ничего не написано.
    — Ну и что? Кто мне запрещает взять и написать что-нибудь? Где те цветные мелки, что Бад принес из университета?
    Старик вымыл руки, поправил на голове маленькую черную ермолку и медленно и осторожно вывел на сером лбу четыре буквы еврейского алфавита.
    — Эзра-писец не сделал бы лучше, — сказала старуха с восхищением. — Ничего не случилось, — добавила она чуть позже, глядя на безжизненную фигуру, развалившуюся в кресле.
    — Что я тебе, рабби Лев, что ли, в конце концов? — спросил муж. — Так ведь нет.
    Он нагнулся и стал рассматривать внутреннее устройство андроида.
    — Эта пружина соединяется с этой штукой… Этот провод идет к тому… катушка…
    Фигура шевельнулась.
    — А этот куда? И вот этот?
    — Оставь его, — сказала его жена.
    Фигура медленно выпрямилась в кресле, вращая глазами.
    — Слушай, реб голем, — сказал старик, грозя пальцем. — И слушай внимательно, понял?
    — Понял…
    — Если хочешь остаться тут, то делай так, как тебе говорит мистер Гумбейнер.
    — Как тебе говорит мистер Гумбейнер…
    — Мне нравится, когда голем разговаривает так. Малка, дай мне зеркальце. Гляди, видишь свое лицо? Видишь, что написано на лбу? Если не будешь поступать так, как велит мистер Гумбейнер, то он сотрет эту надпись и ты станешь неживым.
    — …станешь неживым…
    — Верно. Теперь слушай. Под крыльцом найдешь газонокосилку. Возьмешь ее и подстрижешь газон. Затем вернешься. Ступай…
    — Ступаю… — Фигура заковыляла вниз по ступенькам. Вскоре стрекотание косилки нарушило тишину улицы — в точности такой же, как улица, на которой Джеки Купер проливал горючие слезы на рубашку Уоллеса Бири, а Честер Конклин таращил глаза на Мэри Дресслер[14].
    — Так что ты напишешь Тилли? — спросил старый мистер Гумбейнер.
    — А о чем мне ей писать? — пожала плечами старуха. — Напишу, что погода стоит чудесная и что мы оба, слава Богу, живы и здоровы.
    Старик медленно кивнул, и они оба застыли в своих креслах на веранде, греясь в лучах полуденного солнца.

Айзек Азимов
В ЧЕТВЕРТОМ ПОКОЛЕНИИ
Пер. М. Гутов

    Загадочный ассимилированный еврей. Он элегантный горожанин, шагает в ногу со временем, относится к среднему классу, мало религиозен, в политике придерживается либеральных взглядов. Американец во втором поколении. Он отождествляет себя с американской культурой и воплощает ее собой. Но его корни тщательно замаскированы, его связи со старым миром, с богатым наследием кажутся разорванными. Ему требуется примириться с самим собой, примирить современный образ жизни с культурой отцов.
    Вот притча о мифическом ассимилированном еврее с ответом на вопрос — ассимиляция или преемственность? Айзек Азимов, один из самых выдающихся мастеров научно-фантастического рассказа, создал такой Нью-Йорк, где тени прошлого оставляют следы на витринах Мэдисон-авеню, а предок бросает последний взгляд на потомка.
Дж. Данн
    В десять часов утра Сэм Мартен выбрался из такси, как всегда пытаясь одной рукой открыть дверь, второй — придержать портфель, а третьей — вытащить бумажник. Поскольку у него было всего две руки, задача оказалась трудновыполнимой. Он уперся в дверь коленом и беспомощно захлопал себя по карманам, пытаясь найти бумажник.
    По Мэдисон-авеню непрерывным потоком неслись автомобили. Красный грузовик неохотно притормозил на перекрестке и, как только сигнал светофора сменился, рывком дернулся вперед. Надпись на его боку извещала безразличный мир:
    Ф. ЛЕФКОВИЦ И СЫНОВЬЯ.
    ОПТОВАЯ ТОРГОВЛЯ ОДЕЖДОЙ
    «Левкович», — рассеянно подумал Мартен и вытащил наконец бумажник. Запихивая портфель под мышку, он бросил взгляд на счетчик. Доллар шестьдесят пять; у него три по одному, два отдаст, останется один… нет, так не пойдет. Бог с ним, лучше разбить пятерку и дать двадцать центов на чай.
    — Ладно, дружище, — сказал он. — Бери доллар восемьдесят пять.
    — Спасибо, — бросил водитель с профессиональным равнодушием и отсчитал сдачу.
    Мартен сунул три доллара в бумажник, положил бумажник в карман, подхватил портфель и влился в людской поток, понесший его к стеклянным дверям.
    «Левкович?» — подумал он неожиданно и остановился. Прохожий едва увернулся от его локтя.
    — Простите, — пробормотал Мартен и снова двинулся к дверям.
    Левкович? На грузовике было написано по-другому. Там было Лефковиц. Почему он подумал «Левкович»? Ну, допустим, «ф» и «в» почти один и тот же звук, просто «в» — звонкий, но откуда взялось окончание «ич»?
    Левкович? Он постарался отделаться от глупых мыслей. Стоит расслабиться, и эта фамилия привяжется к тебе, как назойливая мелодия.
    Думай о делах! Ты пришел сюда переговорить за утренней чашкой кофе с этим типом, Нэйлором. Ты пришел, чтобы добиться перечисления денег по договору и начать плавный финансовый подъем, который позволит тебе через два года жениться на Элизабет, а через десять лет перебраться в пригород и стать состоятельным отцом семейства. Сейчас тебе двадцать три.
    Будущее рисовалось Мартену в радужном свете. С выражением суровой уверенности на лице он вошел в холл и направился к кабинкам лифта, краем глаза следя за белыми буковками указателей.
    У него была странная привычка разглядывать надписи и номера кабинетов на ходу. Он изо всех сил старался не замедлять движения и, уж не дай Бог, совсем остановиться. Читая на ходу, уверял себя Мартен, он поддерживает впечатление человека знающего и уверенного в себе, а это чрезвычайно важно для того, кто работает с людьми.
    Ему была нужна компания «Кулинэттс» — удивительное, странное слово. Фирма специализировалась на мелких кухонных принадлежностях, и ее владельцам очень хотелось, чтобы название было значительным, женственным и игривым одновременно.
    Глаза его пробежали по всем «М» и пошли дальше: Мандел, Ласк, «Липперт Паблишинг» (целых два этажа), Лафковиц, Кулинэттс. Вот они — J204. Десятый этаж. Отлично.
    Затем он все-таки остановился, потоптался на месте и вернулся к указателю, словно последний приезжий.
    Лафковиц?
    Странное написание.
    Он не ошибся. Лафковиц, Генри Дж., комната 701. Через «а». Нет, так не пойдет. Бесполезно.
    Бесполезно? Что бесполезно? Мартен решительно потряс головой, словно желая ее прочистить. Черт, да какое ему дело, как они пишутся!.. Он нахмурился, развернулся и торопливо зашагал к лифту, который захлопнулся перед самым его носом.
    Открылась соседняя дверь, и Мартен быстро заскочил в кабину. Сунув портфель под мышку, постарался придать себе живой и энергичный вид. Вот он — молодой, способный, исполнительный. Надо произвести впечатление на этого Алекса Нэйлора, с которым он общался только по телефону. Если убиваться по поводу всяких там Левковицев и Лафковицев…
    Лифт бесшумно остановился на седьмом этаже. Молодой человек в рубашке с коротким рукавом вышел из кабинки, удерживая в руках поднос с тремя чашками кофе и тремя сэндвичами.
    Когда двери начали закрываться, в глаза Мартену бросилась надпись на матовом стекле кабинета:
    701 — ГЕНРИ ДЖ. ЛЕФКОВИЧ.
    ИМПОРТЕР
    В следующую секунду дверцы лифта отсекли его от седьмого этажа.
    Мартен непроизвольно дернулся и едва не крикнул: «Мне тоже на седьмой!»
    Кричать, однако, было некому. В кабинке остался он один. Да и никаких причин выскакивать на седьмом этаже у него не было.
    Тем не менее Мартен почувствовал странное, звенящее возбуждение. В указателе все-таки была ошибка. Фамилия писалась через «е», а не через «а». Безграмотному кретину дали пакетик с буковками, и он налепил их левой ногой.
    Лефковиц. Все равно неправильно.
    Он снова потряс головой. Второй раз. А как правильно?
    Лифт остановился на десятом, и Мартен вышел.
    Алекс Нэйлор из «Кулинэттс» оказался добродушным краснолицым мужчиной средних лет с копной почти белых волос и широкой улыбкой. Сухой, шершавой ладонью он крепко потряс руку Мартена, левую руку он положил ему на плечо, выражая тем самым искреннее дружелюбие.
    — Оставлю вас буквально на две минуты. Хотите перекусить прямо здесь? У нас отличный ресторанчик, а бармен сделает превосходный мартини. Согласны?
    — Отлично, отлично, — Мартен подкачал энтузиазма из потайного резервуара.
    Две минуты растянулись до десяти, Мартен ждал, испытывая обычную неловкость, которую всегда чувствуют люди в чужом кабинете. Он разглядывал обивку мебели, картины на стенах и даже попытался полистать лежащий на столике рекламный проспект.
    Зато он не думал о Лев…
    Он о нем не думал.
    Ресторан оказался хорошим; вернее, был бы хорошим — если бы Мартен чувствовал себя свободнее. К счастью, он был освобожден от необходимости поддерживать разговор. Нэйлор говорил быстро и громко, наметанным глазом оценил меню и порекомендовал яйца по-бенедиктински, прокомментировал погоду и посетовал на дорожные пробки.
    Пользуясь случаем, Мартен пытался стряхнуть с себя странную рассеянность. Но беспокойство неизменно возвращалось. Что-то было не так. Неправильное имя. Оно мешало ему делать то, что он должен делать.
    Мартен отчаянно попытался прекратить это безумие. Перебив собеседника, перевел разговор на деловые рельсы. Это было неосмотрительно — без необходимой подготовки получилось слишком резко.
    Еда, однако, оказалась великолепной, подали десерт, и Нэйлор ответил ему вежливой улыбкой. Он признал, что существующее соглашение его не вполне удовлетворяет. Да, он изучал фирму Мартена, и ему кажется, что возможность, безусловно, есть и…
    На плечо Нэйлора опустилась чья-то рука, и остановившийся за его спиной человек сказал:
    — Привет, Алекс, как поживаешь?
    Нэйлор обернулся, на лице его уже сияла готовая улыбка.
    — Привет, Лефк, как твои дела?
    — Не жалуюсь. Увидимся на… — Незнакомец отошел, и голос его потонул в общем шуме.
    Мартен ничего не слышал. Он попытался встать, колени его дрожали.
    — Кто этот человек? — напряженно спросил он. Вопрос прозвучал резко и безапелляционно.
    — Кто, Лефк? Джерри Лефковиц. Вы его знаете? — Нэйлор удивленно уставился на собеседника.
    — Нет. Как пишется его имя?
    — Думаю, Л-Е-Ф-К-О-В-И-Ц. А что?
    — Через «в»?
    — Через «ф»… Постойте, «в» там тоже есть. — Добродушное выражение на лице Нэйлора почти сошло на нет.
    — В этом здании есть один Лефкович, его фамилия заканчивается на «ч». Понимаете? Лефкович.
    — Вот как?
    — Комната семьсот один. Это он?
    — Джерри не работает в нашем здании, его контора на противоположной стороне улицы. Другого я не знаю. Здание у нас очень большое. И я не веду картотеку на всех, кто здесь трудится. К чему все это, простите?
    Мартен покачал головой и откинулся на спинку стула. Он и сам не знал к чему. А если и знал, не рискнул бы объяснить. Не мог же он сказать: «Меня сегодня преследуют всевозможные Лефковицы».
    Вместо этого он произнес:
    — Мы говорили о перспективах…
    — Да, — откликнулся Нэйлор. — Как я уже сказал, я изучал вашу фирму. Знаете, мне необходимо вначале переговорить с парнями из производственного отдела. Я вам дам знать.
    — Конечно, — пробормотал Мартен убитым голосом. Нэйлор никогда не даст ему знать. Дело окончательно провалилось.
    Но под отчаянием по-прежнему шевелилась непонятная тревога.
    К черту Нэйлора. Теперь Мартену хотелось одного: поскорее со всем разделаться и продолжать дальше. (Что продолжать?.. Но вопрос был задан едва слышным шепотом. Тот, кто его задал, уже умирал внутри его, затухал и растворялся…)
    Обед наконец-то закончился. Если при встрече Мартен и Нэйлор вели себя как добрые старые приятели, то расстались они как чужие люди.
    Мартен почувствовал облегчение.
    В висках у него стучало, когда он пробирался между столиков, а потом вон из призрачного здания на призрачную улицу.
    Призрачную? Мэдисон-авеню в час двадцать дня, ранней осенью, когда ярко сияет солнце и десять тысяч мужчин и женщин прогуливаются по ее тротуарам.
    Но Мартен чувствовал неладное. Сунув портфель под мышку, он угрюмо зашагал в северном направлении. Последний проблеск сознания напомнил ему, что в три часа у него деловая встреча на Тридцать шестой авеню. Ничего. Обойдется. Он шел к окраине. На север.

    На пересечении с Пятьдесят четвертой улицей он перешел через Мэдисон и пошел на запад, потом резко остановился и посмотрел вверх.
    На высоте третьего этажа в одном из окон виднелась вывеска:
    А. С. ЛЕФКОЙВИЧ,
    ЛИЦЕНЗИЯ НА БУХГАЛТЕРСКУЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ
    В написание фамилии вторглось «й».
    Мартен снова повернул на север и вышел на Пятую авеню. Он несся по нереальным улицам нереального города, задыхаясь от погони за неведомой целью и не замечая, как толпы народа вокруг него начали редеть.
    Вот и надпись в витрине первого этажа:
    М. Р. ЛЕФКОУИЧ, ДОКТОР МЕДИЦИНЫ
    Золотистый полукруг буковок кондитерской гласил:
    ДЖЕЙКОБ ЛЕВКОУ
    (Половина имени, со злостью подумал Мартен. Зачем он дергает меня неполными именами?)
    Улицы окончательно опустели, образовавшийся вакуум заполняли лишь разные кланы Лефковицов, Левковицов, Лефкойвичей…
    Мартен смутно сознавал, что где-то впереди находится парк — намалеванная, неподвижная зелень. Он повернул на запад. На глаза ему попался кусок газеты, единственный шевелящийся предмет в умершем мире. Он повернул, наклонился и поднял его, не замедляя шага.
    Порванная страница оказалась на идише.
    Он не умел читать на этом языке. Он не мог разобрать сливающихся еврейских букв, он не прочел бы этих букв, даже если бы они не сливались. Только одно слово было написано четко и ясно. Оно было набрано черным шрифтом посреди страницы, каждая буква резко выделялась всеми своими хвостиками. Он понял, что там написано «Лефкувич».
    Он выкинул газету и вошел в пустой парк.
    Деревья не шевелились, листья застыли в причудливых позах. Солнце давило мертвым грузом, не согревая.
    Он бежал, но пыль не поднималась под его ногами, и не пригибалась трава.

    На скамейке пустынной аллеи сидел старик, единственный человек в вымершем парке. На нем была темная фетровая кепка, козырек прикрывал глаза от солнца. Из-под кепки торчали неряшливые пучки седых волос. Грязная борода доставала до верхней пуговицы грубой куртки. Старые брюки пестрели заплатами, а подошвы растоптанных, бесформенных штиблет были перехвачены пеньковой веревкой.
    Мартен остановился. Дышать было трудно. Он мог произнести только одно слово и с его помощью задал вопрос:
    — Левкович?
    Он застыл перед скамейкой, ожидая, пока старик медленно поднимется на ноги, буравя его темными слезящимися глазами.
    — Мартен, — вздохнул старик. — Сэмюэл Мартен. Вот ты и пришел.
    Слова звучали как будто с двойной выдержкой, под английским слышалось дыхание другого языка. Так, под «Сэмюэлем» Мартен уловил невнятную тень «Шмуэля».
    Старик вытянул морщинистые руки с перекрученными венами, но потом опустил их, словно опасаясь дотронуться до Мартена.
    — Я искал тебя, однако в диких просторах города, который только еще будет, слишком много людей. Слишком много Мартенсов, и Мартинесов, и Мортонов, и Мертонов. Я остановился, только когда добрался до зелени, и то на мгновение. Я не впаду в грех и не перестану верить. И вот ты пришел.
    — Это я, — сказал Мартен. — А ты — Пинхас Левкович. Почему ты здесь?
    — Я Пинхас бен Иегуда, получивший фамилию Левкович по указу царя, который всем нам присвоил фамилии. А здесь мы с тобой, — тихо продолжал старик, — потому что я молился. Когда я был уже стар, Лея, единственная моя дочь, дитя моих преклонных лет, уехала с мужем в Америку, оставив заботы прошлого ради надежд на будущее. Сыновья мои умерли, жена моя Сара, отрада моей души, умерла еще раньше, и я остался один. Пришло время и мне умереть. Но я не видел Лею с тех пор, как она уехала, а весточки от нее приходили так редко. Душа моя стремилась повидать сыновей ее плоти, продолжение моего семени, сыновей, в которых моя душа могла бы жить дальше и не умереть.
    Голос старика был тверд, а под его словами перекатывалась беззвучная тень древнего языка.
    — И был мне ответ. Я получил два часа, чтобы увидеть первого сына по моей линии, родившегося в новой стране и в новое время. Сын дочери дочери моей дочери, нашел ли я тебя среди роскоши города?
    — Но зачем понадобился этот поиск? Почему бы не свести нас всех вместе?
    — Потому что в надежде поиска заключена радость, мой сын, — торжественно провозгласил старик, — и обретение исполнено сладости. Мне дали два часа, чтобы я искал, два часа, чтобы я нашел… и вот ты предстал предо мной, тот, кого я не искал при жизни. — Голос его был стар и спокоен. — С тобой все хорошо, сын мой?
    — Теперь, когда я нашел тебя, со мной все хорошо, — ответил Мартен и опустился на колени. — Благослови меня, отец, чтобы мне было хорошо во все дни моей жизни с девушкой, которую я хочу взять в жены, и с малышами, которые родятся от моего семени и от твоего.
    Он почувствовал, как на его голову легко опустилась старческая рука, после чего послышался едва различимый шепот.
    Мартен поднялся.
    Глаза старика с мольбой вглядывались в его лицо. Мартену показалось, что взгляд их терял резкость.
    — Теперь я спокойно вернусь к отцам моим, сын мой, — произнес старик, и Мартен остался один в пустом парке.
    Неожиданно мир качнулся и ожил. Солнце возобновило прерванный бег, подул ветер, и вместе с этим ощущением все скользнуло обратно…
    В десять часов утра Сэм Мартен выбрался из такси, безуспешно пытаясь нащупать бумажник, в то время как мимо неслись другие машины.
    Красный грузовик притормозил, потом снова поехал. Белая надпись на его борту извещала:
    Ф. ЛЕФКОВИЦ И СЫНОВЬЯ.
    ОПТОВАЯ ТОРГОВЛЯ ОДЕЖДОЙ
    Мартен ее не заметил. Тем не менее он каким-то образом знал, что все с ним будет хорошо. Знал, как никогда раньше…

Кэрол Карр
ДУМАЕТЕ, ЭТО У ВАС НЕПРИЯТНОСТИ?
Пер. Ю. Соколов

    Значительная часть современного американского юмора берет свое начало в еврейской культуре. Еврейский юмор, в свою очередь, оказался превосходным зеркалом общества благодаря неповторимому сочетанию языка, стиля, карикатурности и глубокой отчужденности.
    Вот вам милая еврейская супружеская пара, и у них есть дочь — дочь, которая вышла замуж за марсианина. Трудно найти большего гоя, чем он, не так ли?
    Или все-таки не так?
Дж. Данн
    Сказать по правде, в прежние времена мы приходили бы в себя целую неделю. Моя, с позволения сказать, дочь выходит замуж, а он не только что не еврей, он даже не человек.
    — Папа, — это она говорит мне спустя две секунды после того, как я отказался разговаривать с ней до конца дней своих, — ты сразу полюбишь его, едва познакомишься ближе, обещаю тебе.
    И что я могу ей ответить? Только чистую правду, как поступал всегда: едва я познакомлюсь с ним ближе, меня вывернет наизнанку. От одного вида марсиан меня тошнит.
    Но с этой девчонкой приходится обращаться в шелковых перчатках, как и с ее матерью. Я просто говорю ей то, что чувствую, прямо и от всего сердца, а ее лицо тут же превращается в печеное яблоко, и хлынувшие из расщелин воды Атлантического океана превращают в грязь ее косметику. Такой я и вспоминаю ее через шесть месяцев — стоит передо мной с мокрым от слез лицом и вынуждает меня чувствовать себя чудовищем (это меня-то!), когда на самом деле им является ее так называемый муж.
    Потом она отправляется к нему — жить вместе с ним (в Нью-Горизонт-Виллидж, Крэг-Сити, Марс), а я все пытаюсь сказать себе: не мое это дело — ну как бы это правильно сформулировать — разбираться с ним лично; если моя дочь в состоянии терпеть такого мужа, то чего жаловаться мне? Не то чтобы мне нужен был зять, способный продолжить мое дело; мой бизнес будет процветать и без всякого моего присутствия. Только радоваться нечему.
    Сэди не оставляет меня ни на минуту. Она называет меня злодеем, не способным ни на что доброе, человеком с каменным сердцем.
    — Гектор, где твоя голова? — спрашивает она, оставив наконец в покое мои чувства. И что я могу ей ответить? Я только что потерял дочь, как же мне теперь думать еще и о голове. Я молчу, как могила. Мне в рот ничего не лезет. Я пуст… выжат досуха. Словно бы жду какого-нибудь события, только не знаю какого. Я сижу в кресле, которое нежит меня, как цветок пчелку, и укачивает под электронные ритмы, когда меня клонит в сон, но как уснуть в такое время? Я смотрю на жену, а кого вижу? Леди Макбет! Однажды я услышал, как Сэди насвистывает, орудуя кнопками на кухне, и пригвоздил ее к месту взглядом, подобным сосульке, обмазанной мышьяком.
    — И чему ты так радуешься? Представляешь себе внука с двенадцатью пальчиками на каждой ножке?
    Жена даже не вздрогнула. Железная женщина.
    Когда я закрываю глаза, что случается нечасто, то вижу нашу дочь — еще четырнадцатилетней, уже веснушчатой, но пока без этого выражения лица. Я вижу, как она подходит к Сэди и спрашивает о том, как ей жить дальше, ведь она скоро станет взрослой. И моя драгоценная супруга, спутница моей жизни, отвечает дочке: «Только не выходи за урода. Чтобы найти себе хорошую пару здесь, на Земле, нужно быть красавицей, но на Марсе на лицо не смотрят». — «Как хорошо, что я могу положиться на тебя, мамочка», — отвечает дочка, приступает к действиям и выходит замуж за ходячее растение.
    И так — невозможно подумать — проходит месяц за месяцем. Я теряю двадцать фунтов, душевное спокойствие, три зуба, чувствую, что вот-вот потеряю Сэди, когда однажды — динь-динь — звонят в дверь, и мне вручают письмо от моей дочери. Я беру конверт за уголок двумя пальцами и несу на кухню жене, которая готовит соус, зная, что я все равно к нему сегодня не прикоснусь.
    — Письмо от одной из твоих родственниц.
    — Ох-ох-ох. — Жена хватает его, продолжая взбивать сливочно-томатно-мясной экстракт. Откуда тут взяться аппетиту?
    — Вручаю тебе это письмо при одном только условии, — проговорил я, прежде чем отдать конверт в ее дрожащие руки. — Ты унесешь эту бумажку в спальню и прочтешь там, не открывая рта. Я ничего не хочу знать. Если, не дай Бог, она умерла, пошлю открытку с соболезнованиями.
    У Сэди очень выразительное лицо, только у всех ее мин есть одна общая черта: они желают мне несчастий и в настоящем, и в будущем.
    Но когда она отправляется читать письмо, я вдруг обнаруживаю, что мне нечем заняться. Журналы я уже просмотрел. Завтрак склевал (как птичка). Одет и могу выйти из дома, но снаружи нет ничего заслуживающего внимания. Словом, мне не по себе… Я нервничаю, понимая, что наговорил много лишнего, и, возможно, письмо принесло мне весть о том, что пора платить за собственную болтливость. Быть может, она заболела там. И вообще, Бог знает, что они там едят, какую воду пьют и с кем имеют дело. Не желая более думать об этом, я возвращаюсь в кресло и переключаю его на массаж… Проходит совсем немного времени, и я погружаюсь в тревожный сон.
    Вокруг меня песок, я сижу у младенческой колыбели и качаю на колене кенгуру в пеленках. Он пускает пузыри, зовет меня «деда»… и я не знаю, как поступить. Не хочется обижать дитя, но всяким кенгуру я не дедушка и не желаю иметь с ними ничего общего. Я просто хочу домой, в кресло. Я вынимаю монетку из кармана и опускаю в кошелек. В кошельке полно крошечных мошек, жалящих мои пальцы. Просыпаюсь я в холодном поту.
    — Сэди! Ты еще читаешь или уже переставляешь предложения? Принеси письмо сюда, чтобы я мог увидеть, что ей нужно. Если развод, я знаю подходящего адвоката.
    Дорогой папочка, прости, что не написала тебе раньше. Наверное, потому, что хотела, чтобы ты успел сперва остыть. (Неблагодарная! Сколько же можно остывать?) Я знаю, что тебе не было бы весело на нашей свадьбе, но мы с Мором надеялись, что ты пришлешь нам письмо, дашь знать, что с тобой все в порядке и, несмотря ни на что, ты по-прежнему любишь меня.
    И тут я затылком ощущаю горячий вздох, за которым следует короткое, но душераздирающее рыдание.
    — Сэди, слезь с моей головы, предупреждаю тебя…
    Взгляд ее перепрыгивает над моим плечом от листка бумаги к моему лицу, потом опять к письму и так далее.
    — Все в порядке, — утихомиривает она меня. — Я уже все прочла. И теперь твоя очередь узнать, насколько ты бестолковый папаша.
    А потом она возвращается в спальню, постаравшись осторожненько так прикрыть за собой дверь, словно она у нас обита белым бархатом.
    Убедившись в том, что она ушла, я сажусь на нелепый топчан, который жена моя называет тахтой, и нажимаю расположенную на рукоятке кнопку, где написано: «Полуклассика от Фельдмана до Фримла». Из динамика, откуда-то у меня из-под мышки, начинает выползать музыка. Правый давно уже умер, а длинный и узкий, расположенный в основании, пришлось отключить еще несколько лет назад из-за пса, так до сих пор и не научившегося сдерживать свои чувства при звуках «Песни пустыни»[16].
    На сей раз мне везет: включается отрывок из Фельдмана. Успокоенный музыкой, я продолжаю читать.
    Впрочем, папа, могу переходить прямо к делу, потому что, насколько мне известно, ты до сих пор такой сердитый, что порвал мое письмо, даже не читая его. У меня и Мора будет ребенок. Пожалуйста, прошу тебя, не бросай это письмо прямо в утилизатор. Дитя появится на свет в июле, поэтому у вас есть больше трех месяцев на путешествие сюда. У нас очаровательный дом, есть и комната для гостей, в которой вы можете оставаться столько, сколько потребуется.
    Здесь мне приходится остановиться, чтобы задать пару вопросов, поскольку дочь моя никогда не была сильна в логике, я же в этом преуспел.
    Во-первых, будь она сейчас здесь, перед моими глазами, я бы спросил ее, как надо понимать слова: у меня и Мора будет ребенок? У кого именно? У нее? У него? Или у обоих сразу? Во-вторых, как понимать употребленное в среднем роде слово «дитя»? Как проявление неграмотности или сомнения? И насколько очаровательной может быть гостевая комната, если воздух в нее закачивается насосами, над головой нет неба, а под ногами травы — просто потому, что ее там нет вообще, а все-лишь имитация или замена на что-то похожее?
    Но, не обращая внимания на все это, я продолжаю читать.
    Кстати, папа, должна объяснить тебе кое-что, чего ты, наверное, не понимаешь. Мор, известно тебе это или нет, такой же человек, как ты или я, у него есть все важное с человеческой точки зрения, и — откровенно говоря — куда более умный.
    Я опускаю письмо, чтобы из утробы моей вылетели все забравшиеся туда мурашки, прежде чем переходить к ее выражениям любви, лучшим пожеланиям, поцелуям и надеждам на скорую встречу. Лоринда!
    Не знаю, как ей удается такое, но в ту же самую секунду, когда я заканчиваю читать, бурно дыша, Сэди вылетает из спальни.
    — Ну, начинать мне паковать вещи сейчас или начинать мне паковать вещи немедленно? И когда я начну паковать вещи, паковать только мои вещи или твои тоже?
    — Никогда! Я лучше умру тремя тысячами смертей, каждый раз со все более худшим диагнозом.

    Просто стыд, что такая компания, как «Межпланетный перелет», не способна предоставить тебе удобного места — при том, как они обдирают своих пассажиров. И вообще, не спрашивайте меня, как я попал на этот рейс. Спросите жену, говорить — по ее части. Во-первых, они позволяют взять с собой лишь три фунта багажа, чего едва хватает на сменную одежду, а у нас с собой были прихвачены кое-какие подарки. Мы намеревались провести у дочери лишь несколько дней, и Сэди успела сдать дом на все время нашего отсутствия — но это была ее идея, а не моя.
    Предполагалось, что дорога в оба конца займет больше месяца. Вот почему Сэди решила, что непрактично приезжать на один лишь уик-энд и отправляться потом восвояси.
    Но теперь мы находились в пути, и я решил, что вправе расслабиться. Закрыв глаза, я попытался представить себе нашу первую встречу.
    «Привет», — скажу я зятю и протяну ему правую руку жестом дружбы и доверия. А потом полезу в карман и подарю ему бусы.
    Но, даже находясь перед моим мысленным взором, он смотрит на меня пустыми глазами, а две розовые антенны раскачиваются под ветром, словно вывешенные на просушку подштанники земляного червя. Потом лишь я понимаю, что там, куда мы летим, ветра не будет. И антенны в моем мысленном взоре сразу перестают раскачиваться и перегибаются пополам.
    Я (мысленно) оглядываюсь по сторонам, мы стоим вдвоем посреди просторной равнины, я в — деловом костюме, а зятек — в своей деловой шкуре. Сценка знакомая, похожая на нечто пережитое в жизни или памятное по книгам… «Встретимся у Филипп»[17], —думаю я и вонзаю в него меч.
    И только потом в голову мне приходит несколько мыслей.
    Проходит месяц. Когда мне начинает представляться, что я уже никогда в жизни не сумею вспомнить, как пользуются вилкой, включается громкоговоритель. Ровный модулированный голос с насквозь пропитанной глицерином интонацией психиатра сообщает, что все, мол, окончено и нам следует ожидать только легкого толчка при посадке.
    Этот легкий толчок встряхивает меня так, что, похоже, ни рук, ни ног собрать уже не придется. Но вот корабль замирает. Слышно лишь, как охают и чихают двигатели — прямо как Сэди, выпускающая пары после хорошего семейного спора. Я оглядываюсь. Все вокруг белые-белые. Сэди всеми пятью пальцами стиснула мою руку выше локтя — словно кровоостанавливающий жгут.
    — Прилетели, — говорю я ей. — Сходить за клещами или сообразишь сама?
    — О Боже! — Хватка ослабевает.
    У Сэди и впрямь еще тот видок — бледная, как мел, не моргает и даже не вредничает.
    Я беру ее за руку и веду через таможню. И все это время моя достойная половина кажется мне внушительным чемоданом, который нужно протащить через кордон в обход всяких правил. Ноги ее содействовать нам не желают, а глаза мечутся сразу во все стороны.
    — Сэди, приди в себя!
    — Если бы ты умел относиться к миру с большим любопытством, то был бы куда более приятным человеком, — отвечает она вполне терпимым тоном.
    Пока мы ждем, когда персона, облаченная во вполне подобный земным костюм и удивившая нас превосходным английским, закончит оформление документов, я украдкой бросаю торопливые взгляды вокруг.
    Забавно. Если бы я не знал, где нахожусь, можно было подумать, что мы попали на задворки собственного дома. Вокруг простирается чистая зелень, и только из того листка, который нам вручили на корабле, чтобы уберечь ум от паники, мне известно, что смотрим-то мы на стопроцентный акриспан, а не на траву. Воздух тоже приятен, пахнет свежесрезанными цветами, но не так сладко.
    Пока я оглядывался и дышал, это… как бы сказать… словом, это существо вернуло нам назад паспорта с вкладышем, призывающим не разрушать природу Марса и не засорять его поверхность.
    Не стану рассказывать вам, с какими неприятностями мы добрались до дома и о возникшем непонимании в отношении чаевых… честно говоря, я просто ни на что не обращал внимания. Однако добрались мы до нужной двери, и, учитывая, что нагрянули без предупреждения, я вовсе не ожидал, что нас встретят прямо в аэропорту. Впрочем, дочка, похоже, все-таки поглядывала на дорогу, потому что очутилась перед нами прежде, чем мы успели постучать.
    — Мама! — говорит она, а сама круглая-круглая. И кидается с поцелуями в объятия Сэди, которая немедленно ударяется в слезы. Минут через пять, когда обе вышли из клинча, Лоринда поворачивается ко мне с легким беспокойством.
    Говорите обо мне что угодно, но сам я человек, в общем, не злой, и раз уж мы собрались погостить в этом доме, хоть моя дочь теперь мне чужая, я протянул ей руку.
    — Твой дома или на заднем дворе листья отращивает?
    Ее лицо, точнее, та часть его, которую я могу видеть сквозь климатический адаптер, чуть сминается в области подбородка, однако, справившись с собой, она опускает ладонь на мое плечо.
    — Мору пришлось выйти, папочка, у них там происходит что-то важное, но он вернется домой через часок, а пока заходите.
    Что же, в доме нет ничего не только безумного, но даже интересного. Стены, пол и потолок и, к моей радости, даже несколько кресел, вполне пригодных для отдыха после долгого путешествия. Сажусь и расслабляюсь. Вижу, дочь моя не очень-то хочет смотреть мне в лицо, что, на мой взгляд, в порядке вещей, и вскоре они с Сэди принимаются обсуждать ход беременности, гравитационные упражнения, роды, больницы, всякие препараты и приучение к горшку во сне. Чувствуя, что становлюсь чересчур просвещенным, я решаю отправиться на кухню и соорудить себе нечто съестное. Можно было бы, конечно, слегка потревожить женщин, однако мне не хочется нарушать их первый разговор. Лоринда включила все моторы и перебивает мамашу не меньше четырех раз в минуту, как бывало обычно дома: дочь всегда ставила перед собой цель высказать свою мысль сразу и достаточно громко. И если Сэди не успевает ответить мгновенным выпадом, раунд остается за Лориндой. Можно сказать, нокаут. Прежде случалось, что нашей дочери и за неделю не удавалось произнести законченной фразы. Иногда я вполне могу понять, почему она сбежала на Марс.
    Пока обе увлеклись одновременными монологами, я тихонечко так отправляюсь на кухню, посмотреть, что там можно отрыть. (Свеженькие листики с Мора, завернутые в целлофан?) Интересно, зятек и впрямь способен к регенерации? И потом, все ли правильно понимает Лоринда в устройстве своего мужа или же как-нибудь однажды приготовит омлет со спаржей, воспользовавшись для этого одной из его конечностей, и только потом узнает, что ее уже не вырастить. «Прости меня, — скажет она тогда. — Мне так жаль, дорогой, мне так ужасно жаль».
    Холодильник, хотя такими на Земле уже не пользуются, полон всякой всячины: разных плодов, стейков и какого-то подобия то ли цыплят, то ли недоделанных голубей. Еще стоит миска с месивом сливочно-бурого цвета… и понюхать-то противно. Кстати, кто здесь голодный, задаю я себе вопрос. Урчание в моем животе повествует о том, как скисает отцовская любовь.
    Я забредаю в спальню. На стене висит большой портрет Мора — или одного из его предков. А интересно, верно ли, что у марсиан вместо сердца большая косточка авокадо? На Земле ходит слушок, что когда они начинают стареть, то буреют по краям, словно латук.
    На полу обнаруживается некий предмет, и я нагибаюсь, чтобы поднять его. Кусочек ткани… на Земле такими бывают мужские платки. Может, это и в самом деле носовой платок. Может, эти марсиане столь же подвержены простудам, как и мы сами. Подхватывают какую-нибудь там инфекцию, соки поднимаются, чтобы бороться с заразой, и пожалуйста, прочищай все свои пестики. Я выдвигаю ящик, чтобы убрать туда кусок ткани (люблю аккуратность), но когда закрываю его, что-то мешает мне это сделать. Еще одна незнакомая вещь! Маленькая, круглая, вогнутая или выпуклая, в зависимости от того, как посмотреть на нее. Сделана из какого-то черного и блестящего материала. Чашка из ткани? Зачем этому овощу может понадобиться чашка из ткани? Некоторые вопросы оказываются слишком глубокими для меня, но то, чего я не знаю, я узнаю рано или поздно. И притом, не задавая никаких вопросов.
    Я возвращаюсь в гостиную.
    — Ты нашел себе поесть? — спрашивает Лоринда. — Или я могу приготовить тебе…
    — Не вставай, — сразу включается Сэди. — Уж кухню-то я найду с закрытыми глазами — в моем она доме или чужом.
    — Я не голоден. Ужасная была дорога. Даже не думал, что одолею ее, не рассыпавшись на части. И кстати, я слыхал хорошую загадку на корабле. Что такое круглое и черное, выпуклое и вогнутое — с какой стороны посмотреть, — и сшито из блестящего материала?
    Лоринда покраснела.
    — Ермолка. Но это же не смешно.
    — А кто здесь говорит, что смешно? В любой загадке смеха в лучшем случае хватит на минуту. Или ты думаешь, что после встречи со Сфинксом Эдип хохотал всю обратную дорогу?
    — Знаешь, папочка, мне нужно кое-что рассказать тебе…
    — Я думаю, тебе нужно рассказать мне не кое-что, а все.
    — Нет, это я насчет Мора.
    — А ты думала, что я хочу услышать от тебя о вашем бакалейщике? Ты удираешь из дома с каким-то космическим огурцом и считаешь, что я должен быть доволен, потому что у него есть все необходимое в человеческом плане. А что, собственно, ты называешь необходимым в человеческом плане?.. Что он икает или чихает? И если ты скажешь, что он ночью храпит, я, по-твоему, буду в восторге? Или он чихает, когда счастлив, икает, когда занимается любовью, и храпит оттого, что это ему приятно. И ты считаешь, все это делает его человеком?
    — Папочка, ну пожалуйста…
    — Ладно, молчу, больше ни слова. — Ив самом деле, я уже начинаю чувствовать себя виноватым. Что, если у нее случится выкидыш?.. Вот на этом самом месте. Такой человек, как я, не станет наслаждаться муками беременной женщины, даже если она приходится ему дочерью. — И что же у нас такое срочное, что не может потерпеть?
    — Ничего, кажется. А ты не хочешь рубленой печени? Я сегодня приготовила.
    — Что?
    — Рубленую печень… ну знаешь, рубленую печень.
    Ах да, это мерзкое месиво в холодильнике.
    — Так это ты приготовила ту мешанину в миске?
    — Конечно. Конечно, мне действительно нужно кое о чем тебе рассказать.
    Однако же рассказывать ей ничего не приходится, поскольку тут является ее муженек.
    Не хочется даже описывать, на что он похож. Скажем так: на хороший кошмар от Мэри Шелли. Не стану входить в подробности, ограничусь тем, что голова его напоминает желудь, посаженный сверху на стебель брокколи. Огромные голубые глаза, зеленая кожа и никаких волос, если не считать небольшого кружка на самой маковке желудя. А уши — просто очарование. Помните слоненка Дамбо?[18] Точь-в-точь, только чуточку поменьше… Что вы, я никогда не преувеличиваю, даже впечатления ради. И бескостный, словно гусеница.
    Моя жена, благослови ее Господь, не из тех, о ком надо заботиться: в трудное время она истинный бриллиант. Едва увидев своего зятька, она мгновенно отключилась. Если бы я не знал ее лучше, если бы не был уверен в том, что ее простому уму не до хитроумных замыслов, то сразу бы решил: она сделала это умышленно, чтобы всем было о ком беспокоиться. И прежде чем мы успели прочувствовать ситуацию, завязался лихорадочный разговор о том, как привести ее в сознание. Но едва моя дочь и ее супруг исчезли в ванной в поисках какого-то смертоносного химиката, Сэди сразу открыла глаза и поглядела на меня с пола.
    — Что я пропустила?
    — Собственно, ничего… ты потеряла сознание секунд на шестнадцать. Кошачья дремота, а не кома.
    — Гектор, скажи «здрасьте». Скажи ему «здрасьте» или помоги мне хотя бы закрыть глаза навсегда.
    — Очень рад нашей встрече, мистер Трумбник, — заявляет новоявленный родственничек. Я благодарен зятьку за то, что он избавил меня от унизительного первого шага, однако делаю вид, что не вижу стебелька, который он мне протягивает.
    — Взаимно, — отвечаю я.
    — Прошу прощения?
    — Взаимно. Как поживаете? В жизни вы лучше, чем на снимках. — Действительно лучше. Пусть кожа его имеет зеленый цвет, но тут она похожа на реальную вещь. Тем не менее верхняя губа его так вибрирует при разговоре, что я могу смотреть на нее только искоса. — Я слыхал, что вы отлучались сегодня по делу. Однако дочь никогда не говорила мне, чем именно вы заняты, э… Мортон.
    — Папочка, его зовут Мор. Почему ты не хочешь произносить это имя?
    — Потому что Мортон мне нравится больше. Когда мы познакомимся поближе, я буду менее официален. И не торопи меня, Лоринда, — дай сперва приспособиться к рубленой печени.
    Мой зять усмехается, отчего верхняя губа его приходит в совершенно безумное состояние.
    — Вижу, вы удивились? Импортированное мясо у нас не редкость. Как раз вчера один из моих клиентов сообщил мне, что пользуется теперь только земными продуктами.
    — Твой клиент? — спрашивает Сэди. — А ты, случайно, не адвокат? (Жена всегда удивляет меня своим мгновенным переходом к фамильярности. Она сумеет тихо и мирно ужиться даже с тираннозавром. Сперва упадет в обморок, потом полежит в холодке и встанет новым человеком.)
    — Нет, миссис Трумбник. Я…
    — …раввин, конечно, — заканчивает она за него. — Я поняла это. Поняла в ту самую минуту, когда Гектор нашел ермолку. Знаю я эти загадки. Ермолка есть ермолка, и кроме еврея, ее не наденет никто. Даже марсианин. — Она спохватывается, но тут же обретает присутствие духа. — Клянусь, ты был на бар-мицве… Правильно?
    — Нет, дело в том…
    — …значит, на обрезании. Так я и знала, — потирая руки, она обращает к нему радостные глаза. — На обрезании, отлично, но, Лоринда, почему ты нам ничего не сказала? Зачем держать такие вещи в секрете?
    Тут Лоринда подходит ко мне и целует в щеку, хотя я чуть сопротивляюсь, так как ощущаю, что размякаю на глазах, и не хочу показывать этого.
    — Мор не просто раввин, папа. Он обратился из-за меня, а потом оказалось, что раввин нужен и колонистам. Но он не отказался и от веры своего народа и выполняет обряды в становище копчопи, которое находится возле нашего поселка. Туда он и ходил сегодня совершать копчопийский менопаузальный обряд.
    — Что?!
    — Ну, знаешь ли, каждому свое, — встревает моя миротворица-супруга. Но мне, мне лично, нужны только факты, а они с каждым мгновением становятся все более причудливыми.
    — Копчопи. Значит, для своего народа, копчопи, он — жрец, а для нас — раввин и таким образом зарабатывает себе на жизнь? А вы, Мортон, не усматриваете здесь некоторого противоречия?
    — Ну… Оба наших народа почитают могущественного и молчаливого Бога… по-разному, конечно. Например, мое племя поклоняется…
    — Слушай, слушай, так тоже можно, — вмешивается Сэди.
    — А младенец, каким бы он ни получился, будет копчопи или иудеем?
    — Иудеем, не иудеем, какая разница, — отмахивается Сэди. — Откуда ты вдруг взялся, Гектор Благочестивый?..
    Отвернувшись от меня, она обращается к остальным, словно я в момент перестал существовать.
    — В последний раз в синагогу он зашел в день нашей свадьбы. И то потому, что в тот вечер полил ужасный дождь. А теперь изображает, что не может разуться в доме, пока не выяснит расовую принадлежность и веру всех его обитателей! — А потом разгневанно поворачивается ко мне: — Зануда, и что это на тебя нашло?
    Я встаю, чтобы сохранить достоинство.
    — Простите, но я боюсь, что мои вещи в чемодане сомнутся.
    Я сижу на кровати, не сняв ботинки. Вынужден признать, что чувствую себя уже немного иначе. Не то чтобы Сэди сумела заставить меня изменить точку зрения. Сколько же лет прошло с той поры, когда ее голос превратился для меня в белый шум, фон, позволяющий думать собственную думу? Но я все более и более прихожу к выводу, что в такой вот ситуации девушке как никогда необходим отец, а что это за мужчина, который не может поступиться своими чувствами ради единственной дочери? Когда она ходила гулять с гемофиликом Херби и в конце концов явилась домой, рыдая оттого, что, мол, боится прикоснуться к нему, чтобы не вызвать кровотечение, разве не запаковал я наши вещи и не увез ее на Венеру, в Гроссингер, на три недели? И когда мой близнец Макс разорился, кто помог ему всего из четырех процентов? Я всегда готов помочь собственным родственникам. И если Лоринде когда-либо по-настоящему нужна была моя помощь, то это теперь, когда ее обрюхатил какой-то религиозный маньяк. Да, меня тошнит от одного его вида. Ну, так буду разговаривать, прикрывая рот платком! В конце концов, мир все время делается меньше. Кому, как не нам, маленьким людям, следует расти и развиваться, чтобы исправить ситуацию, верно?
    И я возвращаюсь в гостиную и подаю руку своему зятьку-цветной капусте. Бр-р!

Авраам Дэвидсон
ДЕНЬ ГОСЛИНА
Пер. М. Бородкин

    На идише «гозлин» означает вора или жулика, почти то же самое, что «гонев»[19]. Иное дело — гослин через «с». Гослины шныряют и мелькают тут и там, тащат все, что плохо лежит, и донимают благочестивых людей в жаркие дни. Гослины плавают в пыльных зеркалах, дожидаясь подходящего момента, чтобы выскочить из трещинки и красть, жульничать и безобразничать. Иногда их можно заметить боковым зрением. Они маячут у нас за спиной, когда мы оказываемся в одиночестве.
Дж. Данн
    Вне всякого сомнения, это был день гослина. То есть гослинские безобразия, конечно, могут случиться в любой день. Но этот день был Днем гослина. Начиная с часа, когда, выражаясь образно, осел ревет в стойле, хотя тут вместо осла был кот, получавший на крыше свою порцию наслаждения. С часа, когда петух издает первый крик, — хотя вместо петуха здесь был мусорщик, гремевший ящиком. В общем, очень рано Фароли понял, что впереди-день гослина. Ночь? Ладно, пусть ночь. «Был вечер, и было утро: день один». Так или нет?
    В пронзительном вопле с крыши Фароли распознал нечто новое, особое, а не просто обычное кошачье выражение болезненного удовольствия. В брани, перемежавшей грохот, было нечто большее, чем просто грубая ругань мусорщиков, ковырявшихся в яичной скорлупе, апельсиновой кожуре и кофейной гуще. Фароли вздохнул. Его жена и ребенок еще спали. Он увидел набегающий свет фар, сел, дотянулся до стакана и блюдца, смочил ногти и забормотал первые молитвы, сосредоточившись на духовном стремлении к Единому. Но он знал — знал! — в воздухе витало нечто горячее и липкое, что-то смутно мелькало в пыльных углах зеркал и окон, какая-то напряженность: тут рывок, там скачок.
    Нехорошо. Нехорошо.
    Короче говоря, день гослина.
    Фароли решил узнать мнение эксперта и пошел в Кроун-Хайтс посоветоваться с каббалистом Каплановичем.
    Ребецн Капланович была у плиты, она мешала суп огромной ложкой. При виде Фароли женщина показала белым локтем в сторону внутренней комнаты. Там сидел мудрец, великий, учитель наших учителей. Его голову покрывала бобровая шапка, на ногах сияли начищенные туфли. Одежда между шапкой и туфлями отличалась чистотой и опрятностью, как то подобает искателю мудрости. Он обменялся с Фароли рукопожатием, они поприветствовали друг друга и произнесли благословение Всевышнего. Каббалист отодвинул несколько листков бумаги, исписанных четким почерком.
    — Уже здесь, — сказал каббалист. — Я прочел все по нескольку раз. «Нью-Йорк таймс», «Морген джорнэл», «Доу-Джонс», «Даф йоми[20]», ваше имя, прогноз погоды, псалом дня. Все пошло в дело, нумерология, аналогия, гематрия, аллегория, анаграмма, процессия и прецессия. Так. Так.
    Он вздохнул и продолжил:
    — Разумеется, сегодня, как и всегда, мы обязаны ожидать прихода Мессии. Ожидать? Поджидать? Сегодня? Не сегодня. Сегодня он не придет. Обсуждение атмосферных изменений или изменения атмосферных обсуждений, неплохо. Неплохо! Вам предложат хороший дешевый кондиционер, подумайте об этом. Прочтите семь глав псалмов между дневной и вечерней молитвой. Один раз достаточно. На углу возле киоска бейгеле[21]стоит старая женщина, она собирает пожертвования на приданое для девушек-сирот в Иерусалиме. Деньги она никуда не посылает, но это ее грех, и к вашим не имеет отношения, так что вы дайте ей восемнадцать центов, это очень благоприятное число. У нее сахарный диабет, а дочь на прошлой неделе родила слабоумного младенца от чернокожего. Что у нас еще?
    Они просмотрели колонку знаков.
    — Ага. Угу. Если вам выпадет шанс купить дом, не покупайте. Власти отберут дом для строительства скоростной дороги — и куда они все торопятся? У человека всего две ноги, но он считает нужным иметь три машины, а еще — где ж я это записал? А, вот… Весь район скоро изменится, и если вы останетесь, то погибнете через три года и два месяца или три месяца и два года, в зависимости от того, какую систему гематрии мы используем в расчетах. Скажите зятю, что ему пора женить сыновей, иначе они будут ходить в кино, смотреть телевизор и лапать девушек. Они не смогут сохранять нужный настрой для вечерних молитв и не будут читать защитные псалмы, выбранные правнуком Баал-Шем-Това[22]. И к чему это приведет? Ночные поллюции, если не хуже. Как учат нас мудрые книги: «Восемнадцатилетний возраст — для свадебного балдахина и исполнения добрых дел», а?
    Фароли прочистил горло.
    — Вас еще что-то беспокоит, — сказал каббалист. — Говорите. Говорите.
    Фароли поведал о своих опасениях насчет гослинов. Капланович вскрикнул и ударил кулаком по столу.
    — Гослины! Вы хотите поговорить о гослинах? Уже миновал час, когда можно читать Шма[23], и я совершенно не думал об этом, когда собирался сделать амулет…
    Он раздраженно прищелкнул языком.
    — По-вашему, я всезнающий? Почему вы не предупредили меня о своем приходе? Человек идет по улице, ожидая найти…
    Но его удалось быстро успокоить и смягчить. Ведь кто может считаться сильным? Тот, кто контролирует собственные страсти.
    И наконец-то Фароли рассказал каббалисту о последних проявлениях гослинства. Капланович вежливо слушал, но не выказывал ни согласия с мнением гостя, ни интереса к нему.
    — Покажите мне симоним[24], — пробормотал он. — Один теряет предмет, другой его находит, так пусть предъявляющий права придет и покажет симоним. Пусть покажет, что знает предмет и докажет свои права на владение.
    Это было всего лишь вежливое бурчание, и Фароли знал, что собеседник знает, что они оба знают.

    …На Лексингтон чернявый гослин выскользнул из осколков зеркала в заброшенном ночном клубе и стянул кошелек у молодой женщины, выходившей из притона. На Бэй-Ридж другой гослин, бледно-розовый блондин, украл кошелек у пожилой женщины, стоявшей перед Евангелической лютеранской церковью Суоми. Оба гослина мерцали, хихикали и быстро исчезали.
    Третий гослин материализовался в Тоттенвилле, в спальне честной молодой дамы, все еще дремавшей в своей постели, ровно за секунду до появления ее мужа, вернувшегося после ночной смены. Гослин издал крик и выскочил в окно, прихватив рубашку. Естественно, муж ей не поверил — а вы бы поверили?
    Еще два гослина появились на опасной границе Итальянского Гарлема. Они задержались ровно настолько, сколько нужно, чтобы крикнуть «Ублюдочный макаранник!» и «Проклятый ниггер!» и осмотреться вокруг по-гослински. Гослины-таксисты обрушили град проклятий на беременную женщину, попытавшуюся перейти улицу по пешеходному переходу.
    Воздух становился грязнее, плотнее, жарче, жирнее, и гослины, чуя это издалека, выскакивали, прорываясь через энергетическую завесу, чтобы ябедничать, изводить, шандарахать, уродовать, нагружать, толкать, сбивать с толку, ставить подножки, — а потом резво срывались обратно в свою Гослинию…
    Во время разговора каббалист постепенно разошелся и бурно рисовал в воздухе круги сжатым кулаком с отставленным большим пальцем, указывавшим вниз.
    — …они принимают форму человека и обретают человеческие страсти, — цитировал он.
    — Вы говорите о вещах, известных каждому школьнику, — протестовал Фароли. — Но из какого именно надмирного пространства они приходят? И почему все чаще, и чаще, и чаще? И еще чаще, и еще чаще?!
    Поморщившись, каббалист отмахнулся. Он сказал:
    — Если Йесод исчезнет, может ли остаться Ход? Если нет Малхута, может ли быть Кетер? Таким образом некто отбрасывает всю конфигурацию Адама Кадмона, Древа Жизни и Ветхости Дней. Люди занимаются кораблями сами, словно забыли, что стало с Разрушением Сосудов, Осколками, Черепками, Обломками, которые до сих пор беспокоят нас, досаждают нам и мешают…[25] Они глядят в бездну и говорят «высоко», они глядят на Небеса и говорят «низко». И не только это! И не только это! Но вот самая простая из шестисот тринадцати заповедей: поставьте ограду на крыше, чтобы никто не упал и не убился. Что может быть проще? Но разве они сделают это? Куда там! Только три недели назад пуэрто-риканский мальчик упал с крыши жилого дома, тут, поблизости! Умер, сгинул! Это все равно что говорить со стеной. Скажите им об Этике, скажите об Экуменическом диалоге, скажите о Братстве, скажите о другой чепухе, и они будут слушать. Но скажите им, что вот тут в Торе буквально написано: надо поставить ограду на крыше, дабы не допустить кровопролития, — они не услышат. Не будут слушать, не поймут. Они не знают, что такое Тора, Текст, ограда, крыша, они не знают ничего…
    Каббалист замолк. Неожиданно он показался Фароли очень уставшим.
    — Приходите завтра, — сказал Капланович. — Я сделаю для вас амулет против гослинов.
    Фароли вздохнул и встал.
    — А для других вы завтра сделаете амулеты против гослинов?
    — Не надо обвинять крысу. Обвиняйте крысиную нору, — ответил каббалист, не поднимая взгляда.

    На улице Фароли заметил мальчика в бело-зеленой ермолке, спутанные цицит[26] торчали из-под рубашки и болтались поверх штанов. «Попробую-ка я погадать, — подумал он. — Может, смогу получить какой-нибудь намек…»
    — Юноша, какой текст вы изучали сегодня в школе? — спросил Фароли вслух.
    Мальчик перестал теребить завитые пейсы и спокойно взглянул зелеными глазами на Фароли.
    — Три вещи уводят человека из этого мира, — ответил он. — Выпивка в утренние часы, дремота в дневные часы и усаживание девушки в винную бочку для выяснения, девственница ли она.
    Фароли прищелкнул языком и рассеянно пошарил по карманам, разыскивая платок, чтобы вытереть внезапно вспотевшее лицо.
    — Вы смешали несколько текстов, — сказал он мальчику.
    Мальчик поднял брови, поджал губы и выпятил нижнюю челюсть.
    — О, конечно. Вы задаете мне вопрос, затем вы же даете мне ответ? Откуда вам знать, что я смешал несколько текстов? Может быть, я процитировал текст, который вы еще не встречали. Разве вы — Виленский Гаон?
    — Ах ты, бесстыдник… посмотри, все твои цицит спутались! — сказал Фароли с некоторым смущением, указывая на веревочки, проходившие через одно отверстие в брючном ремне… Вдруг его охватил ужас. Он понял… он знал… знал… знал… как человек, почувствовавший, что холодильник через полсекунды прекратит жужжать. — Что…Что это?! Ваши цицит связаны парами?!
    Грязно-зеленые глаза разъехались в разные стороны, по-прежнему удерживая взгляд Фароли.
    — Слушай, Израиль! — нараспев произнес мальчик. — Господь, Бог наш, Господь двуединый!
    Из горла человека вырвался крик, напоминавший вопль агонизирующего.
    — Дуалист! Ересиарх! Сектант! Г… го… гослин!!!
    — А ну, убери руки от моих портков! — завизжал псевдоребенок и, издав крик почти совершенно правдоподобного ужаса, удрал. Фароли, видя, что люди на улице начинают останавливаться и оглядываться, всплеснул руками и тоже бросился наутек. Гослин, прикинувшийся мальчиком, завывая и брызгая слюной, забежал в пустовавший вестибюль, где лежал призматический осколок оконного стекла, поймал солнечный луч и разложил его на спектр. Гослин стал тонким, как тень, и втянулся в осколок.
    Измученный, ослабленный жарой, сгорающий от стыда, охваченный страхом и сомнением ввалился Фароли в свой дом. Жена стояла, поджидая его. Фароли вцепился в дверной косяк, слишком обессилевший, чтобы поднять руку к мезузе[27]. Он ждал, что она вскрикнет, увидев его состояние, но жена молчала. Он открыл рот и услышал, как из его горла вышел сдавленный писк.
    — Соломон, — позвала жена.
    Он медленно побрел в комнату.
    — Соломон, — повторила она.
    — Слушай…
    — Соломон, мы пошли в парк, и сперва было очень жарко, а потом мы сели под деревом и стало так прохладно…
    — Слушай…
    — Я… мне кажется, я заснула… Теперь ты дома, и я могу искупать Хеши. Ты только посмотри на него, Соломон!
    Похоже, дела начинали налаживаться. Сдерживая дыхание, Фароли осторожно пошел внутрь. Окна и зеркала были темны и тихи. День гослина подходил к концу.
    Жена подготовила ребенка для купания. Фароли повел глазами, зажмурившись от последнего луча угасавшего солнца, и взглянул на своего сына, плоть от плоти своей, своего первенца. Но почему ребенок такой желтый, такой. вот щурится в ответ… с таким коварством…
    Фароли услышал свой голос:
    — ГОСЛИН!!!

Роберт Силверберг
ДИБУК С МАЗЛТОВ-IV
Пер. М. Бородкин

    Роберт Силверберг обрек в плоть легенду (легенду, которую история зафиксировала как ужасающую реальность) и вдохнул в нее искру жизни. Повествование выглядит реалистичным, с вниманием к мелким деталям и человеческой реакции, но постепенно превращается в сатиру, не столько фантастическую, сколько историческую.
    Кто они, настоящие евреи?
    Рассказ написан специально для этого сборника.
Дж. Данн
    Следующей весной будет бар-мицва моего внука Давида. Никто в нашей семье не проходил этот обряд за последние триста лет, с тех пор как мы, Левины, поселились в Старом Израиле, Израиле на Земле, вскоре после Европейской Катастрофы. Некоторое время назад мой друг Элиягу спросил, что я думаю насчет бар-мицвы Давида: не злит ли меня эта идея, не раздражает ли меня обряд. Я ответил отрицательно. Все-таки мальчик — еврей, и если ему хочется бар-мицву, то пусть так и будет. Наступает время перемен — да и когда оно было другим. Давид никак не связан традициями предков.
    — С каких это пор еврей не связан традициями предков? — спросил Элиягу.
    — Ты понял, что я имел в виду, — ответил я.
    Разумеется, он понял. Мы связаны, и при этом мы свободны. Если что-нибудь из прошлого определяет нашу жизнь, то это родовые узы, а не философия наших далеких родичей. Мы принимаем то, что выбираем сами, но, несмотря на это, остаемся евреями. Я происхожу из семьи, члены которой любили говорить, особенно неевреям, что мы — евреи, но не слишком еврейские. Мы признаем и любим свое наследие, но не собираемся путаться в устаревших ритуалах. Так говорили мои предки, начиная с тех светских Левиных, которые триста лет назад сражались, чтобы создать и сохранить Израиль (я имею в виду Старый Израиль). Я бы тоже так говорил, если бы в этом мире нашлись неевреи, которым нужно было бы объяснять подобные вещи. Но в Новом Израиле, затерянном среди звезд, есть только мы, а от ближайших неевреев нас отделяет дюжина световых лет. Это, конечно, если не считать неевреями кунивару. (Могут ли считаться неевреями существа, которые вообще не люди? Я не уверен. Вдобавок кунивару сегодня утверждают, что они евреи. У меня голова кругом идет. Это вопрос талмудической сложности, а я, видит Бог, не талмудист. Акива, Раши[28], Гилель, помогите мне!) В любом случае в пятый день месяца сиван будет бар-мицва сына моего сына, и я буду изображать гордого еврейского дедушку, как поступали все благочестивые евреи на протяжении шести тысяч лет.

    Все взаимосвязано. Бар-мицва моего внука, по сути, последнее звено в цепи событий, уходящих… как далеко? Ко дню, когда кунивару объявили о переходе в иудаизм? Или ко дню, когда дибук вошел в кунивара Сеула? Или ко дню, когда мы, беженцы, нашли плодородную планету, которую иногда зовем Новый Израиль, а иногда — Мазлтов-IV? Или ко дню Последнего земного погрома? Реб Йоселе Хасид мог бы сказать, что судьба моего внука Давида была определена в тот день, когда Господь создал из праха Адама. Но я считаю это преувеличением.
    Пожалуй, все началось в день, когда дибук завладел телом кунивара Сеула. До тех пор жизнь протекала не слишком сложно. Хасиды жили в своем поселении, мы, израильтяне, в своем, кунивару принадлежала остальная территория планеты, и все мы не совали нос в дела друг друга. После дибука все переменилось. Это случилось сорок лет назад, в эпоху первого поколения после приземления, на девятый день месяца тишрей в 6302 году. Я работал в поле, ведь тишрей — пора сбора урожая. День выдался жаркий, я работал быстро, напевая при этом. Я двигался вдоль грядок бобов, отмечая созревшие, когда на гребне холма, у подножия которого расположен наш кибуц, появился кунивар. Судя по неуверенной, шатающейся походке, с ним что-то случилось. Кунивар переставлял свои четыре ноги так, будто забыл, как ими пользоваться. Приблизившись ко мне примерно на сто метров, он крикнул:
    — Шимон! Помоги мне, Шимон! Ради Бога, помоги!
    В этом призыве о помощи оказалось много странностей, и я подмечал их постепенно, начиная с наиболее очевидной. Ни один кунивар не стал бы обращаться ко мне по имени, так как они соблюдают формальности. Еще более странным было то, что кунивар говорил на чистом иврите, а ни один из них в то время не знал нашего языка. Самым же странным представлялось то, что голос кунивара, глубокий и звучный, как две капли воды походил на голос моего дорогого покойного друга Йосефа Авнери. Это я осознал в последнюю очередь.
    Кунивар доковылял до возделанного поля и остановился. Его тело тряслось, красивый зеленый мех свалялся от пота, а золотые глаза вращались в орбитах. Он расставил все четыре ноги, как ножки стола, и обхватил грудь руками. Я признал в куниваре Сеула, младшего вождя соседней деревни, с которым мы, жители кибуца, иногда имели дело.
    — Чем я могу помочь тебе? — спросил я. — Что с тобой случилось, Сеул?
    — Шимон… Шимон… — из груди кунивара вырвался жуткий стон. — О Боже, Шимон! Это просто невероятно! Как я это вынесу? Я даже не понимаю, как это могло случиться!
    Никаких сомнений больше не было, кунивар говорил голосом Йосефа Авнери.
    — Сеул? — спросил я, заикаясь.
    — Меня зовут Йосеф Авнери.
    — Йосеф Авнери умер год назад, в месяце элуле. Не думал, что ты так хорошо имитируешь голоса, Сеул.
    — Имитирую? Ты говоришь мне о подражании, Шимон? Я ничего не имитирую. Это я, Йосеф, мертвый, но все еще живой, за все мои грехи я оказался в чудовищном теле этого чужака. Ты еврей в достаточной степени, чтобы знать о дибуках, Шимон?
    — Ну да, неприкаянная душа, захватывающая чужое тело.
    — Я стал дибуком.
    — Дибуков не бывает. Дибук — это порождение средневекового фольклора.
    — Ты разговариваешь с одним из них.
    — Это невозможно, — сказал я.
    — Я согласен, Шимон, я согласен, — его голос звучал спокойнее. — Да, это совершенно невозможно. Я тоже не верю в дибуков, так же как не верю в Зевса, Минотавра, оборотней, горгон и големов. Но как еще объяснить это?
    — Ты — Сеул, кунивар, разыгрывающий представление.
    — Ты в самом деле так думаешь? Послушай, Шимон, я знал тебя, когда мы мальчишками жили в Тверии. Я спас тебя, когда мы рыбачили в озере и лодка перевернулась. Я был с тобой в тот день, когда ты встретил Лею, будущую жену. Я был сандаком[29]твоего сына Юваля. Мы вместе учились в университете в Иерусалиме. Мы вместе бежали в жуткие дни Последнего погрома. Мы вместе несли вахту в «Ковчеге», уносившем нас прочь от Земли. Ты помнишь, Шимон? Помнишь Иерусалим? Старый город, Масличную гору, гробницу Авессалома, Стену Плача? Кунивар, по-твоему, знает, что такое Стена Плача?
    — Сознание не может пережить смерть, — упрямо возразил я.
    — Год назад я бы согласился с тобой. Но кто же я, если не дух Йосефа Авнери? Кем еще я могу быть, по-твоему? Господи, да ты что, думаешь, мне приятно в это верить? Ты же знаешь, каким безбожником я был. Но тем не менее это правда.
    — Возможно, у меня очень правдоподобная галлюцинация.
    — Ну так позови людей. Если десять человек видят одно и то же видение, галлюцинация ли это? Будь благоразумным, Шимон! Вот я стою перед тобой, говорю тебе о вещах, о которых могу знать только я, а ты отрицаешь, что я — это я…
    — Благоразумным? — взвился я. — Что в этом может быть разумного? Йосеф, ты хочешь, чтобы я поверил в призраков, в блуждающих демонов, в дибуков? Разве я какой-нибудь темный крестьянин из польской глухомани? Мы разве в Средние века живем?
    — Ты назвал меня Йосефом, — тихо ответил он.
    — Мне трудно звать тебя Сеулом, когда ты говоришь таким голосом.
    — Так ты веришь в меня!
    — Нет.
    — Послушай, Шимон, ты же не знал большего скептика, чем я. Я не интересовался Торой, Моисея считал легендой, я пахал поле в Судный день, я смеялся в лицо несуществующему Богу. Что такое жизнь, спрашивал я, и отвечал — это случайность, биологический феномен. Но тем не менее вот он я. Я помню, как умер. Целый год я блуждал по этому миру бесплотным духом, ощущал материальные предметы, но не мог разговаривать. А сегодня вдруг обнаружил себя в этом теле и понял, что стал дибуком. Если даже я поверил, как ты, Шимон, можешь сомневаться? Ради нашей дружбы поверь в то, что я тебе рассказал!
    — Ты на самом деле стал дибуком?
    — Я стал дибуком.
    Я пожал плечами.
    — Хорошо, Йосеф. Ты — дибук. Это безумие, но я верю тебе.
    Поверил ли я на самом деле? Или я поверил, что поверил? Как мог я не верить… Кунивар заговорил голосом Йосефа Авнери, и другого объяснения этому не было. Меня прошиб холодный пот. Я столкнулся лицом к лицу с невероятным, и все мое мировоззрение пошатнулось. Теперь все возможно. Бог может воззвать ко мне из пылающего куста. Солнце может остановиться. Нет уж, сказал я себе, давай-ка принимать иррациональные вещи поэтапно, по одной за раз. Появилось свидетельство существованию дибуков, значит, дибуки существуют. Но все прочее, относящееся к невидимому миру, оставим несуществующим, пока не убедимся в обратном.
    — Как ты думаешь, почему это случилось именно с тобой? — спросил я его.
    — Это может быть только наказанием.
    — Наказанием за что, Йосеф?
    — За мои эксперименты. Ты знал, что я изучал метаболизм кунивару, не так ли?
    — Да, конечно. Но…
    — А ты знал, что я оперировал кунивару в нашей больнице? Никому не говоря, я использовал пациентов в запрещенных исследованиях. Это была вивисекция, Шимон.
    — Что?! — Я не верил собственным ушам.
    — Мне нужны были сведения, получить которые я мог только одним способом. Страсть к познанию ввергла меня в грех. Я говорил себе, что эти существа больны, что в любом случае они скоро умрут, а если я вскрою их живыми, то от этого все получат пользу. Понимаешь? Вдобавок они не были людьми, это были всего лишь животные. Очень умные животные, но тем не менее…
    — Нет, Йосеф. Я охотнее поверю в дибуков, чем в это. Чтобы ты делал такие вещи? Мой хладнокровный друг, ученый, мудрец? — Я содрогнулся и отступил на несколько шагов. — Освенцим! Бухенвальд! Дахау! Эти названия говорят тебе о чем-нибудь? Это не люди, говорили нацистские врачи, это всего лишь евреи, а наша нужда в научных сведениях… Это было всего лишь триста лет назад, Йосеф. И ты, еврей, из всех людей именно ты…
    — Я знаю, Шимон, я знаю. Избавь меня от нравоучений. Я ужасно согрешил и за свои грехи попал в это неповоротливое, жирное тело на четырех ногах, движения которых с трудом могу координировать, с кривой спиной, с грязной жаркой шкурой. Я все еще не верю в Бога, но верю в некую вселенскую силу, воздающую за дела. И мне воздалось по делам моим, Шимон, о да! Я пережил сегодня шесть часов безумного ужаса, я даже не подозревал, что можно так испугаться. Оказаться в этом теле, поджариться в этой жаре, чувствовать себя погребенным в массе плоти, испытывать совершенно чуждые ощущения от органов чувств — это настоящий ад, и я не преувеличиваю! Я бы умер от шока через десять минут, если б уже не был мертвым. Только сейчас, когда я вижу тебя и говорю с тобой, я начинаю контролировать себя. Помоги мне, Шимон.
    — Что ты хочешь, чтоб я сделал?
    — Вытащи меня отсюда. Это пытка. Я мертвец, я должен упокоиться, как упокоились прочие мертвецы. Освободи меня, Шимон.
    — Но как?..
    — Как? Как? Откуда я знаю? Я что, эксперт по дибукам? Я что, должен руководить собственным экзорцизмом? Знал бы ты, как трудно удерживать это тело в стоячем положении, заставлять язык произносить ивритские слова так, чтобы ты понял меня… — Неожиданно кунивар опустился на колени. Процесс был медленным, сложным, отчасти напоминающим то, как опускались земные верблюды. Чужак начал быстро неразборчиво бормотать и стонать, размахивая руками, на мягких губах выступила пена. — Ради всего святого, Шимон! — закричал Йосеф. — Освободи меня!

    Я позвал Игаля, моего сына, и он быстро прибежал с дальнего края поля, поджарый здоровый мальчик, всего одиннадцати лет от роду, но уже длинноногий и крепкий. Не вдаваясь в детали, я показал ему на страдающего кунивара и велел позвать на помощь жителей кибуца. Через некоторое время он вернулся и привел семь-восемь человек — Абрашу, Ицхака, Нахума, Ури, кого-то еще. Все вместе мы кое-как погрузили тяжелое тело кунивара в кузов уборочной машины и отвезли в нашу больницу. Там два доктора, Моше Шилоах и еще один, начали осматривать больного чужака. Тем временем я послал Игаля в деревню кунивару рассказать, что Сеул потерял сознание на нашем поле.
    Доктора быстро пришли к выводу, что Сеула поразил тепловой удар. Они начали обсуждать инъекцию, которую следует сделать кунивару, когда Йосеф Авнери, все это время хранивший молчание, вновь заговорил. В операционной в тот момент оставались Ури и Нахум. Я не хотел, чтобы безумные слухи поползли по кибуцу, и поспешно вывел их оттуда, попросив забыть обо всем. Когда я вернулся, доктора занимались своим делом, а Йосеф терпеливо объяснял им, как стал дибуком.
    — Жара свела бедное создание с ума, — пробормотал Моше Шилоах и воткнул огромную иглу в одну из конечностей Сеула.
    — Заставь их выслушать меня, — обратился ко мне Йосеф.
    — Вы же узнаете этот голос. Тут происходит что-то необычное, — сказал я.
    Но врачи не хотели верить в дибуков. Йосеф протестовал, а медики продолжали накачивать тело Сеула транквилизаторами, укрепляющими и прочими лекарствами. Даже когда Йосеф начал рассказывать кибуцные слухи прошлого года — кто с кем спал, кто воровал вещи с общего склада и продавал кунивару, — они не обращали на его слова никакого внимания. Складывалось впечатление, что они настолько отказывались верить в то, что кунивар говорит на иврите, что даже не вслушивались в его речь. Слова Йосефа они считали бредом Сеула. Наконец кунивар приподнялся и громким голосом сердито сказал:
    — Ты, Моше Шилоах! На борту «Ковчега» я застал тебя в постели с женой Тевье Кона! Ты думаешь, кунивар может об этом знать?
    Шилоах ахнул, покраснел и выронил шприц. Второй врач тоже замер на месте, пораженный услышанным.
    — Что он говорит?! Как такое может?.. — пролепетал врач.
    — Ну давай, продолжай утверждать, что это не я! — проревел Йосеф.
    Докторам было так же трудно поверить в происходящее, как и мне, да и самому Йосефу в свое время. Мы все были очень рациональны, живя в кибуце, и сверхъестественному не находилось места в нашей жизни. Но феномен отрицать было невозможно. Кунивар Сеул голосом Йосефа Авнери говорил о том, что мог знать только Йосеф, а Йосеф умер больше года назад. Зовите это дибуком, галлюцинацией, да чем угодно, но отрицать присутствие Йосефа было бессмысленно.
    — Мы должны решить, что делать, — сказал Моше Шилоах, оглянувшись на двери.
    Обсуждение ситуации протекало бурно. Мы согласились, что положение тяжелое и очень деликатное. Несчастный Йосеф требовал, чтобы его изгнали из тела кунивара и позволили упокоиться со всеми покойниками. Пока мы его не умиротворим, он будет донимать нас. Боль и раздражение могут заставить его раскрыть множество секретов нашей личной жизни, ведь покойнику наплевать на правила поведения в обществе! Этого мы допустить не можем. Но что делать? Связать его и посадить под замок? Вряд ли. Йосеф заслужил лучшее обращение. Опять же, следовало помнить и о несчастном Сеуле, чье тело захватила чужая душа. Мы не могли держать кунивара в кибуце, под замком или на свободе, даже если его тело занял представитель нашего народа. Отправить Сеула домой, пока Йосеф остается его невольным гостем, мы тоже не могли. Так что же делать? Отделить душу от тела, каким-то образом восстановить целостность Сеула, а Йосефа отправить в мир мертвых. Но как? От заражения дибуком в стандартной фармакопее лекарств не существует. Как найти выход?
    Я послал за Шмарьей Ашем и Яаковом Бен-Ционом, которые в тот месяц председательствовали в совете кибуца, и за Шломо Фейгом, нашим раввином, проницательным и решительным человеком, совершенно неортодоксальным — он вел почти такой же светский образ жизни, как и все мы. Они тщательно допросили Йосефа, и он рассказал им всю свою историю, от скандальных незаконных опытов до посмертного существования в виде бродячей души и неожиданного вселения в тело Сеула. Наконец Шмарья Аш повернулся к Моше Шилоаху и сказал:
    — Должно быть какое-то лекарство для таких случаев.
    — Я не знаю таких медикаментов.
    — Но это же шизофрения! — сказал Аш строгим, непреклонным тоном. — Шизофрению лечат. Есть всякие лекарства, электрошоковая терапия… Вы, Моше, разбираетесь в этом лучше, чем я.
    — Это не шизофрения, — резко возразил Шилоах. — Это разновидность одержимости демонами. Мне неизвестно, как лечить подобное заболевание.
    — Одержимость демонами? — прорычал Шмарья. — Вы что, с ума сошли?
    Все принялись кричать друг на друга, и Шломо Фейг был вынужден вмешаться.
    — Тише, тише все, — голос раввина перекрыл гвалт. Воцарилось молчание. Он был очень сильным человеком, физически и духовно, и весь кибуц обращался к нему за советами, хотя почти никто из нас не соблюдал еврейские обычаи. — Мне так же трудно принять это, как и вам. Но свидетельство оказалось сильнее моего скептицизма. Как мы можем отрицать, что Йосеф Авнери вернулся дибуком? Моше, ты знаешь, как заставить этого незваного гостя покинуть тело кунивара?
    — Нет.
    — Может, сами кунивару знают? — предположил Яаков Бен-Цион.
    — Именно к этому я и веду, — сказал раввин. — Кунивару — народ примитивный, они живут гораздо ближе к миру магии и колдовства, духов и демонов, чем мы. Мы воспитаны в духе рационализма. Может, у них нередки случаи одержимости демонами. Может, они разработали технологию изгнания духов. Обратимся к ним, и пусть они сами излечат себя.

    Игаль вернулся, приведя с собой шестерых кунивару, в том числе Гйаймара, деревенского вождя. Компания огромных пушистых кентавров полностью заполнила собой больничное помещение. Их едкий запах раздражал меня, вдобавок я начал их побаиваться, хотя раньше они никогда не внушали мне страх. Кунивару всегда держались дружелюбно и не возражали, когда мы беженцами явились на их планету. Они забросали Сеула вопросами на своем языке, а когда Йосеф ответил на иврите, они стали переговариваться между собой, но мы ничего не понимали. Неожиданно прорвался голос Сеула, он говорил судорожно, односложными словами, что свидетельствовало о страшном шоке, которому подверглась его нервная система. Затем чужак исчез, и снова говорил Йосеф. Он просил прощения и умолял об освобождении. Шломо Фейг спросил Гйаймара:
    — Такое уже случалось в этом мире?
    — О да, да, много раз, — ответил вождь. — Если один из наших умирает, а его душа была слишком грешной, чтобы заслужить покой. Тогда душа долго скитается, пока не получит прощения. В чем грех этого человека?
    — Нееврею трудно будет понять, — быстро ответил раввин. — Важнее знать, можете ли вы чем-нибудь помочь бедному Сеулу, чьи страдания все мы глубоко переживаем.
    — Да, у нас есть средства, — ответил вождь.
    Шестеро кунивару подняли тело Сеула на плечи и понесли его из кибуца, а нас пригласили следовать за ними, если хотим. Я пошел, и пошли Моше Шилоах, Шмарья Аш, Яаков Бен-Цион, раввин и, возможно, кто-нибудь еще. Кунивару отправились не в свою деревню, а на луг, лежавший в нескольких километрах к востоку, в сторону того места, где жили хасиды. Вскоре после нашей высадки на этой планете кунивару сказали, что луг — священное место, и никто из нас не заходил туда.
    Это был очаровательный уголок, зеленый, влажный, небольшая впадина, изрезанная десятком холодных ручейков. Кунивары пристроили Сеула на берегу одного из ручьев и пошли в лес собрать хворост и разные травы. Мы остались возле Сеула.
    — Ничего хорошего из этого не выйдет, — сказал Йосеф Авнери. — Дурацкое занятие, пустая трата сил и времени.
    Три кунивару вернулись и начали складывать хворост для костра. Еще двое принялись резать собранные растения, наваливая кучи листьев, стволов и корней. Постепенно на лугу появлялись новые кунивару, и вскоре они заполнили все пространство вокруг. Их было около четырех сотен — вся деревня пришла, чтобы смотреть или участвовать в ритуале. Они принесли с собой музыкальные инструменты — барабаны и трубы, лиры и лютни, трещотки и хлопушки, маленькие арфы, деревянные флейты. Инструменты отличались изяществом и красотой форм. Мы и не подозревали, что у кунивару настолько разнообразная и сложная музыкальная культура. Жрецы-я думаю, что это были жрецы, кунивару высокого положения, — носили церемониальные шлемы и мантии из золотистого меха морских животных. Простые кунивару принесли также ленты и флажки, кусочки ярких тканей, полированные каменные зеркала и другие украшения. Увидев, какой яркой будет церемония, Моше Шилоах, антрополог-любитель, побежал в кибуц за видеокамерой. Он вернулся, тяжело дыша, как раз к началу ритуала.
    Церемония выглядела впечатляюще. Курился фимиам, ярко горел костер, разбрасывая искры, свежесобранные травы распространяли резкий аромат. Кунивару тяжело отплясывали полуоргаистический танец, хор выводил грубые, лишенные ритма мелодии. Гйаймар и старший жрец распевали антифональную песню, испуская длинные, переливчатые звуки. Они окропили Сеула розовой жидкостью с приятным запахом из резного деревянного сосуда. Никогда еще я не был свидетелем столь великолепного зрелища.
    Однако мрачное предсказание Йосефа сбылось, весь ритуал оказался бессилен. Два часа интенсивного экзорцизма не возымели никакого действия. Когда старший жрец издал пять жутких звуков, ознаменовавших конец церемонии, Йосеф по-прежнему полностью владел телом Сеула.
    — Вы не смогли победить меня, — сказал дибук унылым голосом.
    — Похоже, нам не справиться с душой, рожденной на Земле, — констатировал Гйаймар.
    — Ну и что же нам теперь делать? Наша наука и их магия потерпели неудачу, — сказал Яаков Бен-Цион, ни к кому не обращаясь.
    Йосеф Авнери что-то пробормотал, махнув рукой на восток, в сторону деревни хасидов.
    — Нет! — воскликнул Фейг, стоявший близко к нему.
    — В чем дело? — спросил я.
    — Ничего, ничего. Он бредит, эта длинная церемония затуманила его сознание. Не обращайте внимания.
    Я подошел ближе.
    — Скажи мне, Йосеф, чего ты хочешь?
    — Я говорю, что нам, возможно, следует послать за Баал-Шемом, — тихо сказал дибук.
    — Глупости! — яростно сказал раввин.
    — Откуда у вас эта ненависть? — спросил Шмарья Аш. — Вы же сами первым предложили использовать колдовство кунивару. Вы с радостью позвали чужих врачей-магов, но не хотите позволить еврею попытаться оказать помощь в том же деле? Будьте последовательны, Шломо!
    Лицо раввина пошло пятнами гнева. Было странно видеть этого обычно спокойного, даже мягкого человека в таком раздражении.
    — Я не собираюсь иметь дела с хасидами! — заявил он.
    — Похоже, это профессиональные разногласия, — констатировал Моше Шилоах.
    — Признать все иррациональное, средневековое, дремучее, что есть в иудаизме? Согласиться со всеми древними суевериями? Нет и еще раз нет!
    — Но дибуки как раз и относятся к сфере иррационального, дремучего и средневекового, — возразил Йосеф Авнери. — Кто справится с дибуком лучше, чем раввин, душа которого крепко держится за старые верования?
    — Я запрещаю вам! — голос Шломо Фейга сорвался на визг. — Если придет Баал-Шем, я… я…
    — Рабби! — Йосеф тоже кричал. — На одной чаше весов моя измученная душа, а на другой ваша оскорбленная духовная гордость! Прочь с дороги! Приведите ко мне Баал-Шема!
    — Я отказываюсь!
    — Смотрите! — воскликнул Яаков Бен-Цион, показывая в сторону.
    Как выяснилось, спор носил уже чисто теоретический характер. Наши братья-хасиды явились незваными на священный луг: длинная процессия фигур доисторического вида, закутанных в традиционные черные одеяния, с широкополыми шляпами на головах. Лица обрамляли густые бороды, из-под шляп вились пейсы. Новоприбывших возглавлял цадик, их святой, их пророк и вождь, реб Шмуэль Баал-Шем. Мы определенно не собирались брать хасидов с собой, когда бежали с Земли, от дымящихся руин Израиля. Мы мечтали оставить на Земле все печали и горести и создать новый еврейский мир на другой планете, без наших вечных врагов-неевреев, но и без наших собственных религиозных фанатиков, слишком долго высасывавших наши жизненные соки. Мы не нуждались в мистиках, истериках, плакальщиках, нытиках и колдунах, нам требовались фермеры, механики, инженеры и строители. Но могли ли мы отказать им в месте на «Ковчеге»? Им повезло, что они обратились к нам, когда мы заканчивали подготовку к полету. Ночной кошмар, омрачавший нашу жизнь триста лет, стал реальностью — наша родина пылала, войска были разбиты, филистимляне с длинными ножами рыскали по нашим городам. Корабль был готов отправиться к звездам. Мы были не трусами, но реалистами и понимали, что больше не выстоим. И если какой-то части нашего древнего народа суждено выжить, так только в космосе, подальше от жестокой Земли. Мы уже готовились к отбытию, когда появились реб Шмуэль и его тридцать последователей. Они просили о помощи. Мы не могли отказать и тем самым обречь их на верную гибель. Они — люди и они — евреи. Несмотря на все опасения, мы приняли их на борт.
    Затем было путешествие, год за годом плыли мы по небесам, пока не наткнулись на звезду, лишенную имени, имевшую только номер. Четвертая планета оказалась плодородной и гостеприимной, здесь был более счастливый мир, чем Земля. И мы возблагодарили Бога, в которого не верили, и закричали «Мазлтов! Мазлтов! Добрая удача, добрая удача, добрая удача!» Потом кто-то заглянул в старую книгу и вычитал, что в старину слово «мазл» имело астрологический характер. В библейские времена оно значило не только удачу, но и счастливую звезду. Так что мы назвали нашу звезду Мазлтов и высадились на планете Мазлтов-IV, чтобы построить Новый Израиль. Здесь у нас не было врагов — ни египтян, ни ассирийцев, ни римлян, ни казаков, ни нацистов, ни арабов. Здесь были только кунивару, простой, добрый народ, они торжественно глядели на наши попытки объясниться при помощи пантомимы, а затем жестами ответили — добро пожаловать, у нас больше земли, чем нам нужно. И мы построили наш кибуц.
    Но мы не хотели жить вместе с хасидами, этими остатками прошлого. Они тоже не питали к нам большой любви, ведь для них мы были язычниками, безбожными евреями, которые хуже гоев. Так что хасиды ушли и построили себе маленькую грязную деревню. Иногда, если ночь выдавалась особенно тихой, издалека до нас доносились их песнопения, но в целом мы почти не общались с ними.
    Я мог понять, почему рабби Шломо так категорически возражает против вмешательства Баал-Шема. Хасиды представляли иную сторону иудаизма, мистическую, темную, неконтролируемую дионисийскую сторону, «скелет в шкафу» нашего народа. Шломо Фейг мог умиляться или восторгаться ритуалами пушистых кентавров, но такое же поведение евреев вызывало у него отвращение. И еще кое-что. Умный и здравомыслящий Шломо Фейг не имел учеников и последователей среди умных и здравомыслящих светских евреев кибуца, а хасиды смотрели на Шмуэля Баал-Шема с благоговением, для них он был чудотворцем, провидцем и святым. Однако какими бы понятными ни были возражения рабби Шломо, Йосеф Авнери был прав: дибуки относились к фантастическому миру Шмуэля.
    Шмуэль Баал-Шем был очень высоким, худым, костлявым человеком со скуластым лицом, обрамленным мягкой, густой и кудрявой бородой. Его глаза смотрели спокойно и мечтательно. Он выглядел пятидесятилетним, но с тем же успехом мог оказаться и тридцати, и семидесяти, и даже девяностолетним. Умение создать драматический эффект не подвело его и в тот раз. Полдень давно миновал, и он встал спиной к солнцу, так что его длинная тень накрыла нас, протянул вперед руки и сказал:
    — Мы слышали, что среди вас завелся дибук.
    — Нет никакого дибука! — сердито ответил рабби Шломо.
    Баал-Шем улыбнулся:
    — Но здесь есть кунивар, говорящий голосом израильтянина.
    — Да, случилось нечто непонятное, — признал рабби Шломо. — Но в наше время и на этой планете никто не относится серьезно к дибукам.
    — То есть вы лично не относитесь серьезно к дибукам, — уточнил Баал-Шем.
    — А я отношусь! — закричал Йосеф Авнери. — Это я! Я! Я и есть дибук! Я, Йосеф Авнери, умерший год назад в элуле, за свои грехи осужден на пребывание в теле этого кунивара! Еврей, реб Шмуэль, еврей, жалкий, грешный, несчастный аид. Кто выпустит меня? Кто меня освободит?
    — Нет дибука, говорите? — добродушно спросил Баал-Шем.
    — Этот кунивар обезумел, — буркнул Шломо Фейг.
    Мы чувствовали себя неловко, смущенно покашливали и переминались с ноги на ногу. Если кто и сошел с ума, так это наш раввин, взявшийся с таким жаром отрицать феномен, который сам же и признал, пусть неохотно, несколькими часами ранее. Уязвленная гордость и отчаянное упрямство мешали ему рассуждать здраво. Взбешенный Йосеф Авнери начал громко называть буквы ивритского алфавита, затем прочитал Шма Исроэль — и говорил другие вещи, чтобы доказать свое существование. Баал-Шем молча терпеливо ждал, воздев руки. Крепкий, коренастый Шломо, казавшийся карликом рядом с высоким хасидом, продолжал настаивать на рациональном объяснении происшествия с куниваром Сеулом.
    Дождавшись, когда Фейг замолчит, Баал-Шем сказал:
    — В этого кунивара вселился дибук. Вы думаете, рабби Шломо, что дибуки перестали скитаться после разрушения местечек в Польше? Перед взором Божьим ничто не исчезает навсегда. Евреи ушли к звездам, Тора, Талмуд и Зоар тоже ушли к звездам, стало быть, и дибуку может найтись место в этих чужих мирах. Рабби Шломо, могу ли я принести мир этой уставшей душе и этому несчастному кунивару?
    — Делайте, что хотите, — хмуро пробормотал в ответ Шломо Фейг и отошел в сторону.
    Реб Шмуэль приступил к изгнанию духа. Сперва он созвал миньян[30]. Восемь его хасидов вышли вперед, мы со Шмарьей Ашем переглянулись и хотели присоединиться к ним, но Баал-Шем с улыбкой отстранил нас и подозвал еще двух хасидов. Они встали в круг и запели. К моему глубокому стыду, я ни слова не понимал из их песни, так как они пели на галицийском диалекте идиша, языка, столь же чуждого для меня, что и язык кунивару. Пропев десять-пятнадцать минут, хасиды пришли в движение. Они начали хлопать в ладоши и закружились в танце вокруг Баал-Шема. Вдруг он опустил руки по швам, и, повинуясь ему, хасиды замолчали. Баал-Шем заговорил на иврите, и через мгновение я узнал девяносто первый псалом: «Прибежище мое и защита моя, Бог мой, на Которого я уповаю». Мелодичным голосом он допел псалом до конца, обещающего избавление и спасение. Несколько мгновений стояла тишина, а потом реб Шмуэль заговорил. Пугающим голосом, негромким, но очень строгим, он приказал душе Йосефа Авнери оставить тело кунивара Сеула.
    — Вон! Вон! Именем Божьим приказываю тебе, уйди и упокойся с миром навечно!
    Один из хасидов протянул Баал-Шему шофар. Тот поднес его к губам и издал один оглушительный звук.
    Йосеф Авнери завыл. Кунивар, чьим телом он завладел, сделал три неверных шага.
    — Ой, мама, мама! — простонал Йосеф.
    Кунивар запрокинул голову, руки вытянулись по сторонам тела. Неожиданно он упал на колени и замер. Казалось, прошла целая вечность. Наконец Сеул поднялся, на сей раз уверенно, с естественной грацией кунивара, подошел к Баал-Шему, снова опустился на колени и прикоснулся к краю его черного одеяния. Так мы поняли, что обряд свершился.
    Напряжение тут же исчезло. К Баал-Шему ринулись два куниварских жреца и Гйаймар, затем музыканты, потом нам показалось, что все племя рванулось к нему. Каждый хотел прикоснуться к святому. Хасиды беспокойно зашевелились, но Баал-Шем, возвышавшийся над бурлившей толпой, спокойно благословлял кунивару, легко касаясь спин, покрытых густым мехом. Затем кунивару заговорили все разом, и некоторое время мы не могли понять смысла сказанного. Мне, Моше Шилоаху и Яакову Бен-Циону удалось разобрать слова, и мы было засмеялись, но тут же замолчали.
    — О чем они говорят? — спросил Баал-Шем.
    — Они говорят, что уверовали в могущество вашего Бога, — ответил я. — Они хотят стать евреями.
    Спокойствие и безмятежность Баал-Шема исчезли без следа. Растолкав кунивару, он бросился к нам:
    — Это же абсурд!
    — Да посмотрите на них, реб Шмуэль! Они поклоняются вам.
    — Я отвергаю их поклонение!
    — Вы совершили чудо у них на глазах. Можно ли осуждать их за преклонение перед вами и жажду вашей веры?
    — Пусть себе преклоняются, но как они могут стать евреями? Это какое-то издевательство!
    Я покачал головой:
    — А что вы сами говорили рабби Шломо? Ничто не исчезает навсегда перед взором Божьим. Всегда были люди, переходившие в иудаизм. Мы не звали их, но и не выгоняли, когда они шли к нам с открытой душой, а, реб Шмуэль? Мы далеко среди звезд, но и здесь традиция сохраняется, и традиция велит нам не ожесточать сердца перед теми, кто ищет Божественную истину. Это честный, добрый народ, так примите его в лоно Израиля!
    — Нет! — ответил Баал-Шем. — Еврей прежде всего должен быть человеком.
    — Покажите мне, где именно это написано в Торе.
    — Тора! Вы что, шутите? Еврей должен быть человеком! Может ли кошка или лошадь принять иудаизм?
    — Этот народ — не кошки и не лошади. Они такие же люди, как и мы.
    — Нет! Нет!
    — Если на Мазлтов-IV есть дибуки, то почему бы еврею не иметь шесть конечностей и зеленый мех?
    — Нет! Нет! Нет! Нет!
    Баал-Шему надоел разговор. Грубо отталкивая протянутые руки кунивару, он созвал последователей и ушел, не попрощавшись с нами.

    Но разве можно развеять искреннюю веру? Хасиды не пошли навстречу кунивару, тогда туземцы пришли к нам. Они изучили иврит, мы дали им книги, рабби Шломо рассказал о религии, и настало время, когда они перешли в иудаизм. Все это произошло во времена первого поколения после высадки. Многие из очевидцев уже умерли — рабби Шломо, реб Шмуэль, Моше Шилоах, Шмарья Аш. Я тогда был еще молод. Я видел много хорошего с тех пор и если сам не приблизился к Богу, то, возможно, Он стал ближе ко мне. Я ем мясное с молочным и обрабатываю землю в субботу, но эти старые обычаи не имеют ничего общего с верой или неверием.
    Мы с кунивару стали гораздо ближе, чем раньше. Мы считаем их не чужаками, а соседями, чьи тела несколько отличаются от наших. Особенно дружна с ними молодежь. В прошлом году рабби Лхаоир предложил мальчикам учиться в его Талмуд-Тора, религиозной школе в деревне кунивару, так как в кибуце после смерти рабби Шломо некому вести занятия. Услышав об этом, реб Йоселе, сын и наследник Шмуэля Баал-Шема, пришел к нам в кибуц с резкими возражениями. Если вы хотите, чтобы мальчики учились, то посылайте их к нам, а не к зеленым чудищам, сказал он. Игаль, мой сын, вышвырнул его прочь.
    Словом, сын моего сына изучал Тору под руководством рабби Лхаоира, а следующей весной мы будем отмечать его бар-мицву. Может, в другой раз меня бы ошарашило такое развитие событий, но сегодня я скажу: как интересно! Как захватывающе! Как неожиданно! У Бога, если Он существует, отличное чувство юмора. Думаю, Бог, способный улыбнуться и подмигнуть, не воспринимает Себя чересчур серьезно. Кунивару — евреи? Да! Они готовят Давида к бар-мицве? Да! Сегодня Йом-Кипур, и из их деревни доносятся звуки шофара? Да! Да будет так. Да будет так, и да славится имя Его.

Гораций Голд
ТРУДНОСТИ С ВОДОЙ
Пер. М. Бородкин

    Как сказал автор, «рассказ не задумывался смешным. Если же он вызывает смех, то из-за неразрывной связи юмора с трагедией. Происходящее с героем трагично с финансовой, религиозной и культурной точек зрения. Валяйте, смейтесь. Сами увидите, беспокоит ли меня это».
Дж. Данн
    Гринберг заслуживал лучшей судьбы. Он оказался первым рыбаком в сезоне, что обещало хороший клев, и отплыл далеко от берега озера на совершенно сухой, без единой течи лодке. Вода была совершенно спокойной, единственное возмущение поверхности вызвала брошенная им искусственная муха. Солнце приятно грело, при том что воздух оставался прохладным, Гринберг удобно сидел на мягкой подстилке, ощущая полный комфорт. С собой он прихватил завтрак, а две бутылки пива охлаждались за бортом.
    Любой другой человек преисполнился бы счастья, рыбача в такой славный день. Обычно Гринберг тоже испытывал бы приподнятое настроение, но сегодня он никак не мог расслабиться в ожидании поклевки — заботы и треволнения не оставляли его и посреди озера.
    Гринберг был невысоким, лысым, полноватым бизнесменом, ведущим кочевой образ жизни. Летом он жил в отеле с разрешением готовить еду в Рокауэе, зимой — в таком же отеле с разрешением готовить еду, но уже во Флориде. И там, и там он занимался торговлей напитками и закусками. Год за годом дожди шли по выходным, и трижды в год случались настоящие бури и наводнения — в День независимости, День поминовения и День труда[31]. Он не очень любил свой образ жизни, но все-таки зарабатывал на хлеб.
    Гринберг закрыл глаза и тяжело вздохнул. Если бы у него вместо Рози был сын, все пошло бы иначе. Сын управлялся бы с хот-догами и гамбургерами, Эстер варила бы пиво, а сам он подавал бы прохладительные напитки. В доходах не было бы особого прироста по сравнению с тем, что он имеет, признавался себе Гринберг, но кое-что удалось бы откладывать на старость, а не на приданое его несчастной уродливой великовозрастной дочери.
    — Ну не выйдет она замуж, и что с того?! — орал он на жену. — Я буду содержать ее. Другие оставляют собственным сыновьям маленькую кондитерскую и стойку газированной воды с двумя кранами. Почему я обязан дарить неизвестно кому целое казино?
    — Да чтоб у тебя язык отсох, трусливый скупердяй! — визжала она в ответ. — Моя дочь ни за что не останется старой девой! Я найду мужа для Рози, даже если нам придется умирать в приюте для нищих! Каждый грош, который мы не проедаем, отойдет в ее приданое!
    Гринберг не испытывал к дочери ненависти, не винил ее в неудачах. Но именно из-за нее он рыбачил сейчас сломанной удочкой, половинки которой пришлось связать вместе.
    Сегодня утром жена открыла глаза и увидела, как он собирается. Сон как рукой смахнуло.
    — Давай! — завопила она (умение разговаривать нормальным тоном не относилось к числу ее достоинств). — Иди, рыбачь, бездельник! Бросай меня одну тут. Я и сама могу соединить трубы с пивными бочками и принести сифоны для газировки. Я могу купить мороженое, сардельки, рулеты, одновременно присматривая за электриком и газовщиком. Давай, иди, развлекайся!
    — Я уже все заказал, — пробормотал он. — Газовщик и электрик не придут сегодня. Хочу в последний раз немного порыбачить, ведь завтра начнем торговать. Сама подумай, Эстер, будет у меня время рыбачить, когда мы откроемся?
    — Мне все равно! И вообще, я разве не жена тебе, что ты вот так заказываешь все, не спросив меня?!
    Он начал защищаться, что было тактической ошибкой. Ему следовало собрать вещи и уйти, пока она оставалась в постели. Когда спор дошел до приданого Рози, жена уже стояла перед ним.
    — Я не беспокоюсь о себе. Но каким же чудовищем ты должен быть, чтобы спокойно идти на рыбалку, когда наша дочь так страдает?! Да еще в такой день! А ведь надо приготовить ужин и проследить, чтобы Рози была одета как следует. Но тебе наплевать, что хороший молодой человек приходит сегодня к ужину и, кто знает, может быть, поведет Рози на прогулку! Ты ужасный отец!
    Все кончилось тем, что он успел поймать одну половину удилища, а вторая попала ему в голову.
    Теперь он сидел в отличной сухой лодке посреди прекрасного озера на Лонг-Айленде, с ужасом осознавая, что даже некрупная рыба может легко разломать такое убогое удилище.
    Чего еще он мог ожидать? На поезд Гринберг опоздал, потом ему пришлось ждать владельца лодочной станции, его любимая наживка — сушеная мушка — отсутствовала, и с самого утра ни одна рыба так и не клюнула. Ни одна!
    Время шло. Гринберг терял терпение. Он вытащил одну из бутылок пива и осушил ее, надеясь набраться храбрости и заменить муху на менее спортивную наживку — червяка. Это решение болезненно отозвалось в душе, но уж очень хотелось поймать рыбу.
    Крючок с нанизанным извивающимся червяком исчез под водой. Круги еще не успели разойтись по воде, как он почувствовал рывок. Гринберг задержал дыхание и подсек, вонзая крючок поглубже в губу долгожданной рыбе. Иногда, подумал он философски, рыбы просто не желают клевать на искусственную наживку.
    — О Боже, — взмолился Гринберг, — я дам доллар на благотворительность, только пусть удочка выдержит!
    Удилище опасно изогнулось. Он с тревогой посмотрел на него и на всякий случай повысил ставку до пяти долларов. Несмотря на щедрость, попытка извлечь рыбу из воды могла провалиться. Гринберг опустил удочку в воду, чтобы снизить нагрузку, и порадовался, что никто не видит его в этот момент. Неожиданно всякое сопротивление исчезло.
    — Я что, угря поймал? Или нечто такое же некошерное? Ты почему не борешься, а? — бормотал он.
    На самом деле Гринбергу было плевать, что именно клюнуло на его червяка, пусть даже угорь.
    Он вытащил из воды длинную пятнистую шляпу без полей.
    Мгновение Гринберг молча взирал на добычу. Затем сорвал ее с крючка, швырнул на дно лодки и начал топтать, одновременно заламывая руки в отчаянии.
    — Весь день я рыбачу! — вопил он. — Два доллара за проезд на поезде, доллар за лодку, четверть доллара за наживку, а еще надо купить новую удочку да отдать пять долларов на благотворительность! И ради чего?! Ради дурацкой шляпы!
    В этот момент из воды раздался необычайно вежливый голос:
    — Не могли бы вернуть мою шляпу?
    Гринберг оглянулся. По воде к нему направлялся маленький человечек, величественно скрестивший руки на груди. Он быстро и решительно плыл, загребая воду огромными ушами. Добравшись до правого борта, человечек остановился, и уши помогли ему удерживать вертикальное положение. Он серьезно посмотрел на Гринберга и беззлобно сказал:
    — Вы топчете мою шляпу.
    Гринберга это совершенно не беспокоило. Он заявил с чувством превосходства:
    — Вы гребете ушами! Это смешно.
    — А как еще я могу плыть? — вежливо спросил человечек.
    — Загребая руками и ногами, как любой человек, разумеется!
    — А я не человек. Я водяной гном, дальний родич более знаменитых горных гномов, которые живут в шахтах. Я не могу грести руками, я должен держать их скрещенными, чтобы демонстрировать подобающее водяному гному достоинство. Ноги я использую, когда пишу, и держу ими различные предметы. А вот мои уши прекрасно приспособлены для передвижения в воде. Поэтому я их и использую по назначению. Но, прошу вас, мне нужна моя шляпа. Несколько серьезных происшествий требуют моего внимания, и я не могу терять время попусту.
    Недоброе отношение Гринберга к очень вежливому гному легко объяснимо. Он обнаружил существо, к которому мог относиться свысока. Задирая его, Гринберг тешил свое подавленное эго. Двухфутовый гном выглядел достаточно безобидным.
    — Чем это таким важным ты собираешься заниматься, ушастый? — спросил он довольно противным голосом.
    Гринберг надеялся, что гном обидится. Но тот не обиделся, как не обиделись бы и вы, назови вас представитель расы с атрофированными мышцами качком. Вы бы, возможно, даже немного возгордились.
    — Я очень тороплюсь, — сказал гном с беспокойством. — Но если для того, чтобы получить шляпу, мне придется ответить на ваши вопросы, пусть будет так. Мы заняты тем, что пытаемся вернуть в воды Восточного побережья рыбу. Прошлый год выдался засушливым. Комиссия по рыболовству сотрудничает с нами в определенной степени, но мы не можем полагаться на нее в полной мере. Всем рыбам приказано не клевать, пока численность популяции не восстановится. — Гринберг позволил себе скептически улыбнуться. — Моя основная работа сводится к контролю дождей на Восточном побережье, — покорно продолжал гном. — Наш отдел по сбору информации, расположенный в метеорологическом центре континента, координирует осадки по всему региону. Когда его сотрудники решают, что в какой-то части Восточного побережья должен пролиться дождь, я забочусь о том, чтобы так оно и произошло. А теперь отдайте мою шляпу.
    Гринберг грубо рассмеялся.
    — Ваша первая ложь — насчет указания рыбам не клевать — и так была достаточно велика. Вы такой же специалист по производству дождя, как я президент США! — Он с лукавой усмешкой склонился к гному. — А как насчет доказательства?
    — Конечно, раз уж вы настаиваете. — Гном поднял спокойное треугольное лицо и посмотрел на ясное синее небо. — Следите за этим участком.
    Гринберг с улыбкой поднял взгляд к небу. Даже когда среди синевы быстро образовалось темное облако, улыбка осталась широкой — ведь это могло быть совпадением. Но затем тяжелые капли забарабанили по поверхности озера, причем дождь шел только на участке диаметром в двадцать футов. Улыбка потухла, и Гринберг помрачнел.
    Он с ненавистью смотрел на гнома.
    — Так это ты тот мерзкий тип, из-за которого по выходным льет дождь!
    — Летом обычно по выходным, — признался гном. — На выходные приходится девяносто два процента потребления воды, и нам необходимо ее возместить. Поэтому, разумеется, дождь тоже идет в выходные.
    — Вор! Убийца! — завопил Гринберг. — Да ты понимаешь, что делаешь своим дождем с моим бизнесом? Даже без дождя дела идут не так уж хорошо, а ты устраиваешь потоп!
    — Извините, — ответил гном, не тронутый словами собеседника. — Мы делаем дождь не для людей, мы заботимся о рыбах. А теперь верните шляпу, я и так потерял много времени. В эти выходные мы должны устроить особенно сильный дождь.
    Гринберг вскочил на ноги в качающейся лодке.
    — Ливень в эти выходные?! Когда я наконец-то мог бы заработать?! Ты разрушаешь бизнес! Да чтоб ты вместе с твоей рыбой умер в долгих и страшных мучениях!
    В ярости он разорвал шляпу на клочки и швырнул их в гнома.
    — Жаль, что вы так поступили, — спокойно сказал гном, опираясь ушами о поверхность воды. Он ничем не выдавал раздражения. — Мы, Малый народ, никогда не выходим из себя. Но иногда мы считаем необходимым проучить кое-кого, чтобы сохранить достоинство. Я не мстителен. Однако раз уж вы так ненавидите воду и тех, кто живет в воде, то отныне вода и те, кто в ней живет, будут избегать вас.
    Продолжая держать руки скрещенными на груди, гном взмахнул ушами и моментально погрузился в озеро, почти не возмутив поверхность.
    Гринберг смотрел на разбегающиеся круги. Он не осознал последних слов гнома, он даже не попытался понять, что тот сказал. Он угрюмо косился на дождь, продолжавший идти из маленькой тучки возле его лодки. Через мгновение гном, видимо, вспомнил об этом, потому что дождь прекратился. Будто завернули кран, неохотно признал Гринберг.
    «Прощай, бизнес по выходным, — подумал он. — Если Эстер дознается, что я поругался с парнем, который делает дождь…»
    Гринберг забросил удочку, желая в последний раз попытать удачу. Леска полетела к воде, затем крючок подскочил вверх и остановился на расстоянии нескольких дюймов над поверхностью. Крючок словно висел в воздухе.
    — А ну ступай в воду! — с угрозой велел Гринберг, дернул удочку назад и снова забросил крючок в воду. Но тот снова остался в воздухе, немного не долетев до воды.
    Бурча под нос что-то бессвязное о том, что скорее повесится, чем сдастся, Гринберг швырнул за борт удочку. Он уже не слишком удивился, когда удочка зависла над поверхностью озера. Сердито посмотрев на свою снасть, Гринберг выбросил из лодки последние лоскутки шляпы и сел за весла.
    Когда он попытался сделать гребок, весла не коснулись воды, а лишь провернулись в воздухе, и Гринберг чуть не ткнулся носом в дно лодки.
    — Ага, вот и начались неприятности, — пробурчал он, свешиваясь за борт. Как и следовало ожидать, киль лодки не был погружен в воду. Лодка парила на значительной высоте над поверхностью озера.
    Отчаянно болтая веслами в воздухе, Гринберг продвигался к берегу с чудовищной медлительностью, будто ожившая средневековая картинка, изображавшая летучий корабль. Но он думал не об этом, а о том, чтобы его никто не увидел в таком унизительном положении.
    Вернувшись в отель, Гринберг попытался прошмыгнуть мимо кухни в ванную. Он знал, что Эстер непременно будет ругать его за рыбалку накануне открытия, да еще в день, когда милый молодой человек придет к Рози. Если он успеет переодеться, возможно, она будет меньше…
    — Явился наконец, бесполезный лентяй!
    Гринберг замер на месте.
    — Да посмотри на себя, грязнуля! — закричала она пронзительно. — Ты же весь провонял рыбой!
    — Я ничего не поймал, дорогая, — робко запротестовал он.
    — Но ты все равно воняешь. Немедленно иди в ванну, чтоб ты там утонул! У тебя две минуты! Переоденься и займи юношу, когда он придет! Живо!
    Гринберг быстро заперся в ванной, радуясь, что не слышит больше голоса жены. Он открыл кран, чтобы наполнить ванну водой, и снял верхнюю одежду. Гринберг надеялся, что горячая ванна поднимет ему настроение.
    Никакой рыбы! Дожди по выходным! Что сказала бы Эстер, если бы, конечно, знала. Но он, конечно, не собирался говорить ей.
    «Навлечь на себя пожизненные проклятия! — Гринберг ухмыльнулся. — Ха!»
    Он вставил новое лезвие в бритву, взял тюбик с кремом и посмотрел в зеркало. У отражения, уставившегося на него в ответ, было мягкое, круглое лицо с хорошо заметной уродливой щетиной. Он выпятил подбородок, чтобы выглядеть решительнее, и нахмурился. Его лицо действительно приняло жесткое и непреклонное выражение. К сожалению, Эстер никогда не видела его лицо таким, а то бы говорила с ним помягче.
    — Герман Гринберг никогда не сдается! — прошипел он свирепо. — Дожди по выходным, никакой рыбы, все, что угодно, а мне плевать! Поверьте, он приползет ко мне раньше, чем я пойду к нему!
    И тут Гринберг сообразил, что его бритвенный помазок упорно не желает намокнуть. Он опустил взгляд и увидел, что вода, бегущая из крана, разделяется на отдельные струи и огибает кисточку. Решительное выражение лица Гринберга моментально сменилось испугом. Он попытался поймать воду, хватал струю ладонью, дул на нее, подставив кисточку с другой стороны, но все тщетно — вода легко убегала от него. Гринберг попытался заткнуть кран ладонью, но тогда вода попросту потекла вспять, и он услышал, как она журчит по трубам.
    — Ну и что же мне теперь делать? — простонал он. — Эстер меня убьет, если я не побреюсь, но я не могу побриться без воды!
    Помрачневший Гринберг закрутил кран ванны и шагнул в нее, даже не раздеваясь до конца. Он лег, чтобы намокнуть. Через минуту Гринберг с диким ужасом осознал, что остался совершенно сухим, а вся вода одним судорожным рывком выскочила из ванны и растеклась по полу.
    — Герман, хватит плескаться! Я только что вымыла полы! Если я найду хоть одно пятнышко грязи, я убью тебя! — закричала жена.
    Гринберг уныло смотрел на бассейн, образовавшийся на полу ванной комнаты.
    — Да, любовь моя, — выдохнул он страдальчески.
    Он гонялся за убегающей водой с салфеткой, пытаясь собрать ее, прежде чем она зальет нижние помещения. Однако салфетка осталась сухой, а тем временем начали намокать перекрытия между этажами. Вода все еще пребывала на полу.
    Отчаявшись, Гринберг уселся на край ванны. Он сидел молча, пока жена не забарабанила в дверь и не потребовала, чтобы он вышел. Тогда он неохотно встал и начал одеваться.
    Гринберг выскочил из ванной комнаты и плотно прикрыл дверь. Он выглядел грязным, а все его лицо покрылось царапинами, так как он попытался побриться без пены.
    — Рози, — прошептал он, — где мама?
    Дочь сидела в кресле и красила ногти на коротких пальцах.
    — Ты ужасно выглядишь, — сообщила она. — Не хочешь побриться?
    Ее спокойный голос показался Гринбергу ужасно шумным, так что он даже подпрыгнул.
    — Тише, Рози! — попросил он, прижав палец к губам.
    Гринберг услышал, как жена тяжело ходит по кухне.
    — Рози, — тихонько проворковал он, — я дам тебе доллар, если ты вытрешь воду, которую я пролил в ванной.
    — Не могу, папа, — ответила дочь. — Я уже переоделась.
    — Два доллара, Рози. Ну хорошо, два с половиной, шантажистка.
    Гринберг вздрогнул, услышав удивленный возглас Рози. Но когда она вышла из ванной в мокрых туфлях, отец уже бежал вниз по лестнице. Гринберг выскочил из отеля и бесцельно побежал в сторону деревни.
    Ну вот, только этого еще не хватало, думал он. Крики жены, слезы дочери, теперь надо будет купить пару новых туфель для Рози да отдать ей два с половиной доллара. Но сперва необходимо избавиться от щетины…
    Осторожно коснувшись царапины — одной из многих, оставленных бритвой при попытке побриться насухо, — Гринберг обнаружил, что стоит напротив аптеки. Поколебавшись мгновение, он вошел внутрь. Вряд ли здесь может быть что-то полезное, подумал он, но все-таки подошел к прилавку. С другой стороны появился аптекарь. Приятный, неглупый парень, как оценил его Гринберг.
    — Чем бы я мог побриться, не используя воду? — спросил он у аптекаря.
    — Слишком чувствительная кожа? У меня есть отличное средство, — ответил тот.
    — Нет, просто… скажем так, я просто не хочу бриться с водой.
    Аптекарь выглядел разочарованным.
    — Могу предложить вам крем для бритья, не требующий помазка. Хотя, — он просиял, — лучше возьмите электрическую бритву!
    — Сколько она стоит?
    — Всего пятнадцать долларов, а будет служить вам всю жизнь.
    — Дайте мне крем, — холодно ответил Гринберг.
    Обладая тактическим чутьем прирожденного военачальника, Гринберг бродил снаружи, пока не стемнело, и только тогда отправился обратно в отель. Уже миновало семь часов вечера, и он проголодался. Все люди, входившие в отель, были ему знакомы — традиционные летние постояльцы. Наконец мимо прошел незнакомец и начал быстро подниматься по лестнице.
    Мгновение Гринберг колебался. Незнакомца никак нельзя было назвать юношей, но, вероятно, Эстер просто выдавала желаемое за действительное. Он решительно зашагал следом за мужчиной.
    Гринберг выждал несколько минут, чтобы гость успел представиться, а Эстер и Рози — принять любезный вид. Затем он вошел, уверенный, что при госте никаких сцен не будет.
    Войдя, Гринберг сразу почувствовал враждебность, но сделал вид, что ничего не заметил. Он вежливо пожал руку гостю, назвавшемуся Самми Кацем, доктором. Надо полагать, ищет практику, проницательно подумал Гринберг и попросил извинить его.
    В ванной он тщательно прочитал инструкцию по использованию крема для бритья. Гринберг почувствовал себя менее уверенно, узнав, что после бритья лицо следует ополоснуть водой с мылом, но, как бы то ни было, нанес крем и подождал, чтобы щетина смягчилась. Этого не произошло, как выяснил он, начав бриться. Закончив, Гринберг вытер лицо насухо. Полотенце стало черным и воняло. Опять расходы, подумал он, но тут же равнодушно пожал плечами. Следовало отдать пятнадцать долларов за электрическую бритву, но он по глупости упустил этот шанс.
    Из вежливости его дождались, не начиная ужинать. Продолжая мило улыбаться, Эстер прошептала:
    — Погоди, я с тобой еще разберусь!
    Гринберг улыбнулся в ответ, на что весьма болезненно отозвалось ею многострадальное лицо. Грозу можно предотвратить, если очень радушно отнестись к молодому человеку Рози. А, если удастся подсунуть Самми пять долларов, чтобы он — увел Рози погулять — опять расходы! — то Эстер все простят.
    Гринберг совершенно погрузился в попытки обольстить Самми и направить его в нужном направлении, да забыл обо всем, в том числе, о блюде, которое последует за икрой. В иной раз он бы оскорбился при виде нафабренных остроконечных усиков гостя и его коммерческом подходе к бедной Рози, но сегодня Гринберг видел в Самми Каце потенциального спасителя.
    — Вы уже обзавелись кабинетом, доктор Кац?
    — Еще нет. Вы знаете, как здесь делаются дела. Кстати, зовите меня Самми.
    Гринберг оценил этот спланированный ход, особенно потому, что фраза понравилась Эстер. Одним ударом Самми снискал расположение хозяев и завязал торговые переговоры.
    Не говоря ни слова, Гринберг взял ложку и атаковал суп. Этот нетерпеливый доктор легко попадется в мои силки, подумал он. Доктор! Неудивительно, что Эстер и Рози светятся от счастья.
    Соблюдая все правила этикета, Гринберг попытался опустить ложку в тарелку с супом. Суп выплеснулся на скатерть.
    — Поаккуратнее, ты накапал! — прошипела Эстер.
    Гринберг поднес ложку ко рту. Суп, словно ожив, выскочил из ложки и понесся на него, но в последний момент изменил направление и плюхнулся на пол. Гринберг сглотнул и отодвинул тарелку. На сей раз из нее на скатерть вылился весь суп.
    — Я все равно больше не хочу супа, — предпринял Гринберг жалкую попытку спасти положение.
    К счастью, Самми умиротворил Эстер своим спокойным говором, приобретенным в колледже. Хороший он парень, несмотря на усики. И появился как нельзя вовремя.
    Но Гринберга начал охватывать страх. После икры он испытывал сильную жажду, ведь икра вызывает жажду похлеще любой селедки. Вдобавок Гринберг понимал, что его попытки попить закончатся разлитой водой, отчего желание утолить жажду становилось нестерпимым. Он решил пуститься на хитрость.
    Прочие участники вечера разговаривали на повышенных тонах и немного истерично. Дождавшись, пока его храбрость сравняется по силе с жаждой, Гринберг вышел из-за стола и схватил стакан.
    — Не нальете мне немного воды, Самми? — спросил он.
    Самми взял кувшин и начал лить воду в поставленный стакан, под пристальным взором Эстер. Как Гринберг и ожидал, вся вода гейзером взметнулась из стакана прямо на костюм доктора Каца.
    — Извините, но я не буду ужинать с психами, — сердито сказал Самми.
    И он ушел, хотя Эстер рыдала и умоляла его остаться. Рози сидела, слишком потрясенная, чтобы двигаться. Дверь захлопнулась, Гринберг поднял взгляд и увидел, как жена направляется к нему. На ее лице читалась жажда убийства.

    Гринберг стоял на тротуаре возле своего бара и взирал на мирный, синий и ужасно противный океан. Интересно, что произойдет, если подойти к нему. Наверное, вода расступится, и можно будет пешком дойти до Европы, не замочив ног.
    Было раннее утро, слишком рано для бизнеса, но он уже чувствовал себя уставшим. Ни Гринберг, ни его жена так и не уснули в ту ночь. Судя по всему, соседи не спали тоже. Но прежде всего он просто умирал от жажды.
    Ради эксперимента он приготовил содовую воду. Разумеется, содержимое убежало из стакана при попытке поднести его к губам. За завтраком Гринберг попытал счастья с фруктовым соком и кофе. Результат оказался тот же.
    Гринбергу казалось, что на его сухом языке образовался налет вроде накипи. Совершенно обессилев, он сел на лавочку возле магазина. Было утро пятницы, что обещало жаркий и ясный, солнечный день. Была бы суббота, пошел бы ливень.
    — В этом году мне придет конец, — простонал он. — Я не могу приготовить содовую, так почему же пиво будет делать мне одолжение и оставаться в бокале? Я хотел нанять мальчика за десять долларов в неделю, чтобы он управлялся с хот-догами. Сам собирался делать содовую, а Эстер поручить варить пиво. Но теперь я могу делать только хот-доги, Эстер, правда, по-прежнему может варить пиво, но придется двадцать или даже двадцать пять недель платить человеку за приготовление содовой. Я даже погулять не могу выйти. Не будет мне удачи!
    Положение действительно было отчаянным. Торговля зависела от огромного количества факторов, а взамен обещала лишь непостоянную прибыль.
    Пляж постепенно заполняли купальщики. Гринберг сидел на лавочке и завидовал им. Они могут плавать, могут пить, не опасаясь, что жидкость сбежит от них. Они не испытывали жажду…
    К его заведению направлялись первые клиенты. А утренние клиенты берут только прохладительные напитки, напомнил ему опыт. Гринберг вскочил, поспешно опустил жалюзи и бросился в отель.
    — Эстер, мне нужно поговорить с тобой! — воскликнул он, вбегая в комнату. — Я больше не вынесу!
    Жена угрожающе подняла метлу, держа ее как бейсбольную биту.
    — Вернись в бар, идиот! — приказала она. — Мало ты бед натворил?
    Гринбергу невозможно было причинить страдания большие, чем он уже испытывал, так что на сей раз он не дрогнул.
    — Мне нужна твоя помощь, Эстер.
    — Ты почему до сих пор не побрился, бездельник? Если ты…
    — Об этом я и пытаюсь сказать. Вчера я поругался с водяным гномом…
    — С кем?! — Эстер смотрела на него с подозрением.
    — С водяным гномом, — забормотал несчастный Гринберг. — Это такой коротышка, вот такого роста, с огромными ушами, он еще гребет ими, когда плавает, а еще он делает дождь…
    — Герман! — завопила жена. — Хватит нести чушь! Ты рехнулся!
    Гринберг ударил себя кулаком по лбу.
    — Нет, Эстер, я не сумасшедший. Пойдем со мной.
    Жена с готовностью пошла за ним, но ее отношение к его словам заставило Гринберга ощущать еще большую беспомощность и одиночество, чем раньше. Уперев кулаки в толстые бедра и широко расставив ноги, Эстер внимательно следила, как он пытается набрать стакан воды.
    — Неужели ты не видишь? — завыл Гринберг. — Я не могу налить воду в стакан! Она выплескивается, она убегает от меня!
    Эстер несколько смутилась.
    — Что с тобой случилось?
    Совершенно сломленный, Гринберг рассказал жене о встрече с водяным гномом, не упустив ни одной детали, даже выставляющей его в невыгодном свете.
    — А теперь я не могу прикоснуться к воде, — закончил он. — Я не могу приготовить содовую, не могу пить. А я так хочу пить! Жажда убивает меня…
    Эстер отреагировала моментально. Она схватила его в объятия, прижала голову к своей груди и нежно погладила, как ребенка.
    — Герман, мой бедный Герман! — мягко произнесла жена. — Что мы натворили, чем мы заслужили это проклятие?
    — Что мне делать, Эстер? — беспомощно спросил Гринберг.
    Эстер отстранила его на расстояние вытянутой руки.
    — Сходи к врачу, — сказала она решительно. — Сколько ты протянешь без воды? Без воды ты умрешь. Может, я бываю с тобой слишком жесткой, но ты же знаешь, я люблю тебя…
    — Знаю, мамочка, — согласился Гринберг. — Но чем поможет мне доктор?
    — Ну, я же не врач, откуда мне знать? На всякий случай сходи. Чего тебе терять?
    Гринберг колебался.
    — Мне нужно пятнадцать долларов на электрическую бритву.
    — Ну и что? Если нужно, значит, нужно. Иди, дорогой. Я присмотрю за баром.
    Ощущение одиночества и беспомощности исчезло. До кабинета врача Гринберг дошел уверенным шагом и связно изложил симптомы своего недуга. Врач слушал его с профессиональной симпатией вплоть до описания водяного гнома. Тогда его глаза вспыхнули и сузились.
    — Я знаю одно средство для вас, мистер Гринберг, — сказал доктор. — Посидите здесь, пока я не вернусь.
    Гринберг спокойно ждал. Он даже позволил себе немного надеяться на скорый конец мучений. Однако уже через мгновение завыла сирена, и доктор вернулся с двумя медбратьями, которые попытались надеть на него смирительную рубашку. Перепуганный Гринберг сопротивлялся, от ужаса он довольно сильно ударил медика.
    — Что вы делаете?! Зачем вы хотите надеть на меня эту штуку?! Не надо!
    — Успокойтесь, — мягко сказал врач. — Все будет хорошо.
    В этот момент в кабинет вошел полицейский, обычно сопровождающий машину «скорой помощи».
    — Что здесь происходит? — спросил он.
    — Не стой столбом! — ответил один из медбратьев. — Этот человек — псих, помоги нам надеть на него смирительную рубашку.
    Но полицейский не торопился прийти на помощь медикам.
    — Успокойтесь, мистер Гринберг, — сказал он. — Пока я здесь, никто не причинит вам вреда. Что случилось?
    — Майк! — закричал Гринберг, хватая спасителя за рукав. — Они решили, что я свихнулся!
    — Разумеется, он сошел с ума, — подтвердил доктор. — Пришел сюда с дикой историей про водяного гнома, который наложил на него проклятие.
    — Какое проклятие, мистер Гринберг? — осторожно спросил полицейский.
    — Я поссорился с водяным гномом, он присматривает за рыбой и делает дождь, — тихо пробормотал Гринберг. — Я порвал его шляпу. Теперь я не могу притронуться к воде. Не могу пить и вообще…
    Доктор кивнул с удовлетворением.
    — Ну вот. Совершенно обезумел.
    — Замолчите.
    Майк посмотрел внимательно на Гринберга, затем спросил:
    — Вы, ученые, попытались проверить его слова? Ну-ка, мистер Гринберг, давайте попробуем.
    Полицейский налил воды в бумажный стаканчик и подал Гринбергу. Тот протянул руку, чтобы взять стаканчик, и вода вылилась через дальний от него край, а когда Гринберг попытался подставить вторую руку, вода прыгнула вверх.
    — Сумасшедший, говорите? — ехидно спросил полицейский. — Думается мне, вы ничего не знаете о гномах и эльфах. Идемте, мистер Гринберг.
    Они вышли вместе и пошли по улице. Гринберг рассказал Майку все от начала и до конца, объяснив, что проклятие не только делает его личную жизнь невыносимой, но и уничтожает бизнес.
    — Итак, доктора вам помочь не могут. Они ничего не знают про Малый народ. Я не стану порицать вас за оскорбление гнома, ведь вы не ирландец, а то бы отнеслись к нему уважительно. Но что-то надо сделать, вы же умираете от жажды. Скажите, вы вообще ничего не можете выпить?
    — Ничего, — траурным тоном ответил Гринберг.
    Они вошли в бар. Одного взгляда хватило, чтобы понять — дела шли очень медленно, но это не испортило его настроение, потому что портить было уже нечего. Эстер бросилась к нему.
    — Ну что?
    Гринберг безнадежно покачал головой:
    — Плохо. Они решили, что я псих.
    Тем временем Майк осматривал бар. Наконец его глаза засияли.
    — Точно, я вспомнил. Мистер Гринберг, вы пробовали выпить пива? Когда я был ребенком, мама мне все рассказала про эльфов, гномов и прочий Малый народ. Они никогда не прикасаются к алкоголю. Давайте попытаемся.
    Гринберг взял бокал и осторожно подошел к крану. Поколебавшись, он отвернул его и подставил бокал. Его лицо посветлело, потому что пиво налилось в бокал и осталось там! Эстер и Майк смотрели, как Гринберг медленно поднес бокал к губам и сделал глоток.
    — Майк! — воскликнул он. — Ты спас меня! Ты дал мне попить!
    Полицейский нерешительно запротестовал.
    После обеда Эстер закончила торговлю, и они втроем пошли в отель.
    Пришла суббота, и полил дождь. Гринберг маялся бесконечным похмельем, вызванным необходимостью постоянно пить пиво для утоления жажды. Он с вожделением думал о запретных пакетах со льдом и обычных напитках.
    — Я больше не могу! Пиво, пиво, все время пиво, даже на завтрак!
    — Лучше, чем ничего, — сказала Эстер с покорностью судьбе в голосе.
    — Ох, не знаю, не знаю. Дорогая, ты же не сердишься на меня из-за Самми?
    Она мягко улыбнулась:
    — Пустяки. При одном упоминании о приданом он прибежит обратно.
    — Вот и я так думаю. Но что же делать с этим проклятием?
    Жизнерадостный Майк закрыл зонт и ввел внутрь невысокую седовласую женщину, свою мать. Гринберг с завистью убедился в пользе пакетиков со льдом и обычных напитков, так как Майк был бодр, как накануне.
    — Майк рассказал мне о вас и гноме, — сказала женщина. — Я хорошо знаю Малый народ и не буду винить вас в том, что вы обидели гнома, вы же никогда не встречались ни с кем подобным. Но я полагаю, что вам хочется избавиться от проклятия. Вы раскаиваетесь?
    Гринберг содрогнулся:
    — Конечно! Пиво на завтрак, вы только представьте себе!
    — Ну что же, вам нужно лишь пойти на озеро и дать гному доказательство.
    — Какое доказательство? — нетерпеливо спросил Гринберг.
    — Вам нужно отнести ему сахар. Малый народ любит сладкую начинку…
    — Ты слышала, Эстер? Я куплю целую бочку…
    — Любят, но не могут есть, — продолжила мать полицейского. — Сахар растворяется в воде. Вам нужно придумать, как обойти это препятствие, и тогда маленький господин поверит, что ваше раскаяние искренно.
    — Ага, я знал, что не все так просто! — воскликнул Гринберг.
    В наступившей тишине Гринберг яростно обдумывал сложившуюся проблему, атакуя ее со всех сторон.
    — Когда я увидела ваш бар сегодня, то сразу поняла, что Майк сказал мне правду. Идет дождь, во всем городе льет как из ведра, а вокруг вашего бара большой круг, где совершенно сухо. Никогда не встречала ничего подобного, — сказала женщина.
    Пока Гринберг испуганно внимал ей, Майк кивнул и Эстер, по-видимому, заинтересовалась феноменом. Когда Гринберг признал, что не может ничего придумать, он обнаружил, что остался в баре один. Он смутно припомнил, что Эстер ушла и обещала вернуться через несколько часов.
    — Что же мне делать? — произнес Гринберг. — Сахар, который не растворится в воде… — Он налил бокал пива и задумчиво выпил его. — Что же сделать? Может, сойдет сироп? Он достаточно сладкий.
    Гринберг покрутился по бару, подыскивая себе занятие. Протереть краны он не мог, несколько оставшихся сосисок, скорее всего, пропадут. Пол уже был чисто вымыт. В конце концов, Гринберг сел и снова задумался над своими трудностями.
    «В понедельник я пойду на озеро, что бы ни случилось, — подумал он. — Завтра туда идти не следует, потому что опять будет лить дождь, поэтому завтра я только замерзну».
    Вернулась Эстер, загадочно улыбаясь. Она вела себя очень вежливо и заботливо, и Гринберг оценил это. Но уже вечером и на следующий день он понял, чему она радовалась. Эстер распустила слух, что, хотя во всем городе шел сильный дождь, их бар остался совершенно сухим. Так что Гринбергу пришлось работать за шестерых, несмотря на головную боль, отдававшуюся во всем теле, чтобы удовлетворить толпу, любовавшуюся чудом и наслаждавшуюся сухостью и теплом. Сколько удалось заработать в тот день, он в точности так и не узнал — Гринберг давно взял за правило воздерживаться от обсуждений таких деликатных вопросов. Но совершенно ясно, что даже в 1929 году он никогда не зарабатывал столько за один уик-энд.

    В понедельник Гринберг проснулся рано. Он тихонько поднялся, стараясь не беспокоить супругу, и начал одеваться. Но Эстер все-таки проснулась и приподнялась в кровати, опираясь на локоть. Она смотрела на него с сомнением.
    — Герман, — мягко сказала жена, — тебе в самом деле нужно идти?
    Он обернулся, пораженный.
    — Что ты имеешь в виду?
    — Ну, — она заколебалась, — ты не мог бы подождать до конца сезона, дорогой?
    Он подался назад, с ужасом глядя на нее.
    — Хорошая мысль пришла в голову моей жене! Я должен пить пиво вместо воды! Как я могу это вынести? По-твоему, я люблю пиво? Я помыться не могу! Люди уже сейчас стараются не стоять рядом со мной, а что будет в конце сезона? Я выгляжу как бродяга, потому что все время пью пиво, а моя щетина слишком жесткая для электрической бритвы. Я требую уважения…
    — Я понимаю, дорогой, — согласилась жена. — Но я подумала о Рози… Так хорошо дела у нас никогда не шли. Каждую субботу и воскресенье идет дождь, но не у нас. Это же наша удача!
    — Эстер! — потрясение ответил Герман. — Неужели мое здоровье ничего не значит?!
    — Конечно, значит, дорогой! Но я подумала, может, ты еще немножко потерпишь…
    Гринберг схватил шляпу и куртку и выскочил за дверь, но тут же остановился, слушая крики жены. Он впервые понял, что, избавившись от проклятия, упустит отличную возможность поправить дела.
    Он медленно закончил одеваться. Кое в чем Эстер была права. Если бы немного потерпеть это безводное существование…
    — Нет, — решительно сказал Гринберг. — Мои друзья избегают меня. Уважаемый человек не может все время пить и не принимать ванну. Ну так мы заработаем меньше денег. Деньги — это еще не все.
    И, сохраняя решительный настрой, он отправился к озеру.

    Тем же вечером, прежде чем отправиться домой, Майк зашел в бар. Он обнаружил Гринберга сидящим в кресле, закрыв лицо руками. Его тело содрогалось от боли.
    — Что случилось, мистер Гринберг? — вежливо спросил Майк.
    Гринберг поднял голову и слепо уставился на полицейского.
    — А, это вы, — пролепетал он. Постепенно его взгляд прояснился.
    Гринберг встал, провел Майка к стойке и налил пива. Они молча выпили.
    — Я ходил сегодня к озеру, — сказал он опустошенно. — Я бродил вокруг озера как ненормальный, но гном так и не выглянул из воды.
    — Понимаю, — ответил Майк сочувственно. — В это время они обычно очень заняты.
    Гринберг умоляюще сложил руки.
    — Так что же мне делать? Я не могу написать ему или послать телеграмму, у него нет двери, в которую можно постучать, и звонка, в который можно позвонить. Как мне заставить его выйти и поговорить? — Его плечи поникли. — Возьмите сигару, Майк. Вы очень хороший друг, но, похоже, нас побили.
    Наступила тишина. Наконец Майк сказал:
    — Сегодня слишком жарко. Настоящее пекло.
    — Верно. Эстер говорит, что дела пойдут хорошо, если такая погода продержится.
    Майк вертел в пальцах сигару. Гринберг произнес:
    — Допустим, я смогу вызвать гнома на разговор. Как быть с сахаром?
    Тишина воцарилась вновь. Молчание становилось все напряженнее. Майк чувствовал себя особенно неуютно, так как со своим бесцеремонным характером был не слишком приспособлен для утешения страдающих друзей. С преувеличенным вниманием он покрутил сигару пальцами, вслушиваясь в хруст.
    — Такая жара вредна для сигар, — сказал он, чтобы поддержать разговор. — Они совершенно высыхают. Хотя именно эта в порядке.
    — Да, — согласился Гринберг. — Целлофан предохраняет ее…
    Они с Майком уставились друг на друга, затем одновременно просияли.
    — Черт возьми! — закричал Майк.
    — Сахар в целлофановой обертке! — вторил Гринберг.
    — Совершенно верно, — горячо ответил Майк, снизив голос до шепота. — Я зайду за вами завтра рано утром. Мы пойдем на озеро.
    Гринберг молча пожал ему руку, слишком взволнованный, чтобы говорить. Когда Эстер пришла проведать его, он убежал, оставив ее в баре одну с неопытным мальчиком, занимавшимся грилем, а сам кинулся в деревню на поиск сахара в целлофановой обертке.
    Следующим утром солнце едва показалось из-за горизонта, а Майк уже пришел за Гринбергом. Его друг уже был полностью одет и стоял на крыльце в нетерпеливом ожидании. Майк искренне переживал за друга. Они отправились на железнодорожную станцию. Гринберг ковылял на заплетающихся ногах, а его глаза упорно норовили съехаться к переносице.
    Они зашли в кафе позавтракать. Майк взял апельсиновый сок, бекон, яйца и кофе. Гринберг с тоской слушал, как он заказывает, пытаясь побороть ком в горле.
    — А вы что пожелаете? — обратился к нему официант.
    Гринберг покраснел.
    — Пиво, — прохрипел он.
    — Вы шутите?
    Гринберг отрицательно покачал головой, не в силах сказать ни слова.
    — А что подать к пиву? Овсянку, тост, пирог…
    — Только пиво.
    И он заставил себя проглотить очередную порцию пива.
    — Выручай! Еще одно пиво на завтрак убьет меня! — прошипел он Майку.
    — Ох, понимаю, — промычал Майк набитым ртом.
    В поезде они занялись составлением планов. Но так как друзья впервые столкнулись с подобным феноменом, то ничего придумать не смогли. Они подошли к берегу озера, понимая, что им придется проявить всю свою изобретательность, чтобы добиться желаемого результата.
    — Как насчет лодки? — спросил Майк.
    — Если я сяду в лодку, то она не останется в воде. А ты не сможешь грести в таком состоянии.
    — Тогда что делать?
    Гринберг прикусил губу и уставился на прекрасное синее озеро, лежавшее перед ним. Там, так близко, живет гном.
    — Иди через рощу по берегу и вопи как ненормальный. Я пойду в другую сторону. Мы обогнем озеро с разных сторон и встретимся у лодочной станции. Если гном выглянет, позови меня.
    — Хорошо, — сказал Майк без особой уверенности в голосе.
    Озеро оказалось достаточно большим. Они шли по берегу, часто останавливаясь, чтобы встать поудобнее и кричать. Через два часа Майк и Гринберг стояли друг напротив друга на противоположных берегах озера. Гринберг слышал, как полицейский кричит:
    — Эй, гном!
    — Эй, гном! — вторил Гринберг. — Выходи!
    Через час они встретились. Оба совершенно выдохлись и чувствовали жжение в горле. Майк и Гринберг обескураженно посмотрели друг на друга — их вопли слышали только рыбаки, которые единственные и беспокоили водную гладь.
    — Черт побери, ничего не выходит. Пойдем к лодочной станции, — сказал Майк.
    — Но я не могу сдаться! — проскрипел Гринберг.
    Они прошли вдоль берега озера, покрикивая вполголоса. Возле лодочной станции Гринберг был уже готов признать поражение. Тем временем к ним бросился лодочник с самым угрожающим видом.
    — Вы, психи, убирайтесь отсюда! — закричал он. — Что вы шляетесь тут и орете, распугивая рыбу? Ребята сердятся…
    — Мы больше не будем кричать. Все равно толку нет, — ответил Гринберг.
    Они купили пиво, и Майк все-таки нанял лодку. Лодочник моментально остыл и пошел готовить ее к отплытию.
    — Зачем ты нанял лодку? Я не могу плыть в ней, — сказал Гринберг.
    — Ты и не поплывешь. Ты пойдешь.
    — Что? — воскликнул Гринберг. — Опять вокруг озера?
    — Не-а. Смотрите, что я думаю, мистер Гринберг. Может быть, гном просто не слышит нас через толщу воды. Гномы вовсе не бессердечные злодеи. Если бы он слышал нас и подумал, что вы раскаялись, он бы сразу снял с вас проклятие.
    — Наверное, — сказал Гринберг, не слишком убежденный. — И куда я должен идти?
    — Насколько я понял, вы так или иначе отталкиваете воду, но при этом и вода отталкивает вас. Ну, по крайней мере, я хочу в это верить. И если я прав, то вы сможете идти по озеру. — Майк начал собирать большие камни и грузить их в лодку. — Помогите мне, — сказал он.
    Любое занятие, даже бесполезное, лучше бездействия, решил Гринберг. Он помог Майку загрузить лодку камнями, пока она не осела чуть ли не до самых краев бортов. Полицейский сел в лодку и отчалил от пристани.
    — Вперед, попробуйте ступить на озеро, — сказал он.
    — Думаю, я не смогу, — колебался Гринберг.
    — С вами ничего не случится. Вы же не можете промокнуть, значит, и утонуть не можете.
    Логичный вывод убедил Гринберга, и он шагнул вперед. Когда вода немного подалась под его ногой, а затем невидимая сила приподняла его над поверхностью, он испытал странное чувство. Хотя Гринберг стоял не слишком уверенно, соблюдая определенную осторожность, он мог идти по поверхности озера достаточно легко.
    — А что теперь? — спросил Гринберг почти радостно.
    Майк с лодкой держался от него на расстоянии шага.
    Полицейский взял один камень со дна лодки и протянул Гринбергу.
    — Будем бросать их в воду. Устроим такой тарарам, что всех перебудим под водой. Это наверняка заставит гнома выглянуть.
    Друзья снова приободрились. Со словами «Этот его точно разбудит» и «Этим я ему точно по башке попаду» Гринберг и Майк бросали камни в воду. Они уже использовали примерно половину камней, когда Гринберг замер с очередным булыжником в руках. Что-то заставило его сердце сжаться, и он утратил веселое настроение.
    Майк с интересом наблюдал, как гном появляется из воды, работая ушами. Полицейский признал, что маленький господин с высокомерно скрещенными на груди руками выглядел достаточно смешно.
    — Неужели обязательно швырять камни и отвлекать нас от работы? — спросил гном.
    Гринберг сглотнул.
    — Простите, господин гном, — сказал он нервно. — Но мы никак не могли докричаться до вас.
    Гном посмотрел на него:
    — О, так это вы, тот смертный, которого надо было утихомирить. Зачем вы вернулись?
    — Чтобы сказать вам, что раскаялся и что больше не буду оскорблять вас, — сказал Гринберг.
    — А как вы докажете свою искренность? — тихо спросил гном.
    Гринберг поспешно засунул руку в карман и вытащил пригоршню кусков сахара, завернутых в целлофановую обертку. Он протянул сладости гному.
    — А, это очень умно, да, — живо ответил маленький гном, жадно срывая обертку и запихивая угощение в рот. — Давно не пробовал ничего подобного.
    Через мгновенье Гринберг барахтался в воде, отчаянно размахивая руками и ногами. Майк схватил его за куртку и помог выбраться. Впрочем, Гринберг был счастлив, что наконец-то может утонуть.

Памела Сарджент
СОБИРАЙТЕ СИНИЕ РОЗЫ
Пер. М. Бородкин

    Освенцим-Биркенау, Треблинка, Майданек, Собибор, Хелмно — жуткие печи Катастрофы, открытые раны в смущенном сознании современного цивилизованного мира. Огонь в них не угас до конца, он питается антисемитами. Отблески этого пламени освещают то, что скрыто под хрупкими культурными надстройками.
    Еврей несет это бремя прошлого во враждебную повседневность. Сам того не желая, он передает его своим детям. Вот рассказ о таких детях, печальная поэма в прозе, дурной сон, находящий свою реальность. Медленное погружение в холодное будущее, погребенное в настоящем, где только любовь и сила детей могут обеспечить выживание.
Дж. Данн
    Не припомню, чтобы я спрашивала мать про вытатуированные цифры. Мы очень рано поняли, что спрашивать об этом не следует. Может, я или мой брат Саймон что-нибудь случайно сказали, когда были маленькими, и увидели боль на ее лице, а может, наш отец запретил нам спрашивать.
    Разумеется, мы знали о цифрах. Иногда, в достаточно теплые дни, мать не застегивала верхние пуговицы блузки. Когда она наклонялась, чтобы обнять или поднять нас, мы видели цифры, вытатуированные на дюйм выше ее груди.
    Когда я выросла, то наслушалась жутких историй про лагеря смерти и печи крематориев, о тех, кто вырывал золотые зубы у трупов, и о женщинах, которых насиловали солдаты и охранники, вопреки законам рейха. Я стала неоднозначно относиться к матери, говоря себе, что лучше бы умерла, нашла бы способ покончить с собой, но не испытывать страшное унижение и бесчестье. Я думала о том, что пришлось пережить моей матери, какие грехи отягощают ее память, что она сделала, чтобы выжить. Старый доктор однажды сказал мне: «Лучшие из нас умерли. Самые достойные, самые чувствительные». И я благодарила Бога за то, что родилась в 1949 году и не могла быть дочерью нациста-насильника.
    Когда мне исполнилось четыре года, мы переехали в старинный дом в деревне. Отец стал преподавателем в местном двухгодичном колледже, отклонив предложения из Колумбийского и Чикагского университетов, зная, что матери там будет невыносимо трудно. Вокруг дома росли дубы и вязы, а также огромная плакучая ива, отбрасывавшая печальную тень на дом. Ранней весной на наш пруд прилетали немногочисленные гуси, чтобы передохнуть перед дальней дорогой. («Можно назвать этих птиц евреями, — сказал как-то отец. — Они летят на зиму в Майами». Мы с Саймоном представляли себе, как гуси лежат на пляже, намазав перья солнцезащитной мазью, и просят официантов принести лимонад. В коктейлях с соками и джином мы тогда не разбирались.)
    Даже в деревне мать время от времени собирала чемоданчик и уезжала, обычно на неделю. Она говорила, что хочет немного побыть в одиночестве. Иногда она ехала в горы, в Адирондак, где у одной из моих теток был маленький домик, а то друг отца уступал ей свою хижину. Мама всегда уезжала одна и всегда в какое-нибудь удаленное место. Отец говорил, что это все «нервы», но мы с Саймоном думали, будто мама не любит нас и таким образом дает понять, что мы — нежеланные дети. Я всегда вела себя тихо и, когда мама отдыхала, ходила на цыпочках и говорила шепотом. Саймон реагировал более бурно. Некоторое время он мог сдерживаться, но потом начинал носиться по дому и орать, отчаянно стараясь привлечь к себе внимание, а то и бросался на батареи головой вперед. Один раз он с разбегу выпрыгнул в большое окно гостиной, разбив стекло. К счастью, сам он отделался легкими порезами и ушибами, но после этого случая отец затянул окна изнутри мелкой сеткой. Происшествие потрясло мать, несколько дней она бродила вокруг дома, всем телом содрогаясь от боли, а потом уехала к тете, на сей раз — на три недели. У Саймона башка была крепкая, когда он бился о батареи, то зарабатывал лишь шишки и слабую головную боль. А маму головная боль укладывала в постель на несколько дней.
    Я смотрю в бинокль из окна башни, разглядываю лес. С такого расстояния озера выглядят лужицами. Я вижу пару, приплывшую на островок в лодке. Затем отвожу бинокль, чтобы не вторгаться в их частное пространство. Я завидую юноше и девушке, которые могут свободно, не боясь последствий, выражать свои чувства друг к другу. И это изъявление чувств не приводит к разрушению личности — как была разрушена моя. Не думаю, что кто-нибудь рискнет забраться в мои горы сегодня. Небо затянуто, перисто-кучевые облака гоняются друг за другом, на западе собирается дождь. Надеюсь, никто не придет. Вчера внизу устроило пикник какое-то семейство, и они вымотали меня. У одного мальчика разболелась голова, а другой маялся желудком. Я весь день глотала аспирин и пыталась унять тяжесть в животе. Очень надеюсь, что сегодня никто не появится.
    Родители не посылали нас в школу до тех пор, пока мы не вошли в возраст, когда закон уже не позволял оставаться дома. Тогда нас записали в среднюю школу в маленьком городке. Желтый автобус забирал нас из дома. Я очень боялась и была рада, что мы с Саймоном близнецы и будем учиться в одном классе. Небольшое кирпичное здание школы выстроили совсем недавно. В первом классе нас было всего пятнадцать учеников. Старшеклассники ходили в эту же школу, я их боялась, поэтому облегченно вздохнула, узнав, что их классы занимают второй этаж, а мы учились на первом. Так что мы почти не видели их, разве что когда они проводили уроки физкультуры на улице. Сидя за партой, я видела их из окна и вздрагивала всякий раз, когда в кого-нибудь попадал мяч или кто-нибудь ушибался.
    К счастью, я проучилась в школе всего три месяца, после чего отец наконец-то получил разрешение учить меня дома. Но и этих трех месяцев оказалось слишком много. Три месяца постоянной боли, бури эмоций… У меня трясутся руки и выступает испарина, когда вспоминаю об этом.
    Первый день я проскучала. Дома мы с братом учились читать и считать с самого раннего возраста. На уроке я прикинулась дурочкой и делала все, что велел учитель. Саймон вел себя агрессивно, показывая, что все знает. Другие дети хихикали, перешептывались, показывали на нас пальцами. Кое-что я чувствовала, но меня это не слишком отвлекало. Тогда, в тот первый день в школе, я была не такой, как сейчас.
    Перемена. Дети вопят, носятся, лазают по канату, качаются на качелях, подтягиваются на турниках, играют в баскетбол. Я пошла с двумя девочками на покрытый асфальтом участок двора, мы взяли мелок, и они научили меня играть в «классики». Я очень старалась не обращать внимания на синяки и шишки других школьников.
    Гром грянул на перемене в конце второй недели.
    Я хочу спокойствия, я хочу держаться подальше от легко передающейся боли. Не удивительно ли, думаю я отстраненно, что в нашей жизни ненависть, боль и страдания так легко распространяются и так часто ощущаются? Любовь и удовольствие редки, они — лишь тонкая накидка, неспособная защитить меня от жестоких ударов. А под сильной любовью всегда прячутся страх, ревность и ненависть.
    Я опять играла в «классики», а Саймон и еще несколько ребят пришли посмотреть, как мы это делаем. Неожиданно подошли пятеро мальчиков постарше, класса из третьего или четвертого. Они начали дразнить нас.
    — Грииин-баумы, — сказали они нам.
    Мы обернулись, я при этом пыталась удержать равновесие, стоя на одной ноге, а Саймон сжал кулаки.
    — Эстер Грииин-баум. Саймон Грииин-баум, — повторяли они снова и снова, коверкая нашу фамилию.
    — Мой отец говорит, что они жиды.
    — Он говорит, что вы жиденята, — сказал один мальчик. — Эй, это жиденята!
    Кто-то захихикал. Затем они начали громко повторять:
    — Жиденята, жиденята!
    Один мальчик толкнул меня.
    — Не трогай мою сестру! — закричал Саймон и ударил его. От удара тот сел на землю, и я немедленно почувствовала боль пониже поясницы. Другой мальчик бросился на Саймона и пнул его, брат стукнул его в ответ и тут же получил сильный удар по носу. Меня охватил адская боль, и я завопила, зажимая руками нос, из которого хлынула кровь. Нос Саймона тоже кровоточил. Один мальчишка схватил его сзади, а другой начал избивать.
    — Прекратите! Прекратите! — кричала я.
    От невыносимой боли я не могла стоять на ногах и упала. Тут прибежали учителя, и драка прекратилась, а я потеряла сознание. Меня отнесли в медицинский кабинет, где я и оставалась до конца учебного дня.
    Саймон был очень доволен собой. Всю дорогу домой он бахвалился.
    — Не говори маме, — попросила я его, когда мы вышли из школьного автобуса. — Пожалуйста, не рассказывай ей, а то она расстроится и опять уедет. Пожалуйста, не надо ее расстраивать.
    Однажды, когда мне было четырнадцать, мама опять отсутствовала, и папа выпивал в кухне с мистером Арнстидом. Я сидела в своей комнате с книжками и тетрадками, но слышала, как они разговаривали. Отец тихо говорил, а мистер Арнстид оглушительно ревел.
    — Никому, никому я не пожелаю пережить то, что пережила Анна. Мы все звери, что ни говори, все — американцы, немцы, какая разница.
    Стук стаканов и рев:
    — Черт тебя подери, Сэм! Вы, евреи, думаете, будто вам принадлежит монополия на страдания! А как насчет парня в Гарлеме или мексиканца, помирающего от голода? Ты думаешь, им легко?
    — Анне пришлось еще хуже.
    — Нет, не хуже, чем мальчишке на улицах Калькутты. Анна еще могла надеяться на спасение. А кто придет и освободит паренька в Калькутте?
    — Никто, — тихий ответ, — никто и никогда не освободит Анну от этого страдания.
    Затаившись, я продолжала вслушиваться, но мистер Арнстид скоро ушел. Я сошла вниз и увидела, что отец сидит, глядя на пустой стакан. Я почувствовала, что его печаль мягко обволакивает меня, но затем к печали добавилась любовь, и мне стало гораздо легче.
    Я начала пропускать школу не менее двух раз в неделю. Я страдала, не имея возможности поговорить с мамой и не подбирая слов для разговора с папой. В те дни мама часто отсутствовала, и я грустила еще больше (это я, из-за меня она уезжала). От депрессии меня спасало только чувство уюта, которое я испытывала, оставаясь дома.
    Они кое-что заподозрили, но окончательно поняли, что случилось, только после Дня благодарения. Наступил декабрь, пошел снег. Отец принес дрова для камина, мама начистила ханукальный подсвечник, а мы с Саймоном подсчитывали сбережения и обсуждали, что купим на них, когда папа повезет нас в город.
    Я уже неделю не ходила в школу, потому что при одной мысли о необходимости идти туда меня начинало тошнить. Отец читал, Саймон пошел во двор и забрался на дерево. Я сидела на кухне, резала и украшала торт, пока мама раскатывала тесто, что-то напевая себе под нос. Ее фартук запачкала белая мука. Время от времени она оглядывалась и улыбалась, видя, как я таскаю кусочки теста.
    И тут я свалилась со стула на пол, сжимая ногу. Из носа пошла кровь.
    — Мамочка, мне больно!
    Мать подхватила меня на руки, прижала к себе, посадила на кресло и вытерла нос. Тут мы услышали крик Саймона. Затем он постучался в заднюю дверь.
    — Я свалился с дерева, — сообщил он, входя в дом.
    Мама взяла его на руки и обернулась ко мне. Я поняла: она знает, что мы с ней одинаковые, и почувствовала ее боль и страх за меня. Мама знала, что чужая боль всегда будет для меня буквально как нож острый, что я буду всегда впитывать страдания чужих людей и, возможно, эти страдания разрушат меня.
    Воспоминание: прошел летний дождь, папа и мама стоят во дворе под ивой. Папа обнимает ее, откидывает назад ее черные волосы и нежно целует в лоб. Это не для меня. Я всегда одна, со своими горами, лесом и озерами-лужицами. Юная пара причалила к острову.
    Я слышала их голоса внизу:
    — Анна, чем мы можем помочь бедной девочке?
    Мама вздохнула, и ее грусть накрыла меня словно покрывало.
    — Сэмюэль, ей придется намного хуже, чем мне.

Бернард Маламуд
ЕВРЕЙ-ПТИЦА
Пер. В. Голышев

    Обычно юмор чувствует себя в еврейской литературе как дома. Возможно, это происходит из-за естественной склонности преувеличивать и искажать действительность, такая фантазия, летящая к логическому концу — нелепости. Фантазия нападает и развивается, прикрываясь цинизмом и пассивностью. Даже самые реалистичные произведения наполнены фантастическими и сверхъестественными деталями, резко контрастирующими с общим фоном.
    Бернард Маламуд превращает в евреев ворон — те истово молятся, сносно говорят на идише, селедку предпочитают смальцу и улетают от «антисемитов». Он преувеличивает, веселится, играет, кричит, дразнит, наслаждается и растягивает обыденную реальность как конфеты-тянучки. И невозможно возможное существо, еврей-птица по имени Шварц, жалуется, развлекает, страдает, терпит и задыхается, пока читатель не перестает смеяться.
    Но кто такие «антисемиты»? Где они, эти «антисемиты»? Габриэль Персон однажды сказал: «Еврей платит за свое еврейство так же плохо, как нееврей: он — свой собственный антисемит».
Дж. Данн
    Окно было открыто, поэтому тощая птица и влетела. Растрепанными черными крыльями хлоп-хлоп. Так уж устроена жизнь. Открыто — попал. Закрыто — не попал, такая уж твоя судьба. Птица устало влетела в открытое кухонное окно Гарри Коэна, на верхнем этаже дома возле Ист-Ривер, на Первой авеню. На стене висела клетка беглой канарейки, и дверца ее была распахнута, но эта чернявая длинноносая птица с всклокоченной головой и тусклыми глазками — к тому же косыми, что придавало ей сходство с потасканной вороной — шлепнулась прямо на стол, спасибо еще, что не на баранью отбивную Коэна. Дело было год назад, жарким августовским вечером; торговец замороженными продуктами ужинал вместе с женой и школьником сыном. Коэн, грузный мужчина с волосатой грудью, мясистый под шортами; Эди, под желтыми шортами худенькая, в красном лифчике; и десятилетний Мори (полностью — Моррис, в честь ее отца), хороший мальчик, хотя и не очень способный, после двухнедельного отдыха вернулись в город, потому что умирала мама Коэна. Они отдыхали в Кингстоне, штат Нью-Йорк, но мама, жившая отдельно в Бронксе, заболела, и они приехали обратно.
    — Прямо на стол, — сказал Коэн и, поставив стакан с пивом, шуганул птицу. — Сукин сын.
    — Гарри, выбирай слова, — сказала Эди и взглянула на сына, который следил за каждым их движением.
    Птица сипло каркнула и, хлопая замызганными крыльями — перья их торчали в разные стороны, — тяжело взлетела на кухонную дверь и уселась там, глядя на них.
    — Это говорящая птица, — изумилась Эди.
    — По-еврейски, — заметил Мори.
    — Ишь какая умная, — проворчал Коэн. — Он обглодал кость и положил в тарелку. — Раз ты говоришь, скажи, за каким ты делом. Что тебе здесь понадобилось?
    — Если у вас не найдется лишней бараньей отбивной, — ответила птица, — меня устроил бы кусочек селедки с корочкой хлеба. Разве можно жить все время на одних нервах?
    — Тут не ресторан, — сказал Коэн. — Я спрашиваю, что тебя привело по этому адресу?
    — Окно было открыто. — Птица вздохнула и добавила: — Я беженец. Я летаю, но при этом я беженец.
    — Беженец от кого? — полюбопытствовала Эди.
    — От антисемитов.
    — От антисемитов? — сказали они хором.
    — От них.
    — Какие же антисемиты беспокоят птицу? — спросила Эди.
    — Любые — между прочим, включая орлов, ястребов и соколов. А бывает, и кое-какие вороны охотно выклюют тебе глаз.
    — А ты разве не ворона?
    — Я? Я — еврей-птица.
    Коэн от души рассмеялся:
    — Как это понимать?
    Птица начала молиться. Она читала молитвы без Книги и без талеса[33], но со страстью. Эди наклонила голову, Коэн же — нет. А Мори раскачивался в такт молитве и смотрел вверх одним широко раскрытым глазом. Когда молитва кончилась, Коэн заметил:
    — Без шляпы, без филактерий?[34]
    — Я старый радикал.
    — А ты уверен, что ты не какой-нибудь призрак или дибук?
    — Не дибук, — ответила птица, — хотя с одной моей родственницей такое однажды случилось. Все это позади, слава Богу. Ее освободили от бывшего возлюбленного, ревнивого до безумия. Теперь она мать двух чудесных детей.
    — Птичек? — ехидно спросил Коэн.
    — А почему нет?
    — И что это за птицы?
    — Еврей-птицы. Как я.
    Коэн откинулся на спинку и захохотал:
    — Не смеши меня. О еврейской рыбе я слышал, но еврейская птица?
    — Мы двоюродные. — Птица подняла одну тощую ногу, потом другую. — Будьте любезны, у вас не найдется кусочка селедки и корочки хлеба?
    Эди встала из-за стола.
    — Ты куда? — спросил ее Коэн.
    — С тарелок сбросить.
    Коэн обратился к птице:
    — Я, конечно, извиняюсь, но как тебя звать?
    — Зовите меня Шварц.
    — Может быть, он старый еврей, превращенный в птицу, — сказала Эди, забирая тарелку.
    — Это так? — спросил Коэн и закурил сигару.
    — Кто знает? — ответил Шварц. — Разве Бог нам все говорит?
    Мори встал на стуле.
    — Какую селедку? — взволнованно спросил он у птицы.
    — Мори, ты упадешь, слезь, — велел Коэн.
    — Если у вас нет матьес, то можно шмальц, — сказала птица.
    — У нас только маринованная, с луком, в банке, — сказала Эди.
    — Если вы откроете для меня банку, я буду есть маринованную. А нет ли у вас, если не возражаете, кусочка ржаного хлеба?
    У Эди, кажется, был.
    — Покорми его на балконе, — велел Коэн. А птице сказал: — Поешь и отправляйся.
    Шварц закрыл оба птичьих глаза:
    — Я устал, а дорога дальняя.
    — В какую сторону ты летишь, на юг или на север?
    — Где милосердие, туда я лечу.
    — Папа, пусть останется, — попросил Мори. — Ведь он только птица.
    — Тогда оставайся на ночь, — согласился Коэн. — Но не дольше.
    Утром Коэн приказал птице очистить помещение, но Мори стал плакать, и Шварца ненадолго оставили. У Мори еще не кончились каникулы, а товарищей не было в городе. Он скучал, и Эди была рада, что птица развлекает его.
    — Он совсем не мешает, — сказала она Коэну, — и ест очень мало.
    — А что ты будешь делать, когда он накакает?
    — Какать он летает на дерево, и если внизу никто не проходит, то кто заметит?
    — Ладно, — сказал Коэн, — но я настроен категорически против. Предупреждаю: надолго он здесь не останется.
    — Что ты имеешь против несчастной птицы?
    — Несчастной птицы, нет, вы слыхали? Пронырливый мерзавец. Воображает, что он еврей.
    — Не все ли равно, что он воображает?
    — Еврей-птица, какая наглость. Один неверный шаг — и вылетит отсюда пулей.
    По требованию Коэна Шварц был выселен на балкон, в новый скворечник, который купила Эди.
    — Премного благодарен, — сказал Шварц, — хотя я предпочел бы иметь над головой человеческую крышу. Возраст, знаете ли. Люблю тепло, окна, запах кухни. С удовольствием просмотрел бы иногда «Еврейскую утреннюю газету», да и от глотка шнапса не отказался бы — после него мне легче дышится. Впрочем, что бы вы мне ни дали, вы не услышите жалоб.
    Однако когда Коэн принес домой кормушку, полную сушеной кукурузы, Шварц сказал: «Невозможно».
    Коэн был раздосадован.
    — В чем дело, косой? Тебе надоела хорошая жизнь? Ты забыл, что такое быть перелетной птицей? Честное слово, любая из твоих знакомых ворон, евреек и неевреек, последние штаны бы с себя отдала за такое зерно.
    Шварц промолчал. О чем можно говорить с таким извозчиком?
    — Не для моего кишечника, — объяснил он потом Эди. — Пучит. Селедка лучше, хотя от нее жажда. Но, слава Богу, дождевая вода ничего не стоит. — Он раскаркался грустным, одышливым смехом.
    И селедку — благодаря Эди, знавшей, где надо покупать, — Шварц получал; случалось, ему перепадал кусочек картофельной оладьи и даже — когда не видел Коэн — супового мяса.
    В сентябре начались занятия в школе, и Эди, не дожидаясь, когда Коэн снова предложит выгнать птицу, настояла на том, чтобы ей позволили пожить еще, пока мальчик не втянулся.
    — А если сейчас прогнать, это плохо скажется на его занятиях — или ты не помнишь, как с ним было трудно в прошлом году?
    — Ладно, так и быть, но рано или поздно она отсюда уберется. Это я тебе обещаю.
    Шварц, хотя его никто не просил, взял на себя все заботы об учении Мори. В благодарность за гостеприимство вечером, когда его пускали часа на два в дом, он почти безотрывно надзирал за тем, как Мори делает домашние задания. Он сидел на комоде возле письменного стола, где мальчик трудился над уроками. Мори был неусидчив, и Шварц мягко заставлял его заниматься. Кроме того, он слушал его упражнения на визгливой скрипке, лишь изредка отлучаясь на несколько минут в ванную комнату, чтобы дать отдых ушам. Потом они играли в домино. К шахматам Мори относился прохладно, и обучить его игре не удавалось. Когда он болел, Шварц читал ему смешные книжки, при том что сам их не любил. А в школе дела у Мори наладились, и даже учитель музыки признал, что мальчик уже играет лучше. Его успехи Эди ставила в заслугу Шварцу, хотя птица отмахивалась от этих похвал.
    Но все же Шварц гордился тем, что в табеле у Мори нет отметок ниже тройки с минусом, и по настоянию Эди отметил это рюмочкой шнапса.
    — Если так пойдет и дальше, — сказал Коэн, — я отдам его в какой-нибудь знаменитый колледж.
    Шварц, однако, покачал головой.
    — Он хороший мальчик… вам не надо беспокоиться. Он не будет пьяницей, он не будет бить жену, Боже упаси, — но ученый из него никогда не получится. Вы понимаете меня? Но он может стать хорошим механиком. В наше время это отнюдь не позор.
    — На твоем месте, — сказал рассерженный Коэн, — я бы не совал свой длинный шнобель в чужие дела.
    — Гарри, прошу тебя.
    — Мое терпение подходит к концу, черт возьми. Этот косой всюду лезет.
    Шварц, хоть и не слишком желанный гость, все-таки прибавил в весе несколько унций. Но на внешности его это не сказалось: вид у него был, как и прежде, потрепанный, перья торчали во все стороны, словно он только что спасся от бурана. Он признавал, что уделяет мало внимания туалету. О стольком надо подумать. «Кроме того, удобства на улице», — сказал он Эди. Однако в глазах у него даже появился блеск, так что Коэн, хоть и продолжал называть его «косым», вкладывал в это слово меньше чувства.
    Дорожа своим положением, Шварц тактично старался пореже попадаться на глаза Коэну. Но однажды вечером, когда Эди ушла в кино, а Мори принимал горячий душ, торговец замороженными продуктами затеял с птицей склоку.
    — Черт побери, почему бы тебе иногда не помыться? Почему от тебя должно вонять, как от дохлой рыбы?
    — Я извиняюсь, мистер Коэн, но если кто-то ест чеснок, от него и пахнет чесноком. Я три раза в день ем селедку. Кормите меня цветами, и я буду пахнуть цветами.
    — А кто вообще тебя должен кормить? Скажи спасибо, что тебе дают селедку.
    — Простите, я не жалуюсь, — сказала птица. — Вы жалуетесь.
    — Кроме того, — продолжал Коэн, — даже с балкона слышно, что ты храпишь как свинья. Я из-за тебя ночи не сплю.
    — Храп, слава Богу, не преступление, — возразил Шварц.
    — Одним словом, ты надоеда и чертов захребетник. Скоро ты пожелаешь спать в постели с моей женой.
    — Мистер Коэн, — сказал Шварц, — на этот счет не беспокойтесь. Птица есть птица.
    — Это ты так говоришь, а откуда я знаю, что ты птица, а не какой-то чертов дьявол?
    — Если бы я был дьявол, вы бы уже это знали. Я не имею в виду хороших отметок вашего сына.
    — Заткнись ты, свинская птица! — крикнул Коэн.
    — Извозчик! — каркнул Шварц, поднявшись на цыпочки и раскинув длинные крылья.
    Коэн хотел уже было вцепиться в его тощую шею, но из ванной вышел Мори, и остаток вечера, до ухода Шварца на балконную ночевку, в доме был притворный мир.
    Ссора, однако, сильно встревожила Шварца, и ему плохо спалось. Он просыпался от собственного храпа, а проснувшись, со страхом думал о том, что с ним будет. Чтобы не мозолить Коэну глаза, Шварц старался пореже вылезать из скворечника. Устав от тесноты, он прохаживался по карнизу балкона или сидел на скворечнике, глядя в пространство. Вечерами, наблюдая за уроками Мори, он часто засыпал. Проснувшись, нервно скакал по комнате, обследовал все четыре угла. Много времени проводил в стенном шкафу Мори и с интересом изучал ящики письменного стола, когда их оставляли открытыми. А однажды, найдя на полу большой бумажный пакет, Шварц забрался внутрь, чтобы понять его возможности. Мальчика позабавило такое поведение птицы.
    — Он хочет строить гнездо, — сказал Мори маме.
    Эди, чувствуя, что птица удручена, тихо сказала:
    — Может быть, у вас бы наладились отношения, если бы вы кое в чем шли навстречу мистеру Коэну?
    — Скажите мне например.
    — Выкупаться, например.
    — Я стар для купаний, — сказал Шварц. — У меня и без купаний вылезают перья.
    — Он говорит, что вы плохо пахнете.
    — Все пахнут… Некоторые пахнут из-за своих мыслей или из-за того, кто они есть. Мой запах объясняется моей пищей. А чем объясняется его?
    — Его лучше не спрашивать, он рассердится, — сказала Эди.
    К концу ноября промозглый холод стал донимать Шварца; в дождливые дни, когда он просыпался, суставы у него почти не гнулись, и он едва мог шевелить крыльями. Уже кусал его ревматизм. Он с удовольствием посидел бы подольше в теплой комнате, особенно с утра, когда Мори уходил в школу, а Коэн в магазин. Но хотя Эди была добросердечной женщиной и, наверное, впустила бы его тайком — погреться, он боялся просить ее. Между тем Коэн, все время читавший статьи о миграции птиц, однажды вечером после работы, когда Эди тушила на кухне говядину, вышел на балкон и, заглянув в скворечник, посоветовал Шварцу готовиться к отлету, если он себе не враг. «Пора отправляться в теплые края».
    — Мистер Коэн, почему вы меня так ненавидите? — спросил Шварц. — Что я вам сделал?
    — Потому что от тебя вся смута, вот почему. Кроме того, где это слыхано — еврей-птица? Убирайся вон, или между нами война.
    Но Шварц упорно отказывался улетать, и тогда Коэн прибег к тактике беспокоящих действий, правда за спиной у Эди и Мори. Мори терпеть не мог насилия, а Коэн не хотел некрасиво выглядеть. Он решил, что, если делать птице пакости, она улетит сама и не надо будет выгонять ее силой. Кончились золотые деньки, пусть поищет сладкой жизни в другом месте. Коэна беспокоило, как повлияет расставание с птицей на учебу Мори, но он решил рискнуть: во-первых, потому, что мальчик, кажется, вошел во вкус занятий — надо отдать должное черному прохвосту, — а во-вторых, Шварц стоял у него костью в горле и не давал покоя даже в снах.
    Торговец замороженными продуктами начал свои диверсии с того, что в миске Шварца стал подмешивать к селедке водянистый кошачий корм. Затем, когда птица спала, он надувал множество бумажных пакетов и хлопал ими возле скворечника; так, истрепав Шварцу нервы, — правда, еще не настолько, чтобы тот улетел, — Коэн принес домой взрослого кота, якобы в подарок Мори, давно мечтавшему о киске. Где бы кот ни увидел Шварца, он неизменно бросался на него, а один раз изловчился вырвать несколько перьев из хвоста. Даже во время уроков, когда кота выпроваживали из комнаты Мори, он к концу занятий ухитрялся пролезть обратно, и Шварц, в отчаянном страхе за свою жизнь, вынужден был перелетать с возвышенности на возвышенность — с люстры на вешалку, оттуда на дверь, — чтобы спастись от влажной пасти зверя.
    Однажды, когда Шварц пожаловался Эди на то, что его жизнь в опасности, она сказала:
    — Потерпите, мистер Шварц. Когда котик узнает вас ближе, он перестанет гоняться за вами.
    — Он перестанет гоняться, когда мы оба будем в раю, — ответил Шварц. — Окажите мне милость, избавьтесь от него. Он превратил мою жизнь в сплошную тревогу. Я теряю перья, как дерево листья.
    — Мне ужасно жаль, но Мори любит котика, он спит с ним.
    Что делать Шварцу? Он тревожился, но не мог прийти ни к какому решению, потому что боялся покинуть дом. И вот он ел селедку, приправленную кошачьим кормом, старался не слышать ночью грохота пакетов, взрывающихся как петарды, и жил в страхе, ближе к потолку, чем к полу, а кот, подергивая хвостом, следил за ним неотступно.
    Шли недели. Умерла в Бронксе мама Коэна, и однажды, когда Мори принес единицу за контрольную по арифметике, рассвирепевший Коэн, дождавшись, чтобы Эди увела мальчика на скрипичный урок, открыто напал на птицу. Он загнал ее метелкой на балкон; Шварц в панике метался там, а потом забился в свой скворечник. Коэн, торжествуя, запустил туда руку, сжал в кулаке обе тощие ноги и вынул громко каркавшую и хлопавшую крыльями птицу. Он стал стремительно крутить ее над головой. Но вращаемый Шварц изогнулся, схватил клювом нос Коэна и вцепился в него, как в последнюю надежду на спасение. Коэн вскрикнул от резкой боли, ударил птицу кулаком и, дернув изо всех сил за ноги, оторвал от носа. Он снова раскрутил стонущего Шварца и, когда у птицы закружилась голова, яростно метнул ее во тьму. Шварц камнем падал на улицу. Коэн швырнул ему вдогонку скворечник и кормушку и слушал, пока они не грохнулись на тротуар. Сердце у него колотилось, нос дергало, и целый час с метлой в руках он ждал возвращения птицы; однако убитый жестокостью Шварц не вернулся.
    Ну, все с этим грязным уродом, подумал торговец и ушел в дом. Эди и Мори уже вернулись.
    — Смотри, — сказал Коэн, показав на свой окровавленный и втрое против прежнего растолстевший нос, — смотри, что сделала сволочная птица. Теперь шрам на всю жизнь.
    — Где он сейчас? — с испугом спросила Эди.
    — Я выкинул его, он улетел. Скатертью дорога. Никто не возразил ему. Только Эди тронула платком глаза, а Мори быстро сказал про себя таблицу умножения на девять и обнаружил, что знает примерно половину.
    Весной, когда стаял снег, Мори грустно бродил в окрестностях дома, искал Шварца. Он нашел мертвую черную птицу на маленьком пустыре у реки: крылья были сломаны, шея свернута, и оба птичьих глаза выклеваны напрочь.
    — Кто это сделал с вами, мистер Шварц? — заплакал мальчик.
    — Антисемиты, — сказала потом Эди.

Джордж Алек Эффингер
ЗАТЕРЯННЫЙ РАЙ
Пер. Б. Борухов

    Ночные чудовища сатиры чувствуют себя комфортно в еврейской любви. Вот научно-фантастический рассказ, сатира с гармоничными деталями и экстраполяциями. Рассказ о евреях без еврейства, гениальных детях, машинах с ответами на почти все вопросы, едва различимыми диаспорами, планетами с бирюзовой травой и эмоциями, вызываемыми кинематографом и прессой.
    Рассказ написан специально для этого сборника.
Дж. Данн
    Миром управляли пять человек. Они именовались Представителями, хотя демократические выборы были давно упразднены как «слишком неточные». Был Представитель от Северной Америки, Представитель от Южной Америки, и по одному Представителю — от Европы, Азии и Африки. Все они находились у власти уже давно, и, похоже, им это нравилось. Граждане же подвластных им регионов были этому даже рады. Им и без того жилось нелегко, так что война была им совершенно ни к чему.
    Выполнять свои обязанности Представителям помогал ТЕКТ, огромный компьютер, находившийся под землей, причем это была отнюдь не обычная вычислительная машина. В его памяти хранилась вся совокупность знаний о Вселенной, накопленных человечеством. Правда, такие знания хранились и в других разбросанных по миру компьютерных системах, однако ТЕКТ был наделен уникальной способностью, отсутствующей в других системах. Он умел понимать. Ему можно было задавать такие вопросы, которые нельзя было перевести в двоичный код. ТЕКТ понимал все без исключения человеческие языки, а когда свойственная естественным языкам неточность порождала двусмысленные высказывания, он задавал наводящие вопросы. Если кто-то спрашивал: «В чем разница между правильным и ошибочным?» — ТЕКТ давал ответ не сразу, как другие, более примитивные компьютеры, и его ответ был не простой философской справкой, составленной путем обычной компиляции существующей на Земле литературы. ТЕКТ отвечал после небольшой паузы и выдавал продуманное, «личное», мнение, основанное на его собственном анализе данных. Впрочем, такие вопросы задавались, разумеется, редко. Ибо даже когда ТЕКТ на них отвечал, его ответы оказывались слишком расплывчатыми, а главное — не имели никакого практического применения. Мир же, в котором жили люди, был миром весьма и весьма практичным.
    Что еще можно сказать об этом мире? Например, то, что население земного шара стало на редкость однородным. Представители приходили и уходили, но проводимая ими политика оставалась неизменной. Чем больше люди похожи друг на друга, считали они, тем лучше будут друг с другом ладить, а чем лучше они будут друг с другом ладить, тем больше власти будет у Представителей. Разумеется, на бессознательном уровне многие понимали, что их эксплуатируют и что ими манипулируют. Но во-первых, людям и самим хочется ладить друг с другом: так жить гораздо спокойнее. А во-вторых, у Представителей была такая власть, что другого выхода попросту не было.
    Сказанное, конечно, не означает, что на Земле совсем не осталось мест, где расовые различия между людьми все еще сохранялись. За долгие годы правления Представителей полностью эти различия стереть так и не удалось. Время от времени генетические законы природы приводили к появлению индивидов с ярко выраженной негроидной или монголоидной внешностью. Однако большинству из них было найдено применение. Они добровольно работали на государство в качестве так называемых «жителей трущоб». Их селили в небольших гетто, служивших чем-то вроде музеев вымирающих культур, и они жили там так же, как жили их предки до наступления эры Представителей.
    Гораздо меньше государство и рядовые граждане любили тех, кто выступал за сохранение расовых и культурных различий. Интеллектуалы, художники, гомосексуалисты, коммунисты — то есть все, кто имел гораздо больше свободы до прихода к власти Представителей, — подвергались гонениям. Но самой большой по численности и самой преследуемой общиной была, разумеется, община еврейская. Приверженность евреев к семейным и религиозным ценностям не позволила им ассимилироваться полностью, и их нееврейские соседи боялись, что это навлечет на них гнев Представителей и приведет к репрессиям. Правда, самих Представителей упрямство евреев отнюдь не раздражало, и они частенько хвалили маленький народ за смелость и стойкость. Тем не менее всех прочих граждан такие похвалы почему-то совсем не успокаивали.
    Именно в это время в одной еврейской семье родился мальчик по имени Мюррей Роуз. Его родители были людьми нерелигиозными. Они не соблюдали субботу, не знали, когда надо праздновать еврейские праздники, и смеялись над своими консервативными друзьями, соблюдавшими кашрут, то есть традиционные еврейские законы, связанные с приемом пищи. В общем, их связь с традициями своего народа была чисто номинальной. Куда больше они заботились о том, чтобы окружающие ни в коем случае не восприняли их как евреев-бунтарей.
    Однажды, когда Мюррею исполнилось десять лет, к ним в гости приехал дед Залман. Мюррей очень этому обрадовался, потому что никогда деда не видел, только слышал его имя. Однако родители, похоже, визиту деда были совсем не рады и, скорее, нервничали. Когда старик появился в дверях, все трое почувствовали себя неловко, а Мюррей спрятался за спиной отца. Дед Залман выглядел не так, как Мюррей себе его представлял. Седые брови и длинная борода придавали ему чрезвычайно суровый вид. Мюррей испугался, хотя ему говорили, что дед Залман странный, но добрый.
    — Привет, Жюли, — сказал старик, поцеловал дочь и пожал руку зятю.
    — Рады вас видеть, — сказал отец Мюррея.
    Наступило долгое неловкое молчание.
    — А это, наверное, Мюррей, — сказал дед Залман.
    Отец взял Мюррея за запястье и представил дедушке. Мюррей поздоровался с ним за руку. Большая и шершавая рука деда ему не понравилась.
    В последующие несколько дней большую часть времени он провел с дедом. Отец Мюррея весь день работал, а мать слишком хлопотала по хозяйству, чтобы развлекать старика. Дед и внук гуляли по окрестностям и разговаривали. Поначалу Мюррей робел, но затем понял, что, несмотря на множество отличий от родителей, дед чем-то его привлекал.
    Как-то раз они сидели на скамейке в парке. Было холодно и пасмурно. Мюррей к тому моменту уже успел полюбить деда Залмана и понял, что родители, наоборот, недолюбливали приехавшего родственника. С каждым днем дед говорил все меньше и меньше. Они сидели под нависшим небом, и дед молча разглядывал выложенную кирпичом дорожку.
    — Что у тебя в пакете? — спросил Мюррей.
    Вопрос мальчика вывел деда из задумчивости. Он потряс пакетом, и внутри него что-то зашуршало.
    — Это крошки, — сказал он. — Крошки для птиц. — Думаешь, тебе разрешат кормить голубей?
    — Не знаю, — сказал дед со вздохом, — раньше разрешали. Я кормил птиц каждый день. Это повышало мне настроение. Я хорошо ладил с голубями. Я давал им корм, а они делали вид, что я им нравлюсь. Они были очень признательны мне за крошки. От людей этого не дождешься.
    — А можно их покормлю я? — спросил Мюррей.
    — Давай сначала я, — предложил дед. — Если появится полиция с дубинками, пусть уж лучше побьют меня, старика, а не тебя.
    — Ладно, — сказал Мюррей.
    Дед Залман открыл пакет и высыпал на кирпичи кучку крошек. Сразу же прилетели несколько голубей и стали жадно клевать. Старик передал пакет Мюррею, и тот тоже насыпал крошек возле своих ног.
    — Эти крошки хлебные? — спросил он.
    — Нет, — ответил дед. — Это маца.
    — А что это такое?
    Дед печально посмотрел на Мюррея:
    — Маца. Разве ты не знаешь, что на следующей неделе Пейсах?
    Мюррей посмотрел на деда вопросительно:
    — Пейсах?
    — Святой день. Праздник.
    — Это вроде Женского дня, да?
    — Знаешь что, Мюррей, — дед Залман вздохнул, — давай-ка лучше немного пройдемся.
    Мюррей насыпал кучкой оставшиеся крошки и побежал за стариком. Они вышли из парка и направились к дому. По пути дед остановился у витрины магазина микрофильмов. С того момента, как они покинули парк, он не сказал ни единого слова и сейчас все так же молча открыл дверь магазина. Мюррей зашел первым, а дед — следом за ним.
    — Чем могу служить? — спросил хозяин магазина, с подозрением глядя на бороду деда и его странное одеяние.
    — Мне нужна послеобеденная тект-сводка новостей, — ответил старик. — И вот еще что. Нет ли у вас случайно каких-нибудь микрофильмов по истории еврейского народа?
    Хозяин нахмурился.
    — Отдел религии у нас маленький, — проворчал он. — Канцелярия Представителя, знаете ли, не поощряет распространение таких материалов. А сейчас, так и вовсе гайки закручивают. Не знаю уж, чего они так боятся. Да и особого спроса на такой товар тоже нет. Так что если про евреев что-нибудь и имеется, то разве что вон там. Но, боюсь, там только мусульманские и христианские мифы. И еще пара-тройка фильмов по искусству.
    — Спасибо, — сказал дед Залман.
    Он подошел к небольшой корзине, на которую указал хозяин магазина. В ней лежали около двух десятков микрофильмов, каждый из которых представлял собой микрокнигу, которую надо было читать на читальном аппарате или с помощью диапроектора. Однако деда ничто не заинтересовало. Он посмотрел на Мюррея. Тот никогда раньше в магазине микрофильмов не бывал и сейчас бродил от корзины к корзине. Время от времени он доставал какой-нибудь фильм и, разглядывая его на свет, пытался понять, о чем в нем говорится.
    — Хочешь, что-нибудь купим? — спросил дед Залман.
    — Не стоит, — ответил Мюррей. — У нас дома все равно нет читального аппарата. Папа сказал, что купит его мне, когда я пойду в среднюю школу.
    Дед пожал плечами и заплатил за пленку с новостями, распечатанную для него хозяином на маленьком тект-терминале.
    Выйдя из магазина, они встретили полицейского. Проходя мимо них, полицейский нахмурился и толкнул деда плечом.
    — Советую вам, ребятки, быть поосторожнее, — сказал он. — Не так-то уж и много времени у вас осталось.
    Дед промолчал, взял Мюррея за руку, и они пошли в другом направлении.
    — В мире все больше и больше бандитов, — сказал он после некоторого молчания.
    — Они тебя не любят, дедушка, да? — спросил Мюррей.
    — Не любят, — ответил дед. — И тебя они тоже не любят. Они вообще никого не любят.
    — Потому что мы евреи?
    — Нет, — сказал дед задумчиво. — Думаю, дело не в этом. Разве что отчасти.
    Когда они пришли домой, дед стал читать новости, а Мюррей побежал на улицу играть с друзьями в мяч.
    Через два дня отец проводил тестя на станцию ТЕЛЕТРАНСа. С тех пор Мюррей никогда больше деда не видел. Тем не менее встреча с ним на него повлияла. В гостиной он нашел три фильма, которые дед то ли забыл, то ли оставил намеренно, и при первой же возможности просмотрел их на читальном аппарате в школьной библиотеке. Это были первые микрофильмы, ставшие его личной собственностью. А содержались в них еврейские легенды и рассказы о еврейских традициях. Мюррей читал их не раз и не два. Его занимал вопрос: что же произошло со всеми этими любопытными законами и обычаями. Он спросил мать, и та сказала, что они все еще существуют. «Правда, не здесь, — добавила она, — но существуют. Есть еще много людей, похожих на твоего дедушку. К счастью, они постепенно исправляются. Представители делают для нас все, что могут, а такие, как дед Залман, им мешают. Но они, как я уже сказала, исправляются». Мюррею это не понравилось. Он пожалел, что традиционный еврейский образ жизни уходит в прошлое.
    Повзрослев, Мюррей не утратил интерес к этой теме. Прочтя три оставленных дедом микрофильма, он нашел в школьной библиотеке еще кое-какие материалы о том же и стал копить деньги на покупку новых.
    Когда ему исполнилось четырнадцать, он узнал, что дед Залман умер. Впервые в жизни Мюррей по-настоящему расстроился. Ему было бесконечно жаль, что он так и не поблагодарил дедушку за то, что тот сделал. Он решил обязательно найти способ его отблагодарить и увековечить память о нем, хотя родители явно хотели про деда поскорее забыть.
    Экзамены за десятый класс пришлись на середину февраля. Мюррею только что исполнилось пятнадцать. Первые шесть лет учебы в школе он ничем не выделялся; казался самым обычным учеником, которому, как и многим другим, суждено было идти в армию или в трудовой легион. Однако после знакомства с дедушкой его успеваемость неожиданно резко повысилась.
    Экзамен длился шесть часов, и он закончил одним из первых. На следующий день его вызвали к директору школы.
    — Входите, мистер Роуз, — приветливо сказал директор Дженнингс, — располагайтесь. У меня для вас хорошие новости.
    Мюррей успокоился. Каждый раз, когда его вызывали к директору, он чувствовал себя в чем-то провинившимся, хотя и знал, что ничего плохого на самом деле не сделал. Он сел на стул, стоявший возле стола директора, и приготовился слушать.
    — ТЕКТ только что закончил проверять экзаменационные работы за десятый класс, — сообщил директор, — и вы показали очень высокий результат, мистер Роуз. Более того, вы получили самую высокую оценку в школе. Поздравляю.
    Мюррей улыбнулся. Он был горд тем, что сумел отблагодарить деда Залмана хотя бы в такой форме.
    — Более того, — продолжал Дженнингс, — вы показали лучший результат в нашем регионе. Наша школа впервые удостаивается такой чести. Само собой разумеется, мы вам за это очень признательны. Но главное состоит в том, что вы получите соответствующую награду. Как ученику с лучшими результатами вам полагается домашний ТЕКТ-терминал седьмой модели, к которому прилагается информационная пленка, новостная пленка, компьютерная пленка, а также возможность играть в игры. Одним словом, всё, кроме телетранса. Его получают только победители на уровне континента. Кстати, у вас есть хороший шанс им стать. Многие регионы просто еще не закончили подведение итогов экзаменов. Континентальный победитель будет объявлен на следующей неделе.
    Мюррей был потрясен. Он получит собственный домашний ТЕКТ! Иными словами, он получит доступ практически к любой информации, за исключением сверхсекретной, связанной с вопросами безопасности. Правда, для телетранса ему придется по-прежнему пользоваться публичными терминалами, но это сущие пустяки.
    Как и обещал директор, через несколько дней объявили имя победителя континента. Правда, им оказался не Мюррей, однако его это совсем не огорчило, поскольку в тот же день у них дома установили седьмую модель ТЕКТа. Родители были, с одной стороны, очень этим горды, но с другой — немного озадачены. Они явно не понимали, какие возможности этот прибор сулил.
    Всю оставшуюся часть дня до самой ночи Мюррей провел перед терминалом, задавая ему вопросы, заказывая книги на самые необычные темы и играя с ним в шахматы и японскую игру го.
    Впоследствии ТЕКТ очень помог ему в учебе. На экзаменах за двенадцатый класс он показал блестящие результаты. Ему очень хотелось знать, какую награду дадут на этот раз, но директор хранил молчание. Мюррей расстроился. В течение последних трех недель перед окончанием школы он каждый день ждал, что Дженнингс снова вызовет его к себе в кабинет, но этого так и не произошло.
    Во время вручения выпускных дипломов аудитория наградила его оглушительными аплодисментами, а когда он вернулся домой, то увидел на экране терминала следующее сообщение:
    **Роуз, Мюррей С.:
    12:48:36 9 июля 467 г. ПрогрЗапрос ТребОтвет**
    **Роуз, Мюррей С.:
    По результатам экзаменов за двенадцатый класс удостоен планеты из списка (прилагается ниже)
    **Роуз, Мюррей С.:
    Согласны?**
    Лампочка «Извещение» на терминале мигала. Это означало, что ТЕКТ ожидает ответа. Причем уже давно. Сообщение поступило примерно без четверти час, а сейчас было уже почти четыре. Мюррей идентифицировался, и лампочка погасла.
    — Ответьте на запрос, сделанный в 12:48:36 9 июля 467 г. Ответьте утвердительно.
    Мюррей напечатал на клавиатуре:
    — Да.
    Он понятия не имел, о чем шла речь, но, судя по всему, ТЕКТ предлагал ему планету. Мюррей никогда о таком не слышал. Через несколько секунд на экране появился обещанный список.
**15:52:28 9 июля 467 г. ПрогрКат**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Выберите одну планету из списка планет, доступных на данный момент**
    **Список:
    Лаланд 8760 Планета С
    Лаланд 8760 Планета D
    Тау Цети Планета С
    Вольф 359 Планета В
    Струве 2398 Планета В
    Струве 2398 Планета С
    Струве 2398 Планета D
    И так далее. По дисплею бежали имена сотен планет из звездного каталога ТЕКТа, но ни к одной из них не прилагалось описания. Ясно было одно: ему предлагали выбрать свой собственный мир. Но на основании каких именно критериев следовало сделать свой выбор, Мюррей не понимал. Наконец список закончился. Последним в списке значилось:
    Вальсунг 832 Планета С**
    После чего на экране появился вопрос:
    **Роуз, Мюррей С.:
    Ваш выбор?**
    — Запрос, — сказал Мюррей.
    На экране высветилась надпись:
    **Роуз, Мюррей С.:
    ?**
    — Прошу составить, — попросил Мюррей, — рейтинг планет из списка на основе следующих параметров: характер климата и особенности местности, возможность выращивания стандартных пищевых продуктов, возможность эстетического наслаждения, отсутствие угрозы жизни со стороны животного и растительного мира, а также опасностей минералогического, геологического и метеорологического характера; прошу также указать наличие, по крайней мере, одного места для строительства жилого дома с оптимальными условиями, вытекающими из вышесказанного и соответствующими нашим представлениям о нормальных условиях жизни и человеческого счастья. Оставить в списке только три планеты.
    ТЕКТ рылся в своей памяти почти целую минуту. Наконец первоначальный список планет с экрана исчез, а вместо него появился следующий текст: «Эпсилон Эридана, планета D; Тау Цети, планета С; Пасох 1874, планета С».
    **Роуз, Мюррей С.:
    Ваш выбор?**
    — Распечатай мне данные по этим трем планетам, — попросил Мюррей, и из щели под дисплеем немедленно вылезла распечатка в виде микрофильмов.
    Мюррей изучал присланные материалы в течение нескольких часов и перед тем, как пойти ужинать, подошел к ТЕКТу и напечатал: «Пасох 1874, планета С».
    Когда он рассказал об этом родителям, те скептически улыбнулись, но наутро на экране ТЕКТа его ждало новое сообщение. Оно гласило:
**08:38:06 10 июля 467 г. ПоздрПредст Обязательно**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Поздравление от Представителя Северной Америки (текст прилагается) (условия прилагаются) (указания прилагаются) **
    **Роуз, Мюррей С.:
    Представитель Северной Америки поздравляет вас с высокими оценками на экзамене за двенадцатый класс и полученной наградой. Ваша планета — Пасох 1874, планета С — подготовлена для вас в соответствии с современными стандартами и пожеланиями Представителя. 11 июля 467 г. в 12:00:00 вам необходимо явиться на главную станцию ТЕКТ-ТЕЛЕТРАНС. Неявка будет рассматриваться как проявление неуважения к волеизъявлению Представителя**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Можете ни о чем не беспокоиться, так как на вашей планете имеется все необходимое для жизни и даже предметы роскоши. Вам рекомендуется немедленно бросить все дела, которыми вы занимались до сих пор, и назначить агента, который будет заниматься теми делами, которые вы не успеете закончить до вашего отбытия**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Назовите вашего агента**
    — Роуз, Гордон Дж., — сказал Мюррей.
    — Роуз, Мюррей С., — запросил ТЕКТ, — кем приходится вам агент?
    — Отцом, — ответил Мюррей.
    — Роуз, Мюррей С., — появилось на экране. — Еще раз поздравляем. Желаем успеха.
    Экран погас. В течение нескольких секунд после этого Мюррей все еще продолжал на него смотреть, пытаясь понять смысл произошедшего. Ему дали собственную планету, и уже одно это само по себе казалось ему невероятным. Но еще более невероятным было то, что он должен был поселиться на этой планете уже через несколько часов. Как он скажет об этом родителям? Он снова подошел к терминалу, идентифицировался, подождал, пока на экране появится знак вопроса, и сказал:
    — Просьба.
    На экране появилось:
    **Роуз, Мюррей С.:
    Сформулируйте просьбу**
    — Прошу полную распечатку всех материалов, поступивших на мой терминал начиная с десятого июля четыреста шестьдесят седьмого года, — сказал Мюррей.
    Через несколько секунд из щели под экраном вылезла микропленка. Мюррей пошел в гостиную, показал пленку родителям и объяснил ситуацию. Их скептицизм сменился сначала удивлением, затем гордостью и, наконец, ужасом.
    — Завтра?! — вскрикнула мать. — Что значит — завтра?!
    — Ты уезжаешь? — спросил отец, до которого все еще никак не доходила серьезность ситуации. — Куда?
    — На другую планету, — сказал Мюррей устало. — Где-то в космосе. Возле другой звезды. Мне ее подарили.
    — Но что же будет с нами? — всхлипнула мать. — И что будет с тобой? Ты же собирался в колледж! Ты что, поедешь туда один?!
    — Думаю, да, — ответил Мюррей.
    До сих пор ему как-то не приходило в голову, что он будет там совершенно один. Ему вдруг стало холодно, страшно и одиноко.
    — Да кто они такие, эти Представители?! — возмутился отец. — Как это можно вот так вот взять да и разрушить нашу семью? Как они смеют ломать мальчишке жизнь?!
    — Ты не понимаешь, — сказал Мюррей. — Это честь. Даже у Представителей нет собственных планет. Это мне в награду за хорошую учебу.
    — Я не хочу, чтобы ты уезжал, — заявила мать.
    Мюррей вздохнул. Он уведомил отца, что тот будет его агентом, и пошел к себе в комнату собирать вещи.
    На следующий день он проснулся рано, оделся, позавтракал и еще раз проверил чемоданы. В комнату вошел отец и пожал ему руку.
    — Мама очень расстроена, — сказал он. — Я дал ей вчера таблетку, так что она проснется уже после твоего ухода.
    — Это хорошо, — ответил Мюррей. — Я буду по ней скучать. И по тебе тоже.
    — А может, оно и к лучшему? — нерешительно заметил отец. — Сможешь там себя проявить…
    — Мне пора на станцию, — сказал Мюррей. — А то еще опоздаю.
    Пока он укладывал чемоданы в свою маленькую машину, отец стоял у дороги и смотрел на него с печалью и беспокойством, но, когда Мюррей дал задний ход, чтобы выехать на шоссе, отец подошел к машине и еще раз пожал ему руку. Мюррей промолчал.
    На станции было всего несколько человек. Путешествовать телетрансом дорого, и многие предпочитали пользоваться поездами или копить на поездку с помощью ТЕКТа. Мюррея никто не встречал. Он подошел к первому попавшемуся охраннику и спросил, не может ли тот ему помочь.
    — Разумеется, мистер Роуз, — сказал тот. — Вам нужно зарегистрироваться вон у той стойки.
    Так почтительно с Мюрреем еще никто никогда не разговаривал. Более того, когда Мюррей хотел взять свои чемоданы, охранник даже предложил свою помощь. Мюррей удивился, но возражать не стал, отдал охраннику один чемодан, и они направились к стойке регистрации.
    — Вы мистер Роуз? — спросила сидевшая за стойкой женщина в униформе. Мюррей кивнул. — Распишитесь вот здесь и можете проходить. Чемоданы придется оставить.
    — Но ведь они могут мне понадобиться!
    — Мне очень жаль, мистер Роуз, — сказала женщина, — но мы получили из канцелярии Представителя четкие указания: никакого багажа. Во-первых, его пересылка стоит очень дорого, а во-вторых, все необходимое для вас там уже есть.
    Мюррей пожал плечами и расписался.
    — Мне туда? — спросил он, указав на маленькую дверь, выходившую, по-видимому, на автостоянку. Женщина ничего не ответила. Мюррей сделал глубокий вдох, открыл дверь и вышел наружу.
    Он находился на другой планете.
    Послышался звук закрывающейся двери, и Мюррей обернулся. Никакого здания или входа позади не было. Он стоял на лугу, поросшем высокой колышущейся травой. Луг тянулся до самого горизонта и был цвета морской волны, отчего казалось, что вокруг не дикая прерия, а морские просторы. Слева на невысоком холме стоял дом. Вдыхая странные запахи растений и влажной красной земли, Мюррей направился к дому. Солнце висело над самым горизонтом, и невозможно было понять, то ли оно восходит, то ли садится. В отличие от земного, оно было оранжевое, а небо над головой было удивительного пурпурного цвета.
    На калитке была прикреплена записка. В ней говорилось:
    Наши поздравления, Мюррей С. Роуз! Добро пожаловать в новый дом. Злаки на ваших полях почти готовы к сбору урожая. Фрукты и овощи выращены под чутким руководством Представителей и обладают приятным ароматом и высокой калорийностью. На кухне вы найдете инструкции по приготовлению пищи и рекомендуемые меню, а также полезные советы относительно хранения зерен и прочего для следующей посевной. Хотя на первый взгляд растения могут показаться вам странными и несъедобными, вскоре вы оцените их многочисленные достоинства.
    В небольшой постройке во дворе вы найдете представителей местной фауны, прирученных специально к вашему приезду. Некоторые из них помогут разнообразить ваше меню, а некоторые являются рабочим скотом. Полное описание их функций, потребностей и биологических характеристик вы найдете в хлеву.
    В доме имеются все необходимые удобства. Установлена седьмая модель ТЕКТ-терминала, которая заменит ту, что была у вас на Земле и ныне демонтирована. Ваш новый терминал предоставит вам те же услуги, что и предыдущий. Он напрямую подключен к ТЕКТу. Это обеспечит его бесперебойную работу и возможность получать консультации на новом месте жительства.
    И последнее. Насчет кажущейся изоляции можете не беспокоиться. Ваша жизнь и счастье продолжают по-прежнему оставаться предметом внимания вашего Представителя, который гордится вашими достижениями. Тот факт, что вы проживаете на удаленной планете, не означает, что вы выпали из поля его зрения. Через два года вы женитесь. Обычно первого ребенка разрешается производить на свет не ранее чем через восемь лет, но для вас будет сделано исключение. Все услуги и права, предоставляемые каждому гражданину Северной Америки, полностью распространяются и на вас тоже. Желаем успехов на планете В. Поздравляем!
    Замков на дверях нет.
    Мюррей открепил записку и направился к дому — такие фермерские дома можно во множестве встретить на Среднем Западе. Деревянный забор из кольев, качели, окна со шторами, труба на крыше. Дом был покрашен традиционной для таких строений красной краской, но в оранжевом свете солнца и на фоне пурпурного неба это выглядело ужасно. Мюррей подумал, что придется на этот счет что-нибудь предпринять. Однако внутри все выглядело чудесно. Удобная старомодная мебель, хорошо спланированные кухня и ванная. Мюррей обошел все комнаты на первом этаже, поднялся по лестнице и осмотрел второй этаж, выглянул в каждое окно. Лишь к концу осмотра он обратил внимание на здешнюю тишину. Она была какой-то неправдоподобной.
    Он почувствовал голод. В кухне еды не оказалось, однако, как и было обещано в записке, там находились инструкции. В одной из них было огромными готическими буквами написано: «Добро пожаловать на планету С!» — после чего следовало краткое описание съедобных растений, растущих на полях Мюррея, с фотографиями фруктов и овощей в зрелом и незрелом виде. Перед тем как начать обживаться на планете, Мюррею хотелось перекусить.
    Он перелистал все имеющие на кухне брошюры. В одной нашел описание существа, обитавшего в хлеву. Существо представляло собой нечто вроде колонии из нескольких десятков серых амебоподобных существ размером с мяч для регби. Летом эти желеобразные «мячи» ползали по поверхности земли, а зимой замерзали и превращались в белые камни. В незамороженном состоянии пару-тройку таких «мячей» можно было положить в какую-нибудь емкость, и они сливались в единое целое, после чего, примерно раз в неделю, производили на свет твердые серые комки. Благодаря тому что комки были плотнее «мячей», они проходили сквозь мягкие тела желеобразных родителей и оседали на дне. Когда же «мячи» находились на воле, комки оставались лежать на пути их следования. В хлеву «мячи» сидели в деревянной цистерне с дверцей на дне, и отделяла их от дверцы проволочная сетка. Отверстия в сетке делались достаточно большими, чтобы серые комки могли сквозь них пролезть, и стоило только открыть нижнюю дверцу, как комки выпадали наружу. При этом ее следовало закрывать до того, как через нее начнут вытекать желеобразные «мячи». К уже сидевшим в цистерне «мячам» можно было подсаживать новых, более молодых. Так сказать, для улучшения породы. Брошюра утверждала также, что серые комки, жесткие и ядовитые в сыром виде, будучи отваренными, становились мягкими и съедобными.
    Судя по всему, именно эти серые комки и составят основу его рациона. При мысли об этом Мюррея затошнило. Все прочие живые твари, которые по милости Представителей находились на планете, выглядели столь же неаппетитно. Мюррей вышел из дома и направился в хлев, чтобы познакомиться со своим «поголовьем» поближе.
    Мало-помалу он начал привыкать к новому месту обитания. У него оказалось слишком много работы, чтобы тратить время на собственные переживания и жаловаться на судьбу. Каждый день после захода солнца, поужинав странной на вид, но тем не менее утолявшей голод пищей, он садился за терминал. Недостатка в чтении у него не было. Кроме того, терминал снабжал его фильмами, музыкой, играми и прочими сокровищами, хранившимися в огромной подземной памяти ТЕКТа. И все же время от времени он невольно задумывался: «Неужели дед Залман учил меня своей премудрости только для того, чтобы я сидел вот здесь и всем этим занимался?» Через какое-то время Мюррей хорошо изучил особенности своей планеты. День здесь длился двадцать шесть часов. Год был на один месяц короче, чем на Земле. Планета С не имела спутников. Мюррей познакомился также с местным климатом. Инструкции по кормлению скота и выращиванию зерновых оказались неточными или неполными, но Мюррей восполнял пробелы экспериментальным путем и с помощью информации, предоставляемой ТЕКТом.
    Разумеется, иногда ему становилось одиноко. Когда наступила зима и выпал такой глубокий снег, что он даже не мог ходить в хлев кормить животных, у него появилось больше времени для размышлений и его впервые посетила хандра.
    Он гулял по засыпанной снегом степи, смотрел на новые созвездия, сверкавшие в безлунном небе, и ему начинало казаться, что все это только сон.
    Мюррею нравилось смотреть на дом издалека. Свет в окнах и огонь камина создавали ощущение чего-то своего, родного. Он никогда не испытывал ничего подобного, живя с родителями. Новый мир принадлежал только ему. Он мог давать какие угодно имена страшноватым созвездиям. Он мог путешествовать, открывать континенты, океаны, пустыни и горные хребты, возводить города…
    Каждый раз, когда Мюррей об этом размышлял, ему становилось весело. Он стоял посреди огромной снежной равнины, и выдыхаемый им воздух сразу же превращался на морозе в облачко. Мюррей знал, что он здесь совершенно один, и все же был доволен. Он создавал, творил, строил, и это приносило истинное удовлетворение. Пусть даже на планете С никогда не появятся города — это не имело значения, Мюррей все равно был счастлив. Он чувствовал полное единение с миром, был уверен в себе, и ему казалось, будто эта планета подарена ему самим Богом. Правота деда Залмана находила свое подтверждение. Где бы Мюррей ни находился, он постоянно ощущал, что дед рядом с ним.
    Через какое-то время он уведомил ТЕКТ, что отныне его планета будет именоваться «Залман».
    Зима длилась долго, но Мюррею она нравилась. Проблем с провизией не было, поскольку он последовал совету ТЕКТа и заранее запасся всем необходимым. Еды хватало и ему самому, и «скоту». С топливом тоже все обстояло благополучно, поскольку дом, судя по всему, снабжался газом из какого-то местного хранилища. Мюррей обнаружил также, что высушенные стебли одного из съедобных злаков являются отличным хворостом и при этом горят очень долго, но не успел накопить их в достаточном количестве, чтобы разжигать огонь каждый день. На следующий год он это, разумеется, учтет, но пока приходилось экономить. А жаль, ибо больше всего на свете он любил сидеть в гостиной перед горящим камином и слушать музыку.
    Наступила весна; работы непочатый край. Мюррей должен был подготовить поля под посевы, засеять несколько акров земли и заняться опрыскиванием растений, дабы защитить их от вредителей, живших в высокой траве вокруг фермы. Мюррей работал с утра до ночи и был рад, что благодаря медленному вращению Залмана у него было два дополнительных часа. Возможно, потому, что он работал на себя, работа не была ему в тягость и не казалась скучной. К концу дня он валился с ног и тело у него болело, но при этом он чувствовал удовлетворение. Он знал, что на Земле никогда бы не испытал ничего подобного.
    В середине лета Мюррей неожиданно понял, что, прожив на Залмане почти год, он практически не вспоминал о своих родителях. Ему захотелось с ними пообщаться. Но как это сделать? Он обратился за советом к ТЕКТу. Тот предложил ему написать письмо. Оно, пообещал ТЕКТ, будет отправлено на ближайший от дома родителей терминал, распечатано и доставлено им почтальоном. Мюррей поначалу этому обрадовался, но потом у него возникли сомнения. Смогут ли родители понять, как он счастлив на своей планете? Поймут ли они, что то, что поначалу казалось им всем суровым наказанием, на поверку, как и обещал Представитель, обернулось настоящим подарком? Сможет ли он им все это объяснить так, чтобы они не обиделись? В результате вместо длинного письма Мюррей написал короткую сухую записку. Ответа он не получил.
    Лето кончилось. Наступила осень, время собирать урожай. Поголовье «скота» за год увеличилось. Теперь у него было три большие цистерны с «мячами», и каждая давала приплод по три-четыре серых комка в день. Мюррей установил, что эти комки можно хранить в сыром виде практически неограниченное время, а после варки измельчать и скармливать другим животным, и такая добавка к рациону пошла им на пользу. Рабочий скот состоял из медведеобразных существ, покрытых густой белой шерстью. Поначалу они показались Мюррею довольно разумными, но, когда он наводил в хлеву порядок и переставил их кормушки в другое место, трое чуть не умерли с голоду. Мюррей понял, что им даже не приходит в голову поискать корм за пределами того места, в котором они в данный момент находятся. Он прозвал их тупарями. У него уже было шесть взрослых тупарей и четверо тупарей-детенышей. В брошюре ТЕКТа говорилось, что их мясо тоже можно употреблять в пищу, но Мюррей почему-то в этом сомневался. Он решил отложить этот эксперимент на будущий год. Остальные животные тоже чувствовали себя нормально. Среди них имелась дюжина существ, похожих с виду на белок, но размером с большую собаку. Они давали синеватого цвета молоко. Были маленькие существа, которых Мюррей называл мышами, хотя на самом деле они больше напоминали покрытых мехом ящериц. Они находились в каких-то загадочных, но очень тесных отношениях с тупарями. Кроме того, у Мюррея жили несколько трехполых бескрылых птиц, питавшихся сырыми серыми комками и выблевывавших отвратительную на вид, но весьма питательную кашицу. Наконец, в хлеву проживали и некоторые другие животные, к которым Мюррей не только привык, но даже привязался.
    Прошла еще одна зима; наступила новая весна; а вместе с ней пришло и первое за многие месяцы сообщение с Земли. Как-то раз Мюррей вернулся после работы домой и совсем уже было собрался поужинать, как вдруг с удивлением заметил, что лампочка «Извещение» на терминале мигает. На экране был следующий текст:
**22:43:12 8 февраля 469 г. ПриветствПредставит ТребОтвет**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Уведомление о совершеннолетии. Освобождение от обязательной службы (Подробности ниже)**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Поздравляем! Сегодня вам исполнилось девятнадцать, и вы стали совершеннолетним гражданином, находящимся под защитой Представителя Северной Америки. Мы понимаем, что, живя на планете Залман, вы, наверное, чувствуете себя оторванным от повседневной жизни других граждан, но заверяем вас, что никогда о вас не забываем. Теперь, когда вы достигли совершеннолетия, мы озабочены вашей судьбой и будущим даже еще больше, чем раньше**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Обычно, по достижении совершеннолетия, гражданину Северной Америки выдается список должностей, чтобы он мог выбрать ту, на которой хотел бы работать, дабы отдать свой долг государству, но, поскольку в вашем случае занятие этих должностей физически невозможно, мы вас от этой повинности освобождаем в качестве еще одной награды за ваши выдающиеся достижения**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Все прочие аспекты совершеннолетия, относительно которых у вас имеются вопросы, будут обсуждены с вами в соответствии с существующими нормативами и пожеланиями Представителя Северной Америки, а также с учетом вашей конкретной ситуации**
    **Роуз, Мюррей С:
    15 марта 469 г. в 12:00:00 вы должны явиться в Зал регистрации для вступления в брак. Портал ТЕКТ-ТЕЛЕТРАНСа будет предоставлен в ваше распоряжение за час до этого. Он появится на расстоянии не более ста ярдов от вашего места проживания. Местонахождение будет обозначено полукругом красных огоньков. Неявка будет рассматриваться как неуважение к волеизъявлению Представителя и пренебрежение исполнением ваших обязанностей**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Как поняли?**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Ждем подтверждения
    — Хорошо, — сказал Мюррей.
    С одной стороны, он был этим заинтригован, но с другой — расстроился.
    — Вопрос, — сказал он.
    На экране появилось:
    **Роуз, Мюррей С.:
    ?**
    — На ком я женюсь? — спросил Мюррей.
    ТЕКТ ответил:
    **Роуз, Мюррей С.:
    Стоун, Шарон Ф.**
    — Ясно, — сказал Мюррей и пошел на кухню варить серые комки.
    Так же как экзамены в школе и неожиданная отправка на планету Залман, приказ явиться для регистрации брака свидетельствовал о том, что жизнь обитателей Земли полностью контролировалась Представителями. Мюррей еще в детстве пришел к выводу, что пытаться понять их зачастую невразумительные приказы — напрасная трата времени. Но в данный момент у него шла весенняя посевная, и приказ его огорчил. Однако он решил, что до возвращения на Землю больше об этом думать не будет.
    Мюррей знал, что портал телетранса появится в одиннадцать часов по земному времени, но сколько это будет по местному? «Три часа ночи», — ответил ТЕКТ. Мюррей вздохнул. «Хорошо хоть, что портал будет обозначен огоньками», — подумал он. Когда в назначенный час ТЕКТ его разбудил, полусонный Мюррей наскоро оделся и выпил чашку чая, приготовленного из растущей на равнине травы. Ни возвращение на Землю, ни женитьба его нисколько не радовали. Он зашел в хлев, убедился, что с животными все в порядке, наложил им в кормушки двойную порцию корма на случай задержки, вышел в холодную тьму и пошел по направлению к слабо мерцавшим огонькам портала.
    Оказавшись в длинном коридоре со стенами из серых шлакоблоков, Мюррей увидел на правой стене хорошо заметную зеленую стрелку и двинулся по указанному направлению к металлической двери в конце коридора.
    Он постучал.
    — Войдите, — послышалось из-за двери.
    Мюррей вошел и увидел примерно два десятка стульев, на которых сидели молодые мужчины и женщины. Лица выражали тревогу и беспокойство. Возле коричневого облупленного стола тянулась длинная очередь. Мужчина, сидевший за столом, заполнял какую-то форму. Он поднял глаза, посмотрел на Мюррея и спросил:
    — Имя?
    — Мюррей. Мюррей Роуз.
    — Сначала фамилию, потом первое имя, потом второе имя в сокращенной форме, — сказал чиновник раздраженно.
    — Да, конечно, — сказал Мюррей. — Роуз, Мюррей С.
    Чиновник нахмурился.
    — Хорошо, — сказал он и посмотрел в список. — Ваша невеста, Стоун, Шарон Ф., еще не пришла. Посидите-ка вон там. Когда она придет, встанете вместе с ней в очередь.
    Мюррей подчинился. На душе у него скребли кошки, и, чтобы чем-то себя занять, он стал разглядывать сидевших в зале. Все они, судя по всему, были талантливыми юношами и девушками. Кто знает, какую судьбу уготовил им всем Представитель? «Интересно, — подумал Мюррей, — я выгляжу так же, как они, или по-другому? Отразились ли на моем лице, руках, манере держаться два года тяжелой работы на Залмане?»
    Минут через двадцать в зал вошла молодая женщина. Чиновник мрачно на нее взглянул и спросил, как ее зовут. «Стоун», — ответила она. Мюррей пригляделся внимательней. Это была та самая девушка, на которой Представитель и ТЕКТ решили его женить.
    — Вы выходите замуж за Роуза, — сказал чиновник. — Он сидит вон там. Встаньте вместе с ним в очередь.
    Девушка встала в конец очереди. Мюррей подошел к ней и представился.
    — Я Мюррей Роуз, — сказал он, смущенно улыбнувшись.
    — Здравствуй, — ответила она со вздохом.
    Больше говорить было не о чем.
    Процедура бракосочетания оказалась короткой. Чиновник задал им несколько вопросов — адрес, планы на будущее и т. д., — затем попросил Мюррея и Шарон предъявить документы и, наконец удовлетворив казенное любопытство, сделал знак рукой, что они свободны.
    — Следующий, — сказал он устало.
    Мюррей и Шарон направились к выходу.
    — Всё, что ли? — спросил Мюррей. — Даже не поздравит никто?
    — Не знаю, — ответил Мюррей. — Наверное, я слишком сентиментален.
    — Ладно, — сказала Шарон со смехом, — теперь мы с тобой в некотором роде муж и жена. Сколько мы хотим детей?
    Мюррей взглянул на нее удивленно, но тоже засмеялся.
    — Странно это все, ты не находишь? — спросил он. — Что будем делать? Может, расскажешь для начала о себе?
    — Не хочу, — ответила Шарон, — успеется еще. Лучше скажи, где ты живешь.
    Мюррей поперхнулся.
    — Видишь ли… Понимаешь… Ну, в общем, я живу на другой планете.
    — Что?! — вскрикнула Шарон и остановилась как вкопанная.
    — Просто я хорошо учился в школе, и после двенадцатого класса мне дали свою планету. У меня там маленькая ферма. Работы, конечно, много, но она симпатичная. Думаю, тебе понравится.
    — Не сомневаюсь, — заметила Шарон. — Ты еврей?
    — Вроде бы. — Мюррей пожал плечами. — Но у нас дома еврейских обычаев не соблюдали.
    — Не важно, — сказала Шарон. — Представители все время с нами это проделывают. Как только заметят умного еврея, сразу же изымают его из обращения. Вот и тебя, я смотрю, тоже изъяли. Там, где ты сейчас живешь, ты для них опасности не представляешь.
    — Это все политика. — Мюррей махнул рукой. — Меня политика не интересует. Особенно в день свадьбы.
    — Зато меня интересует, — отрезала Шарон. — На этот раз у них действительно здорово получилось. Одним махом нейтрализовали нас обоих.
    Когда они дошли до выхода из Зала регистрации, Мюррей спросил:
    — Ну, куда пойдем?
    — Мои предки живут в Сан-Диего, — ответила Шарон. — А тут я никого не знаю.
    — Может, навестим моих? — предложил Мюррей. — Представляю, как они удивятся.
    Родители Мюррея действительно удивились.
    — Я думал, ты находишься на какой-то странной планете, — сказал отец.
    — Меня вызвали на Землю. Приказ Представителя. Я сегодня женился.
    — Женился? — вскрикнула мать. — Это она? Твоя жена?
    — Да, — сказал Мюррей. — Ее зовут Шарон. Познакомься, Шарон, это мои родители.
    Они поговорили о том, о сем, и Мюррей пошел спать, а Шарон осталась с родителями обсуждать приготовления к свадьбе. Мать начала обзванивать родственников.
    Когда Мюррей проснулся, был уже вечер. Шарон и родители ужинали. Когда он вошел на кухню, они дружно его поприветствовали.
    — Садись, сынок, — сказал отец. — Расскажи нам о планете, на которой ты живешь.
    — Я посылал вам письмо, — сказал Мюррей. — Разве вы его не получали?
    — Нет, — ответила мама. — Ну так расскажи нам сейчас, о чем ты в нем писал.
    — Я назвал свою планету в честь деда Залмана.
    Наступило долгое молчание.
    — Н-да… — сказал наконец отец. — Ну так чем же ты там занимаешься?
    — Я фермер, — Мюррей вздохнул. — У меня есть поля, скот. Хорошая и трудная работа. Мне нравится.
    — А чем ты занимаешься в свободное время? — спросила мать. — Надеюсь, не шляешься по злачным местам, а? Ты там, Шарон, за ним давай присматривай. А то у него сейчас очень опасный возраст. Поверь мне, я-то знаю.
    Женщины лукаво переглянулись, а отец похлопал Мюррея по плечу.
    — Там злачных мест нет, — сказал Мюррей. — Я там один.
    — А кто твои соседи? Они живут от тебя далеко? — спросил отец.
    — Никаких соседей нет. Я там абсолютно один.
    Мать Мюррея нахмурилась.
    — Бред какой-то, — проворчала она.
    Шарон молча встала и понесла свою тарелку в раковину. Остальные тоже молчали.
    — Кстати, Мюррей, — сказала наконец Шарон, — завтра утром у нас свадьба. Твоя мама позвала всех твоих друзей.
    — Интересно будет узнать, как они все поживают.
    На следующий день после полудня Шарон, Мюррей и его родители отправились в еврейский культурный центр. Наскоро украшенный зал быстро заполнился родственниками и друзьями. Специально присланный фотограф сфотографировал Мюррея для городской газеты, поскольку его высокие оценки и полученная им награда сделали его местной знаменитостью. Мюррей улыбался, пожимал руки и представлял всем жену, но, к своему ужасу, обнаружил, что не помнит имен близких родственников и друзей. Наконец официальная часть закончилась и ему с Шарон, а также его лучшему школьному другу Билли Корману удалось выбраться из толпы и уединиться.
    — Тут у нас все изменилось, — сказал Корман.
    — Вижу, — заметил Мюррей. — Куда, например, девался этот большой, ну как его там…
    — Могендовид, — подсказала Шарон.
    — Вот-вот, он самый. Он раньше вроде бы висел вон на той стене. Такой большой, тяжелый, из нержавеющей стали.
    — Не знаю, — ответил Корман. — Сюда как-то приходил инспектор, проводку проверял в новом крыле. Ну и сняли его вместе с панелями, чтобы какие-то там провода подсоединить. А потом забыли повесить обратно. Так с тех пор и не собрались.
    — Умно, — сказала Шарон. — Они, наверное, своих инспекторов таким трюкам в специальных школах обучают.
    — В смысле? — не понял Корман.
    — Просто у моей невесты слишком радикальные взгляды, — пояснил Мюррей. — Параноидально-радикальные, я бы сказал.
    Корман посмотрел на него испуганно.
    — Радикалы — люди опасные, — попытался он пошутить, но Мюррей и Шарон шутку не оценили.
    Настало время прощаться. К пяти часам Мюррей и Шарон должны были явиться на станцию ТЕЛЕТРАНСа. Родители пожелали им удачи. Мать поцеловала Мюррея и заплакала. Гости проводили их напутственными криками. Они вышли из культурного центра, поймали такси, приехали на станцию, зарегистрировались у стойки. Клерк, зевнув, показал, где находится портал. Мюррей вошел первым, Шарон последовала за ним. Через несколько секунд они уже стояли на травянистом лугу планеты Залман. Было раннее утро; солнце взошло совсем недавно.
    — Небо у тебя тут какого-то странного цвета, — сказала Шарон.
    Она с трудом продиралась сквозь высокую густую траву цвета морской волны, которая то и дело хлестала ее по лицу. Шарон это раздражало.
    — Придется тебе к этому привыкать, — заметил Мюррей. — Мне вот, например, удалось. Смотри, а вон и наш дом. Мне не терпится узнать, как там мои животные.
    — Что именно тебе удалось? — поинтересовалась Шарон.
    — Они не такие, как на Земле, — сказал Мюррей. — Так что ты в случае чего не пугайся.
    — Знаешь что, Мюррей, не я все это затеяла, ясно? У меня нет никакого желания разыгрывать из себя смелого первопроходца. И вообще, по-моему, тебя наградили какой-то очень сомнительной наградой. Ты не боишься, что я тут сойду с ума?
    — Поверь, Шарон, наша ферма тебе понравится, — сказал Мюррей. — Да и работы сейчас не так уж и много.
    — Для тебя, может, и не много. А для меня — есть у меня такое нехорошее предчувствие — предостаточно.
    — Да честное слово, наша ферма тебе понравится!
    — Я смотрю, — буркнула Шарон, — здорово они тебе тут мозги прокомпостировали, дурачку. Н-да, хорошенькую пару мне эта компьютерная сваха подыскала, ничего не скажешь.
    Мюррей промолчал.
    — Смотри, — сказал он через некоторое время, подняв с земли маленькое желеобразное существо. — Это один из представителей местной фауны. Если приложить его к другому такому же, они срастутся. Они производят такие серые штуковины, которые можно есть.
    — Фу, какая гадость! — сказала Шарон.
    — На, подержи, — предложил Мюррей. — Тебе надо избавиться от страха перед ними.
    — Это не страх, — ответила Шарон, — это отвращение.
    Первые несколько дней дела у них шли не слишком хорошо. Шарон отказывалась есть даже овощи с огорода. Но через какое-то время голод взял свое, и она согласилась попробовать. Съев несколько овощей и вареных комьев, она признала, что на вкус они довольно сносны, но стоило ей вспомнить, что именно она съела, как сразу же бросилась в туалет. На следующий день она в туалет уже не побежала, а еще через какое-то время привыкла к новой еде окончательно. С этого момента она стала помогать Мюррею в работе, хотя от своего отвращения к желеобразным «мячам» так никогда и не избавилась.
    В конце лета, когда работы было уже не так много, как весной во время посевной, и еще не так много, как осенью во время сборки урожая, Мюррей пришел домой на обеденный перерыв и обнаружил, что Шарон приготовила для него нечто новенькое: гамбургер из мяса тупаря.
    — Ты чудо, — сказал Мюррей.
    — Я подумала, тебе это должно понравиться. Когда ты в последний раз ел настоящий мясной гамбургер?
    — Давно, очень давно. Когда я собирался ехать на Землю жениться, одна из вещей, о которых я мечтал, была до отвала наесться гамбургеров, пицц и дешевых чипсов.
    — Боже, как я тебя понимаю. Я бы, наверное, все сейчас отдала, чтобы пожрать в какой-нибудь некошерной придорожной забегаловке. Да, это было бы здорово. Но увы, от нас это не зависит. Если у человека нет возможности выбирать, он никогда и не ошибется. По сути, Представители отняли у тебя главное — свободу воли.
    Мюррей вздохнул:
    — Опять ты за свое, Шарон. Хватит. Эта планета — мой маленький рай. Здесь полностью забываешь, Ева ты или Змий. Если тебя послушать, то получается, что Представители — это какие-то мерзкие чудовища. Ну сколько ты знаешь людей, у которых есть своя собственная прекрасная, чистая планета? Такие подарки из дурных побуждений не дарят.
    — Вот уже несколько тысяч лет нам вдалбливают этот айнрэдэниш[36]. С одной стороны, вроде бы говорят: «Зарабатывайте деньги, приобретайте имущество», а с другой — «Только не слишком сильно высовывайтесь». И всякие нухсшлепперы[37] вроде тебя покорно этому следуют. А стоит нам объединиться, нас сразу же обливают холодной водой и гасят наш порыв. Мало того что нас выгнали из собственной страны, так нам еще и объединяться не дают. Даже когда мы собираемся в совсем уже крошечные группки, эти махеры[38], стоящие у власти, нас сразу же разгоняют.
    — У тебя просто расовая паранойя какая-то, — сказал Мюррей. — Мой отец тоже все время на эту тему гундел. Бред все это. Тебе, наверное, просто нравится чувствовать себя гонимой. Если тебе дарят коня, ты обязательно должна заглянуть ему в зубы.
    — Ты что, не понимаешь, что подаренный тебе конь — троянский? Молодцы они, эти Представители, здорово все придумали, не подкопаешься. В самом деле, кто посмеет обвинить их в геноциде? Даже ты не понимаешь, что они с нами делают.
    — Ну и что же они, по-твоему, с нами делают?
    — Ты знаешь, что такое «диаспора»?
    — Нет.
    — Когда-то это слово означало евреев, живущих за пределами Израиля. Раньше по всему миру жило очень много евреев. Но теперь это уже не так. Правда, в разных частях света сохранились пока еще несколько разрозненных общин, и плюс к тому пара миллионов евреев живет в Израиле, который Представители превратили в некое подобие парка аттракционов. Однако теперь они решили рассеять нас еще больше. Рассеять, так сказать, и без того рассеянных. Это куда эффективнее, чем убивать. Никто не протестует, никто не мстит. Ты вот, например, когда посещал родителей, выглядел довольным, верно?
    — Ладно, допустим, — сказал Мюррей, устало протирая глаза. — Тогда, может, потрудишься объяснить, зачем им все это надо?
    — А ты у этой своей дурацкой машины спроси.
    Мюррей не понял и нахмурился, но послушно направился к ТЕКТу.
    — Давай, давай, — подтолкнула его Шарон. — Спроси его, например, что такое «еврей».
    Мюррей спросил. Ответ на экране появился незамедлительно:
    **Роуз, Мюррей С.:
    Еврей — разновидность человека**
    — Вот зачем им это надо, — сказала Шарон. — Другой причины им для этого не требуется.
    Идеи Шарон были столь же чужды Мюррею, как и идеи деда Залмана, но после некоторого размышления он понял, что возразить ему на это, в сущности, нечего, и подумал, что какая-то правда в ее словах, как и в том, что говорил дед, возможно, все-таки есть.
    Лето кончилось. Прошло несколько недель, и Мюррей задал ТЕКТу еще несколько вопросов.
    — Сколько других людей получили собственные планеты?
    ТЕКТ ответил:
    **Роуз, Мюррей С.:
    Семь тысяч четыреста двенадцать**
    — Какой процент этих людей составляют полные или частичные евреи?
    ТЕКТ ответил:
    **Роуз, Мюррей С.:
    Тридцать девять процентов**
    — А сколько процентов населения Земли составляют полные или частичные евреи?
    ТЕКТ ответил:
    **Роуз, Мюррей С.:
    Менее полпроцента**
    На первый взгляд обвинения, выдвинутые Шарон, этими цифрами подтверждались, однако Мюррей все же никак не мог поверить в то, что раздача планет оказалась заговором с целью уничтожения еврейского народа. Вполне возможно, что евреи просто лучше других учились. Об этом свидетельствовал хотя бы экзамен за двенадцатый класс. Но тут ему пришла в голову неожиданная мысль.
    — А сколько вообще во Вселенной планет, на которых можно жить, не считая Земли? — спросил он у ТЕКТа.
    **Роуз, Мюррей С.:
    Шестьсот тридцать шесть**
    — Та-ак. А сколько человек, помимо Мюррея и Шарон Роуз, живут на планете Залман?
    **Роуз, Мюррей С.:
    Двадцать два**
    Проинформировав Шарон об ответах ТЕКТа, Мюррей сказал:
    — Хочу перед тобой извиниться. Похоже, твои взгляды точнее отражают реальное положение дел, чем мои. Я, видимо, наивен или просто глуп. Если Представители врут нам даже в таких мелочах, не исключено, что они врут и о других вещах тоже.
    — Если бы здесь жили еще двадцать два человека, получился бы маленький штетл. — Шарон печально улыбнулась. — Это именно то, о чем евреи испокон веков и говорили.
    — Теперь, наверное, уже поздно руками махать. — Мюррей вздохнул.
    — Нам-то уж точно поздно, — сказала Шарон. — Мы предали наших предков, продали свое первородство. И за что? За какие-то серые комки.
    Мюррею и так было не по себе от сделанных им открытий, но слова Шарон и вовсе вывели его из себя. Он перешел в нападение.
    — Ну и что прикажешь мне теперь делать, а? — спросил он раздраженно. — Объявить им войну, что ли?
    — Нет, — мягко произнесла Шарон. — Просто нам надо попытаться сохранить то немногое из нашего культурного наследия, что еще можно сохранить. — Тебе это никогда в голову не приходило?
    — Я не виноват, что меня так воспитывали, — буркнул Мюррей.
    — Верно, не виноват. Но если продолжишь, так сказать, упорствовать во грехе, тогда действительно будешь виноват.
    Мюррей стукнул кулаком по столу:
    — Ты что же, хочешь, чтоб я вернулся на Землю и возглавил восстание, да? Чтоб я стал новым Маккавеем?
    — Там на этой штуке лампочка мигает, — сказала Шарон.
    Мюррей обернулся и с удивлением увидел, что на экране появилось сообщение.
    — Думаешь, они нас подслушивают?
    — Возможно, — хмуро ответила Шарон. — Какая, в сущности, разница?
    Мюррей бросился к ТЕКТу. По экрану бежали новости:
**07:33:02 27 мая 469 г.**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Извещение о разрешении на размножение (подробности ниже)**
    **Роуз, Мюррей С:
    Канцелярия Представителя Северной Америки шлет вам свои искренние поздравления. Принято решение, что в связи с необычными и суровыми условиями вашего проживания на планете вам и вашей жене, миссис Шарон Ф. С. Роуз, разрешено зачать ребенка. Представитель уверен, что вы будете этому рады так же, как он**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Посылка с таблетками и инъекциями, необходимыми для успешного производства потомства, будет отправлена вам через двадцать четыре часа после этого сообщения. Местонахождение посылки будет обозначено красным огоньком. Дабы не причинить вреда здоровью миссис Шарон Ф. С. Роуз и ее ребенка, содержимое посылки необходимо использовать немедленно по получении**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Ваш ребенок будет мужского пола, вес три килограмма, волосы каштановые, глаза карие, предполагаемый рост в будущем один метр семьдесят семь сантиметров, праворукий, аллергия отсутствует, опасность диабета в возрасте двадцати двух лет, слух нормальный, зрение нормальное, уровень интеллекта Б+, трезвенник, молчаливый, сильный, трудолюбивый, по современным стандартам некрасивый. Поздравляем!**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Ребенок родится восемнадцатого июля 470 г. между 05:00:05:45**
    **Роуз, Мюррей С.:
    Неисполнение указа будет рассматриваться как неуважение к волеизъявлению Представителя и сознательное пренебрежение своими обязанностями**
    — Поздравляю, — сказал Мюррей, — Представитель нанес новый удар.
    — Ты заметил, что каждый раз, как этот ганев[39]наносит удары, он наносит их по мне? — спросила Шарон.
    Мюррей посмотрел на нее с недоумением, но она засмеялась, и он почувствовал облегчение.
    — Заставляя нас рожать ребенка, они нейтрализуют нас как революционную силу, — сказала она. — Что ж, по крайней мере, научу его обращаться с желеобразными «мячами». Рабочих рук на этой планете явно не хватает.
    — Что ты такое несешь? — возмутился Мюррей. — По-твоему, наш ребенок, он…
    — Да я пошутила.
    — А я уж было подумал, что ты собираешься относиться к нему не как к сыну, а как к наемному работнику. Невозможно понять, когда ты шутишь, а когда говоришь серьезно.
    — Это ты меня еще плохо знаешь, — сказала Шарон. — Я еще и не на такое способна.
    — Ладно. Скажи лучше, как ты собираешься растить его без куриного бульона?
    Шарон засмеялась.
    — Я знала, что ты об этом спросишь. Не проблема. Можно приготовить отличный бульон из костей тупаря. Тупариный суп, представляешь себе? Бр-р!
    — Да, после такого супа наш богатырь вполне сможет отправиться на Землю и как следует надавать им там!
    Шарон вдруг посерьезнела.
    — Знаешь, Мюррей, я все-таки никак не могу поверить, что мы единственные, кто понимает происходящее. Конечно, самых умных Представители постарались услать куда подальше. Но ведь эти люди еще не утратили способность мыслить, верно? Что касается нашего ребенка, то Мессией он, конечно, и не станет. Но не исключено, что на одной из этих планет какой-нибудь Мессия все-таки да родится.
    — Звучит оптимистично, — заметил Мюррей. — Это ты себя так утешаешь, да?
    На этот раз уже Шарон посмотрела на него с недоумением. Но он тоже засмеялся.
    — Будешь надо мной смеяться, хохем[40], получишь по лбу. Нет, серьезно. Когда-то евреи были угнетенными, верили во всякие глупости и не имели своего вождя. Но потом появился Моисей. А сегодня на Земле все угнетены, не только наше маленькое племя, и никто не знает, что делать. Я думаю, что сейчас человечеству нужен не вождь, а целый народ, который восстанет и поведет других за собой. Евреи могут стать для человечества тем, чем когда-то стал для них Моисей.
    — Если я не ошибаюсь, — сказал Мюррей с улыбкой, — то перед приходом Мессии должен явиться пророк Элиягу, не так ли? Значит, именно я-то как раз этим пророком и буду. Здорово. Мать будет мной гордиться.
    — Нет, — сказала Шарон. — Этим пророком будем мы оба. Тем более что в данный момент с нами пребывает его дух. Ведь сейчас Суккот.
    — Что-что сейчас?
    — Праздник такой. В честь сбора урожая. Что-то вроде Дня благодарения. По еврейскому обычаю мы должны построить в поле шалаш и устраивать в нем трапезы. Это должно напоминать нам о временных жилищах, в которых евреи укрывались в годы своих скитаний. Если угодно, можно также воспринимать как символ временного господства над нами власти Представителей. Вообще-то для шалаша полагается использовать иву и мирт, но мы их чем-нибудь заменим. Главное ведь не форма, а содержание, верно?
    Мюррей чмокнул Шарон в щеку.
    — Ты прелесть, — с чувством произнес он. — Чокнутая правда немножко. Но прелесть.
    — А ты, люфтменч[41], дубина стоеросовая.
    — Ладно, — сказал Мюррей со вздохом. — Давай скорее сделаем ребенка и свалим отсюда.
    — Успокойся. Мы ждали этого так долго, что можем и еще немножко подождать.
    — И чем же ты предлагаешь заняться?
    — Принеси-ка мне для начала синие бобы с огорода. А потом пойдем строить шалаш.
    Мюррей кивнул и направился к выходу.
    — Кстати, у меня тут для тебя кое-что есть, — сообщила Шарон и достала из кармана маленькую шапочку.
    — Что это? — спросил Мюррей.
    — Ермолка. Бери, не бойся.
    Мюррей нерешительно взял ермолку и надел на голову. Пора было приниматься за работу.

Роберт Шекли
ГОРОД — МЕЧТА, ДА НА ГЛИНЯНЫХ НОГАХ
Пер. В. Баканов

    «Ешь, ешь, дитя мое!» — вечный призыв еврейской мамочки. Она давно уже превратилась из «идише момэ» в Мать-Землю, культурную метафору, уже не просто еврейскую, а еврейско-американскую. Она всегда ворчит, просит, предупреждает, служит и страдает — и все из-за безграничной любви. Воплощение еврейской вины, советчик, мнения которого не спрашивали, вечный утешитель, матриарх в переднике. У нее есть послушный сын, единственная настоящая любовь. Если он не слушается, то она будет страдать и нести ответственность за этот позор.
    Образ еврейской мамочки исчез из мейнстрима. Теперь это лишь комедийный штамп, гарантирующий несколько смешков. Но… вот Бельведер, прекрасный город, он говорит с вами во сне, отличное место, где можно спокойно отдыхать, соблазнительно-дразнящее нечто, потерянное в прошлом, которое можно обрести только в будущем.
Дж. Данн
    Кармоди никогда всерьез не думал уезжать из Нью-Йорка.
    И почему он все-таки уехал — непонятно. Прирожденный горожанин, он давно свыкся с неудобствами жизни в крупном центре. В его уютной квартирке на 290-м этаже, оборудованной по последней моде «Звездолет», стояли двойные герметичные рамы и фильтрующие воздухозаборники, которые закрывались, когда общий показатель загрязнений атмосферы достигал 999,8. Кислородно-азотная рециркуляционная система, безусловно, не блистала новизной, но была вполне надежна. Устройство для очистки воды устарело, спору нет, но, в конце концов, кто пьет воду?
    Даже с шумом, непрерывным и вездесущим, Кармоди свыкся, так как знал, что спасения от него нет, ибо древнее искусство звукоизоляции давно утрачено. Таков уж удел горожанина — вечно слушать бульканье в трубах, ссоры и музыку соседей. Однако и эту пытку можно облегчить, самому производя аналогичные звуки.
    Конечно, кое-какие опасности подстерегали вас ежедневно по пути на работу, но скорее мнимые, чем реальные. Загнанные в угол снайперы продолжали свои тщетные протесты с крыш, и время от времени им удавалось подстрелить какого-нибудь ротозея-приезжего. Как правило, все же они безбожно мазали. Повсеместное ношение легких пуленепробиваемых поддевок вырвало, образно выражаясь, у несчастных снайперов жало, а неукоснительное соблюдение запрета на покупку орудий и снарядов окончательно поставило на них крест.
    Таким образом, ни один из этих факторов не мог вызвать неожиданного решения Кармоди покинуть Нью-Йорк, по общему мнению — самый увлекательный город в мире. Взыграли пасторальные фантазии, не иначе. Либо случайный порыв. Либо просто из вредности.
    В общем, как-то раз Кармоди развернул «Дейли таймс ньюс» и увидел рекламу образцового города в Нью-Джерси. «Приезжайте жить в Бельведер — город, который о вас позаботится», — приглашала газета. Далее шли утопические обещания, которые нет нужды приводить здесь.
    — Черт побери! — сказал Кармоди. — Приеду.
    Так он и сделал.

    Дорога вышла на опрятную зеленую равнину. Кармоди вылез из машины и огляделся. В полумиле впереди он увидел городок; скромный дорожный знак гласил: «Бельведер».
    Построен Бельведер был не в традиционно американской манере — с кольцом бензоколонок, щупальцами бутербродных, каймой мотелей и защитным панцирем свалок, — а скорее наподобие раскинутых на холмах итальянских городков, что поднимаются сразу, без преамбул.
    Кармоди это пришлось по душе. Он двинулся вперед и вскоре очутился в городе.
    Бельведер казался сердечным и доброжелательным, щедро предлагал свои улицы, откровенно распахивал широкие витрины. Проходя по городу, Кармоди открывал для себя все новые и новые прелести. Например, площадь, похожую на римскую, только поменьше размером. Посреди площади был фонтан с мраморной скульптурой мальчика и дельфина; из пасти дельфина истекала струйка чистой воды.
    — Надеюсь, вам нравится? — раздался голос из-за левого плеча.
    — Очень мило, — согласился Кармоди.
    — Я сам все сделал и установил, — сообщил голос. — Убежден, что фонтан, несмотря на архаичность замысла, эстетически функционален. А площадь в целом, вместе со скамейками и тенистыми каштанами, точная копия площади в Болонье. Меня не сдерживал страх выглядеть старомодным. Истинный художник использует все необходимые средства, будь они тысячелетней давности или новоявленные.
    — Полностью с вами согласен, — сказал Кармоди. — Позвольте представиться. Я — Эдвард Кармоди.
    И с улыбкой повернулся.
    Но за левым плечам никого не оказалось, как, впрочем, и за правым. На площади вообще никого не было.
    — Прошу прощения, — произнес голос. — Я не хотел вас удивлять. Я думал, вы знаете.
    — Что я знаю? — спросил Кармоди.
    — Ну, про меня.
    — Выходит, не знаю. Кто вы? Откуда говорите?
    — Я — голос Города, — сказал голос. — Иными словами, с вами говорит сам Бельведер.
    — Неужели? — язвительно поинтересовался Кармоди. И сам себе ответил: — Да, очевидно. Что ж, город так город. Большое дело.
    Он отвернулся от фонтана и прогулочным шагом пошел по площади, словно разговаривал с городами каждый день и сыт этим по горло. Он бродил по улицам и проспектам, заглядывал в витрины, рассматривал здания, а у одной статуи даже остановился, но ненадолго.
    — Ну как? — спросил чуть погодя голос Бельведера.
    — Что как? — тут же отозвался Кармоди.
    — Как я вам нравлюсь?
    — Нормально, — ответил Кармоди.
    — Всего лишь нормально? Это все?
    — Послушай, — рассудительно произнес Кармоди, — город есть город. Увидишь один, считай, что видел все.
    — Неправда! — обиженно воскликнул Бельведер. — Я разительно отличаюсь от других городов! Я уникален!
    — Неужто? — презрительно фыркнул Кармоди. — Мне ты представляешься просто кучей разнородных частей. У тебя итальянская площадь, несколько типично греческих зданий, ряд готических сооружений, нью-йоркский многоквартирный дом в старом стиле, калифорнийская бутербродная и Бог весть что еще. Где тут уникальность?
    — Уникальна сама комбинация, рождающая исполненное смысла единое целое, — ответил Город. — Мои составные части, даже из прошлых эпох, вовсе не анахронизмы. Каждая символизирует определенный уклад и как таковая вполне уместна в тщательно продуманном образе жизни. Не угодно ли немного кофе и, может быть, бутерброд или свежие фрукты?
    — Пожалуй, кофе, — сказал Кармоди.
    Он позволил Бельведеру провести себя за угол к кафе, расположенному прямо на улице. Кафе как две капли воды походило на салун времен Веселых девяностых, от механического пианино до канделябров из граненого стекла. Как и все остальное в городе, оно было безукоризненно чистым, но совершенно безлюдным.
    — Приятная атмосфера, вы не находите? — спросил Бельведер.
    — Сойдет, — бросил Кармоди. — На любителя.
    На столик перед Кармоди опустился поднос из нержавеющей стали, на котором стояла чашка пенящегося капучино. Кармоди сделал глоток.
    — Хороший кофе? — поинтересовался Бельведер.
    — Да, весьма.
    — Я горжусь своим кофе, — тихо промолвил Город. — И своей стряпней. Не угодно ли чего-нибудь отведать? Омлет, например, или суфле?
    — Ничего, — отрезал Кармоди. Он откинулся на спинку кресла и вздохнул. — Значит, ты образцовый город?
    — Да, имею честь быть образцовым, — чопорно ответил Бельведер. — Причем самой последней и, убежден, лучшей модели. Меня создала объединенная исследовательская группа из Йельского и Чикагского университетов на субсидии Рокфеллеровского фонда. Детальной разработкой занимались в основном в Массачусетском технологическом институте, хотя отдельные проблемы решали в Принстоне и в корпорации РЭНД. Строительство вела «Дженерал электрик», а финансировали проект Форд, Фонд Карнеги и еще некоторые организации, пожелавшие остаться неизвестными.
    — Любопытная у тебя история, — с оскорбительной небрежностью промолвил Кармоди. — А там, через дорогу, не готический ли собор?
    — Видоизмененный романский, — сообщил Город, — рассчитанный на все вероисповедания. Вместимость триста человек.
    — Не сказал бы, что много — для такого-то домищи!
    — Строго в соответствии с замыслом. Моей целью было добиться сочетания внушительности с уютом.
    — А где, кстати, жители этого города? — спросил Кармоди.
    — Они все ушли, — скорбно произнес Бельведер. — Они покинули меня.
    — Почему?
    После короткой паузы Город ответил:
    — В моих отношениях с населением произошел досадный сбой. Точнее, даже недоразумение. Пожалуй, следует сказать, целый ряд недоразумений. Подозреваю, и подстрекатели сыграли свою роль.
    — Но что именно произошло?
    — Не знаю, — признался Город. — Честно, не знаю. Просто в один прекрасный день все ушли. Только представьте!.. Но я уверен — они вернутся.
    — Сомнительно, — обронил Кармоди.
    — Я убежден, — сказал Бельведер. — И кстати, почему вам не остаться здесь, мистер Кармоди?
    — Да я, собственно, не задумывался.
    — А вы подумайте. Вообразите — самый современный город в мире целиком в вашем распоряжении!
    — Заманчиво, — кивнул Кармоди.
    — Так решайтесь, хуже не будет, — уговаривал Бельведер.
    — Ну хорошо, я согласен, — сказал Кармоди. Его заинтересовал город Бельведер. И все же он чувствовал тревогу. Хотелось знать — почему ушли отсюда жители?
    По настоянию Бельведера Кармоди провел ночь в гостинице «Георг V», в роскошном номере для новобрачных. Город подал завтрак на веранде и сопровождал трапезу квартетом Гайдна. Утренний воздух был великолепен; если бы Бельведер не предупредил его, Кармоди никогда бы не подумал, что он кондиционированный.
    Позавтракав, Кармоди откинулся на спинку кресла и предался созерцанию западного района Бельведера — ласкающей взор мешанины из китайских пагод, вьетнамских мостиков, японских каналов, зеленого бирманского холма, калифорнийской автостоянки, норманнской башни и прочих красот.
    — Отличный открывается вид! — одобрил он.
    — Я рад, что вам нравится, — отозвался Город. — Над проблемой стиля бились с первого дня моего зарождения. Некоторые настаивали на согласованности, требовали гармоничных форм, сливающихся в гармоничное целое. Но образцовые города почти все такие — однообразно скучные творения одного человека или одной группы людей. Настоящие города — другие.
    — Да ведь ты и сам в определенном смысле ненастоящий, разве не так? — спросил Кармоди.
    — Разумеется! Но я не пытаюсь это скрыть. Я не какой-нибудь фальшивый «город будущего» или псевдофлорентийский ублюдок. От меня требуется практичность и функциональность, но в то же время и оригинальность.
    — Ну что ж, Бельведер, на мой взгляд, ты неплох, — заявил Кармоди во внезапном приступе благодушия. — А скажи, все образцовые города разговаривают подобно тебе?
    — Конечно, нет. До сих пор ни один город, образцовый или какой-нибудь другой, не произнес ни слова. Но жителям это не нравится — город кажется слишком большим, слишком властным, слишком отчужденным. Потому меня и снабдили искусственным разумом и голосом для его выражения.
    — Понимаю, — проговорил Кармоди.
    — Дело в том, что искусственный разум одухотворяет меня, а это очень важно в наш век обезличивания. Разум позволяет мне быть чутким, творчески отвечать на запросы жителей. Мы можем договориться — горожане и я. Путем постоянного и осмысленного диалога мы можем выработать динамичную, гибкую, воистину жизнеспособную городскую среду. И можем улучшать друг друга, не утрачивая в значительной мере своей индивидуальности.
    — Чудесно, — сказал Кармоди. — Беда только, что тебе не с кем вести диалог.
    — Это единственный изъян, — признался Город. — Но сейчас у меня есть вы.
    — Верно, — согласился Кармоди, недоумевая, почему слова Города прозвучали для него не очень приятно.
    — А у вас, естественно, есть я, — продолжил Бельведер. — Отношениям всегда следует быть взаимными. Теперь, дорогой Кармоди, позвольте показать вам некоторые мои достопримечательности. А потом займемся вашим поселением и упорядочением.
    — Моим… чем?
    — Я неудачно выразился, — извинился Город. — Есть такой научный термин. Но вы понимаете, безусловно, что взаимные отношения накладывают обязательства на обе заинтересованные стороны. Иначе и быть не может, так ведь?
    — Если только стороны не занимают позицию невмешательства, — заметил Кармоди.
    — Нам это ни к чему, — сказал Бельведер. — Невмешательство подразумевает отмирание чувств и неминуемо приводит к отчуждению. А теперь, пожалуйста, пройдите сюда…

    Кармоди последовал приглашению и увидел все великолепие Бельведера. Он посетил электростанцию, очистные сооружения и предприятия легкой промышленности, осмотрел детский парк, музей и картинную галерею, концертный зал и театр, боулинг, биллиардную, картинговые треки и кинотеатр. Он устал и не прочь был отдохнуть. Но Город во что бы то ни стало хотел показать себя, и Кармоди пришлось любоваться пятиэтажным зданием «Америкэн экспресс», португальской синагогой, статуей Ричарда Бакминстера Фуллера[42], автобусной станцией «Грейхаунд» и иными достопримечательностями.
    Наконец турне завершилось. Кармоди пришел к выводу, что красота заключена в глазах зрителя, ну и малая ее часть — в ногах.
    — Самое время немного перекусить, а? — заметил Город.
    — Чудесно, — сказал Кармоди.
    Его провели в модный французский ресторан, где он начал c potage аи petit роis[43]и закончил petits fours[44].
    — А теперь ломтик сыра бри? — предложил Город.
    — Нет, спасибо, — отказался Кармоди. — Я сыт. Честно говоря, я прямо лопаюсь.
    — Но сыр не отягощает желудок. Может, кусочек отменного камамбера?
    — Уже просто не полезет.
    — Рекомендую фрукты — очень освежает нёбо.
    — Если здесь и надо что-то освежать, то только не мое нёбо.
    — Ну по крайней мере, яблоко, грушу, кисть винограда?
    — Спасибо, нет.
    — Пару вишенок?
    — Нет! Нет!
    — Обед без фруктов нельзя считать полноценным.
    — А я считаю, — заявил Кармоди.
    — Многие важные витамины содержатся только во фруктах.
    — Значит, перебьюсь без них.
    — Ну хоть половинку апельсина? Я сам почищу… Цитрусовые совсем не калорийны.
    — Я не могу больше есть.
    — Не съедите даже дольки? Если я выберу косточки?
    — Определенно нет.
    — Вы бы сняли груз с моей души, — проникновенно сказал Город. — В меня заложена тяга к завершенности, а что за обед без фруктов?
    — Нет! И еще раз нет!
    — Хорошо-хорошо, только не волнуйтесь, — успокоил Город. — Не нравится, что я подаю, не надо.
    — Отчего же, нравится.
    — А если вам так нравится, почему не поесть фруктов?
    — Ну хорошо, — сдался Кармоди. — Дай мне винограда.
    — Я ничего не хочу вам навязывать.
    — Ты ничего и не навязываешь. Дай, пожалуйста.
    — Вы твердо решили?
    — Дай винограда! — заорал Кармоди.
    — Ладно, берите, — сказал Город. И подал великолепную гроздь муската. Кармоди съел все. Виноград был отличный.

    — Прошу прощения, — произнес Бельведер. — Что вы делаете?
    Кармоди выпрямился и открыл глаза.
    — Вздремнул немого… Что-то не так?
    — Что может быть «не так» при столь здоровом естественном занятии?
    — Благодарю, — сказал Кармоди и вновь закрыл глаза.
    — Но зачем же дремать в кресле?
    — Потому что я — в кресле и уже наполовину сплю.
    — Заработаете растяжение мышц спины, — предупредил Город.
    — Плевать, — буркнул Кармоди, не открывая глаз.
    — Почему бы не лечь спать со всеми удобствами, на диване?
    — Мне вполне удобно здесь, в кресле.
    — Так только кажется. Человек анатомически не приспособлен спать в сидячем состоянии.
    — А я вот приспособлен!
    — Нет. Попробуйте уснуть на диване.
    — Мне по душе кресло.
    — Но диван лучше. Пожалуйста, попробуйте, Кармоди. Кармоди!
    — А?.. Что?.. — вскинулся Кармоди, проснувшись.
    — Я совершенно уверен, что вам следует отдыхать на диване.
    — Ну хорошо! — Кармоди с видимым усилием заставил себя подняться. — Где этот диван?
    Город вывел его из ресторана, направил вниз по улице, заставил повернуть и войти в здание с табличкой «Дремотная». В помещении стояла дюжина диванов. Кармоди направился к ближайшему.
    — Не советую, — сказал Город. — Он продавлен.
    — Ерунда, — отмахнулся Кармоди. — Как-нибудь устроюсь.
    — Неудобная поза вредит осанке.
    — Боже милостивый! — воскликнул Кармоди, вставая и с дивана. — Какой ты мне порекомендуешь?
    — Вот тот, сзади, — сказал Город. — Он здесь самый большой и упругий. Мягкость матраса установлена научным путем. Подушки…
    — Ладно, хорошо, отлично, — сказал Кармоди и лег на указанный диван.
    — Может быть, включить музыку?
    — Не стоит беспокоиться.
    — Как угодно. Тогда я потушу свет.
    — Прекрасно.
    — Одеяло не желаете? Я, разумеется, регулирую температуру, но у засыпающих часто создается субъективное ощущение прохлады.
    — Не важно! Оставь меня в покое!
    — Хорошо, — сказал Город. — Я ведь, собственно, не для себя стараюсь. Лично я никогда не сплю.
    — Да, извини, — произнес Кармоди.
    — Ничего, не утруждайте себя извинениями…
    Наступила тишина. Потом Кармоди сел.
    — Что случилось? — спросил Город.
    — Не могу заснуть, — пожаловался Кармоди.
    — Попробуйте закрыть глаза и сознательно расслабить каждую мышцу тела, начиная от большого пальца и…
    — Не могу заснуть! — заорал Кармоди.
    — Вы, наверное, с самого начала не очень-то хотели спать, — предположил Город. — По крайней мере, закройте глаза и постарайтесь немного отдохнуть.
    — Нет! — заявил Кармоди. — Сна ни в одном глазу. А в отдыхе я не нуждаюсь.
    — Упрямец! — сказал Город. — Поступайте, как хотите. Я сделал все, что мог.
    — Да-а-а! — протянул Кармоди, встал и вышел из «Дремотной».

    Кармоди стоял на маленьком горбатом мостике и смотрел на голубую лагуну.
    — Это точная копия моста Риальто в Венеции, — сообщил Город. — Уменьшенная, разумеется.
    — Знаю, — отозвался Кармоди, — я прочитал табличку.
    — Очаровательно, правда?
    — Недурно, — сказал Кармоди, закуривая сигарету.
    — Вы много курите, — заметил Город.
    — Угу. Что-то тянет.
    — Как ваш медицинский советник, должен предупредить, что связь между курением и раком легких убедительно доказана.
    — Знаю.
    — Если бы вы перешли на трубку, вероятность заболевания была бы меньше.
    — Я не люблю трубку.
    — В таком случае сигару?
    — И сигары не люблю.
    Кармоди закурил другую сигарету.
    — Это ваша третья сигарета за пять минут, — заметил Город.
    — Черт побери, я буду курить столько, сколько захочу! — закричал Кармоди.
    — Конечно-конечно! — заверил Город. — Я пытался образумить вас ради вашего же здоровья. Неужели вы хотите, чтобы я молча смотрел, как вы себя губите?
    — Да, хочу, — сказал Кармоди.
    — Не могу поверить, что вы говорите серьезно. Здесь вступает в силу этический императив. Человек в принципе может действовать против своих интересов; в машине такая порочность недопустима.
    — Отстань от меня, — угрюмо бросил Кармоди. — Прекрати мною понукать.
    — Понукать? Мой дорогой Кармоди, разве я к чему-то вас принуждал? Разве я не ограничивался советами?
    — Ну, пожалуй. Но слишком много болтаешь.
    — Очевидно, этого все же недостаточно, — сказал Город. — Судя по тому, что я получаю в ответ.
    — Ты слишком много болтаешь, — повторил Кармоди и закурил сигарету.
    — Четвертая за пять минут.
    Кармоди открыл рот, чтобы выкрикнуть оскорбление. Затем передумал и пошел прочь.

    — А что это? — спросил он.
    — Автомат для продажи конфет, — сообщил ему Город.
    — Совершенно не похоже.
    — Однако это так. Я взял модифицированный проект фирмы «Саарийонен» для силосной башни, миниатюризировал модель, само собой, и…
    — Все равно не похоже. Как им пользоваться?
    — Очень просто. Нажмите на красную кнопку. Теперь подождите. Опустите вниз один из рычагов в ряду А. И нажмите на зеленую кнопку. Извольте!
    В руку Кармоди скользнула большая конфета.
    — Хм, — сказал Кармоди. Он развернул конфету и надкусил ее. — Это настоящая конфета или копия?
    — Настоящая. Столько дел, что самому заняться недосуг, пришлось обратиться к субподрядчику.
    — Хм, — сказал Кармоди и выронил обертку.
    — Вот с таким пренебрежительным отношением я всегда и сталкиваюсь.
    — Подумаешь, бумажка! — Кармоди повернулся и посмотрел на обертку, лежащую на безукоризненно чистом тротуаре.
    — Конечно, бумажка, — сказал Город. — Но умножьте ее на сто тысяч жителей, и что получится?
    — Сто тысяч бумажек, — тут же отозвался Кармоди.
    — Ничего смешного не нахожу, — отрезал Город. — Вы бы не захотели жить среди этих бумажек, можете не сомневаться. Первым бы прибежали жаловаться, что улицы завалены мусором. Ну а где ваш вклад в борьбу за чистоту? Хотя бы за собой вы убираете? Конечно, нет! Это вы предоставляете мне — а я и так должен выполнять все функции Города, днем и ночью, без выходных.
    Кармоди нагнулся, чтобы подобрать обертку. Но едва протянул к ней руку, как из ближайшей водосточной решетки выскочила металлическая клешня, схватила бумажку и исчезла.
    — Ладно, — сказал Город. — Я привык убирать за другими. Мне все время приходится это делать…
    — Гм, — пробормотал Кармоди.
    — …не ожидая благодарности.
    — Я благодарен, благодарен! — заверил Кармоди.
    — Вовсе и нет.
    — Ну хорошо, может быть, и нет. Что мне прикажешь говорить?
    — Лично мне ничего не надо, — сказал Город. — Будем считать инцидент исчерпанным.

    — Достаточно? — спросил Город после ужина.
    — О, вполне, — ответил Кармоди.
    — Не очень-то много вы съели.
    — Я поел, сколько хотел. Все было очень вкусно.
    — Ну а раз так, то почему бы не съесть еще?
    — Больше некуда.
    — Если бы вы не испортили аппетит конфетой…
    — Черт побери, конфета не испортила мне аппетит! Я просто…
    — Вы опять закуриваете, — заметил Город.
    — Ага, — подтвердил Кармоди.
    — А нельзя ли потерпеть еще немного?
    — Послушай, — резко начал Кармоди, — какого черта ты…
    — Нам надо серьезно потолковать, — поспешно вставил Город. — Вы не задумывались, на что будете жить?
    — Пока у меня не было времени задуматься над этим.
    — Ну а я уже подумал. Хорошо, если бы вы стали врачом.
    — Врачом? Но сперва нужно закончить специальное отделение колледжа, потом медицинский факультет, потом…
    — Я все могу устроить.
    — Не привлекает.
    — Так… Юриспруденция?
    — Ни за что!
    — Инженер? Прекрасная профессия!
    — Не для меня.
    — Кем же вы хотите быть?
    — Летчиком! — запальчиво воскликнул Кармоди.
    — О, бросьте…
    — Я серьезно!
    — У меня даже аэродрома нет.
    — Тогда я стану летчиком где-нибудь в другом месте.
    — Вы говорите так нарочно, назло мне!
    — Вовсе нет, — сказал Кармоди. — Я хочу быть летчиком, честно хочу. Я всегда хотел быть летчиком. Это моя мечта.
    Наступила тишина. После долгого молчания Город произнес:
    — Дело ваше.
    Голос прозвучал холодно, как сама смерть.
    — Куда это вы идете?
    — Гулять, — ответил Кармоди.
    — В полдесятого вечера?
    — Ну. А что?
    — Мне-то казалось, вы устали.
    — Я успел отдохнуть.
    — Понятно. Мне-то казалось, что вы посидите, и мы хорошенько потолкуем.
    — А может, потолкуем, когда я вернусь?
    — Ладно, не имеет значения, — горько произнес Город.
    — Хорошо, к черту прогулку, — горько произнес Кармоди и сел.
    — Я уже не хочу, — сказал Город. — Идите, гуляйте на здоровье.

    — Спокойной ночи, — произнес Кармоди.
    — Прошу прощения?
    — Я сказал «спокойной ночи».
    — Вы собираетесь спать?
    — Разумеется.
    — Спать? Прямо сейчас?
    — А почему бы и нет?
    — Да так… — промолвил Город. — Вы забыли умыться.
    — А-а… действительно. Ничего, утром умоюсь.
    — Вы давно не принимали ванну?
    — Да, очень давно. Утром приму.
    — Разве у вас не улучшится самочувствие, если вы примете ванну сейчас?
    — Нет.
    — Даже если я сам наберу воды?
    — Нет, черт побери! Нет! Я хочу спать!
    — Поступайте как знаете, — сказал Город. — Не умывайтесь, не учитесь, неправильно питайтесь. Но тогда не пеняйте на меня.
    — Пенять? За что?
    — За все, что угодно, — ответил Город.
    — Ну а именно? Что ты имеешь в виду?
    — Не важно.
    — Зачем же ты вообще об этом заговорил?
    — Исключительно ради вас.
    — Понимаю.
    — Мне-то все равно, моетесь вы или нет…
    — Ясно.
    — …когда относишься к делу неравнодушно, — продолжал Город, — со всей ответственностью, очень неприятно выслушивать брань в свой адрес.
    — Этого не было.
    — Сейчас не было. А раньше днем было.
    — Ну… погорячился.
    — Все из-за курения.
    — Ты опять за свое!
    — Ладно, не буду, — сказал Город. — Дымите, как труба. Мне-то что?
    — Вот-вот! — Кармоди закурил.
    — Но я оказался несостоятельным, — посетовал Город.
    — Нет-нет, — заверил Кармоди. — Не надо так говорить. Пожалуйста.
    — Забудем об этом, — произнес Город.
    — Хорошо.
    — Иногда я чересчур рьяно берусь за дело.
    — Да уж.
    — Все это очень тяжело — и особенно потому, что я прав. Я прав, вы же знаете.
    — Знаю, — сказал Кармоди. — Ты прав, ты прав, ты всегда прав. Прав-прав-прав-прав…
    — Не надо перевозбуждаться, — остановил Город. — Хотите выпить стакан молока?
    — Нет.
    — Точно не хотите?
    Кармоди закрыл лицо руками. Ему было не по себе. Он чувствовал себя крайне виноватым, слабым, грязным, нездоровым и неряшливым. Он чувствовал себя глубоко испорченным человеком и, более того, навеки обреченным на такое состояние, если только он не изменится, приспособится, исправится…
    Но Кармоди и не пытался сделать что-нибудь подобное. Он поднялся на ноги, расправил плечи и решительно зашагал прочь от римской площади и венецианского мостика.

    — Куда вы? — спросил Город. — Что случилось?
    Поджав губы, Кармоди молча шествовал мимо детского парка и здания «Америкэн экспресс».
    — Что я сделал плохого? — воскликнул Город. — Что? Скажите мне просто, что?!
    Храня молчание, Кармоди миновал французский ресторанчик и португальскую синагогу и вышел, наконец, на опрятную зеленую равнину, что окружала Бельведер.
    — Неблагодарный! — закричал ему вслед Город. — Ты такой же, как все остальные! Вы, люди, вообще склочные создания, никогда не бываете довольны.
    Кармоди сел в машину и завел двигатель.
    — С другой стороны, — задумчиво произнес Бельведер, — вы никогда не выказываете и своего недовольства… Мораль, полагаю, в том, что Городу необходимо запастись терпением.
    Кармоди выехал на шоссе и взял путь на Нью-Йорк.
    — Счастливой поездки! — закричал на прощанье Бельведер. — Не волнуйтесь обо мне, я буду вас ждать!
    Кармоди с силой надавил на педаль газа. Он предпочел бы не слышать последней фразы.

Исаак Башевис Зингер
ЙОХИД И ЙОХИДА
Пер. В. Ананьев

    В городских пейзажах слышны колокола ада. Любовь там — болезнь, ведущая к смерти, зеленые поля и синее небо — сцена для разврата, а смерть — лишь мелкий эпизод вечной жизни. Исаак Башевис Зингер, признанный мастер еврейской литературы, мстительно мажет черным философские игрушки, которые так любит современный человек. С насмешливым взглядом всезнающего скептика он пробует реальность на прочность, швыряет в нее камни и отталкивает в прошлое картонные шаблоны. В результате получилось отличное еврейское иконоборчество.
Дж. Данн
    В тюрьме, где осужденные души ждали отправления в Шеол[45] — так там называли Землю, — была одна женская душа, Йохида. Души забывали свое прошлое. Пура, Ангел Забвения, рассеивающий Божественный свет и сокрывающий Его лицо, царил над ними. Йохида, позабывшая о своем спуске с Трона Славы, много грешила. Всему виною была ее ревность. Она подозревала все женские души, не только верные Богу, но и отринувшие Его, в связях со своим любовником Йохидом. Души, говорила она, не были созданы, они просто возникли из ничего, а значит, у них нет ни целей, ни задач, которые следовало бы выполнить. Хотя власти и проявляли к ней исключительное терпение и многое прощали, но в конце концов случилось так, что Йохиду все же приговорили к смерти. Судья объявил срок, в который ее должны были отправить на кладбище под названием Земля.
    Защитник Йохиды подавал апелляцию в Верховный Небесный Суд и даже написал петицию самому Метатрону, но Йохида настолько погрязла в грехах и проявляла такое нежелание раскаиваться, что ничто уже не могло ей помочь. Ее схватили, разлучили с Йохидом, ей остригли волосы и обрезали крылья, а потом ее обрядили в длинный белый саван. Она не могла больше слышать музыку сфер, вдыхать ароматы Рая и размышлять над загадками Торы, которая дает душам силы. Она не могла нежиться в ваннах дивного бальзама. В тюремной камере было темно, и ни единая весточка из окружающего мира не доходила до нее. Величайшим же испытанием стала разлука с Йохидом. Ни общаться с ним телепатически, ни послать ему записку с верными она не могла. Единственное, что у нее осталось, — это страх смерти.
    В том мире смерть не была каким-то загадочным и таинственным событием — скорее, простым истощением духа. О том, что следует за ней, Йохида не знала. Она была уверена, что спуск на Землю — это умирание, что бы там ни говорили верующие души о возрождении искры жизни. Сразу же после смерти душа начинала гнить и покрываться тоненькой пленкой под названием «сперма». Затем могильщики относили ее в утробу, где она превращалась в подобие странного гриба и с тех пор начинала называться ребенком. За этим следовали все муки Ада: рождение, взросление, труд. Согласно книгам, со смертью заканчивалось не все. Очистившись, душа возвращалась к своим истокам. Но никаких доказательств этого не существовало. Насколько знала Йохида, никто еще не вернулся с Земли. Она верила в то, что за самое короткое время душа ее истончится и исчезнет во тьме, обратного пути из которой нет.
    И вот пришел тот миг, когда Йохида должна была умереть — спуститься на Землю. Скоро уже за ней придет тысячеглазый Ангел Смерти с огненным бичом.
    Сначала Йохида долго плакала, но затем слезы кончились. Засыпая и просыпаясь, она непрестанно думала лишь об одном — о Йохиде. Где он? Что делает? Кто рядом с ним? Наверняка он не слишком горюет из-за нее. Его окружают прекрасные женщины, священные животные, ангелы, серафимы, херувимы, и каждый из них по-своему притягателен. Как долго такой, как Йохид, может хранить верность? Ведь он, подобно Йохиде, был неверующим. Это он первым сказал ей, что души всего лишь продукт эволюции, а не чудо Божьего творения. Йохид не верил в свободу воли и абсолютность добра и зла. Что могло удержать его? Наверняка он лежит сейчас в объятиях какой-нибудь красавицы и рассказывает ей те же самые истории, что раньше рассказывал Йохиде.
    Но что она могла с этим поделать? Все контакты с внешним миром были прерваны. Все двери закрыты: сюда не проникали ни красота, ни доброта. Единственная дорога отсюда вела на Землю, в ужас плоти, крови, костей, нервов и дыхания. Богобоязненные ангелы обещали воскрешение. Они утверждали, что душа не задержится на Земле, а вернется в Высшие Сферы сразу же, как только отбудет положенное ей наказание. Но Йохида, придерживаясь современных взглядов на жизнь, считала все это глупым суеверием. Как душа может освободиться от разлагающейся плоти? Это совершенно невозможно. Возвращение было мечтой, глупой уловкой, успокаивающей недалекие и пугливые души.

    Однажды ночью, когда Йохида, как обычно, лежала без сна и думала о Йохиде, вспоминая его поцелуи, объятия, те секреты, что он тайком шептал ей на ухо, их любовные игры, дверь камеры распахнулась, и появился Дума, Ангел Смерти, тысячеглазый и с огненным бичом, такой, каким его и описывают Священные Книги.
    — Пришло твое время, сестра, — сказал он.
    — Но последняя апелляция?..
    — Все, кто оказываются здесь, рано или поздно отправляются на Землю.
    Йохида вздрогнула:
    — Что ж, я готова.
    — Йохида, ты еще можешь помочь себе. Покайся, пока не поздно.
    — Как же мне это поможет? Я ни в чем не раскаиваюсь, разве что в том, что не смогу больше грешить, — дерзко ответила Йохида. Оба замолчали. Наконец Дума сказал:
    — Йохида, я знаю: ты зла на меня. Но разве я в чем-то виноват перед тобою? Разве я сам захотел стать Ангелом Смерти? Я тоже грешник, и меня тоже выслали из Высших Сфер и в наказание заставили подготавливать души к смерти. Я не хочу тебе зла, не бойся. Смерть не так уж и страшна. Сначала ты даже и не поймешь, что произошло. Затем окажешься в утробе и девять месяцев проведешь в покое и тишине. Ты забудешь все, чему научилась здесь. Выход из утробы напугает тебя, но, знаешь, детство иногда бывает даже приятным. Ты начнешь постигать науку смерти, оденешься в новое, покорное тебе тело, а потом и глазом не успеешь моргнуть, как все закончится.
    Йохида перебила его:
    — Дума, убей меня, если надо, но, пожалуйста, избавь от этой лжи!
    — Я говорю тебе правду. Все это продлится не больше сотни лет. Даже самые отъявленные грешники не задерживаются там дольше. Смерть — всего лишь подготовка к новому существованию.
    — Дума, пожалуйста. Я не желаю этого слушать.
    — Но это важно — знать, что добро и зло существуют и там, а воля продолжает оставаться свободной.
    — Какая воля? Зачем ты говоришь все эти глупости?
    — Йохида, слушай меня внимательно. Даже среди мертвых действуют свои законы. Твои поступки там определят, что станет с тобою здесь. Смерть — лаборатория для восстановления души.
    — Умоляю тебя, лучше убей меня!
    — Всему свое время, есть еще несколько минут, и ты должна получить важные инструкции. Запомни, что один и тот же поступок на Земле может принести и зло, и добро, а самым страшным грехом считается возвращение какой-нибудь души к жизни.
    Это звучало так глупо, что Йохида даже засмеялась:
    — Что ты говоришь? Как труп может вернуть кому-то жизнь?
    — Просто. Тело состоит из очень непрочного материала, и, чтобы повредить его, не требуется много усилий. Смерть — как паутинка: подул легкий ветерок, и вот ее уже нет. Но самое страшное преступление — это покушение на смерть, свою ли, чужую — не важно. Не только делать так, но даже говорить или думать об этом строжайше воспрещается. Этим Земля отличается от нашего мира.
    — Ерунда. Бред палача.
    — Это правда, Йохида. Тора, которая определяет там правила жизни, гласит: жизнь другого должна быть дорога человеку так же, как и его собственная. Запомни мои слова. Когда ты окажешься в Шеоле, они тебе пригодятся.
    — Нет уж, я не желаю больше слушать это вранье! — И Йохида заткнула уши.

    Прошли годы. Все в Высших Сферах забыли о Йохиде, и только ее мать продолжала жечь поминальные свечи. На Земле Йохида получила новых родителей, а также братьев и сестер, всех мертвых. После окончания школы она поступила в университет и жила в большом некрополе, где множество мертвецов готовились к выполнению тех или иных покойницких обязанностей.
    Была весна и ежегодное гниение. От могил с их памятными деревьями и бегущих вод поднимался ужасный смрад. Миллионы существ, насильно сброшенных в это царство смерти, становились мухами, бабочками, червями, лягушками, жабами. Они жужжали, квакали, стрекотали, щебетали, безнадежно погрязнув в борьбе за смерть. С тех пор как Йохида очутилась здесь, все это казалось ей частью жизни. Она сидела на скамейке в парке и смотрела на луну, выглядывающую из темноты Иного Мира и похожую на поминальную свечу. Как и все мертвецы женского пола, Йохида тянулась к смерти и мечтала о том, чтобы ее утроба стала могилой для нового покойника. Однако сделать этого без помощи трупа-мужчины, с которым ей следовало соединиться в приступе ненависти, именуемой на Земле любовью, она не могла.
    Пока Йохида смотрела на этот череп, висящий высоко в небе, рядом с ней на скамейку сел молодой покойник в белом саване. Время от времени два мертвеца украдкой поглядывали друг на друга, думая, что могут видеть, и не зная, что на самом деле все мертвецы слепы. Наконец покойник сказал:
    — Простите, вы не подскажете, который сейчас час?
    Поскольку все мертвецы где-то глубоко внутри с нетерпением ждут окончания своего наказания, вопросы о времени они задают чаще всего.
    — Час? — переспросила Йохида. — Секундочку.
    И она поднесла к глазам руку, на запястье которой висел специальный инструмент, измеряющий время; но вокруг было так темно, что она не смогла рассмотреть мелких значков, нанесенных на его поверхность. Мертвец подвинулся ближе:
    — Может быть, я? У меня отличное зрение.
    — Если хотите.
    Покойники никогда и ничего не делают в открытую, предпочитая различные околичности и оговорки. Он взял Йохиду за руку и наклонился к прибору, именуемому там часами. Не впервые покойник-мужчина прикасался к Йохиде, но такого странного чувства она не испытывала еще никогда. У нее задрожали руки. Он же внимательно вглядывался в символы и значки, но рассмотреть их сразу тоже не мог. Наконец он произнес:
    — По-моему, сейчас десять минут одиннадцатого.
    — Уже так поздно?
    — Позвольте представиться, меня зовут Йохид.
    — Йохид? А меня Йохида.
    — Какое странное совпадение!
    Оба чувствовали, как кровь все быстрее разносит смерть по их жилам. Затем Йохид сказал:
    — Какая красивая сегодня ночь!
    — Да, очень красивая!
    — Есть в весне что-то, что нельзя выразить словами.
    — Словами вообще нельзя ничего выразить, — ответила Йохида.
    Как только она это сказала, оба сразу же поняли, что лягут вместе и подготовят могилу к приходу нового мертвеца. Не важно, как давно умер покойник, в нем всегда остается немного жизни, своеобразный след от контакта с тем знанием, что полнит Вселенную. Смерть — только маска для истины. Мудрецы говорят о ней как о мыльном пузыре, лопающемся от прикосновения соломинки. Мертвец, стыдящийся смерти, пытается усилить себя с помощью хитрости. И чем он становится старше, тем изобретательнее.
    — Могу я поинтересоваться, где вы живете? — спросил Йохид.
    «Где я уже видела его? Почему мне так знаком этот голос? — с удивлением думала Йохида. — И как могло случиться, что его зовут Йохид? Ведь это такое редкое имя».
    — Недалеко отсюда, — ответила она.
    — Могу я проводить вас до дома?
    — Спасибо. Не стоит. Впрочем, если вы сами этого хотите. Ведь еще слишком рано ложиться спать.
    Они поднялись.
    «Это его я искала? — думала Йохида. — Он предназначен мне судьбою? Но что такое судьба? Ведь мой профессор утверждает, что нет ничего, кроме атомов и их движения».
    Мимо проехала коляска, и Йохид предложил:
    — Может быть, прокатимся?
    — Куда?
    — Вокруг парка.
    Вместо того чтобы отказаться, Йохида неожиданно для себя самой сказала:
    — Было бы замечательно, но я не хочу, чтобы вы тратили деньги.
    — О чем вы говорите? Какие деньги? Ведь живем же всего один раз!
    Экипаж остановился, и они сели. Йохида знала, что приличная молодая девушка не должна кататься в коляске вместе с незнакомым молодым человеком. Что он подумает о ней? Решит, что она катается с каждым встречным? Она хотела объяснить, что очень застенчива по природе, но знала, что уже не сможет изменить того впечатления, которое произвела на него в первые минуты их знакомства. Йохида сидела молча, сама удивляясь своей смелости. Она чувствовала, что, кроме него, ей никто не нужен. Она почти могла читать его мысли. Она хотела, чтобы эта ночь никогда не кончалась. «Неужели же это любовь? Разве можно полюбить так быстро? Я счастлива?» — спрашивала она саму себя. Но ответов на эти вопросы не было. Мертвецам всегда, даже в минуты величайшей радости, свойственна меланхолия. Наконец Йохида сказала:
    — У меня такое странное чувство, будто все это уже происходило раньше.
    — Психологи называют это дежа вю.
    — Может быть, это что-то другое…
    — Что, например?
    — Может быть, мы уже встречались. В каком-то другом мире.
    Йохид рассмеялся:
    — В другом мире? Но есть только один мир — этот.
    — Возможно, существуют души.
    — Абсолютно исключено. То, что называют душой, — всего лишь вибрация материи, продукт деятельности нервной системы. Уж я-то знаю, я изучаю медицину.
    Внезапно он обнял ее за талию. И хотя прежде Йохида никогда не позволяла мужчинам таких вольностей, она не отстранилась. Она сидела тихо, окончательно сбитая с толку своей уступчивостью, боясь даже и подумать о том, что будет завтра. «У меня совсем нет характера, — ругала она себя. — Но он, пожалуй, прав. Если души нет и жизнь-всего лишь короткий эпизод в бесконечности смерти, то почему бы не наслаждаться ею, забыв про все предрассудки? Если нет души, значит, нет и Бога, а свобода воли — полная ерунда. Мораль, как утверждает мой профессор, только часть идеологической надстройки».
    Йохида закрыла глаза и откинулась на спинку коляски. Лошадь шла неторопливо. В темноте все мертвецы — люди и животные — оплакивали свою смерть, они выли, смеялись, жужжали, чирикали, вздыхали. Кто-то шел шаткой походкой, напившись, чтобы забыть о муках Ада. Йохида задремала, затем проснулась. Во сне мертвецы иногда возвращаются к истокам жизни. Иллюзии времени и пространства, причины и следствия, количества и качества исчезают. Во сне Йохида вернулась в мир своего прошлого. Она встретила там свою настоящую мать, своих друзей, своих учителей. Был там и Йохид. Они были рады вновь видеть друг друга, обнимались, шутили и смеялись. В тот момент оба знали истину: смерть на Земле временна и обманчива, она есть суд и очищение. Они вместе путешествовали по небесным дворцам, садам, оазисам для вернувшихся душ, лесам, где жили священные животные, островам с чудесными птицами. «Нет, наша встреча не случайна, — шептала во сне Йохида. — Бог существует. В его Творении есть замысел. Соитие, свобода воли, судьба — все это части Его плана». Йохид и Йохида проходили мимо тюрьмы и заглянули в одно из окон. Там они увидели приговоренную к отправке на Землю душу. Йохида уже знала, что это их будущая дочь. И прежде чем проснуться, она услышала тихий голос:
    — Могильщик нашел могилу. Сегодня ночью будут похороны.

Харлан Эллисон
КАК Я ИСКАЛ КАДАКА
Пер. В. Альштейнер

    Может ли героическая личность быть одновременно Улиссом, менчем, мешиге и комедиантом с золотым сердцем? Наверное, только если он еврей. Вот вам история, миф о еврейском Улиссе с ножками гусеницы и синей кожей. Он тумлер, смеющийся в лицо печали. Перед вами волшебная сказка с обилием еврейских слов — и в конце этого рассказа читатель найдет «Грамматический справочник и глоссарий для гоев от Харлана Эллисона». Это и поможет читателю, и повеселит его.
Дж. Данн
    Вы меня, конечно, простите, но меня зовут Евзись, и стою я посреди пустыни, разговаривая с бабочкой, и если вам кажется, что я разговариваю с собой, то, простите еще раз, что я вам могу сказать? Взрослый человек стоит и разговаривает с бабочкой. В пустыне.
    Ну так и ну? А чего вы ожидали? Знаете, бывают времена, когда просто приходится приспосабливаться и пусть все идет как идет. Не то чтоб меня это радовало, если уж хотите знать. Но я это усвоил, Господь свидетель. Я ведь еврей, а если евреи и научились чему-то за шесть тысяч лет, так это тому, что, если хочешь дотянуть до седьмой тысячи, — иди на компромисс. Так что буду стоять и болтать с бабочкой — эй, бабочка! — и надеяться на лучшее.
    Вы не поняли. По глазам вижу.
    Слушайте, я в одной книжке прочел, что как-то раз в сердце Южной Америки нашли племя еврейских индейцев.
    Это еще на Земле было. На Земле, штуми. Газеты читать надо.
    Да. Таки еврейские индейцы. И все кричат, и визжат, и устраивают такой мешигас, и посылают историков, и социологов, и антропологов и весь прочий ученый кагал, чтобы выяснить наконец, правда это или кто-то трепанулся ненароком.
    И вот что они выясняют: вроде бы один голус из Испании бежал от инквизиции, залез к Кортесу на борт, явился в Новый Свет, кайн-ангора, и, пока все смотрели в другую сторону, сбежал. Так он фарблонджет, забрел в какую-то дыру, полную легко внушаемых туземцев, и, будучи вроде тумлер, стал их учить, как надо быть евреем. Просто чтоб себя занять, понимаете — евреи ведь миссионерами никогда не были, никаких там «обращений», как у некоторых других, не стану пальцем показывать; мы, иудеи, прекрасно сами обходимся. И к тому времени, когда то племя нашли по второму разу, индейцы поголовно не ели трефного, делали детишкам обрезание, соблюдали праздники и не рыбачили на шабес, и все шло прекрасно.
    Так что неудивительно, что евреи есть и на Зухмуне.
    Шмуне, а не шмоне! Литвацкий у тебя акцент.
    Ничего удивительного, что я еврей — я синий, у меня одиннадцать рук, и в гробу я видал зеркальную симметрию, и еще я маленький, круглый и передвигаюсь на коротеньких гусеничьих ножках, которые растут на колесиках по обе стороны моей тухес, за которую спасибо зеркальной симметрии, так что, когда я подбираю ноги под себя, мне приходится подпрыгивать, чтобы начать движение, и хамоватые туристы говорят, что это забавно.
    Во «Всеобщих эфемеридах» меня обзывают аборигеном шестой планеты Теты-996 скопления Месье-3 в созвездии Гончих Псов. Шестая планета и есть Зухмун. Тут к нам пару оборотов назад прилетал один писака, путеводитель составлял по Зухмуну для издательства в Крабовидной туманности, так он меня все зухмоидом называл, чтоб ему головой в землю врасти, как репе. Еврей я!
    Кстати, а что такое репа?
    Поехали мои шарики и ролики. Вот что значит болтать с бабочкой. Дело у меня такое, что от него умом подвинуться можно, сдохнуть можно, шпилькес у меня от него. Я ищу Кадака.
    Эй, бабочка! Слушай, ты хоть моргни, крылом дерни, сделай хоть какой знак — мол, слышишь. Что я тут стою, как шлемиль, и распинаюсь?
    Ничего. Ни сна ни передышки.
    Слушай, если бы не этот придурок Снодл, я бы тут не торчал. Я бы сидел со своей семьей и согнездными наложницами на третьей планете Теты-996, которую «Эфемериды» называют Бромиос, а мы, евреи, — Касриловкой. И тому, что мы называем Бромиос Касриловкой, есть исторический прецедент. Вы почитайте Шолом-Алейхема, поймете. Планета для шлимазлов. Говорить о ней не хочу. Вот туда нас и переселяют. Все уже уехали. Несколько психов осталось, такие всегда находятся. Но большинство улетело: что тут делать? Зухмун-то уводят. Бог знает куда. Куда ни глянь — постоянно что-то куда-то перемещают. И говорить об этом не желаю! Ужасные люди, совершенно бессердечные.
    Так вот, сидели мы в ешиве, последние десятеро, полный миньян, готовились сидеть шиве за всю планету в те последние дни, что нам оставались, и тут этот ойсвурф Снодль забился в припадке и помер. Ну, так вы думаете, что за проблема? Почему это мы сидели шиве в раввинской школе, покуда все прочие носятся как воры, торопятся смыться с планеты, прежде чем эти ганевы из Центра Перемещения не придут со своими крючьями? Самый натуральный глич, темное, поганое дело — хватать планету и выпихивать ее с орбиты, и засандаливать на место милого, симпатичного мира здоровенные мешигинэ магниты, чтобы скопление не развалилось, когда они выдернут планету, и все остальные не поналетали друг на друга… Таки вы меня спросили? Я вам отвечу.
    Потому, бабочка ты моя молчаливая и крылом-немахательная, что шиве — это самое святое. Потому как в Талмуде сказано: при оплакивании покойного следует собрать десять евреев, чтобы те пришли в дом усопшего, не восемь, не семь и не четыре, а именно десять, и молиться, и зажигать йорцайтные свечки, и читать кадиш. А кадиш — это, как знает любая разумная форма жизни в скоплении, кроме, может быть, одной сумасшедшей бабочки, поминальная молитва во славу и честь Господню и усопшего.
    А с чего это мы решили сидеть шиве по своей планете, которая столько времени была нам родным домом? Потому (и с чего я решил, что меня поймет какая-то бабочка?), потому, что Господь был добр к нам здесь, и у нас была собственность (которой больше нет), и у нас были семьи (которые уже уехали), и у нас было здоровье (которое я скоро потеряю, если и дальше буду с тобой болтать), а имя Господне может быть произнесено вслух лишь в присутствии группы верующих — общины — короче, миньяна из десяти человек, вот почему!
    Знаешь, ты даже для бабочки на еврея не похож.
    Ну так и ну, может, теперь понятно? Зухмун был для нас голдене медина, золотой страной: здесь нам было хорошо, мы были счастливы, а теперь нам приходится переезжать на Касриловку, планету для шлимазлов. Нет даже Красного моря, чтобы разделить его воды; это не рабство, это лишь мир, которого не хватает, — вы меня поняли? И мы хотели отдать родине последний долг. Не так это и глупо. Так что все улетели, и только мы десятеро остались, чтобы семь оборотов сидеть, потом тоже уехать, и Зухмун утащат с небес Бог знает куда. Все шло бы как по маслу, если бы не этот придурок Снодл, который забился в припадке и помер.
    Так где нам найти десятого для миньяна? На всей планете только девять евреев.
    Тогда Снодл сказал:
    — Есть еще Кадак.
    — Заткнись, ты же мертв, — ответил ему реб Иешая, но это не помогло. Снодл продолжал предлагать Кадака.
    Вы поймите, один из недостатков моего вида состоит в том — ну, этого бабочка может не знать, — что, когда мы помираем, отправляемся на тот свет, то все еще разговариваем. Нудим. Вы хотите знать, как так? Как это мертвый еврей может говорить с той стороны? А я вам что, ученый, я что, должен знать, как оно работает? Врать не стану — не знаю. Но каждый раз одно и то же. Одного из нас прихватывают судороги, он помирает, и ложится, и не гниет, как шикеры в дерьмовых барах в центре Гумица, и падают в канаву, и их переезжает двуколка.
    Но голос остается. И нудит.
    Наверное, это как-то связано с душой, хотя не поручусь. Одно могу сказать — слава Богу, мы на Зухмуне не поклоняемся предкам, потому что с полным небом старых нудников не было бы и резону оставаться по эту сторону. Благословенно будь имя Авраамово — через некоторое время они затыкаются и куда-то уходят, наверное, нудеть друг другу, хотя им давно следует покоиться с миром.
    А Снодл еще никуда не ушел. Он только что помер и теперь требовал, чтобы мы сидели шиве не только по нашим угробленным жизням, но и — нет, вы только подумайте, на полном серьезе — по нему! Ну не ойсвурф ли этот Снодл?!
    — Есть еще Кадак, — говорил он. Голос шел из воздуха в футе над трупом, лежащим спиной вверх на столе в ешиве.
    — Снодл, не будешь ли ты так любезен, — ответил ему Шмуэл, тот, что с переломанной антенной, — заткнуть свой рот и оставить нас в покое? — И, заметив, что Снодл лежит лицом вниз, добавил (тихонько, потому что о мертвых плохо говорить не стоит): — Я всегда утверждал, что он через тухес разговаривает.
    — Перевернуть его? — предложил хромопрыгий Хаим.
    — Пусть лежит, — заявил Шмуэл. — С этой стороны он лучше смотрится.
    — Ша! Мы так никуда не придем, — сказал Ицхак. — Ганевы вот-вот уведут планету, остаться мы не можем, уехать тоже не можем, а у меня согнездные наложницы мокнут и молоко дают на Бромиосе.
    — На Касриловке, — поправил Аврам.
    — На Касриловке, — согласился Ицхак, делая опорной, задней то есть, рукой извинительный жест.
    — Планета десяти миллионов Снодлей, — сказал Ян-кель.
    — Есть еще Кадак, — повторил Снодл.
    — Да о каком таком Кадаке талдычит этот ойсвурф? — спросил Мейер Кахаха.
    Мы все закатили глаза — девяносто шесть исполненных цорес глаз. Мейер Кахаха всегда был городским шлемилем. Если есть на свете больший ойсвурф, чем Снодл, то это Мейер Кахаха.
    — Заткнись! — Янкель ткнул Мейеру Кахахе указательной рукой в девятый глаз (тот у него с бельмом).
    Мы сидели и переглядывались.
    — Он прав, — сказал наконец Мойше. — Это еще одно горе, которое мы оплачем на Тиша бе-Ав (если только на Касриловке Тиша бе-Ав выпадет на нужный месяц), но ойсвурф и шлемиль правы. В Кадаке наша единственная надежда, пусть поразит меня Господь громом за такие слова.
    — Кому-то придется идти искать его, — заметил Аврам.
    — Только не мне, — взвился Янкель. — Нашли дурака!
    Тогда реб Иешая, который был мудрейшим из синих евреев Зухмуна даже до исхода — а уж кое-кому из них неплохо было бы остаться да помочь, чтобы мы не оказались в такой дыре, когда Снодл помер от припадка, — так вот реб Иешая согласился, что надо искать дурака, и заявил:
    — Надо послать Евзися.
    — Спасибочки, — отвечаю.
    — Евзись, — сказал реб Иешая, глядя на меня шестью передними глазами. — Может, нам послать Шмуэла с оборванной антенной? Или Хаима хромопрыгого? Или Ицхака, у которого от похоти судороги делаются? Или, может, нам послать Янкеля, который даже старше Снодла и умрет в дороге, и нам надо будет искать двух евреев? Или Мойше? Так Мойше со всеми спорит. Он нам таки кого-нибудь приведет.
    — А Аврам? — спросил я.
    Аврам отвернулся.
    — Ты хочешь, чтобы я упомянул проблему Аврама перед открытым Талмудом, перед усопшим, перед лицом Господа и всеми нами? — жестко глянул на меня реб Иешая.
    — Прошу прощения, — смутился я. — Не надо было об этом упоминать.
    — Или, может, ты послал бы меня, вашего раввина? Или Мейера Кахаху?
    — Все понял, — сказал я. — Я пойду. Хотя совершенно этому не рад, говорю вам честно и откровенно. Возможно, вы меня больше не увидите, возможно, я сдохну в поисках этого Кадака, но я пойду!
    И я направился к выходу из ешивы.
    — Судороги, — пробормотал я, проходя мимо сидевшего с невинным видом Ицхака. — Да чтоб он у тебя отсох и отвалился, как лист сухой!
    Я вприпрыжку выкатился на улицу и отправился искать Кадака.

    Последний раз я видел Кадака семнадцать лет назад. Он сидел в синагоге во время праздника Пурим и неожиданно выкатился в проход, сорвал с себя ярмулке, талес и тфилин — все одновременно, тремя руками, — швырнул на пол, заорал, что для него с иудаизмом покончено и он перешел в Церковь Отступников.
    Больше никто из нас его не видел. По мне, так оно и к лучшему. Начать с того, что Кадака я, честно говоря, всегда недолюбливал. Он сопел.
    Ну, это не больно-то авейра, думаете вы, и я делаю много шума из ничего? Так вот, господин Похлопаю-Крылышками-Чтоб-Меня-Заметили, нрав у меня прямой, я все, что у меня на уме, выдаю в лоб — хочешь, чтобы вокруг да около ходили, поди к Авраму, он тебе покажет, как это делается. И я говорю, что выносить это постоянное сопение было совершенно невозможно. Сидишь ты в шуле и посреди Шма, точно в самой середке «Слушай, Израиль, Бог наш Господь, Господь един!» — слышишь такой рев, точно пеггаломер двухоботный в болоте трубит.
    От одного звука хотелось вымыться.
    Этот Кадак, ему же наплевать было. Ешь ты, спишь, гадишь, штупаешься — ему все равно, он выдает трубы иерихонские, хлюпает носом, сопит так, что тебя наизнанку выворачивает.
    А насчет поговорить с ним — и не думайте: как прикажете говорить с человеком, который на каждой запятой сопит?
    И когда он перешел к Отступникам, конечно, случился скандал… на Зухмуне не так чтобы много евреев… скандал делают из всего… но если честно, то я вам скажу: мы все вздохнули с облегчением. Избавиться от этого сопения уже было нахес, вроде как обсчитаться в свою пользу.
    Ну, так мне надо было идти и искать, прислушиваясь, не раздастся ли это жуткое сопение. Вот уж, простите за прямоту, без чего я бы обошелся.
    Прокатился я через центр Хумица и направился к Святому Собору Церкви Отступников. Город выглядел преотвратно. Когда уезжали на Касриловку, из него вывезли все, что не было к земле привинчено. И все, что было привинчено.
    И винты. И немало той земли, к которой все это привинчивали. Одни ямы кругом. Зухмун к тому времени уже не был такой милой планеткой. Больше он походил на старика, пораженного каким-то кренком. Или на пишера прыщавого. О такой мерзкой прогулке и говорить неохота.
    Но часть их фаркаканного собора еще осталась. Что бы ее не оставить: дорого, что ли, новый сделать? Бечевка. Эти тупицы построили святое место из бечевки, слюны и сушеного дерьма с улиц и самих себя, мне даже думать о таком богохульстве противно.
    Я вкатился внутрь. От вони сдохнуть можно. У нас на Зухмуне водился такой поганый маленький кольчатый червячок, которого все называют щипец пробойный, а мой дядя Беппо, псих-зоолог, — Lumbricus rubellus Venaticus. И не удивляйтесь, что я знаю такое иностранное — латинское, кстати — слово, я тоже в общем-то ученый, не такой дурак, как вы могли подумать, и ничего удивительного, что реб Иешая послал меня искать Кадака, такое не всякому еврею под силу. Я запомнил, потому что один щипец укусил меня за тухес, когда я купался, а такое не скоро забудешь. У этого червячка спереди и по бокам щипчики, и он лежит в засаде, поджидая сочный тухес. Только ты расслабишься в речке или решишь подремать на пикнике — хвать! — эта тварь вцепляется прямо в это место. И висит там на своих трижды проклятых, чтоб всей их породе гореть в Геенне, щипчиках, и вспомнить тошно — сосет из тебя кровь прямо через тухес.
    Снять ее нельзя, вся наша нынешняя медицина бессильна, хоть ты упердись от врачебных счетов. Единственное, что с ней может справиться, — если музыкант ударит над вашей тухес в литавры. Тогда эта тварь отпадает, вся раздутая от крови, а на тухес у вас останутся шрамы от клешней, которые и соложницам стыдно показать. И не спрашивайте меня, почему врачи для таких случаев не носят с собой литавры. Вы не поверите, какие у нас на Зухмуне профсоюзные проблемы — это и к врачам, и к музыкантам относится, — так что, если вас щипец возьмет за тухес, лучше бегите не в больницу, а в концертный зал, иначе худо будет. А когда эта жуткая тварь отпадает, она — чмок! — лопается, дрянь, которая из нее выплескивается, воняет до небес, и все двенадцать ваших глаз вылезают на лоб от запаха — фе! — крови и дерьма.
    Вот так и воняло в этом Соборе Церкви Отступников миллионом раздавленных щипецов. Я чуть не упал от вони.
    И зажал нос тремя руками, чтобы ни струйки не просочилось.
    Начал я тыкаться в те бечевки, которые у них назывались стенами. К счастью, я вкатился рядом с входом, так что я высунул нос на пару футов наружу, сделал глубокий вдох, снова зажал нос, втянул обратно и огляделся.
    С полдюжины Отступников, из тех, что еще не сбежали на Касриловку, валялись на брюхе, быстро-быстро сворачивая и разворачивая ноги, уткнувшись мордами в грязь и дерьмо пред алтарем — наверное, молились своему идолу, как его там — то ли Сеймур, то ли Шимон, то ли Штуми. Я уж лучше, знаете ли, выучу латинское имя мерзкого вонючего червяка, чем ихнего языческого идола.
    Так что там они и были, и я таки получил немало цорес с того, что на них все же наткнулся, но… я ведь искал Кадака или нет?
    — Эй, — позвал я одного из них.
    И что я получил? Превосходный вид на его тухес я получил. Только щипеца не хватало, чтобы подобраться и — хвать!
    Тишина.
    — Эй! — кричу второй раз. Ноль внимания. Лежат, понимаете ли, уткнувшись мордами в дерьмо. — Эй, вы! — ору я во весь голос, а это не так-то просто, когда зажимаешь нос тремя руками и все мысли о том, как бы отсюда поскорее выбраться.
    Так я ему устроил зец по тухесу. Свернул все левые ноги и ка-ак развернул их прямо ему в то место, которое щипец любит!
    Тут он на меня глянул.
    Мне чуть плохо не стало. Нос в дерьме с пола, половина глаз синими соплями залита, и пасть, которой только и петь языческую осанну идолу по кличке Шейгец или как его еще там.
    — Ты меня пнул? — спрашивает.
    — Сам сообразил, да? — отвечаю.
    Он глянул на меня шестью, моргнул и начал было опять валиться пуним в грязь. Пришлось мне подогнуть ноги для такого зеца, чтоб его сразу на тот свет отправить.
    — Мы, — говорит он, — не приемлем насилия.
    — Это ты хорошо сказал, — отвечаю я. — А мне вот, например, не нравится тупо смотреть на твой тухес. Так что если хочешь, чтобы я ушел и перестал тебя пинать и ты смог бы опять зарыться в дрек, встань-ка лучше и поговори со мной.
    Он лежит. Я еще подогнул ноги — аж шарниры заскрипели, я уже немолод, знаете ли. Ну, тут он встал.
    — Что тебе надо? Я молюсь Сеймулу.
    Сеймул. И это бог? Да я с таким именем на работу бы не взял.
    — Потом помолишься, никуда твой буби не денется.
    — Зато Зухмун — денется.
    — То-то и оно. Потому мне и надо с тобой поговорить. У меня, знаешь ли, совершенно времени не хватает.
    — Так что вам надо конкретно?
    Нет, ну чисто ребе. Конкретно.
    — Вот что, господин Конкретный, я вам конкретно и скажу. Нет ли в округе одного паршивого сопуна по имени Кадак?
    Он на меня опять воззрился шестью, потом заморгал попеременно два-четыре, три-пять, один-шесть и в обратном порядке.
    — Тошнотворное у вас чувство юмора. Да простит вас Сеймул.
    И опять падает ниц, ноги дергаются, и нос — в дрек.
    — Я ему про Кадака, а он мне про Сеймула! Я тебе покажу Сеймула! — Я начал было сворачивать ноги для такого пинка, чтобы момзера забросило в следующий часовой пояс, но тут меня остановил женский голос с другого конца их вонючего Собора — а я уже желтеть начал от задержки дыхания.
    — Выходи, я тебе расскажу о Кадаке.
    Оглядываюсь, а там стоит этакая шикса, вся в разноцветных шматах, и браслетах, и побрякушках, и дерьме с пола. «Гевалт! — думаю. — Таки не надо мне было из норы вылезать».
    Но я все же вышел за ней наружу и — благодарение Господу! — вытянул нос во всю длину и так вдохнул, что у меня щечные мешки раздулись, словно там по бублику лежало.
    — Так что ты хочешь от Кадака? — спрашивает меня эта бумерке, шлюшка эта размалеванная.
    — Минуточку, — говорю я, — я только встану от вас против ветра, а то, не сочтите за оскорбление, от вас несет, как от вашей церкви.
    Я обошел ее, сделал пару шагов назад, чтобы можно было дышать свободно, и начал:
    — Чего я хочу, это оказаться на Кас на Бромиосе со своими соложницами, а что мне надо, так это найти Кадака. Он нам требуется для исключительно важного религиозного ритуала, вы меня, конечно, простите, но вам как гойке этого не понять.
    Она потупила глазки (четыре) и похлопала накладными ресницами (на трех из них). Что вы хотите — нафке, дамочка легкого поведения, куртизанка помоечная, бумерке.
    — А что вы могли бы предложить в качестве дара за поиски этого Кадака?
    Я так и знал! Я с самого начала знал, что эти чертовы поиски Кадака дорого мне встанут. Глядела она точно на мою сумку.
    — Пара монет сойдет?
    — Я не совсем об этом, — сказала она, не сводя взгляда с сумки, и тут я сообразил — и честно скажу, по мне мурашки так и забегали, — что она косит на четыре из шести передних глаз. Смотрела она на мой пупик.
    Что? Да я тебе втолковываю, бабочка ты этакая, что пялилась она вовсе не на сумку, которая спокойно висела себе на моем левом боку. Эта косоглазая всеми четырьмя глядела на мой маленький симпатичный пупик. Что? Ну, вы меня простите, Молчаливая-Бабочка-С-Очень-Тупой-Мордой, но мне надо было сообразить, что у бабочек пупиков нет. Пупок. Ямочка в животе. Теперь ясно? Что? Ну, может, мне совсем опохабиться и разъяснить бабочке, которая привыкла штупить цветочки, что мы совокупляемся пупиками? Женщина вставляет длинный средний палец нижней правой руки прямо в пупик и делает туда-сюда, и вот так мы штупаемся. И тебе это обязательно было знать? Обязательно… Пошляк ты и похабник.
    Хотя все же не такой, как эта нафке, шлюха, блудница вавилонская.
    — Слушайте, — говорю я, — вы таки меня извините, но я не из этой породы. Я себя для соложниц берегу. Ну, вы-то меня, наверное, поймете. Кроме того, опять же извините, но я с незнакомками не штупаюсь. И вы бы с этого большой радости не поимели, я вам точно скажу. С Евзисем штуп никуда не годится, всякий подтвердит. Вам мой пупик вовсе не понравится, совершенно. Что бы вам не взять пару монет и не потратить их на Касри… на Бромиосе? Может, такая красотка там начала бы свое дело.
    Слава Богу, Он не поразил меня громом в задницу за то, что я назвал красоткой эту пошлую косоглазую гойише нафке.
    — Так тебе нужен Кадак или нет? — спрашивает она, глядя на две вещи одновременно.
    — Пожалуйста, — всхлипнул я.
    — Не плачь. Сеймул мой Бог, я верую в Сеймула.
    — А он-то здесь при чем?
    — Мы последние из верных нашей Церкви. Мы намерены оставаться на Зухмуне до Перемещения. Так приказал Сеймул. Мне этого не пережить. Я понимаю, какие катаклизмы творятся, когда планету выводят с орбиты.
    — Ну так смывайся, — предложил я. — Что вы за дебилы такие?
    — Мы — верные.
    Это меня заткнуло ненадолго. Даже гои, даже психованные поклонники этого Шмуэла таки должны во что-то верить. И это правильно. Но очень тупо.
    — Ну а меня это каким боком касается, дамочка?
    — Я хочу трахнуться.
    — Ну так пойдите в Собор и штупните кого-нибудь из своих собратьев!
    — Они молятся.
    — Кому? Статуе вроде ковыряющего в носу здорового жука, в грязи и дреке?
    — Не оскорбляй Сеймула.
    — Да я лучше язык себе отрежу.
    — Этого не надо, а вот пупок подставь.
    — Что вы за похабень несете, дамочка?
    — Тебе нужен этот Кадак или нет?
    Не стану рассказывать о последовавших непристойностях. Мне стыдно даже думать об этом. Ногти у нее были грязные.
    Скажу только, что, когда она кончила терзать мой пупик и я рухнул у стены из кизяка со стекающим по животу розовым шмуцем, я узнал, что Кадак оказался Отступником не менее паршивым, чем евреем. Как-то раз он взбесился, точно как тогда в синагоге, и принялся кусать статую ихнего жучьего бога. Прежде чем его оттащили, откусил Шмуглю коленную чашечку, так что из Церкви Кадака выставили. Нафке знала, что случилось с ним дальше, потому что он пользовался ее услугами (брех от такой мысли можно) и кое-что ей задолжал. Так что она последовала за ним в надежде выколотить долг и видела, как его бросало от религии к религии, пока Кадака не приняли Рабы Камня.
    Ну, я встал, как мог вымылся в фонтане, произнес пару кратких молитв, чтобы не заразиться от той грязи под ногтями, и пошел искать Рабов Камня, то есть этого проклятого Кадака.
    Катился я неровно, прихрамывая. Знаешь, ты бы тоже хромал, если бы тебя так изнасиловали. Только представь на секунду, как бы ты себя чувствовал, если бы цветочек взял тебя за тухес и загнал бы свои тычинки-пестики тебе в пупик? Что? Ну, чудно. У бабочек нет пупиков.
    Вот стою я тут в песках и болтаю с тобой, а ведь это далеко не самое приятное, что бывало со мной в жизни.

    Рабы Камня собрались в лощине сразу за городской чертой Хумица. Губернаторы их в город не пускали. И не зря. Если вам кажется, что Отступники — настоящие ублюдки, то поглядели бы вы на Камни. Такие красавчики!..
    Они превратились в большие камни. С языками, как веревочки, футов по шесть-семь, завернутыми вовнутрь. И когда мимо, жужжа, пролетает крендл, или зинай, или бычья муха, — хлюп! — выстреливает этот уродливый язык и хватает муху, и заматывает в себя, и возвращается, и размазывает муху по камню, и камень становится мягким и пористым, как гнилой плод, и всасывает в себя весь дрек и всю мерзость. Такие лапочки, эти Камни. Я так и ожидал, что Кадак превратится во что-нибудь этакое, когда ему станет тошно быть собой. Ох, спасибо тебе, реб Иешая, за прогулочку.
    Нашел я в конце концов главный Камень, торчащий в этой долине, а вокруг остальные Камни делают «хлюп!» и всасывают жучков. Не лучший день в моей жизни, скажу я вам.
    — Как поживаете? — Я решил, что так обратиться к камню будет вежливее всего.
    — Откуда вы узнали, что я главный Раб? — спросил Камень.
    — У тебя самый длинный язык.
    «Хлюп!» Летел себе зинай, жужжал песенку, никому не мешал — и получил в пуним; длинный такой язык, как мокрая лапша, подхватил его за пуним, развернул и размазал по Камню. И разбрызгал на меня. Нет, этого парня я бы на обед не приглашал.
    — Извините за беспокойство, — сказал главный Раб. Похоже было, что ему действительно неловко.
    — Ничего, — ответил я. — Здорово вы его развернули в последнюю секунду.
    Кажется, я ему польстил.
    — Вы заметили, да?
    — Как же тут не заметить? Высший пилотаж.
    — Знаете, вы первый. Тут к нам много ученых приезжало, с других планет, даже из других галактик, и никто прежде не замечал этого разворота. Как, вы сказали, вас зовут?
    По животу у меня стекали жучьи сопли.
    — Зовут меня Евзись, и я ищу одного типа, которого раньше звали Кадак. Мне дали понять, что несколько лет назад он стал Камнем.
    — Послушайте, — сказал главный Раб (пока остатки зиная просачивались сквозь пористую поверхность), — вы мне нравитесь. Вы никогда не думали о том, чтобы обратиться?
    — Ни за что!
    — Нет, я серьезно. Почитание Камня весьма обогащает внутренний мир, и не стоит отбрасывать идею, даже не попробовав. Что скажете?
    Я решил, что пришла пора химичить — совсем немножко.
    — Скажем так — хотелось бы. Вы даже не представляете, какое лестное предложение вы мне делаете. Я бы, наверное, прямо сейчас его и принял, но есть одна проблема.
    — Хотите об этом поговорить?
    Камень-психоаналитик. Только этого мне не хватало.
    — Я жучков боюсь.
    — Действительно, сложно, — промолвил Камень после небольшой паузы. — Жучки являются важной частью нашей религии.
    — Я вижу.
    — Да, очень жаль. Ну посмотрим, чем я могу вам помочь. Как, вы сказали, имя этого типа?
    — Кадак.
    — О да. Теперь вспомнил. Ну и урод.
    — Да-да, значит, это он.
    — Дайте припомнить, — сказал Камень. — Если я не ошибаюсь, мы его вышвырнули лет пятнадцать назад за раскольнические действия. Он издавал самые омерзительные звуки, какие я только слыхивал от Камня.
    — Сопел.
    — Простите?
    — Он сопел. Хлюпал носом — влажный такой звук, аж тошно становилось.
    — Вот-вот.
    — Страшно спросить, но что с ним стало?
    — Он перестроил свои атомы и снова стал вроде вас.
    — Извините, не вроде меня!
    — Ну, я имел в виду того же вида.
    — И ушел?
    — Да. Сказал, что намерен податься в Развратисты.
    — Лучше бы я этого не слышал.
    — Извините.
    Я сел, пристроил тухес между ободов, а голову подпер шестью руками. Я скорбел.
    — Может, присядете на меня? — спросил Камень.
    Неплохое предложение.
    — Спасибо, — вежливо ответил я, косясь на последние склизкие остатки зиная, — но мне сейчас слишком плохо, чтобы стремиться к уюту.
    — А для чего вам понадобился этот Кадак?
    Я, как мог, объяснил ему — в конце концов, он же камень, кусок скалы, хотя и говорящий — о миньяне из десяти евреев. Главный Раб спросил, почему из десяти.
    — Как-то на Земле, — начал я, — давным-давно… Знаете о Земле, да?.. Прекрасно. Так вот, на Земле, давным-давно, Господь решил дать жуткий зец местечку под названием Содом. А этот Содом был городом, полным Развратистов. Не самое приятное место.
    — Представить себе не могу полный город Развратистов, — произнес Камень. — Отвратительная мысль.
    — Вот и Богу так показалось. — Мы немного помолчали, размышляя об этом. — Так что Авраам, благословенно будь имя его, — продолжил я, — а он был наисвятейший из евреев, хотя и не синий, это его не портило, не думайте…
    — Я и не думаю.
    — Что? Ах да. И вот Авраам взмолился Богу о спасении Содома.
    — Да зачем?.. Полный город Развратистов. Бр-р!
    — Да я откуда знаю зачем? Он же был святой. Так вот Бог, наверное, решил, что это немного мешиге — ну, ненормально. Господь же не дурак, сами понимаете… Он заявил Аврааму, что пощадит Содом, если Авраам найдет в городе пятьдесят праведных мужчин…
    — А как насчет женщин?
    — В Писании об этом не сказано.
    — Мне кажется, что ваш Бог — сексист.
    — Ну, простите мою прямоту, Он, по крайней мере, не такая штуковина, которая лежит в лощинке, чтобы на нее птички гадили.
    — Не грубите!
    — Извините, конечно, но не надо обзывать единого истинного Бога нехорошими словами.
    — Я же только спросил.
    — Так не надо камню задавать такие вопросы! Хотите услышать эту историю или нет?
    — Да, конечно, но…
    — Что еще за «но»?!
    — Зачем этот ваш Бог торговался с Авраамом? Надо было сказать просто: «Я так решил» — и не валандаться.
    Я уже здорово взъелся, ну, вы понимаете?
    — Потому что этот Авраам был менч, потрясающий тип, вот почему, ясно, да? — Камень промолчал. Дулся, наверное. Ну пускай дуется. — И тогда Авраам сказал: «Хорошо, а что, если я найду сорок праведников?» И Бог ответил: «Ладно, пусть будет сорок». Авраам спросил, а как насчет тридцати, и Бог сказал: «Ну пускай тридцать», и Авраам поинтересовался: «А если двадцать?», и Господь заорал: «Кончай нудеть, пусть будет двадцать…»
    — Позвольте я продолжу, — прервал меня Камень. — Авраам сказал «десять», и ваш Бог разъярился и выкрикнул: «Десять, и кончим на этом!», и так получилось, что для молитвы нужно десять человек.
    — Нет, вы определенно слышали эту историю, — пробурчал я.
    Камень опять замолк.
    — Слушайте, — произнес он наконец, — мне нравится ваша вера. Мне в общем-то надоело быть Рабом Камня, даже если я главный Раб. Что скажете, если я обращусь в вашу веру, пойду с вами и стану десятым для миньяна?
    Я поразмыслил над этим.
    — Ну-у, Талмуд определенно гласит: «Девять свободных и раб вместе могут считаться миньяном». Но на это можно возразить, что, когда рабби Элиэзер, войдя в синагогу, не нашел там десяти евреев, он освободил своего раба, чтобы тот стал десятым, однако, окажись в синагоге лишь семеро и освободи он двух рабов, это не было бы кошерно. Так что с одним освобожденным рабом и рабби был миньян, а с восемью свободными и двумя рабами — нет, это ясно. И ты поставь себя на мое место, ты же не мой раб, ни в каком смысле. Ты — Раб Камня. Да и на обращение уходит время. Ты на иврите не говоришь? Хоть немножко?
    — А что такое иврит?
    — Ладно, забудь. А как насчет еды? Я имею в виду кошер?
    — Что эти кошеры собой представляют? Если надо, буду есть. В конце концов, столько времени питаясь жучками, к каким только зверюшкам не привыкнешь.
    Безнадежно. Правда, на минуту я было решил — почему бы и нет? Но чем дольше я об этом думал, тем лучше понимал: даже если у меня достанет хуцпа вернуться к Иешае с камнем за пазухой вместо Кадака, ничего путного из этого не выйдет. Этот Камень был неплохой парень, но, пока я сидел и думал, он опять выплюнул свой клейкий язык, подхватил бычью муху, перевернул (он таки полагал, что это потрясающе), размазал по себе и принялся жрать. А ведь Книга Бытия (глава 9, стих 4) запрещает всему семени Ноеву употреблять в пищу кровь животных, так как же я мог принести этот Камень и сказать: «Вот, я освободил этого Раба Камня, и он у нас будет десятым», а посреди «Адонаи» вылетает этот мерзкий язык и слизывает мошку со стены. И думать забудьте.
    — Послушай, — сказал я как мог мягко, я ведь не хотел его обидеть, — ты сделал очень благородное предложение, и при других обстоятельствах я бы его, не задумываясь, принял. Но прямо сейчас меня здорово поджимает время, а учить иврит долго, так что давай отложим это дело. Я потом вернусь.
    Его это здорово огорчило, но это был настоящий менч — он заявил мне, что понимает, и пожелал счастья с Развратистами, и позволил быстренько укатиться. Жаль, что он нам не подходил. Я что имею в виду — как бы вам понравилось жариться весь день на солнце, чтобы птички вам гадили на лицо, а самой большой радостью в жизни был сочный жучок?
    Но знай я, что будет дальше, сколько цорес я поимею, я бы с радостью отволок с собой этот Камень вместе с жучьим дреком. Поверьте, насекомоядный камень — не самое худшее на свете.

    Ладно, не будем размазывать кашу по тарелке. Я шел по следу этого поца Кадака через катакомбы Развратистов (где я лишился способности использовать свой пупик, всех денег, зрения на задний глаз, второй левой руки и ярмулке), через посадочный док в космопорту, откуда отправлялась на Бромиос какая-то секта Очернителей (там меня так избили, что я еле живым уполз), через лавовые поля, где проходили последние ритуалы перед отлетом Истинные Почитатели Страдания (там я пострадал по первому классу, вы даже представить себе таких мучений не можете), через Скинию Рта (тамошний пророк — с виду одни зубы — откусил мне кончик антенны, Бог знает зачем, наверное, просто обиделся, что его оставили), через Тайное Племя Уродов (там я пришелся как раз ко двору — так был к тому времени изувечен и окровавлен), через Гнездилище Благословенной Глубины Непроизносимого Трихла (я бы его не смог произнести, даже будь у меня несколько ртов… но эти веселые ребята меня тоже побили) к Архидруиду Пустоты, следуя за несчастным поцем Кадаком — и, поверьте мне, никто, даже самый отъявленный язычник, не сказал о нем доброго слова, — пока Архидруид не заявил мне, что последний раз видел Кадака десять лет назад, когда превратил его в бабочку и отправил в пустыню, чтобы тот и подох там от жары.

    Вот потому я и стою наконец перед тобой, тупая ты ползучая бабочка. Я рассказал всё, и ты теперь видишь, в каком я дреке сижу, и не думай, что Аврам или все остальные мне спасибо скажут, они только нудеть будут, что я так долго возился. И вот поэтому ты пойдешь со мной.
    Ни слова. Ни звука ты не издал. Ни крылом махнуть, ни сказать: «Привет, как ты, Евзись?» Ничего.
    Ты думаешь, я тут перед тобой распинался по ободья в песке ради того, чтобы рассказать веселую историю? Да я знаю, что ты — Кадак! Откуда знаю?
    А ты хлюпни носом еще разок и спроси, откуда я знаю!
    Идем со мнеой. Или ты сам пойдешь, или я тебя за крылья отволоку, знаешь, для бабочки ты довольно-таки уродлив, нет?
    Урод ты, вот кто. А что до того, что ты еврей по рождению, так это цорес для всех зухмунских синих евреев.
    Видишь, я уже разозлился. Из-за тебя меня изнасиловали, обгадили, сделали инвалидом, ослепили, обожгли, оскорбили, ограбили, покрыли жучиным шмуцем, несчастный и жалкий, я слонялся среди язычников и получил солнечный ожог, и я честно скажу тебе — ты пойдешь со мной, Кадак, или я тебя придушу прямо посреди этой фарблондженной пустыни!
    И что ты теперь скажешь?
    Ну, я так и знал.

    — Вот и он.
    Янкель не поверил. Хаим рассмеялся. Шмуэл заплакал, и нос у него позеленел. Снодл закашлялся. Реб Иешая повесил голову.
    — Надо было послать Аврама, — сказал он.
    Аврам отвернулся. Чтоб у него все, как лист, отсохло.
    — Вот он, я вам говорю, и это все, что от него осталось, — заявил я. — Вот ваш Кадак, чтоб ему сгнить в куколке.
    И я рассказал им всю историю. По крайней мере, у них хоть хватило совести изумиться.
    — И с этим у нас будет миньян? — спросил Мойше.
    — Так превратите его обратно, и дело с концом, — ответил я. — А я умываю руки. — Отошел в угол шула и сел. Это уже была их проблема.
    Они терзали его часами. Они перепробовали все. Угрожали ему, просили его, умоляли его, стыдили, обхаживали, шмахели его, оскорбляли, колотили, гонялись за его тухес по всему шулу…
    И конечно, этот поганец Кадак не менялся. Он наконец-то стал тем, кем желал. Тупой ползучей бабочкой! И сопел. Все еще сопел. Вы хоть представляете, насколько омерзительнее человека сопит бабочка?
    Плоцнуть от этого можно.
    И когда они отчаялись превратить его обратно — а между нами говоря, не думаю, чтобы его можно было превратить обратно после того, как этот шизанутый буби Архидруид его изменил, — беднягу схватили, и реб Иешая изрек раввинистическое решение: учитывая критическую ситуацию, присутствия его будет достаточно. Так что мы наконец сели шиве по Зухмуну и по Снодлу.
    И тут реб Иешая скорчил жуткую рожу и вскричал:
    — Боже мой!
    — Что?! Что еще?! — взвыл я. — Что теперь еще?!
    — Евзись, — мягко спросил меня реб Иешая, — когда Архидруид превратил Кадака в эту штуку?
    — Десять лет назад, — ответил я, — но…
    И тут я заткнулся. И сел. И понял, что мы проиграли и все еще будем торчать здесь, когда эти ганевы выдерут планету с орбиты, и мы умрем вместе с психами в Соборе Отступников, и нафке, и Камнем, и Архидруидом, и всеми прочими придурками, у которых не хватило здравого смысла убраться на Касриловку.
    — А в чем дело? — спросил этот ойсвурф Мейер Кахаха. — В чем проблема? Ну и пусть он был бабочкой десять лет.
    — Только десять лет, — сказал Шмуэл.
    — Не тринадцать, шмок, только десять, — простонал Янкель, тыча Мейеру Кахахе пальцем в девятый глаз.
    Мы смотрели на Мейера Кахаху, пока не дошло даже до него.
    — О Боже мой, — выдавил он и упал на бок.
    А эта бабочка, этот ублюдок Кадак, взлетел и запорхал по синагоге. Никто не обращал на него внимания. Все было впустую.
    В Писании ясно сказано, что все десять участников миньяна должны быть старше тринадцати лет. В тринадцать лет еврейский мальчик становится мужчиной. «Сегодня я стал мужчиной», — как в той старой шутке. Ха-ха. Очень смешно. Все устраивают бар-мицву. Тринадцать. Не десять.
    Кадак был слишком молод.
    Лежащий на животе мертвый Снодл зарыдал. Реб Иешая и остальные семеро, последние синие евреи на Зухмуне, обреченные погибнуть, даже не приклеив напоследок своих согнездных наложниц, — все они уселись и принялись ждать гибели.
    Мне было еще хуже. У меня все тело болело.
    А потом я поднял голову и заулыбался. Я улыбался так долго и громко, что все повернулись ко мне.
    — Он свихнулся, — сказал Хаим.
    — Оно и к лучшему, — отозвался Шмуэл. — Ему будет не так больно.
    — Бедный Евзись, — промолвил Ицхак.
    — Дураки! — заорал я, вскакивая, и прыгая, и катаясь, точно тумлер. — Дураки! Дураки! И даже вы, реб Иешая, все равно дурак, потому что мы все дураки!
    — Это так ты разговариваешь со своим раввином? — укорил меня реб Иешая.
    — Конечно, — взвыл я, раскачиваясь и бегая, — конечно, конечно, конечно, конечно…
    Но тут подошел Мейер Кахаха и сел на меня.
    — Сойди с меня, шлемиль. Я знаю, как нам спастись, это же было ясно с самого начала, и нам вовсе ни к чему эта тупая сопливая бабочка Кадак!..
    Мейер Кахаха слез с меня, и я с огромным удовлетворением оглядел всех, ибо собирался лишний раз доказать, что я чистой воды фолксменч, и произнес:
    — Согласно трактату Берахот, девять евреев и ковчег завета, в котором хранятся свитки Торы, могут вместе — эй, слышите, поняли, нет? — могут вместе считаться одним миньяном.
    И реб Иешая расцеловал меня.
    — Ой, Евзись, Евзись, как ты только это запомнил? Ты же не знаток Талмуда, как ты только вспомнил такую замечательную вещь?! — бормотал он мне в лицо, обнимая и слюнявя меня.
    — Это не я вспомнил, — ответил я скромно. — Это Кадак.
    И все поглядели вверх, как это сделал я, и там сидел в конце концов не такой и бесполезный Кадак, сидел на ковчеге завета, арон-кодеше, святом ларце, содержащем священные свитки Писаний Господних. Он сидел там бабочкой, отныне и навсегда бабочкой, и отчаянно махал крыльями, пытаясь высказать кому-нибудь то, о чем забыли все, даже раввин, а он помнил.
    И когда он слетел вниз и пристроился на плече Иешаи, мы все сели и передохнули минутку, и реб Иешая объявил:
    — Теперь мы будем-таки сидеть шиве. Девять евреев, ковчег завета и бабочка составляют миньян.
    И в последний раз на Зухмуне (что значит — ищите меня где-нибудь в другом месте) мы произнесли святые слова, в последний раз — по дому, который покидали. И во время всех молитв с нами сидел Кадак, хлопая своими дурацкими крылышками.
    И знаете что? Даже это было мехайе — что значит огромное удовольствие.
Эллисоновский словарь для гоев
    Есть два способа написать рассказ с использованием иностранных слов. Первый — объяснить каждое использованное слово прямо в тексте или надеяться, что читатель поймет смысл из контекста. Второй — попытаться передать колорит диалекта и языка чисто синтаксическими средствами и выкинуть все иностранные слова вообще. А третий — это приложить словарик и надеяться, что читатель не такой дурак, чтобы обидеться на автора, который ведь хотел, как лучше.
    Кроме того, автор хочет, чтобы вы до конца насладились этим рассказом, и позвал на помощь своего друга, Тима Кирка, который нарисовал для вас зухмоида Евзися.

    Адонаи — святое имя Господа.
    Авейра — букв. «грех»; употребляется также в значении «непристойность», «преступление».
    Бар-мицва — церемония инициации в иудаизме; проводится, когда еврейскому мальчику исполняется тринадцать лет, и после нее он принимает на себя обязанности мужчины.
    Брех — блевать.
    Буби — обычно ласковое слово без определенного значения, однако иногда употребляется иронически.
    Бумерке — шлюха, девица легкого поведения; см. нафке.
    Ганев — жулик, вор; иногда употребляется одобрительно в значении «умник».
    Гевалт — восклицание, выражающее страх, изумление, потрясение.
    Глич — темное, некошерное дело.
    Гой — нееврей.
    Голус — изгнание.
    Голдене медина — букв. «золотая страна»; первоначально так называли Америку спасающиеся от погромов европейские евреи: страна свободы, справедливости и редких возможностей. Две вещи из этих трех совсем недурны.
    Дрек — дрянь, отбросы, мусор, дерьмо.
    Евзись — обитатель шестой планеты Теты-996 в скоплении Месье-3 в созвездии Гончих Псов.
    Зец — сильный удар, пинок.
    Зухмоид — обитатель шестой планеты Теты-996 скопления Месье-3 в созвездии Гончих Псов, вроде Евзися (см. рисунок).
    Ешива — религиозная школа.
    Йорцайт — годовщина чьей-либо смерти, когда положено зажигать свечи и читать молитвы.
    Кадиш — молитва во славу Господа, одна из самых древних и торжественных еврейских молитв; поминальная молитва.
    Кайн-ангора — восклицание, означающее, что похвала является искренней и не содержит зависти.
    Кошер, кошерный — в идише означает только одно: подходящий для употребления в пищу, «чистый» согласно религиозному канону. В американском сленге значит также «правильный, настоящий, надежный, законный».
    Кренк — болезнь. Также может означать «ничего», например: «Он у меня просил полсотни одолжить, так кренк он от меня получит!»
    Менч — выдающаяся личность, пример для подражания, потрясающий тип. Я всегда представлял это себе как человека, который точно знает, сколько чаевых надо дать.
    Мехайе — большое удовольствие, наслаждение.
    Мешигинэ, мешиге, мешигас — сумасшедший, безумный, абсурдный, экстравагантный. Есть, собственно, мужская и женская форма, но я записал это так, как слышал от матери в свой адрес. Мешиге значит быть мешигинэ, а мешигас — то, что при этом получается.
    Миньян — десять евреев, требуемых для религиозной службы. Допустима и молитва в одиночестве, но считается, что среди миньяна незримо присутствует Господь.
    Момзер — ублюдок, упрямец, недостойный человек.
    Нахес — удовольствие, смешанное с гордостью.
    Нафке — проститутка.
    Ойсвурф — мошенник, паршивец, ничтожество.
    Пишер — юнец, мальчишка.
    Плоц — лопнуть, взорваться (в том числе от злости).
    Поц — букв. половой член; как правило, употребляется в переносном значении: задница, придурок, обормот, оболтус. Намного оскорбительнее, чем шмок. Не употребляйте это слово, не изучив предварительно какое-нибудь из восточных единоборств.
    Пупик — пупок.
    Пуним — лицо.
    Талес — молитвенный плат, который используется иудеями в религиозных службах.
    Тиша бе-Ав — самый черный день еврейского календаря. Обычно приходится на август, завершая девять дней плача, когда не заключаются браки и не едят мясо. Отмечается в память Первого (586 г. до н. э.) и Второго (70 г. н. э.) разрушения Иерусалимского Храма.
    Тумлер — человек, который создает много шума из ничего; весельчак, шут.
    Тухес — задница.
    Тфилин — две кожаные коробочки, содержащие написанные на пергаменте отрывки из Торы; во время молитвы мужчины закрепляют одну из них на левой руке, другую — на лбу.
    Фарблонджет — потерявшийся, заблудившийся.
    Фолксменч — многозначное слово. В этом рассказе оно обозначает человека, ценящего еврейскую жизнь, опыт, традиции и желающего их сохранять.
    Хуцпа — наглость, самоуверенность, дерзость, самодовольство и еще много чего, что ни один другой язык вместить в одно слово не способен.
    Цорес — беда, несчастье, неприятность.
    Шабес — суббота.
    Шиве — семь дней поминовения по усопшему.
    Шикер — пьяница.
    Шикса — нееврейка, гойка, особенно молодая.
    Шлемиль — дурак, простак; вечный неудачник; неуклюжий человек, у которого «руки не тем концом вставлены»; в этом слове больше сочувствия, чем в слове шлимазл, и намного больше приязни, чем в слове шмок.
    Шлимазл — почти то же, что шлемиль, но несколько в другом роде. Шлимазл верит в удачу, но ее не имеет. Люди несведущие часто эти слова путают.
    Шма Исроэль — первые слова самой распространенной еврейской молитвы: «Слушай, Израиль, Бог наш Господь, Господь един!»
    Шмок — букв. половой член; обычно означает: придурок, урод, сукин сын.
    Шмате — букв. лохмотья; обычно означает дешевую плохую одежду.
    Шмахель — льстить, обхаживать, дурить кому-то голову, обычно ради собственной выгоды.
    Шмуц — грязь.
    Шпилькес — моя мать употребляла это слово в значении хворь, болезнь. Хотя мне говорили знающие люди, что основное значение этого слова — «шило в заднице».
    Штуми — еще один синоним шлемиля, но менее оскорбительный; вроде как муху отгоняешь.
    Штуп — произвести половой акт.
    Шул — синагога.
    Ярмулке — ермолка, кипа; маленькая шапочка, которую правоверные евреи носят на темени.