Скачать fb2
Посредники

Посредники


Посредники

    Читатели знакомы с прозаическим циклом известной писательницы Зои Богуславской — повестями «Гонки», «Транзитом» и романом «Защита». Впервые собранные под одной обложкой, они объединяются общими героями и кругом смежных духовно-нравственных проблем.
    В острой, динамичной повести «Гонки» мы знакомимся с главными действующими героями цикла — Олегом Муравиным, будущим невропатологом, и Родионом Сбруевым, впоследствии адвокатом, с неослабевающим вниманием следим за их жизненным становлением. В повести «Транзитом», напряженно-драматические события которой развертываются десятью годами позднее, и в «Защите» автор показывает Муравина, Сбруева и других уже в пору человеческой и профессиональной зрелости.
    Язык З. Богуславской лаконичен, писательнице свойственна современная стилистика, глубокая психологическая наблюдательность в раскрытии сложного мира героев, предстающих перед нами в остроконфликтных ситуациях.

ГОНКИ

    О любви же говорить мне вредно.
    Поговорим об автомобилях...
В. Шкловский
    Все началось с «Москвича».
    Тогда он подумал: автомобиль — это движение, фантастический кругозор. Наконец, это комната.
    Стояло чудовищно жаркое лето 196... года. Изо дня в день солнце прокаливало стену его дома, плавило асфальт. Люди еле брели по опустевшим улицам, зелень всю выжгло, а он, Родион Сбруев, ничего не чувствовал, он перелетал через заборчики палисадников, свистел на весь двор, вызывая своего лучшего друга Олега, — в то лето море ему было по колено. Он знал — в четыре он увидит Валду. Если б ему сказали еще прошлым летом или еще этой весной, что он будет часами болтаться возле МГИМО, у этой скамейки, он бы умер со смеху. Ему в полной мере была свойственна болезнь века — нетерпение.
    Он вечно был в нетерпении. Если Олег не был готов в ту минуту, когда Родион заходил за ним в кино, его охватывало непонятное раздражение. Если кто-то за столом объяснял предмет дольше положенного, он вскакивал, готовый прервать. Так нестерпимо ему было слушать дальше. Прямо до головокружения. Будто тошнота подкатывала к горлу.
    — Покурю в коридоре, — бросал он, вставая из-за стола.
    Ребята переглядывались. За столом или в коридоре — что за разница.
    Он бы не мог ответить толком. Просто в какой-то момент наступала полная несовместимость его с этой компанией, с этим пространством. Потом раздражение проходило, иногда через полминуты. И он снова возвращался в комнату, разговаривал с теми же людьми или мчался дальше.
    А тут его буквально пригвоздило к скамейке. Даже если его звали куда-нибудь или он вспоминал о делах.
    В то утро от скуки он листал журнал «За рулем». На последней странице мелькнула реклама нового автомобиля. Лениво проглядел текст. Запомнились мощность, параметры двигателя, скорость.
    Вот тут ему и пришла в голову эта идея. Он бы увозил Валду за сто километров от людских глаз. Прятал в сосновом бору, катал на лодке. Да и вообще — откидные сиденья, свист ветра. От этой мысли все мешалось в его башке.
    Схватив журнал, он бросился к подъезду института. Поток будущих международников уже потянулся из дверей. Оживленно переговариваясь, шли четыре девочки, совсем юные, и среди них вихрастый парень, постарше. Он был в порядке, парень, и чувствовал себя прекрасно.
    — Чернявый, подстраивайся, — предложила Родиону одна в плиссированной юбочке.
    — Не видишь, он уже ангажированный, — засмеялась другая и показала глазами на дверь института.
    Да, обычно Родион не отходил от скамейки, чтобы Валда, отколовшись от своих, сама подошла к нему. И каждый раз, когда он выхватывал взглядом ее фигурку из стаи девчонок, он шалел.
    Она шла так, будто не отрывала ступней от земли, как девчонки из ансамбля «Березка». Пепельные легкие волосы летели назад, подхваченные ветром, сливаясь с загаром плеч и рук, бедра подрагивали в такт шагам, и все это было вытянуто в струнку и, чуть извиваясь, приближалось к нему. Она была невозможно узенькая в плечах, в талии, в бедрах. Когда она оказывалась совсем близко, на маленьком обтянутом лице он различал под мохером ресниц темные неулыбающиеся глаза, которые всегда словно испытывали собеседника.
    Сейчас она даст себя обнять, и ты уведешь ее, думал он, сдерживаясь, чтобы не ринуться ей навстречу. На виду у всех они обнимались. И он шел с нею, ощущая мягкую детскость плеча, запах свежей кожи.
    Тогда он уже приступил к дипломной практике, она перешла на последний курс.
    Она знала испанский и немецкий и конечно же родной латышский.
    Обычно спрашивал и рассказывал он. Она отвечала.
    — Валда, — говорил он, прижимая ее локоть, — съездишь в свою Ригу, вернешься и — начнем искать комнату...
    — А дальше? — тянула она.
    — Ты говоришь, у тети твоей дети, домик маленький, — тебе-то зачем оставаться там? Будем в Москве устраиваться. Или махнем в другое место.
    — Не знаю, — говорила она.
    — Почему? Разве ты нужна этой тете? У нее же родных полно без тебя.
    Она кивала головой.
    — Бог ты мой, — взрывался он, — она тебя воспитала, выучила, ну и хватит! Дай ей пожить вольготно.
    Валда молчала.
    Он начинал беситься, говорил, что тетю можно навещать, посылать ей деньги, когда они оба будут зарабатывать. Если тетя заболеет, то, на крайний случай, есть самолет, всего-то час с лишним, и они тут как тут, будут о ней заботиться.
    Валда слушала, затем закидывала руки ему за шею.
    — Тебе этого не понять...
    Она часто говорила так: «Тебе этого не понять», или: «Ты не знаешь», или: «Не надо об этом».
    Он знал — о чем. О ее детстве.
    У нее было особое детство. Только для фильма какого-нибудь или для романа. Ее детство казалось таким неправдоподобным, что он с трудом представлял себе его. Она никогда не рассказывала подробности. Может быть, не помнила. Но он знал, что в сорок втором ясли, в которые ее поместила мать, попали под обстрел, детей стали переправлять через озера, многие погибли под бомбежкой, остальных рассовали по детдомам, чужим семьям. Валда прожила три года в какой-то семье, а когда война кончилась, родителей ее не нашли, нашли в Риге младшую сестру матери — тетку Дайну, у которой были свои три девочки — все старше Валды. Дядя, муж Дайны, тоже пропал без вести. В армии он был переводчиком, и после него в семье остались немецкие книги, словари. Уже в семь Валда пробовала разбирать словари, потом читала по-немецки Гофмана. За испанский она взялась в Москве на третьем курсе института и порядком освоила его за два года. Удивительно.
    — Видишь мотор? — встретил ее Родион в тот день и показал журнал. На последней странице сверкал снимок вишневого автомобиля. В фас, в профиль и в разобранном виде. — Можно выиграть по лотерейному билету. — Он убрал прядь с ее глаз. — Представляешь, машина...
    — Зачем? — удивилась она.
    — Ну как... — не нашелся он сразу. — Это ж быстрота, движение... Успеваешь в десять раз больше, чем другие.
    Она подняла глаза, смотрела на него долго, внимательно, потом вдруг сникла. Это было непостижимо, когда она вот так, на глазах, внезапно грустнела. Что-то появлялось в глубине зрачков, и тогда он понимал, что бессилен что-либо сделать. Он начинал валять дурака, выдумывать всякую ересь, вроде того, что на фестивале в Варне их тихоня Олег познакомился с итальянской звездой Джульеттой Мазиной, та теперь едет в Москву, и Олег просит у Родиона тот самый галстук, который Валда подарила ему на день рождения.
    Сейчас он брякнул что-то про автомобиль с электроуправлением, который-де изменит всю структуру города и пригородов... Но она покачала головой, разглаживая юбку на коленях:
    — Зачем все успевать?
    Она вечно ее разглаживала, хотя полотняная юбка держалась на тугом ремешке с пряжкой, и все это без единой складки было обтянуто вокруг ее бедер, ползло вверх, открывая коленки.
    — Пойдем, — встала она, перехватив его взгляд. — Ты прав: автомобиль — это замечательно. Только дело не в быстроте...
    — В чем же?
    — Ну... — она замялась. — Ну, это один из способов уехать от самой себя. Какая-то часть здесь, другая уже далеко. — Она улыбнулась. — И потом — где мы его возьмем?
    — Ну, за этим-то дело не станет, — кинул он.
    Так в его голове утвердилась маниакальная идея об автомобиле. Он буквально помешался на этом. Пусть никуда не годный. Развалюха. Можно достать запчасти, найти ребят технически грамотных. Или по доверенности...
    А жара не спадала. И по-прежнему по утрам шла дипломная практика.
    Тема Родиона была связана с насилием над несовершеннолетними, и Федор Павлович ему поручил поучаствовать в деле Мальцова, парня восемнадцати лет, возбужденном матерью его семнадцатилетней подруги Галины Рожковой. Допросы парня, оформление протоколов Родион доложен был провести самостоятельно, а материалы сдать Федору Павловичу, как старшему следователю, руководящему практикой.
    В сущности, это было первое такое задание. Первое профессиональное столкновение с человеком, перешагнувшим грань дозволенного и попавшим в мир преступления и наказания.
    Как только Родион вник в это дело, он пришел к Федору Павловичу.
    Тот сидел в прокуратуре, седой, усталый, все на свете перевидавший, и тер глаза кулаком. Рядом щебетала молоденькая секретарша.
    — Федор Палыч, — окликнул его Родион, когда секретарша прервала свою тираду о том, что протоколы писать не на чем, кончилась бумага, — извините, можно вас на минутку...
    Федор Павлович вышел к нему в коридор, устало облокотился о подоконник.
    Мимо бегали девочки с модными прическами, разносившие в толстых папках «Дела», откуда-то из коридора вынырнули два дружинника и начали обсуждать чью-то свадьбу.
    — Не могу я, — наконец решился Родион. — Что-нибудь другое, ну что хотите, а это не могу.
    — Это почему? — поинтересовался Федор Павлович.
    — Не могу... — Родион увидел, как обернулись дружинники, и понял, что говорит чересчур громко. — Ну войдите в мое положение. Я же для этого Мальцова — такой, как и он. Как же я буду его спрашивать: почему, мол, ты ее того, а она что... Не могу я в это влезать... Их бельишко трясти.
    — Тогда меняй специальность, — холодно сказал Федор Павлович. — Да побыстрей. Еще только четыре с половиной года потерял, а то, глядишь, десяток уплывет.
    — Зачем же вы так? — обиделся Родион. — Я ж вам, как... да ладно!
    — И я тебе по-отечески, — возразил следователь. — У нас  ч и с т е н ь к о й  работы не бывает. Надо, чтобы после человек чистым стал. После твоей разборки. Для этого ты и поставлен, — добавил он, подводя черту, — во всем досконально разобраться, осмыслить. И гляди в оба, чтобы они тебя не надули, дельце это не простое.
    — Что же, — взмолился Родион, — прямо спрашивать, к а к  он это с ней сделал?
    Федор Павлович помолчал, потом медленно, словно с трудом оторвавшись от подоконника, двинулся прочь. Потом вернулся.
    — Ты спросишь не только, к а к  все было. А где. Сколько раз встречались? И выяснишь, почему Галина готова его выгораживать, а обвиняет Мальцова ее мать. Соблазнитель этот поднял руку на ее родную мать, нанес ей телесные повреждения, и все же дочка за него. В чем здесь дело? Итак, учти, виновник преступления за тобой.
    — Мать его преследовала, — буркнул Родион. — Мешала им поступить по-своему, их счастью мешала, — вот он и схлестнулся с ней.
    — Счастью, говоришь? — сдвинул брови Федор Павлович. — Ну, брат, ни в чем ты еще не разобрался. Ты найди подход к парню, он тебе кое-что разъяснит. Счастью, — усмехнулся он. — Даже сейчас Мальцов категорически отказывается узаконить свои отношения с девчонкой. Хотя знает, что это единственное, что спасло бы его. По крайней мере, смягчило бы вину.
    — Не может быть! — ахнул Родион. — Что же ему мешает пойти в загс? Он же гулял с ней.
    — «Гулял», — передразнил Федор Павлович. — Вот ты и разберись, что мешает. Побеседуй с матерью Рожковой, с Галей, а потом уж с ним. А жениться он не хочет категорически. Через три месяца ей стукнет восемнадцать. И уж кому-кому, а Мальцову-то известно, что, если даже для проформы он женится, брак он когда-нибудь может расторгнуть, а приговор уже никак не изменишь. Даже для своей выгоды, для избежания срока, он не желает — понятно?
    — Так, может, прямо и начать с этого, почему не женится? — уже уступая, спросил Родион.
    — Не спеши, — Федор Павлович еще раз внимательно оглядел Родиона. — Больно ты, брат, азартен, — посетовал он. — Азарт тебе очень будет мешать в жизни.
    И вот теперь, после мимолетного и бесплодного разговора с Галиной и ее матерью, Родион вызвал Васю Мальцова на первый допрос.
    Они беседовали в комнате следователя. Здесь же, за другим столом, шел допрос женщины, давшей взятку за поступление дочери в вуз. Женщина плакала. Лицо ее было смято, стерто слезами и несчастьем. С первых же ее слов Родион понял, что взятку она дала от отчаянья. Дочь растила без мужа. Испугалась, что не пройдет по конкурсу...
    Родион не мог отключиться от событий за соседним столиком, все это мешало ему. Но что поделаешь: комнат в прокуратуре не хватало, в каждой работало по два-три следователя.
    Расположился он подальше от окна — чтоб не так заметна была его неуверенность и можно было остаться в тени. Кроме стола, простых стульев и телефона, в комнате ничего не стояло: стол и стулья были чересчур новенькие, необжитые, Родион чувствует себя не в своей тарелке, как в чужом подъезде.
    Вася Мальцов, напротив, вошел чуть волоча ноги, вразвалочку, как к себе. Не спеша оценил обстановку, затем оглядел зареванную женщину, следователя за соседним столом и уж потом удобно уселся на отведенное ему место. Узкие глаза его блеснули на Родиона из-под рыжих косм, падавших на брови, он насмешливо улыбнулся.
    Действительно, было чему улыбаться.
    Родион увидел их обоих как бы со стороны. Рядом с неуклюже-сильным, независимо-безразличным обвиняемым он конечно же казался изнеженным, бледным, хлипким. Детскость его физиономии, безусость губ и непокорная вихрастость макушки сводили на нет старшинство в четыре года.
    — Ну что? — Родион нахмурился. Чтобы сосредоточиться, он разложил бумаги, потом решил идти напрямик. — Будем признаваться или мне вопросы задавать?
    — Так не тебе же я стану признаваться, — нагло уставясь на него, тыкнул Мальцов.
    — Мне. Я буду вашим следователем.
    — Не может быть?! — Мальцов заложил ногу за ногу. На ногах — вельветовые туфли на молниях, как говорится с иголочки. И брючки. Брючки тоже имели складочку, будто только что из универмага для новобрачных.
    Родион вообще забыл почистить ботинки. Брюки хранили отпечатки засохшей глины и травы. Вчера они с Валдой до ночи просидели на берегу Химкинского водохранилища. Моросил дождь, после дневной жары это было одно наслаждение. Он обернул курткой ее голые ноги, газетой покрыл голову. И когда она, прижавшись плечом, молча, не дыша смотрела, как расходятся круги по воде, он думал, что ничего ему в мире больше не нужно. Только бы было так всегда. Общие солнце, ливень, какая-нибудь комнатенка, скромные заработки и путешествия на край ночи и дня.
    Родион заставил себя сосредоточиться.
    — Очень даже может. Это как раз мое первое дело.
    — Учиться на мне будешь? — усмехнулся Мальцов.
    Родион кивнул.
    — Если вы не одумаетесь, мне ни за что не выпутать вас из этой передряги, — сказал он, вздыхая. — И статья паршивая.
    — Ну и что, — огрызнулся Мальцов и опустил ногу. — Тебе-то что? Или пожалел?
    — Да нет. Просто удивляюсь на вас, — подчеркнул Родион свое настойчивое «вас». — Очень уж непроизводительный расход времени. Отсиживать за то, что побыл с девчонкой.
    — Ух ты, — присвистнул Мальцов. — Уже скалькулировали. А я, если хотите знать, отсиживать буду не за то, что побыл, а за то, что больше быть не хочу.
    — Разонравилась?
    — А это уж наше с ней дело. К вам оно не имеет отношения.
    — Ну, как знаете. — Родион начал собирать бумаги на столе. — Тогда вы пока свободны.
    — Значит, раздумали меня вытягивать?
    — Нет у нас взаимопонимания, — вздохнул Родион. Бумаги на столе были уже собраны. — А нет взаимопонимания — одна бюрократическая липа получается.
    — Ладно, я подумаю, — сказал Мальцов, но в тоне его было мало обнадеживающего.
    — Думайте.
    Родион вышел из здания прокуратуры крайне недовольный собой. Не было в нем эдакой солидности, силы характера. А без этого — какой он юрист?
    Бывало, мать поглядит, как он то гантелями займется, то бегом — трусцой, а потом вдруг закаливание его увлечет — чуть ли не в прорубь лезет, — и пожалеет:
    — Ничего-то ты до конца не умеешь довести. Быстро увлекаешься, быстро остываешь. Тебе не тело тренировать, а волю.
    Он обижался.
    ...Снова, что ли, в Химки махнуть, подумал сейчас. Жарища нестерпимая. Нет, на реку, в Звенигород, решил.
    Там, в Звенигороде, была одна такая чистенькая студеная речка. Вода прозрачная, ледяная, аж челюсти сводит. Он подумал об этой речке, и недовольство его быстро прошло. Праздничное ощущение предстоящего вечера нахлынуло, вытеснив все остальное. Он снова вообразил, какое чудо эта речка. Именно не море, не озеро, а стремительная, прозрачная струя, которая бежит, как электричка, сквозь лес, поля, город и живет отдельной, таинственной жизнью.
    Чуть не бегом пустился он по улице. Рубаха быстро взмокла, компрессом облепив грудь и спину.
    «Ага, — вспомнил он, — ребята же дали мне тот телефончик. Насчет машины».
    Он поискал бумажку, телефон начинался на Б-9. Где-то здесь, в центре. Вот если бы выгорело с этим дядечкой! Что тот хочет? Продавать машину? Или — на пока? Вроде бы он уезжает куда-то.
    В автомате было невыносимо душно. Дверь не откроешь, с улицы грохот. Наконец он пробился сквозь какие-то голоса к уверенному басу и договорился заехать тотчас.
    Действительно, басовитый дядечка оказался крайне сговорчивым. В предвкушении своего двух-трехгодичного отбытия в город Женеву он готов был продать очень потрепанный и проржавленный «Москвич-401», а если не получается быстро (и толково) продать, то оформить «по доверенности», пока не пересечет дядечка в обратном уже направлении границу и не оформит продажу на имя Родиона Сбруева.
    Вся операция могла занять каких-нибудь три-четыре дня. Но с маленькой поправочкой. Гражданин Р. Н. Сбруев должен был перевести на расчетный счет дядечки (или выложить на стол) небольшую сумму в размере... двадцати пяти месячных стипендий.
    Маленькая задачка по арифметике. Ну, допустим, полгода доучиваться, затем зарабатывать год, полтора. Итого вам нужно минимум два года, чтобы осуществить небольшое уточнение к договору басистого дядечки.
    Это отпадает. Машину надо брать сейчас.
    Родион свернул в сад «Эрмитаж». В тиши обеденного перерыва можно было хорошенько продумать создавшуюся ситуацию. Какими законными способами добываются деньги в его плачевном положении? Невольно в уме промелькнули статьи, по которым добывание денег карается от трех до пятнадцати лет. Высшая кара по этой статье — за крупные государственные хищения, со взломом сейфов, ограблением банка и тому подобным, — ассоциировалась у него со сценами из знаменитых кинобоевиков и детективов.
    Среди густого кустарника сада «Эрмитаж» было неожиданно прохладно. Тишину нарушали лишь пассажи двух электрогитар. Началась репетиция эстрадного оркестра. Мысль Родиона работала четко, отвлекаемая порой капризами динамика, который то включался, то замолкал.
    Итак, пойдя путем исключения и отбросив способы, которыми нельзя добывать крупные денежные суммы, Родион сформулировал наконец позитивную программу, основанную на личном опыте.
    Опыт этот предоставлял Родиону минимум четыре честных возможности приобретения большой суммы денег. Удобно разместив ноги на скамейке, он попытался проанализировать каждую.
    Возможность первая — касса взаимопомощи. Эта статья подразумевала болезнь, роды, двойняшек или тройняшек, кражу у тебя имущества или, на худой конец, переезд на новую квартиру.
    Выигрыш. Ну, предположим, счастливое участие в денежно-вещевой лотерее или на бегах. Но шанс выиграть в четыре дня нужную сумму маловероятен, проиграть остаток стипендии — почти стопроцентен. Значит, и это отпадает.
    Кредит. Рассрочка. Уговорить владельца, что он, Родион, будет в течение двух лет его женевского времяпровождения выплачивать ему, или тем, кому он скажет, сумму, которая в итоге составит стоимость машины. Это третий способ.
    Родион обнаружил, что он весь искусан комарами и непристойно чешется. Один такой комар странных размеров сел в этот момент к нему в нежное углубление локтя и заставил Родиона вскочить.
    Нет, на кредит дядечка вряд ли пойдет. Два года. Маловероятно.
    Родион начал вышагивать вдоль здания летней эстрады, ощущая бьющие по нервам несоответствия ударника и электропилы. Весь джаз играл нормально, и только ударник, должно быть с утра уже поддавший, начисто перебивал ритм и мелодию прекрасной песни «Королева красоты»:
С тобою связан
Навеки я.
Ты жизнь и счастье,
Любовь моя...

    Запахло жареной рыбой и каким-то супом или гуляшом. Родион облизнулся, но пошел дальше. На еду времени не было.
    Выбравшись из сада, он подумал, что остается еще последний, четвертый способ — взять в долг. У папы-мамы, всех родственников и знакомых. Подключить к этой операции Олега, уж с чем, с чем, а с серым веществом у Олега было все в порядке.
    Представив себе первый же разговор, допустим, с отцом, Родион скис.
    — Нельзя, чтобы желания человека опережали его возможности, — скажет назидательно папа. — Такие люди плохо кончают. Завтра тебе захочется виллу на берегу Черного моря, а послезавтра — кольт. — Отец снимет очки, протрет их замшевым квадратиком и добавит: — Сначала — заработай деньги, потом определяй, как ты думаешь их расходовать.
    Мама, сидящая рядом, печально кивнет в знак согласия. А когда отец уйдет, она обнимет его.
    — Может, я могу быть тебе полезна, мальчик?
    Но мама полезной быть не могла. Главная мечта Родиона состояла, между прочим, в том, чтобы освободить мать от материального участия в бюджете семьи и дать ей возможность заняться художничеством. Изделия матери из пробки, прутиков, желудей были столь оригинальны, что каждый видевший в доме эти штучки ни на что другое уже не обращал внимания. Быть может, от матери перешла к Родиону пагубная любовь к старинным виньеткам, инкрустациям, причудливым витражам?
    Родион шел по бульвару в направлении Трубной площади. Возбуждение его окончательно улеглось, и теперь он уже думал о своей затее с некоей безнадежностью. В сущности, почему именно автомобиль? Почему не мотоцикл или байдарка? Куда лучше скопить на надувную байдарку. Плавать. Между зарослями и камышами просвечивает вода, Валда лежит на дне лодки, подставив шею, плечи, ступни ног утренней прохладе.
    «...С тобою связан... навеки я...»
    Родион поглядел на часы — было около двух. Отзвонить дядечке. Мол, все. — сгорело-перегорело. Но, поразмыслив, он решил отодвинуть подальше момент расставания. Успеется.
    Может, позвонить Олегу? Жди! Будет он тебе торчать дома.
    Родион лениво побрел к автомату. Набрал номер Олега и, вдруг услышав тихий, глухой голос, дико почему-то обрадовался.
    — Эй, эй! — завопил Родион в трубку. — Ты дома! Невероятно! Сто лет, сто зим.
    — Двести, — отозвался голос.
    — Ну ладно. Не комплексуй. В моем распоряжении два часа. Нахожусь около Трубной.
    — В моем — полторы минуты, — вяло откликнулся Олег.
    — А потом?
    — Еду в комиссионку выбирать подарок шефу. Шестьдесят лет стукнет.
    — Выберешь завтра.
    — Не могу. Поручение обширного коллектива Первого медицинского института. Деньги жгут руки.
    — Слушай, старик, — с места в галоп начал Родион, — у тебя нет идеи раздобыть много денег? Позарез надо.
    — Женщины? — усмехнулся голос.
    — Хуже. Машина. По дешевке подвернулась.
    — Рехнулся, — присвистнул Олег, — пока мы не общались, ты, кажется, сильно преуспел по этой части.
    — Ну вот, — вздохнул Родион, — и ты, Брут.
    — Поехали в комиссионку, хочешь? — предложил Олег. — Подарок-то по твоей части, а? За два часа обернемся. Надо раздобыть трубку. Какую-нибудь почудней или шибко старинную. Шеф уронил свою в воду. Весь факультет нырял в Хлебникове. Не отыскали.
    — Ладно, — вздохнул Родион. — Пусть не автомобиль — купим трубку.
    Через двадцать минут оба они шагали по направлению к старому Арбату, где неподалеку от зоомагазина находилась, по словам Родиона, лучшая в Москве старина.
    В отличие от Олега Родька испытывал тягостную страсть к декоративной старине, вписанной в замкнутое пространство комнаты. Часами он мог сидеть, уставившись, как завороженный, на. изгиб линий какого-нибудь секретера или шахматного столика, на искусное сплетение металла и дерева. Ему ничего не стоило отличить отделку на ноже, кинжале, лорнетах, портсигаре одной эпохи от другой, безошибочно и точно определить «возраст».
    Олег высмеивал всю эту ерунду. Он, студент-медик, жил в Москве подобно командированному, который сам не выбирает гостиницу, а селится в той, что дало учреждение.
    С седьмого класса Родион знал Олега, то есть с момента, когда тот с отцом приехал из своей Хомутовки в столицу. И в отличие от других одноклассников у этого парня до предела были укомплектованы рубрики «любви и нелюбви». Добавить туда что-то новое стоило неимоверных усилий.
    В свое время, увидев в классе Олега Муравина — конопатого тощего парня, волосы которого были словно вытравлены перекисью, класс дружно загоготал и окрестил его «белой вороной». А Родиону понравился новичок, похожий на белого петушка, и он, первый заводила в классе, быстро усмирил буйную потребность однокашников израсходовать запас энергии за счет неопытности новоприбывшего деревенского парня.
    Частенько, ощущая свое превосходство старожила, Родион пытался вводить «белую ворону» в курс городской жизни. Таскал на водную станцию, по паркам, по залам старинных зданий, на новые фильмы. Но тогда же он убедился, что Белесый не очень-то нуждается в его просветительстве. Олег Муравин имел на все собственную точку зрения, которую отнюдь не собирался менять.
    И теперь, спустя много лет, они так же спорили, как и в прошлые школьные времена.
    Недавно, после зимней сессии, они схлестнулись, выходя с фильма Клода Лелюша «Мужчина и женщина».
    — Пластмассовое искусство, — бросил Родион на улице. — Ни грамма подлинности.
    — А что, по-твоему, подлинное? — обернулся Олег.
    Рядом, в толпе, кто-то восторженно смаковал подробности финала. Как-де этот французский парень бежит за поездом, а его краля кидается ему навстречу из вагона, и что будет, когда им доведется жить под одной крышей с двумя детьми...
    — Подлинное — это подлинное, — рассердился Родион. — А здесь все красиво  п р и д у м а н о. И все мимо, мимо. Как парик рядом с естественными волосами или намазанные губы рядом с ненакрашенным ртом.
    — А мне намазанные больше нравятся, — улыбнулся Олег. — Косметика — тоже искусство, и двадцатый век поднял его на небывалую высоту. Начитались тут некоторые юристы Чернышевского...
    — При чем здесь Чернышевский? — взорвался Родион. — Ты что предпочитаешь: натуральную икру или синтетическую? Бифштекс из говядины или из нефти?
    — Так то же бифштекс, — возразил Олег, — а мы об искусстве толкуем. Человеческий мозг обязан преобразить истинный факт. А уж дело художника сместить его в сторону высокого или низменного. Поэтому я люблю чтобы искусство было откровенно, а не подстраивалось под жизнь.
    — Значит, что же, преображенный суррогат жизни? Так? Приятный допинг для хорошего самоощущения и аппетита?
    — Ничего подобного, — наконец рассердился Олег. — Оно может быть трагично, отвратительно, вздыблено, лишь бы не пресно.
    — Э... Э... это уже подтасовка. Мы начали с целлофана, а кончили трагедией. Мухлюешь, старик. Твое полиэтиленовое папье-маше не может быть вздыблено или драматично.
    — Может. Если художник работает с этим материалом, если это его производственный замысел. Брюки из лавсана не менее хорошо могут быть скроены, чем из бостона. И спорить, какой материал лучше, так же смешно, как утверждать, что полевые лютики лучше оранжерейных роз или что лошадь в поле лучше, чем лошадь Петрова-Водкина.
    — Глупость, — оборвал Родион. — Я про одно, ты про другое.
    И в этот раз, как обычно, они не доспорили.
    Да и потом Родион мало в чем мог убедить Олега. С точки зрения логики в характере Белесого была масса непоследовательного.
    К примеру: несмотря на тягу к заменителям и ультрасовременным материалам, Олег так и не полюбил город. Его страстно, тайно продолжало тянуть в деревню. Вернее, не в саму деревенскую каждодневную жизнь, а на волю: в лес, к гнездам, конской упряжке.
    — Ну и что, — смеялся Олег в ответ на подначки Родиона. — Как во всякой непроявленной личности, во мне совмещаются крайности.
    Родион только отмахивался.
    Стоило им попасть за город, как Олег разувался в любую погоду, прислушивался к птичьим голосам и шороху ветвей, останавливался у каждого муравейника. Он легко ориентировался на местности и предсказывал погоду лучше бюро прогнозов.
    — Порядок, — говорил он, посмотрев на затянутое тучами небо. — С утра будет ясно.
    И все! Так и было.

    Сейчас они шли вдоль витрин старого Арбата и Родион вслух размышлял о преимуществах автомобиля перед пешим передвижением.
    Олег молчал довольно долго.
    — ...благодаря автомобилю, — продолжал Родион, — ты всегда в пути. Движущаяся лента событий за окном, мелькание асфальта, ветер заменяют тебе привычное статичное наблюдение. Автомобиль, если хочешь — переворот мироощущения людей нашей эры. Совершенно новая философская категория, где понятия пространства и времени существенно сместились, — Родион размахивал руками, и его вихор на макушке подрагивал в такт. — Это как бы твои собственные ресурсы плюс мощь мотора, это ты, возведенный в энную степень. Ясно?
    — А как же твои вечные ценности, — поддразнил Олег, — за которые ты всегда так радеешь? Где же возьмутся годы титанической усидчивости для создания потолков Сикстинской капеллы, романов Достоевского или «Кольца Нибелунгов» Вагнера? Где их взять? Если ты можешь за один день пересечь Францию. Или, позавтракав в Химках, поужинать на Рижском взморье. Шиш тебя заставишь сидеть на одном месте. Автомобиль, как ни говори, это гибель вечного.
    — Ты прав, старик, — вдруг меланхолично согласился Родион.
    — Поэтому титаны культуры, энциклопедические личности, — заключил Олег, — отмирают и уходят в прошлое. Как динозавры. Кто пришел на смену Леонардо, дворцам Казакова или Толстому Льву? Я тебе отвечу. Коллективы. Единицу заменил групповой ум. Синхрофазотроны, компьютеры, «Голубые гитары»...
    — Ну нет. Автомобиль — это другое, — засмеялся вдруг Родион, и в глазах его запрыгали огоньки. — За рулем — ты один.
    — Ну, может, ты и один, а я предпочитаю на пару.
    — Ого! Как мы заговорили... — остановился Родион. — Кстати, вот и искомая витрина, — показал он рукой. — Приглядись, здесь прошлое так и вопиет к нашей совести.
    Кончался обеденный перерыв. Они рассматривали выставленный в витрине комиссионки неполный сервиз для чая с треснутым чайником и сахарницей. Бирюзово-голубенькие цветочки гирляндой шли по белому фарфору, отражаясь в подносе. А рядом стояли здоровенные часы с кукушкой, на которых как раз пробило три четверти. Часы были деревянные, циферблат, стрелки, окантовка золотые.
    — Ну, а как насчет денег? — обернулся Родион. — Не придумал?
    — Сколько просят?
    — Полторы новых.
    — Фью, — присвистнул Олег. — Лучше давай домишко купим. И корову. Будем круглый год пить молоко, а летом по очереди сдавать хату девицам с хорошим знанием иностранных языков.
    — Ладно, — огрызнулся Родион. — Юмор можешь оставить при себе.
    Олег покрутил головой.
    — А это что? — спросил он, показывая на старый колокольчик с изображением позолоченных животных.
    — Как что? Не видишь? Колокольчик.
    — Лилипут?
    — Дубина ты, — отмахнулся Родион. — Это ж лакеев вызывать. Девятнадцатый век. Анна Каренина или княгиня Бетси, когда им горничная понадобится, хватались вот за такой колокольчик. Понял? — Он вздохнул.
    — Ну ладно, — примирился Олег. — Можно, старик, устроить складчину. Скинуться человекам пяти надежных ребят.
    — На что скинуться?
    — А ты про что?
    — Я про машину.
    — И я про машину.
    Родиона аж качнуло.
    — Ну... а дальше, договаривай.
    — Оформим на одного. Допустим, на тебя, — сжалился Олег, — а пользоваться будем всем чохом.

    Так пятеро парней — гитарист и меланхолик, душа двора Вася Мамушкин, его вечный спутник, лучший метатель диска в юношеской команде длинноногий Петя, Родион, Олег и Валентин Жмуркин, самый одаренный студент с Олегова курса, скинувшись по 350 рублей, стали «совладельцами» «Москвича». Автомобиль был действительно «в возрасте», он дважды побывал в «капиталке», резина уже по третьему заходу была съедена до корда. Но, может, из-за зеленого цвета, местами сильно полинялого и выцветшего, или из-за тяжеловесного хода, который был слышен за три квартала, они окрестили его «Крокодил» (говорят, те живут шестьсот лет) и любили до умопомрачения.
    В ту пору, ранним утром, рабочие, разгружавшие хлеб во дворе, и почтальоны могли наблюдать, как за дальним сараем лежит на брюхе зеленое чудище, верхом на нем, опустив голову в зияющую пасть капота, устроился длинноногий Петька, а рядом застывший, как заяц на бегу, прислушивается к шуму мотора Родион, и на физиономии его болезненно отражаются малейшие перебои машины. В кабине «Крокодила», всегда в одной и той же позе, свесив одну ногу в открытую дверцу, а другую приладив меж педалями, возлежит ленивец из ленивцев Вася Мамушкин и услаждает слух окружающих надрывными переборами гитары.
    Большим козырем в Родионовой затее с автомобилем было знакомство с Сашей Мазуриным.
    Саша был много моложе их всех, но уже в девятнадцать он выезжал на соревнования и был такой же знаменитостью их двора, как в других — шестилетние шахматисты или тринадцатилетние гимнастки.
    Родиона с Сашей познакомил Васек Мамушкин, который долгое время был неразлучен с Мазуриным, и, когда тот возился со своей спортивной машиной или чинил старый трофейный «опель» отца-полковника, Васек все так же меланхолично перебирал струны гитары, бубня в ритм какие-то стихи собственного сочинения.
    — Нормальная машина, — пожал плечами Саша, прогнав «Крокодила» метров восемьсот. — В достойных руках, разумеется, — добавил он.
    — Рук десять, — засмеялся Родион.
    — Как? — бросил Саша.
    — Пять владельцев — десять рук, — пояснил Родион.
    — Н-да! — пробормотал Саша и перешел с Мамушкиным к очередным проблемам.
    Поразить Сашу Мазурина было невозможно. Родион впервые встречал парня, который никогда ничему не удивляется. По крайней мере внешне.
    Когда Родион с Олегом схватывались по поводу какой-нибудь книги, Саша не реагировал ни одним мускулом, как будто эта материя была далека от него, как Венера от Юпитера. Но если доведенный до накала Родион впрямую обращался к молчаливому свидетелю, Сашка спокойно выдавливал из себя какую-нибудь мысль, которая освещала проблему с совершенно неожиданной стороны.
    Ну и завидные это были часики, от шести до восьми утра, когда они были полными хозяевами времени и пространства, а два отцветающих тополя кружили над ними рой бестелесных пушинок. И тополя эти заменяли им, ребятам, выросшим на асфальте, лесные чащи, озера с камышами и поля ароматной гречихи.
    Поначалу за каждый день эксплуатации «Крокодила» совладельцы торговались, предлагая взаимовыгодный обмен на магнитофонные записи, билеты на футбол и даже дюжину «Жигулевского». Потом ажиотаж поубавился, торг шел только за уик-энд, и вот настал момент, когда начал сказываться возраст машины. Количество ездовых часов становилось все меньше, количество часов под автомобилем — все больше. И как-то так получилось само, что только Родион без всякого нажима и насилия лежал под этим самым «Крокодилом» часами, не требуя У остальных совладельцев компенсации. Ребята уже плохо ориентировались, когда «Крокодил» приходил в негодность, а когда был в исправности. И преимущественное право пользования естественно перешло к Родиону. Конечно, он снисходил к просьбам ребят, но уж если сам бывал свободен, вернее, если свободна бывала она...
    Никогда у него не было такого лета.
    Они с Валдой исколесили все Подмосковье. «Крокодил» выжимал 80—90 километров, и они мчались по шоссе, врубаясь в поток машин, как ветераны автоспорта. Видно, все в его натуре соединилось для этой страсти. Он любил «Крокодила» как живого. Заботился о нем, «лечил», умывал. Он скучал, когда отрывался от машины на полдня. Он готов был гладить кузов, ласкать крыло. Он доставал запчасти, драил никель, стекла, полировал до потери сознания все покрытые краской части. И «Крокодил» отвечал ему взаимностью. Это была добрая, покладистая машина. Она не любила быстрых переключений, резкого торможения или внезапных разворотов. Родион приспособился к мотору, тормозам. Он прилежно изучил все причуды характера «Крокодила» и знал, что тот не потерпит, если вздумаешь ехать, не прогрев мотора две-три минуты, никогда не давал резкого ускорения, если не была выдержана вторая передача. И многое, многое другое.
    И все же азарт езды, новизна окружающего, свист ветра в проемах стекол — все это приобретало особый, высший смысл, только когда она, Валда, участвовала во всем этом.
    «У каждого человека, — думал он, — бывает ощущение полноты счастья. У одного — это миг, когда он достигает пика Гималаев, у другого, когда выдержал последний день голодовки, у третьего, когда видит в микроскопе то, чего искал, а у четвертого — просто когда слушает музыку или стоит перед входом в Архангельский заповедник».
    Для Родиона в ту пору это была езда с Валдой.
    Впоследствии он не раз думал, что в двадцать два еще не могло быть наслаждения достигнутой высокой целью, потому что все цели были далеко впереди, а могла быть только радость наслаждаться самим процессом. Он мчался куда-то по одной из дорог, не думая о конечном пункте. Счастьем была сама езда.
    Но теперь чаще спрашивала она, и ее вопросы задевали его.
    — Зачем мы носимся как сумасшедшие? — говорила она. — Все объездим за одно лето, а дальше?
    — Так далеко я не заглядываю, — говорил он и целовал ее.
    — А если после института меня пошлют работать в Латвию или... в Южную Америку?
    — Тогда и будем решать.
    Он не мог согласиться с тем, что Валда стала думать только о будущем. Ей нужна была эта определенность на пять лет вперед. Она жила будущим даже больше, чем настоящим. Как люди, которые никогда не забывают, что после встречи Нового года придется снимать с елки игрушки, а после вечеринки вымыть посуду и полы. Конечно, ей тоже было хорошо вот сейчас, в эту минуту, когда они мчались на Клязьминское водохранилище, чтобы посмотреть на стройный косяк белоснежных яхт, или на водную станцию в Химки, или на эту самую речку в Звенигород. Она ездила с ним повсюду и слушала его рассказы, остановив свои темные, неулыбчивые глаза на его лице. Она соглашалась делать все то, что он предлагал, но сама никогда ничего не желала. Она не  с т р е м и л а с ь, она не сопротивлялась.
    Ни разу он не мог припомнить, чтобы она о чем-либо попросила его. Или активно выразила свое настроение. Но уж если ей не хотелось... переубедить ее было невозможно.
    Она спрашивала: «Разве это так необходимо?» Или: «Это очень важно для тебя?» Как будто сразу давая понять, что конечно же это для него не может быть важно.
    Только раз она с охотой поддержала его идею.
    Родион задумал провести воскресенье вместе с Олегом и его новой приятельницей Валей — студенткой какой-то театральной студии или училища.
    Родион снисходительно улыбался, думая об этом. О том, что у его белесого друга могла завестись своя  л я л я.
    — Воображаю, — сказал он Валде. — Артистический самородок, будущая Бабанова. Оба млеют, за руки держатся и учат монолог из «Собаки на сене».
    Валда не ответила.
    Накануне, в субботу, Родион провел второй допрос Мальцова. И эта встреча дала мало нового. Парень явно тянул резину. Как только речь заходила о его семнадцатилетней Галине, он зло иронизировал над догадками Родиона, наотрез отказываясь дать объяснение происшедшему.
    После часа хождений вокруг да около Родион сдался.
    — Ну ладно, выкручивайтесь! Я умываю руки. Только на что вы рассчитываете?
    — Пусть судят и дают, что положено.
    — А что положено?
    — Ну это вам лучше знать. Вы выбрали себе эту работенку, упекать людей подальше.
    — Ничего этого я не выбирал, — огрызнулся Родион. — Значит, вы можете перекалечить всех девок, и никто вас не имеет права остановить? Так, да? — Родион вздохнул. — Я подумал: «Зачем ему срок зарабатывать? Мы с ним поладим».
    — А еще что вы думали? — осклабился Мальцов.
    Родион поглядел в окно. Небо ярко синело в квадрате окна. И он вспомнил, как вчера та же синева плыла над их головами. Жара застыла в воздухе, и сейчас ему снова, как во все эти дни, представилась езда с ветерком, и они катят в своем зеленом «Крокодиле» по нескончаемой, как кольцевая трасса, дороге, пьяные от движения, быстроты. На поворотах машину заносит на бок. Он чувствует тепло навалившегося тела Валды и застывает. Только руки мягко выворачивают руль, чтобы ее не отбросило обратно на место.
    — Разрешите закурить? — услышал он.
    — Курите, — пожал Родион плечами.
    — Не знаете вы эту Галю, — вдруг сказал парень. — Не принуждал я ее к сожительству. И не думал. Она сама ко мне явилась. Как говорится, «явилась и зажгла». И все было у нас строго по договоренности.
    — По договоренности? Ну и словечки вы выбираете.
    — Уж какие имеются.
    — Ну хорошо. Если вы обо всем договорились, почему же теперь уговор не хотите выполнять?
    — А теперь не хочу, — парень упрямо сжал губы.
    — Что ж, разлюбили? — не удержался Родион. — Надоела?
    — «Разлюбили — не разлюбили», — передразнил Мальцов довольно точно. — Не так все это. И она совсем не такая. Я думал... — Мальцов нервно затянулся. Комната уже была полна дыма. — Думал, все иначе...
    — Значит, — уточнил Родион, — сегодня одна для вас не такая, завтра другая не такая, а где же граница? Граница между увлечением и распущенностью?
    — Ладно, — махнул рукой Мальцов. — Не можем мы понимать друг друга.
    Так Родион и остался ни с чем.
    На другой день, в воскресенье, он завел «Крокодила», заехал в общежитие к Валде, затем на Разгуляй к Олегу.
    — Полежим на траве! — обрадовался Олег.
    Но у Родиона была другая идея. Он давно мечтал свезти Валду в Кусково. И Олега тоже. Не оценить неповторимой красоты отделки бывшего загородного дома графа Шереметева они не смогут. Это кого хочешь укачает.
    Он мчался по Садовому кольцу, предвкушая особенный праздник, когда самые для него близкие, Валда и Олег, будут с ним весь день. Посмотреть Кусково — это не то что просидеть в химкинском ресторане. Олегову зазнобу он в расчет не принимал.
    Это было как раз из тех «вечных ценностей», над которыми так иронизировал Олег.
    — Не могу объяснить, — как-то изливался Родион Валде, — почему меня это так задевает. Со мной прямо что-то творится, когда я вхожу в залы Кусковского дворца, брожу между колоннами, задрав голову смотрю на окна, высокие потолки. Полная завершенность художественного мышления. Мне в этот момент кажется, что и я способен на великие свершения, на неслыханную активность действий. А потом все проходит. Порыв испаряется, и я соглашаюсь с Олегом: вечное, непреходящее не может родиться в стремительных ритмах нашего времени. Как создать для потомков памятники на тысячелетия и вместе с тем уметь переключаться, бежать с веком наравне, чтобы ежедневно все обновлять?
    Валда уверяла его, что и сейчас создается вечное и что поток информации и технический прогресс тому не помеха. Но это она только так говорила.
    Сидя за рулем, Родион в зеркальце разглядывал Олегову Валю и не мог не признать, что она оказалась классная девчонка. Родион вообще-то с такими девчонками не знался. Она скорее походила на иллюстрацию к журналу. Во всяком случае, в те времена такие девочки встречались не часто. В брючном костюме, с блестящими, яркими губами и какой-то двухцветной стрижкой, с коралловыми сережками в маленьких ушах, она положительно нравилась ему. Да, Белесый не промахнулся.
    Родион летел сквозь жару, чтобы наконец увидеть дорогие ему места. Ему казалось, что он откроет ребятам что-то важное и что это важное еще больше сблизит их всех... Стоило ему представить старинный сумеречный пруд со склонившимися к нему отцветающими липами, силуэт дворца, отражающийся в нем, ветхий мостик на возвышении, как он чувствовал всем своим существом нетленность, несмываемость почерка человеческого.
    — У этого чертова графа, — проговорил он ликуя, — особое отношение к дороге было. Учел все. И общий вид, и каждый уголок в отдельности, а? Вот смотрите!
    Долгожданный мостик вынырнул из тени деревьев, Родион притормозил, они выскочили из машины, и им открылись как на ладони сверкающая поверхность пруда, островок посредине, аллея со столетними липами, ограда парка с коваными решетками и вазами на столбах...
    — Дорога-то раньше шла ко дворцу Растрелли, на Перово, — прожурчала Валентина.
    Она стояла сзади, с Олегом. Родька даже не понял, о чем она. Потом спохватился.
    — Какой Растрелли? Это же все крепостные строили. И пруд, и архитектурный ансамбль. Предание гласит — за одну ночь пруд был вырыт людьми, спасшимися от чумы тысяча шестьсот пятьдесят пятого года.
    — Нет же, — засмеялась Валентина. — Это действительно легенда. Здесь работали профессиональные художники, архитекторы и вольнонаемные люди.
    Пара туристов обернулась и беззастенчиво пялилась на Валентину.
    — Это тоже гипотеза, — обиделся Родион. Он скосил глаза на Валду — она сейчас во все глаза лупилась на Олегову партнершу. — А Растрелли при чем?
    — Он соседний дворец строил, не этот, — пояснила Валя. — Я же говорю, эта дорога вела в Перово. А вон то село подарила императрица Елизавета Петровна своему любовнику Разумовскому. Здесь для ее фаворита и был выстроен дворец. Императрица сама часто в нем жила. С наследником. Летом, конечно.
    Вот так она кидала ежеминутно. С милой шуточкой, как будто она с пеленок знала каждую достопримечательность Кускова. Олега все это не задевало, а Родион почему-то слинял начисто.
    Когда они вошли во дворец, Валя онемела. Она совершенно не ориентировалась в расположении залов, картин, точно не была здесь никогда.
    — Я здесь и на самом деле впервые, — захохотала она, запрокидывая стриженую голову. — Правда, правда.
    — Как это? — поразилась Валда. — А все сведения у вас? Из книг?
    — Вовсе нет, — еще сильнее залилась Валентина. — Мы по парку много гуляли. С одним человеком — большим знатоком. А дворец закрыт был.
    Тут-то Родион и взял реванш.
    Он рассказал им о шпалерах, вытканных из толстой крученой крашеной шерсти с тысячью оттенков. Из этой же шерсти портрет Екатерины II в золотой раме. Показал Малиновую гостиную, в которой некогда сверкали малиновые штофные обои. Он ошеломлял деталями, сопоставлениями. Точно эксперт-искусствовед, он анализировал рисунок дубовых фламандских кресел, объясняя, почему они принадлежат к середине семнадцатого века, а не к восемнадцатому, когда создавался дворец, что обивка кресел сохранилась той же, что при чопорных гостях графа Шереметева.
    — Вот здесь на камине, — показывал Родион, подражая манере гида, — в наборной крышке из дерева панорама Кускова середины восемнадцатого века, а вот, — подводил он их к столу для хранения нот, — шедевр инкрустации, уникальное произведение искусства...
    Валда шла за ним чуть дыша, немая от изумления и восторга, и Родион ощущал тот подъем душевных сил, который может даже заурядного человека преобразить на одну какую-то минуту в сверходаренного. А ему отпущена была не одна минута.
    Потом они пили в маленьком летнем кафе фруктовую воду и закусывали яичницей с сосисками. Они спорили, острили, волны беспричинного безудержного смеха захлестывали их. Посреди всего этого Родион вдруг увидел за соседним столиком девчонку. Лет шестнадцати. Беловолосая, в очень открытом сарафане, и с нею неприятный, с выступающими зубами парень, с которого она глаз не спускала. Где-то он видел эту малявку. Лицо с припухшими веками над темно-серыми кроличьими глазами.
    — Доедайте и пойдем, — услышал он слова Валды.
    На тарелке Валентины оставался кусок яичницы и полсосиски.
    — Жарко, — отмахнулась та и отставила тарелку. — Двинулись? — она приподнялась.
    Валда посмотрела в сторону стола и каким-то странно замедленным движением, как в кинематографе, вынула из стаканчика две салфетки, собрала вилкой остатки с тарелки Валентины и завернула.
    Все тягостно молчали.
    — Что ж, накормим этих кошек за всех других, — кинул Родион. — Идемте же! — Его уже неудержимо тянуло вон из кафе.
    — Да, конечно, — пробормотала Валда. — Покормим кошек. — Она оглядела каждого по очереди. — Когда я была маленькая, у нас  с т о л ь к о, — она вытянула ладонь вперед, — и на четверых не было.
    «То-то и оно! — подумал Родион. — А ты про шторы, вензеля. Где тебе докопаться до ее психологии».
    На улице, обернувшись, он в окне снова увидел знакомую девчонку. Парочка допивала кофе. Теперь он вспомнил наконец! Галина Рожкова. «Потерпевшая», зазноба Мальцова. Значит, в Кусково ее занесло. И с этим зубастым парнем. Кто бы мог подумать...
    Через полчаса они лежали в траве на лесной поляне. «Крокодил» отдыхал рядом в тени. Пахло черникой, теплым мхом и дымом из дачного поселка.
    Возбуждение Родиона не утихало. Он говорил без умолку. Все они — и Валда, и Олег с его дивной актрисой — были ему родные в доску. Он любил их вселенской любовью и благословлял час, когда ему пришла идея прокатиться вместе в Кусково.
    — Ну, обними меня, — просила Валда.
    Он стискивал ее плечи, перебирая горячие волосы.
    — Маленькая моя, — шептал он, дурея. — Миленькая.
    На обратном пути они проехали по окружному шоссе на Клязьминское водохранилище, выкупались. Купались много, долго. В наступившей полутьме слышались голоса, летели брызги. Родион вылез на берег и видел белые призраки, настигающие в воде друг друга. Ах как клево все-таки жить, когда выкупаешься, когда твоя девчонка рядом и ты поворачиваешь ее к себе, осторожно вытирая ее шею, грудь своей рубашкой.

    В понедельник Родион в третий раз должен был встретиться с Василием Мальцовым.
    По дороге в прокуратуру он тщетно пытался побороть праздничный настрой души, чтобы разжечь воображение, вызвать в себе интерес к этой истории. Уж очень полярны были проблемы этого парня и его собственные. У Родиона возникло чувство, что он чем-то даже марает свои святые отношения с Валдой, вникая в переливы неблаговидной связи Мальцова с Галей. Ему захотелось покончить разом это неприятное дело. Пусть Мальцов заработает наказание, которого сам добивается.
    «Сегодня же подведу черту, — подумал он. — И отчитаюсь перед Федором Павловичем».
    В комнате следователя жара прокалила подоконники, шкафы, даже вода в графине помутнела. С отвращением он в который раз перелистывал дело, первые допросы, снятые со свидетелей, Мальцова, «потерпевшей» Гали, которая преспокойно развлекается с другим. Папка была противно теплая, хотелось пить, но вода казалась несвежей. Ожидание становилось все тягостнее. Пришел следователь, сел за соседний стол, закурил сигарету и углубился в чтение протоколов. Казалось, Родиона он во внимание вообще не принимал.
    Родион тяготился все больше, проклиная запаздывавшего Мальцова. Он заставил себя думать о завершении всего этого постыдного этапа ученичества и о том времени, когда наконец-то он перейдет на стажировку в адвокатуру. Затем вступит в коллегию адвокатов, и ему начнут поручать  н а с т о я щ и е  д е л а.
    За соседним столом тем временем уже шла своя жизнь. Являлись с показаниями вызванные на сегодня свидетели. Они отвечали, следователь записывал услышанное, все шло у того как надо, и Родиону было стыдно, что сам он сидит бездарно за пустым столом и теряет авторитет.
    «Совсем обнаглел, — подумал он о Мальцове. — Если не под стражей, значит, можно черт те как вести себя».
    Прошел целый час, когда в комнату неожиданно вошла мать Гали.
    — Федора Павловича где можно найти? — торопливо проговорила она, не здороваясь.
    — Не знаю, — отрезал Родион. — Вашим делом занимаюсь я.
    — Мне старшой нужен. — Она была явно не в себе. Грубоватое властное лицо потеряло амбицию. С ней происходило что-то непривычное.
    — Если хотите дать новые показания, — с деланным равнодушием произнес Родион, — я могу записать. Федор Павлович с ними после ознакомится. Я как раз жду Мальцова.
    — Не дождетесь! — отрезала женщина.
    — Как это? — возмутился Родион. — Он же ко мне приходит, а не к Федору Павловичу.
    — То раньше, — протянула мать Гали, — а теперь не придет. Нет его.
    — То есть как нет? — подскочил Родион.
    — Совсем нет, — сказала мать. — Он себя того... порезал, — и она показала краем ладони на горло.
    Родион ринулся с места.
    — Вы понимаете, что говорите?
    — А что от Васьки еще ждать, — огрызнулась она, — привык руки в ход пускать. Сначала к людям с кулачищами...
    Родион плохо соображал. Он уже не слышал, что говорила эта баба, он понимал, что случилась катастрофа. Катастрофа, беда, к которой он, Родион, имеет прямое отношение. «Да не может быть, — пронеслось в мозгу. — Дело-то плевое поручили, ерунда какая-то. И парень непробиваемый».
    — Где он сейчас? — выдохнул Родион.
    — В больнице. Можете позвонить. — Она протянула бумажку.
    Родион, путаясь в диске, начал набирать номер. Занято. Он уже подумал бросить и мчаться в больницу, но в этот момент ворвалась Галя.
    Ее роскошные волосы слиплись от пота, платье, натянутое на груди, промокло, кроличьи глаза потемнели от гнева.
    — Уходи! — приказала она матери, с трудом переведя дыхание. — Ты уже сделала свое!
    Мать упиралась.
    — Иди же, — дочь тащила ее к двери. Слезы негодования блестели на серых ресницах.
    — Допрыгались, голубчики, — проорала мать неизвестно про кого, но Галя уже выволокла ее из комнаты.
    Через полминуты она вернулась.
    — Это я во всем виновата, — вскрикнула Галя. — Я. Даже если он... все равно меня судите.
    Родион с отчаяньем продолжал набирать номер больницы. Наконец отозвался чей-то голос.
    — Дежурная! Как там состояние Мальцова? Мальцова, говорю...
    Казалось, она перерыла все истории болезни, прежде чем дать простую справку. Потом подошел кто-то другой и ответил, чтобы по поводу Мальцова звонили в изолятор. Родион записал телефон изолятора.
    — Значит, жив, — сказал он Гале. — Успокойтесь. А то рубите сплеча. Можете ухудшить его положение.
    — Да никакого такого положения у него нет. — Теперь она как-то осела, потухла. Голос звучал с полным безразличием. — Обыкновенная история. Только он в ней совсем не виноват.
    — Пусть так, — собираясь с мыслями, сказал Родион. — Но отношения между вами были? И на вашу маму он руку поднял. От этого никуда не скроешься.
    — А он и не скрывался, — отмахнулась она. — Просто всем этим поступкам есть совсем другое объяснение, чем вы даете.
    — А факты? Например, почему он не хотел узаконить ваши отношения?
    — Потому что мне это ни к чему.
    Тяжба была затеяна матерью этой девочки. Не поставь она событий на принципиальную высоту, может, и поладили бы потом. Во всяком случае, все было бы забыто, перезабыто и осталось только в семейных преданиях. А теперь дочка вспомнила о самолюбии. Раньше надо было думать, милая.
    — Не верите? — бросила Галя и отвернулась. — Для вас ведь вся жизнь уложена в статьи уголовного кодекса. Выучили и рады. А она не всегда укладывается. Бывает, что никто не виноват, а сделать ничего нельзя.
    — Нет такого положения, чтобы не нашлось выхода. — Родион смягчился, — Может, вместе поищем? — сказал он. — Видите, что теперь стряслось.
    — Не знаю я ничего. Господи, — прошептала Галя. Она теребила пуговицу на беечке трикотажной кофты. Пальцы побелели от волнения. — Ведь все дело в том... — она перевела дыхание, — что... что он был для меня совсем случайный человек. Первый встречный, можно выразиться. Если б я его получше знала!
    — И вы пошли с первым встречным?
    — Вот именно. Пошла. Назло Генке. Мне Гена нужен был. Только по нем я бредила. А он... — голос ее оборвался хрипотцой, точно прокуренный, — он, видно, только побаловаться хотел. Месяца через два стал пропадать. Вот я на стенку и полезла. Думала, лишь бы отомстить. Родители Васины в деревню уехали. Иной раз он на меня поглядывал. Я знала, что он не откажется от меня. — Она сглотнула комок в горле. — Мы и встречались-то с Васей всего ничего.
    — Ну, и что?
    — Вернулся Генка. И все пошло-поехало. Я про нашу с Васей любовь почти вовсе забыла. Говорю вам, только Генка мне нужен был.
    Родион подумал, что надо бы записывать: показания Гали имели решающее значение для квалификации вины Мальцова.
    — А с Васей как же? — нахмурясь, уточнил он. — С ним все же продолжалось?
    — Хотела разорвать. Чувствую, не могу его обманывать. Позвала его к нам и все рассказала.
    — Что рассказали? — упавшим голосом переспросил Родион.
    — Что не нужен он мне и не будет ничего. — Она глядела в сторону. — Здесь мать моя нас и застукала. Такой скандал пошел, на весь дом. Меня избила. И к нему — чтоб женился. — Она прокашляла совсем осевший голос, вынула из сумки платок и вытерла углы искусанных губ. — Я, дура, еще пригрозила Васе: «Женишься — все равно бегать от тебя буду».
    Родион растерялся. Бог ты мой, какой переплет. А Мальцову-то каково? Ведь эта семнадцатилетняя шмакодявка что натворила! И он, Родион Сбруев, бессилен теперь что-либо исправить. «Вот и первая твоя роковая ошибка, — пронеслось в мозгу. — П р о г л я д е л  ты Мальцова. А вдруг он совсем оборвал свою жизнь?» Тогда не помогут ни покаянные тирады этой Гали, ни его, Родиона, запоздалое прозрение.
    Он пододвинул телефон и стал беспрерывно набирать изолятор.
    На четвертый раз к телефону подошли. Глухой голос ответил, что Мальцову наложены швы, сделано переливание крови. Все зависит от состояния в ближайшие сутки. А вообще-то организм очень здоровый.
    Родион положил трубку. Спина взмокла и горела, как от ожога.
    Галя беззвучно плакала.
    Перед глазами Родиона встала вчерашняя сцена в кусковском кафе, как она сидела с этим зубастым Генкой, разомлев от жары. Как тянула коктейль соломинкой, а ее глаза с припухшими веками не отрывались от лица парня. Сейчас то, вчерашнее, казалось таким далеким, как будто трагедия сегодняшнего была отделена рвом, через который не перебраться. И его собственное счастье, еще утром переполнявшее его до краев, тоже отодвинулось на тысячи километров.
    Родиона потрясла полная непредвиденность подобного поворота событий.
    «Невероятно, но факт, — любил говорить Федор Павлович. — Профессионалы в нашей области прекрасно знают это». Но Родион не мог примириться, что вот так запросто, за здорово живешь восемнадцатилетний парень захочет пырнуть себя ножом. Из-за чего! Из-за этой крольчихи, которая слова доброго не стоит. Чертовщина какая-то. А повернулось иначе. Для Мальцова обстоятельства как сложились! Ведется следствие, и в нем нет вины, только один позор. И предательство девчонки, из-за которой все случилось. Она предала и плевала на него. Это кого хочешь подкосит. Да и совпадение — не застукай их мать или будь она поумней, кто знает, как все повернулось бы.
    «Только вчера ты думал, что знал человека, осуждал его, — с горечью рассуждал Родион, — а на самом деле ни хрена ты о нем не знал. Ты спокойно глядел, как он стоит у последней черты и его душит отчаянье, да еще грозил сроком, поучал, как надо вести себя. И ни в чем, ни в чем ты не сумел разобраться».
    — Значит, так, — сказал он, возвращаясь к реальности. — Когда мать вас застала, вы как раз признавались Мальцову в своих отношениях с Геной?
    Галя кивнула.
    — Ну и что... вот в этот раз, когда вы ему раскрыли, что он для вас только орудие мести, вы что, тоже были с Мальцовым... как раньше... перед тем как вас застала мать? — не удержался Родион.
    — Была...
    Она наклонила голову, и он увидел светлую макушку, густо обрамленную жесткими волосами.
    — ...Уж после этого мы с ним объяснились.
    «М-да, — подумал Родион, наспех записывая услышанное. — Такое не сочинишь».
    — Сутки надо потерпеть, — сказал он, вставая. — Не теряй надежды.
    — Господи, если б я его понимала?! — сказала Галя, сжимая ладонь. — Я с вами поеду, можно? Там подожду.
    — Да, да... конечно.
    Родион стал собираться. Она не двигалась с места.
    — Идем, — позвал он, — я подвезу тебя.
    Все та же жара стояла на улице, запыленные ветки клонились в окна прокуратуры, и небо было синим, как вчера, но все было другим. Он ехал в потоке автомобилей с ощущением тягостной необратимости происшедшего. Нелепое, страшное несчастье запутало его, и он не в силах выкарабкаться. Никогда еще он никого не хоронил из близких или родных. Никогда не сталкивался с невозможным. У него это просто не укладывалось в мозгу. Сам он был полон энергии, сил, для чего же другим надо было губить себя? Неужели то, что тебе удача во всем и ты счастлив, это тоже ничего не значит? Все может в один миг, которого ты совсем не ожидаешь, перевернуться по «независящим от тебя обстоятельствам»? Сейчас его поразила и потрясла мысль, что, очевидно, именно так живут все люди — в этом неизбежном соединении взлетов, радости и утрат. И может быть, только пройдя через испытания и горечь потерь, рождается полноценная личность, способная выстоять перед жизненными невзгодами и неотвратимостью смерти.
    Он высадил Галю у приемного покоя, подождал, пока она вошла. Затем двинулся в хирургию.
    — Я из прокуратуры, — сказал он, показывая свое удостоверение дежурному врачу. — Мне нужно поговорить с Мальцовым.
    Маленькая, усохшая, без возраста женщина пожала плечами:
    — С ним говорить еще рано. Да он и не сможет.
    — Разрешите хотя бы взглянуть на него? — В голосе Родиона зазвучали явно непротокольные ноты. — Пожалуйста...
    — Не знаю, на что здесь смотреть, это не экспонат судебной криминалистики, — сказала врач, сдаваясь. — Минуту, не больше, и в моем присутствии. Только близко не подходите, — добавила она уже в коридоре.
    Врач открыла дверь изолятора, и Родион увидел его.
    Голова, шея, плечи были забинтованы — все, кроме глаз. Глаза были открыты и смотрели на вошедших не мигая, не реагируя, и было непонятно, узнает Мальцов кого-либо или нет. Так длилось несколько минут. Родион не выдержал.
    На улице его охватило паническое возбуждение. Ему захотелось найти Федора Павловича или Олега, затем он бросился в машину, но через два квартала повернул обратно. Он не мог уйти. И не мог оставаться. Все казалось абсурдным, он просто не понимал, что сейчас с собой делать, куда деваться от этого. Он кинулся к телефону; долго набирал какие-то номера. Позже он даже не мог вспомнить, кому звонил. Наконец он добрался до дому и услышал приглушенное «здравствуй» матери.
    — Мама, — закричал он, не помня себя, — мама...
    Через полчаса он сидел с ней рядом, глядя на ее пальцы, такие замечательные и искусные. Она уговаривала его съесть салат, попробовать малины, она без конца предлагала ему все это, задавая такие малозначительные, не идущие к его состоянию вопросы, говорила ненужные, неважные для него сейчас вещи. Но почему-то именно это оказалось спасительным. И только в атмосфере нерассуждающей материнской любви он снова понял, что люди рождены быть счастливыми и что все в этом мире устроено так, как надо, то есть хорошо и благополучно.

    Прошел месяц.
    События шли своим чередом. Родион закончил институт и был направлен на работу в районную юридическую консультацию. У Валды настала дипломная практика, в качестве гида она ездила по городу с кубинской делегацией. Все вертелось, бежало, как асфальтовая лента дороги. Впереди и позади него. Но что-то стряслось с ним. Он не мог даже объяснить, что именно. История с Мальцовым сидела в нем, как непереваренная спица в желудке. Никак не мог он вытолкнуть ее из себя. Он знал, что Мальцов в общем-то поправился, хотя что-то еще не восстановилось в левой руке, что парень готовился сдавать в судостроительный институт, а Галя перешла в десятый. Родион сдал по форме все протоколы допроса, уверив себя, что теперь ему нет никакого дела до всего этого. И все же он не мог выбросить их из головы.
    Ребята разъехались. На «Крокодил» претендовал теперь только Васек Мамушкин, катавший двух девиц-близнецов — тонюсеньких, светлоглазых, в мини-юбчонках.
    — Ты их различаешь, когда целуешься? — считал нужным сострить каждый, кто наблюдал вихревые возвращения Мамушкина во двор.
    — Нет, — парировал Васек, — я им флажки прикалываю.
    Измаявшись вконец от жары и временного безделья, Родион вымолил у Мамушкина «Крокодил» на три недели. И они с Валдой уехали к ее тетке на Рижское взморье.

    В эти первые августовские дни, как засидевшаяся в конуре собака, он вертелся вьюном от утра до вечера. Носился по набережной, встречал знакомых, втягивая их в свои автопробеги, освоение новых безлюдных мест, строя все новые планы. И вправду, он как будто с цепи сорвался. С раннего утра — путешествия, по ночам — танцы, музыка, гулянье вдоль пляжей. Бог мой, как любил он все это — холодную гладь лунной дорожки, бегущей по воде, темные влажные дюны за спиной, как нетерпеливо наслаждался присутствием Валды, ее красотой. Потом он немного успокоился, все вошло в курортную колею, а московские дела — как отрезало.
    Стояли необычные для августа в этих местах теплые дни. И теперь, с утра, они никуда не летели, они выбирали дюну подальше от всех, у сосен под откосом, зарывались в песок, пока кожа не раскалялась, потом с шумом и брызгами бежали в море до глубокой воды и плыли, почти касаясь друг друга, молча, сосредоточенно, как зачарованные.
    Так было до обеда. Потом они заскакивали в закусочную, проглатывали второе, снова садились в машину и неслись. Каждый раз в другое место. В условиях Рижского взморья «Крокодил» был лампой Аладдина и скатертью-самобранкой, вместе взятыми. Они катали по разным радиусам рижских замечательных дорог — в Сигулду, Майори, на речку Гауя, где в густом сосняке спрятался поселок Мурьяно. Потом, усталые, пьяные от езды, впечатлений и моря, они часами в сумерках лежали не двигаясь, с ощущением безмерного покоя. Она перебирала пальцами песок и сыпала ему на спину, он протягивал руку, дотрагиваясь до ее плеча.
    К вечеру собирались тучи, становилось влажно, прохладно, поверх платья она надевала дождевую курточку, ее распущенные пепельные волосы, днем блестевшие как мокрый спелый крыжовник, становились темными, тяжелыми, оттеняя тонкий профиль с острым носом и подбородком.
    Ему бы за это время подладиться к тете, договориться, как быть дальше и где развернется их с Валдой совместная жизнь. Но он боялся тетиной суровости и практицизма, ему не хотелось портить объяснениями эти три недели, доставшиеся с таким трудом. Он откладывал разговор на предотъездный день.
    В пятницу, когда оставалось шесть дней, Родион увидел у светофора Домского собора спортивную машину. Красная машина шла под номером 60, явственно черневшим на ее боковых дверцах. Через несколько мгновений машина притормозила у тротуара и из нее выскочил Саша Мазурин.
    — Ты на гонки? — спросил он, как будто встретился с Родионом на улице Горького в Москве и спрашивает, не выпить ли им пива.
    — Гонки? — Родион улыбнулся. Это было в Сашкином стиле.
    — Шоссейно-кольцевая гонка. На первенство Союза. Ты что, не в курсе?
    Саша показал на крупные плакаты, развешанные повсюду. Они не раз мелькали перед носом Родиона, но он не вник в их содержание.
    — Ух ты! — поразился он. — А ты что, выступаешь? — недоверчиво обернулся он к Саше.
    — Угу, — кивнул тот.
    — Так, может, зайдешь перед гонкой? Ты где остановился? — вскрикнул Родион.
    — Нигде, — пожал плечами Саша и показал на машину.
    — И ночуешь в машине? — восхитился Родион.
    — Естественно.
    Он был просто неподражаем, этот Сашка. Ни тени изумления. Ну, подумаешь, встретились. Ну, что особенного — гонки. Сидим в машинах, ночуем здесь же, нормально. Порядок.
    — А контрольный заезд?
    — Был сейчас. Завтра в себя приходим и изучаем окрестности.
    — Так ты что, сегодня и прибыл? Самолетом?
    — Да нет же. — Саша улыбнулся и снова показал на машину: — На ней и приехал.
    Родион опешил. Значит, 1150 километров без гостиницы, всю ночь и день? Потом контролька, на скорую руку достопримечательности. И на другой день гнать на первенство?
    — Именно, — улыбнулся тот.
    — Ну ты даешь, — Родион не знал даже, что сказать. — Запиши адресок-то, — заторопился он, вспомнив о времени. — Познакомлю со своей Валдой. Постой, — пришла ему в голову идея. — Говоришь, первенство? В субботу и воскресенье?
    Саша кивнул.
    — А где?
    — Трасса Бикерниеки. Тут недалеко. Любой таксист покажет. — Саша начал садиться в машину. — Я выступаю в воскресенье. — Коренастое тело его с трудом протиснулось в дверцу красного «Москвича». И Родион снова поймал себя на мысли, что это было бы так здорово — трасса, гонки...
    Впрочем, само предположение, что Саша может участвовать в гонках, получать призы, всегда казалось Родиону крайне удивительным. По видимости, ничто под луной не могло заставить Мазурина спешить куда-то — тем более к финишу. Вялый, грузный в походке и движениях, он, казалось, не обладал чувством времени и был человеком, сделанным совершенно из другого материала, чем те, что дерутся за первые места.
    Для Родиона, стремившегося все охватить сразу, которого всегда куда-то несло, и, уже придя в одно место, он опаздывал в другое, — это Сашино нутро было непостижимо. Саша никогда вообще не спешил. Он мог прийти на минуточку и засидеться до ночи. Перечислять уйму того, что немедленно предстоит сделать, и засесть с ребятами на два часа за дюжиной пива. К тому же в быту Саша начисто был лишен рефлексий. Сидеть на месте или ехать, пойти на фильм или посмотреть футбол? Казалось, вся воля, хватка, талант существуют в нем совершенно для другого, начисто отсеченного от его будничных привычек.
    Родиону же, наоборот, все, что он задумывал, надо было делать немедленно, а если уж ему хотелось чего-нибудь, то уж только этого.
    Но в результате как-то получалось все шиворот-навыворот. Непонятно как, но Саша Мазурин все успевал: работать, участвовать в гонках, готовить к соревнованиям девять спортивных машин, получать для спортлаборатории новые автомобили, испытывать их и разъезжать в разные концы Союза к разного рода клиентам по рекламациям. А Родион не успевал ничего.
    — Если соберетесь, — сказал Саша, прощаясь, — номер мой 00-57. Проба. Порядковый, как видишь, — шестьдесят. — Хлопнула дверца, взревел мотор, и Мазурин сорвался с места.
    Рижане восхищенно глядели ему вслед.
    ...К идее гонок Валда отнеслась равнодушно.
    Под вечер они лежали на песке, прислушиваясь к ветру с моря.
    — Прекрасно, милый. Поедем обязательно, — сказала она, медленно перебирая кончиками босых пальцев ног кремовый песок. — Только бы долежать так до гонок, никуда не двигаться. — Она дотронулась до него, лениво растрепала волосы. — И ни о чем не думать.
    — Тебя что-то беспокоит? — спросил он, поглядев на нее.
    — Ну зачем ты так? — вскинула она брови. — Что меня может беспокоить?
    На ужин тетя Дайна приготовила вареники с вишнями, испекла необыкновенно вкусный яблочный пирог и заварила кофе как-то по-своему, на пару́, как только истинные кофеманы умеют его заваривать. Казалось, она старалась принять их по-особому.
    Поджарая, с выпирающими из-под открытого платья ключицами, она и трех слов еще не сказала за весь вечер. Только угощала, «Ешьте это», «Ешьте то», «Попробуйте печенье и варенье попробуйте», но все это будто относилось не к Родиону, а было формой гостеприимства, традиционного в этом доме. Ни разу тетя Дайна не обратилась к Родиону, не улыбнулась ему, но он все время ощущал ее напряженное внимание к каждому его жесту, слову. Родион, привыкший шумно выражать свои мысли и чувства, никак не мог приспособиться к этой молчаливости. Он степенно жевал пирог и пил кофе, и хвалил все, скучно, прилично, еле сдерживая нетерпеливые вопросы. Ему, к примеру, хотелось расспросить тетю о ее родных детях, сводных сестрах Валды. Он не мог взять в толк, почему о них ни слуху ни духу, а на удочеренную Валду приходится такая всеохватывающая забота тети.
    — Где же дочки ваши, — не удержался Родион, — не в Риге?
    — Почему же, — пожала плечами тетя Дайна. — Две в Риге. Одна в Ленинграде. А вы что, познакомиться хотите?
    — Конечно.
    — Они не очень-то любят меня навещать. — Тетя убирала со стола, не поднимая на него глаз. — Все больше я к ним езжу, внуков нянчу.
    Она поставила блюдечки для ягод и вынула из буфета вазу с вишнями. Ваза оказалась возле самого плеча Валды. И Родион, ощущая вечернюю свежесть моря, вдыхая пряный запах вишен, исступленно мечтал о вечере с Валдой на берегу.
    — Не любят они этот дом, — заключила тетя, пододвигая к Родиону вазу. — Ешьте ягоды.
    Родион видел, как изменилось выражение лица Валды, словно тетя сказала о чем-то таком, что положено было знать лишь им двоим. И вдруг он с необыкновенной отчетливостью осознал, что чувствует себя здесь совершенно посторонним. Неожиданно, необъяснимо он понял, что ни в коем случае не хотел бы жить здесь, и это нежелание его — сильнее самой привязанности к Валде. «Чушь, — одернул он себя мысленно, — разве не все равно где — лишь бы вместе». — «Нет, не все равно, — холодно скользнула мысль. — Надо, чтобы и Валда была, и остальное, к чему ты привык... А если остального нет? И ты все поменял — жизнь, окружение. Без матери, без Олега, Москвы, ребят? А туда только наездами, командировками...» — «Нет! — закричало что-то внутри него. — Нет. Почему непременно одно за счет чего-то другого? Только все вместе!»
    А Валда любила каждую вещь в тетином доме. С утра она протирала зеленые жалюзи на окнах, стряхивала пыль со старых выцветших штор, выбивала диванные подушки.
    Подоткнув подол своего фиолетового в горох сарафана, она бегала босая по дому и, отжимая мокрую тряпку, протирала линолеум. За две недели их пребывания у тети Валда надраила до блеска медную люстру с витражными стеклами и светильники над постелями, убрала цветами комнаты и террасу. Когда она делала всю эту работу, она преображалась, как помещение, в котором зажгли разноцветный фонарь. И отсвет иных, незнакомых Родиону чувств проступал на ее лице, делая его прекрасным и чужим.
    Между Валдой и тетей существовала незримая связь, не обозначенная родственными узами, сходством интересов или характеров. В чем она заключалась, Родион не мог бы определить, но это не было просто любовью, уважением или жалостью.
    На другой день, когда они лежали на пляже, Родион высказал предположение, что с детьми у тети какие-то нелады.
    — Что ты! — засмеялась Валда. — Все ее очень любят, не дождутся, когда она приедет, ревнуют друг к другу. У дочерей детей много, хлопоты, быт, где им сюда выбраться. Вчера я с тетей ездила к Югне, старшей ее дочери, — пояснила Валда. — Знаешь, Югна нашла, что в последние месяцы тетя очень сдала. Вдруг стала старая.
    Валда меняла мокрый черный купальник на серый с желтым, прячась за полотенцем. Полотенце обхватило бедра до колен, как туника. Из-под него видны были мокрые голени и ступни, с каплями моря на коже. От сосен капли влаги светились зеленым и переливались, как перламутр.
    — Знаешь, — обернулась она, — страшно вот так говорить — «уже старая». А ведь она была очень красивая, тетя Дайна. Самая красивая в здешних местах. Из-за нее чуть не убили дядю Павла, когда она его выбрала.
    Она замолкла, улеглась рядом с ним. Потом сказала:
    — Оказывается, сегодня ночью тете было плохо. Сердце.
    — Почему ты решила? — спросил он.
    — Нашла у нее пузырек и кусок сахара. — Валда прикрыла веки, и он увидел, как золотятся ресницы на ее темных щеках. — Я ее приперла, и она призналась. С ней теперь бывают эти сердечные приступы. — Она снова помолчала. — А раньше — никогда. Очень она была здоровая и выносливая. Даже гибель дяди ее не сломила. Только очень стала скрытная.
    — С тобой тоже? — спросил Родион.
    — Со мной? — Валда помедлила. — Когда речь не о ее здоровье, пожалуй, нет.
    — Не расстраивайся, — сказал Родион, — мы уедем, она отдохнет, забот будет меньше.
    Валда не ответила.
    — Выкупаемся? — предложила она несколько минут спустя.
    Валда вскочила, схватила его за руку. И они побежали в воду. Когда они уже плыли назад из далекого моря, тихо, не спеша, почти не замечая взмахов рук, Валда показала на берег:
    — Видишь, какие новенькие...
    Из-за санатория выглянули разноцветные треугольники и трапеции коттеджей.
    — А у тети дом разваливается на части. — Она мерно плыла полубрассом, дыша над водой.
    Родион лег на бок, подгребая лишь одной рукой, чтобы плыть с ней вровень.
    — И у тети прекрасный домик.
    — Ах, что ты понимаешь! Все ветхое, в стенах червяки завелись, двери скрипят от старости. — Она поплыла быстрее. — Здесь нужен хозяин. Мужчина, который бы пришел и все обновил.
    На берегу Родион вспомнил:
    — А гонки? Я забыл — в субботу или воскресенье?
    — На какой машине выступает твой знакомый?
    — На «Москвиче».
    — Значит, воскресенье, — засмеялась Валда. — Гоночные формулы обычно сначала, потом — «Волги», а потом уже «Москвичи».

    На рассвете Валда отправилась с тетей на рынок. Родион проснулся поздно, и впервые ему стало не по себе на этой приморской станции. Как-то скучно и уныло показалось сидеть одному в этом доме на берегу. Он остро ощутил запах сырости, увядания и никак не мог избавиться от него. Вышел во двор, облокотился на железную ограду и осмотрелся. Как нарочно, море было серым, холодным, день обещал быть пасмурным, непляжным. И снова все, абсолютно все в этой пасмурно-серой дымке показалось ему чужим, враждебным. И маячившие вдали лодки, и бредущие вдоль берега отдыхающие, задрапированные с ног до головы, как будто и не было лета, и чайки, не слезавшие с воды в ожидании дождя. И внезапно на него накатило всегдашнее его нетерпение — желание немедленно сняться с места, что-то делать, куда-то бежать. Тотчас. Сию минуту. Иначе с ума сойдешь. И впервые за все эти дни с Валдой он подумал, что — пора и хорошо бы податься в Москву. И снова вспомнился ему Мальцов, и Федор Павлович, захотелось позвонить из Майори по автомату, разузнать, что у них там. Но он не пошел звонить и узнавать, чтобы не сорваться совсем. Он подумал, что осталось каких-то пять дней, и надо побороть этот зуд перемены.
    Чтобы как-то разрядиться, он решил выехать на шоссе, где попросторней, не думать о пешеходах и окунуться в скорость. Ну хотя бы в это самое Бикерниеки смотаться. Разведать, где оно находится и в какую половину дня выступает Саша.
    Блестящая асфальтовая дорога шла ровной лентой под уклон. Не скидывая скорости и чуть притормаживая двигателем, он выехал в направлении, указанном ему милиционером, на Бикерниеки. И минут через десять дорога захватила его целиком.
    Впереди, на горизонте, струились облака, обрамляя туманной завесой асфальтовую ленту в низинах, но он уже убежал из дома, и погода была ему нипочем. Он был — в движении, ветер свистел в ветровике, звучала на включенном «Маяке» танцевальная музыка, и ему вдруг стало весело ехать одному по такой гладкой, прекрасной дороге с предельной быстротой, на какую был способен «Крокодил».
    «С тобою связан навеки я, ты жизнь и счастье, любовь моя». Он насвистывал в такт музыке, заряжаясь силой, уверенностью, движение завело его, как часовой механизм, и снова возникло это предчувствие праздника, риска, острых моментов — когда они с Валдой будут смотреть гонки.
    Он сразу нашел поворот на Бикерниеки, и вскоре, после свертки за небольшим холмом, открылась полоса соснового леса. В кругу темных вековых сосен шла эта гоночная кольцевая трасса, сбоку, в начале ее, за оградой, образовался городок автомобилистов, охраняемый милицией.
    Родион назвал Мазурина, его пропустили.
    В каждом углу, ряда в три, четыре, стояли машины разных марок, и издали казалось, что город машин, как пчелиный рой с ульями и сотами, живет своей автомобильной жизнью, не подвластной людям. В каждом синем, вишневом или желтом теле что-то урчало, разговаривало или отдыхало, остывая от пробега. Лишь подойдя вплотную, Родион обнаружил людей, которые ползали, вынюхивали, выстукивали, надраивали свои машины, как врач изучает прочность организма человека, готовя его в дальний перелет. В самом конце, на другой стороне от входа, рядком стояли разных цветов «Москвичи», и под ними тоже «колдовали» перемазанные нигролом люди.
    Ни Саши, ни Сашиной машины здесь не было. Родиону говорили: «Он только что был». Или: «Посмотрите на мойке». Или: «Вот его механик». В конце концов ему надоело все это. Он обалдел в чаду стуков, мелькания красок, бензина и решил ехать обратно. Сашин механик напомнил, что они выступают в воскресенье, после гоночных машин.
    Родион поплелся за ограду. Сквозь хмурую непогодь на мгновение проглянул свет и тут же скрылся. Потом все чаще облака раскалывались солнечными лучами, и вскоре, как это часто бывает на Балтике, вырулил прекрасный день. Стало жарко, курортно, и все вокруг сразу же преобразилось. Аромат соснового настоя наполнил воздух. Родиону нестерпимо захотелось выкупаться. Он доехал до моря, бросился в воду, в темпе взял стометровку, не обсыхая нацепил куртку, открыл все окна и с удвоенной скоростью помчался к Риге.
    В доме все еще было пусто. В дверях торчала записка:
    «Родион! К сожалению, не имел возможности ждать. Выступаю в воскресенье, начало гонки в 12.00, а там не знаю. Напоминаю мой стартовый номер — 60 (красный «Москвич-408»), государственный номер 00-57. Проба. В понедельник меня сразу же увезут в Москву, так как сам я буду, видимо, не в состоянии — заболел гриппом. Настроение паршивое. Надежды влезть в первую десятку мало, а дальше пятого — незачем.
Саша».
    Разминулись. Родион прошел на кухню, увидел на окне кувшин с молоком и жадно, большими глотками выпил весь, затем поднялся наверх, покрутился, не найдя чем заняться, сбежал в сад, сел в машину и поехал в Майори звонить.
    До прокуратуры не дозвонился. Федора Павловича не было на месте. Тогда он набрал номер Олега.
    Совсем близко отозвался женский голос, и, только поняв, что «Олега Петровича нет дома», Родион узнал голос.
    — Валя? — спросил он неуверенно.
    — Я.
    — Это Родион. Звоню вам из Риги. Из Риги, говорю. Что ж это он вас оставляет?
    — Сама прогнала.
    — Ого, — Родион хмыкнул в трубку, — так быстро?
    В ответ засмеялись:
    — Нет, совсем не быстро. Все утро агитировала в «Снежинку» рубашки сдать. Мне порепетировать надо.
    Родион увидел, что пятнадцатикопеечные иссякают.
    — А... ну тогда ясно. — Он обнаружил еще четыре монеты. — А что вы репетируете?
    — Отрывок. Вернее, сцену.
    — Какую?
    — «Месяц в деревне» Тургенева. Верочку...
    Родион не помнил этой пьесы Тургенева. Он и вообще-то забыл, что Тургенев кроме прозы писал драмы, но на всякий случай прокричал:
    — О-го-го! В звезды метите, в Татьяну Доронину? Скоро здороваться перестанете.
    — С вами не перестану, — она засмеялась. — А вот он и сам, гуляка поневоле. Хотите с ним поговорить?..
    — Что не плавается? — спросил Олег. — Не сидится на курорте?
    — Сидится, — солгал Родион.
    — А что ж ты трезвонишь, мешаешь актрисам роли репетировать?
    — Я вижу, у тебя от этих репетиций телячий восторг. Квартирку-то напрокат сдаешь или навсегда?
    — Надолго, — проворчал Олег. — Ну, что там у тебя? Медовый месяц? Смычка с родственниками? Погода-то какая?
    — Погода классная. Послезавтра думаем на гонки смотаться. Первенство Союза здесь проходит.
    — Да ну? — ахнул Олег. — Врешь небось.
    — Очень ты нужен врать.
    — Черт дери, везет же некоторым. На гонки, ездят, а тут сиди изучай симптомы по «Болезни Паркинсона» Канделя.
    — Каждый выбирает свою судьбу. Был бы поумнее, примотался.
    — Ах так. Мы, значит, будем единолично на «Крокодиле» кататься, а вы — «пользуйтесь услугами Аэрофлота»? Шалишь.
    — Подожди, — пробормотал Родион, — последние секунды пошли — сейчас позвоню снова.
    Он наменял монет и набрал снова.
    — Где гонки? Какие гонки? — ворвался в трубку Валин голос — Хочу до смерти! Как вас найти?
    Родион прокричал адрес.
    Трубку вырвали, и снова зазвучал насмешливый басок Олега:
    — Перебьется. Пусть учит свою Верочку... Ну ладно, старик, — бросил он, — потом доложишь в подробностях. Только не заставляй «Крокодила» претендовать на золото.
    — Уговорил. Не буду, — засмеялся Родион, — До встречи в столице. Дня через четыре.
    Родион повесил трубку. Значит, полная спевка, они с актрисой прекрасно поладили. Репетиция, рубашки, Паркинсон...
    Теперь он снова начал маяться. Куда деть себя, что делать, пока она вернется с этого чертова рынка. И вдруг ему дико захотелось позвонить матери.
    Этим летом они с отцом снимали в Хлебникове, на Клязьминском водохранилище, дачу, которую Родион присмотрел, когда ездил с Валдой. С каждым годом мать все хуже переносила жару в Москве, растопленный асфальтовый запах, столпотворение людей. Родион вспомнил, что у нее последнее время то и дело немели ноги, ходить ей становилось все труднее. А Родион с этим «Крокодилом» и помешательством на Валде почти не бывал у своих. Чтобы выбраться к ним на дачу, нужен был день или хотя бы полдня. И теперь он чувствовал острую вину и клялся себе, что, вернувшись с Рижского взморья, будет навещать родителей не менее двух раз в неделю.
    Он набрал московский номер. Естественно, никого. Он уже собирался повесить трубку, когда раздался щелчок и явственный голос матери, как будто рядом, откликнулся:
    — Алло. — Она отдышалась и повторила: — Алло?
    — Ты, оказывается, в городе? — закричал он. — Вот сюрприз!
    — Только что приехала. Прямо от лифта. — Она помолчала, снова переводя дыхание. — Ну, как ты там, сыночек? — Она еще помолчала, потом спросила совсем тихо: — Женишься?
    Боже мой, как она сказала это «женишься»! Он ведь, собственно, еще не женился, он только собирался. Уехал на взморье просто так, заслуженный отдых после института... А они небось с утра до вечера толкуют с отцом про Валду, женитьбу.
    — Не сейчас еще, — добавил он поспешно.
    Мама подышала в трубку. Казалось, она присела.
    — Тебе удобно говорить? — сказал он. — Ты не устала?
    — Я — в кресле, — отозвалась она. — Слушаю тебя.
    — Скоро увидимся, — закричал он. — Через пару дней. Он почувствовал, как она облегченно вздохнула.
    — Приеду и сразу в Хлебникове
    — Сначала сюда позвони, — проговорила она очень тихо. — Мне что-то нездоровится. Папа уговаривает побыть здесь.
    — А... хорошо. Позвоню сюда, — сказал он, и сердце его заметалось. — Так я тебя еще завтра наберу, хорошо? — Он сделал бодрый голос. — Надеюсь, ничего серьезного?
    — Что ты... какое серьезное — переутомление. — Она тихо засмеялась. — Не торопись, погуляй на взморье.
    — Хорошо, хорошо, — отмахнулся он.
    — Тут тебе звонили, — протянула она. — Сейчас я посмотрю. — Зашелестела бумага, и после паузы она сказала: — Федор Павлович и Рожнова.
    — Рожнова? Это кто?
    — Она телефон оставила, срочно просила позвонить, — удивилась мать.
    — Когда?
    — Вчера. Вот. — И она назвала номер.
    — Ну, пока, — сказал Родион, машинально пытаясь запомнить телефон. — Береги себя. До скорого.
    — До свидания... — Она помолчала, потом добавила глухо: — Если соберешься жениться, уведоми все же.
    Родион ощутил острый стыд, что поторопился закончить разговор, и, только повесив трубку, понял — боялся забыть номер телефона.
    «Рожнова», — проговорил он вслух, шагая по коридору, и вдруг понял: Рожкова, а не Рожнова, Галя. И сразу память вытолкнула наружу и облекла в линии и краски облик непутевой подруги Мальцова. Белокурые спутанные волосы, вспухшие губы, зареванные кроличьи глаза.
    Он вернулся, наменял монет на три рубля и пошел в кабину.
    Федора Павловича опять не было. Ни дома, ни в прокуратуре. Странно. Он стал набирать Галю Рожкову.
    Она отозвалась сразу же, как будто дежурила у трубки.
    — Сбруев говорит, — сказал Родион без предисловий, — вы просили позвонить?
    — Да, да, — заторопилась Галя, — думала, может, вы в курсе...
    — В курсе чего?
    — Его местопребывания, — она затихла. — Ну, где он сейчас.
    — Кто — где?
    — Ну, Вася...
    — Да вы что? — разозлился Родион. — По-вашему, я его за собой вожу.
    — Извините, — голос Гали упал, похоже было, что сейчас она разревется.
    — А домой не наведывались? — сжалился Родион.
    — Нет его дома, — прошептала она. — Вася совсем исчез.
    — Как это?
    — Так. — Галя протяжно всхлипнула. — Уже две недели. — Она зарыдала в голос.
    — Ну, будет, будет вам, — Родион пытался собраться с мыслями. — Что вы панику разводите? Попробуем выяснить что-нибудь.
    — Проходу мне нет во дворе, — задохнулась Галя.
    — Ладно. Позвоню я вам. Завтра.
    И Родион бросил трубку.
    Да, снова история Мальцова настигла его, но Родион почему-то был уверен, что на сей раз ничего такого не случится. Через день, другой ее Вася объявится как миленький.
    Он снова, почти машинально, набрал прокуратуру.
    — Федор Павлович! — закричал он радостно. — Это я, Родион Сбруев. Я — из Риги.
    — Ну и отдыхай, — спокойно пробасил голос шефа.
    — Я думал, срочное что...
    Федор Павлович кашлянул.
    — Нет, пока справляемся. Были тут уточнения. По Мальцову...
    — А где он сейчас? — заорал Родион, не обращая внимания на издевательское «пока справляемся».
    — Рыбку отлавливает на Оке. Приходил за справкой.
    — А-а... И надолго он туда?
    — Не спрашивал. Думаю, насовсем.
    Они попрощались.
    Успокоившись относительно Мальцова, Родион сел в машину и сразу же забыл о нем. Он медленно тащился на второй скорости по закоулкам Майори.
    «Переутомление», — вспомнил он слова матери. Какое же переутомление, если они уже месяц на даче? Свежий воздух, канал рядом. Может, жара на нее действует? Или другое что. Значит, она уже женила его и обиделась. Действительно, вышло вроде как тайно или исподтишка. Нет, пора, пора все продумать и объясниться. Поговорить с тетей, как они с Валдой будут жить, про это пресловутое будущее, которое он так не любил программировать.
    Он мотался под солнцем два часа. «Крокодил» прокалился и тяжело дышал. Влажная испарина лежала на окнах. У какой-то свертки на море он остановил машину, кубарем скатился с откоса, скинул еще не просохшую рубашку и снова бросился в воду.
    Далеко в море он пришел в себя.
    Чем дальше отплывал он от берега, тем неотвязнее обступали его мысли о хлопотах в связи с женитьбой, о проблемах, которые поставит перед ним тетя Дайна. Брак. Что это такое? С чем решающим для него самого связан подобный союз? Меняет это что-либо в человеке — в его распорядке жизни, психологическом климате? Его отец, допустим, женился на матери, когда им было по двадцать четыре года. Сразу после института. А вот Мальцову нет и девятнадцати, и он бы ждал Галку, если бы не ее фортеля. Она же в шестнадцать или семнадцать уже схитрила, обманула, да еще подло использовала его чувство. Родион попытался вспомнить разные другие браки. Друзей, знакомых. Что же это такое сегодня? Брак не «по-итальянски», а по нашим условиям. Что он дает и в чем его преимущества перед вольготной твоей жизнью? Он вспомнил, кажется у Апдайка, что-то вроде: «есть странное свойство всякой сильной и необычной любви избегать брака» или «страшиться брака»...
    Теперь он уже плыл в привычно силовом стиле, изредка оглядываясь. Берег позади казался бело-розовой окантовкой бирюзового блюда, а вдали бежала гладь моря, пустынная и безмерная. Лишь какая-то лихая парочка, заплывшая за буй на водном велосипеде, вертела ногами и, казалось, не двигалась с места.
    Нет, все это не то, не то... Есть иное неодолимое стремление — завершить любовь непременно браком. Как будто человека помимо воли влечет связать с собой другого — через быт, детей, общность впечатлений, не оставив ничего скрытого, неузнанного. Хотя именно для любви, как и для всякого чувства, абсолютно невозможна несвобода.
    Где же эта грань, думал он, между готовностью все разделить с Валдой и желанием оградить свою жизнь от любого вмешательства? Между попыткой сделать для нее все, даже несвойственное себе, и опасностью саморазрушения. Наверно, определить эту грань и значит избежать столь частого краха, этого стереотипного раздражения, с которым многие супруги со стажем говорят друг с другом на людях. А вдвоем? В дороге? За столом? Каждый раз подобное приводило его в ужас. Он спрашивал себя: «Зачем они вместе, в этом постыдном каждодневном препирательстве? И какое количество нервной энергии уходит у них на все это? Не проще ли разбежаться и сохранить свободу?» Нет, у них с Валдой не может быть даже отдаленно похожего на это.
    Воздух стал прозрачным до голубизны. Сумеречное море опрокидывалось теперь далеко за горизонт. Уже остались позади велосипедисты, унеслись вслед за прошедшим кораблем чайки. Пора было возвращаться. Укрепившись в решении сегодня же положить конец неопределенности, он повернул к берегу, быстрыми взмахами укорачивая расстояние до этой минуты встречи и объяснения.
    ...— Ну где ты пропадала? — сказал он, вбегая. — Это был кошмар какой-то... Целый день.
    Валда стояла у окна в синем с большими голубыми разводами халатике, накинутом поверх лилового сарафана, увидев его, она села рядом. Он обнял ее, неистово прижал, ощущая, как по виску с мокрых волос течет вода. Не глядя на тетю Дайну, он целовал свою суженую, затем они поднялись наверх, и он кинулся с разбега на тахту.
    Если б она не подсела к нему! Или если бы не этот сарафан. Или на дворе шел дождь, или было еще утро.
    — Так как же гонки? — было последнее, что он услышал, утопая в складках ее сарафана.
    — Послезавтра, в воскресенье, — пробормотал он, ощущая таинственный зов ее тела, запах соли и сдобного, исходивший от нее.
    В субботу они почти не виделись. Валда избегала его или старалась отвлечь тетю от новизны их отношений. Она была тиха и печальна. Но после чая, когда наступил сумрак, этот зов опять появился в ее глазах и улыбке, И они ушли на побережье и снова были вместе, и все в них было едино, все безудержно ликовало. Да, это было именно так. Он не мог ошибиться. Все, все было именно так.
    Вечером, в субботу, уплетая ужин, Валда старалась не видеть суровой настороженности глаз тети Дайны и подрагивание худых, жилистых рук, когда она несла тарелку со свежей рыбой.
    Какое это имело значение теперь! Тетя или родители Родиона — они не имели права ограждать ее. Родная, данная ему на всю жизнь Валда — это ясно и не подлежит обсуждению. И ничего не изменится оттого, что он поговорит с тетей об их отношениях с Валдой не сегодня, а перед самым отъездом.
    Он глотал бескосточную рыбу, пялясь на Валдины руки и шею, когда раздался стук шагов по лестнице и через мгновение, как с луны, в комнату ввалились Олег с Валей.
    Это было непостижимо, как всё в те дни. Чтобы Белесый летел на самолете из-за каких-то двух дней в Риге на первенство Союза! Да, видно, будущая звезда перекантовала что-то в этой неподвижной конструкции.
    — Уступаю свой пай в «Крокодиле» за две чашки чаю, — пробасил Олег, ставя на пол лакированный чемоданчик Валентины.
    — Кофе, — поправила та.
    — Ну, пусть кофе, — улыбнулся он.
    Боже, как Родион обрадовался им! Он разглядывал синюю в полоску безрукавку Олега, плотно прилегавшую к груди и плечам, чесучовые брюки. Все это чертовски шло к его вытравленным волосам и природному загару. А рядом отполированная до блеска Валентина, как будто она свалилась сюда не с самолета, а с конкурса Мисс Прибалтика 196... года. Даже тетя Дайна не сводила глаз с этой будущей актрисы, у которой так вольно лежали волосы двух оттенков — пепельного и рыжего, с коралловых серег, перекликавшихся с ее карими глазами, с мальчишеского профиля, словно выпиленного с деревянного Буратино. Ситцевый костюм и тот сидел на ней с шиком.
    Тетя Дайна кивала в такт щебету Вали и довольному баску Олега, она улыбалась.
    На столе появились лепешки, запахло поджаренной коркой, уютом и гостеприимством, как будто подоспели «настоящие» гости.
    — Олег Петрович с дамой останутся у нас, — сказала тетя, когда на столе появилась бутылка «Рижского бальзама». Олег не возразил. И вскоре за столом установилась бездумная атмосфера оживления, восклицаний, вопросов. Произносились какие-то тосты, рассказывались смешные байки, и только Валда была молчалива, как будто приезд гостей не радовал ее.
    Поздно вечером они снова гуляли вдоль берега, и их ноги бархатно тонули в песке, а море чуть шелестело сбоку.
    Обняв ее плечи, Родион притих, сердце его разрывалось от счастья, муки, любви ко всему живому. Потом в темноте они потеряли из виду тех двоих, и только слышен был, то отдаляясь, то возникая, колокольчиковый голос Валентины. Потом они нашли друг друга и закатились в ресторан к «Семи сестрам», где танцевали до упаду под слаженный ритм отличного джаза. Потом они снова ушли на море. И так бродили всю ночь, влюбленные, пьяные, всесильные.
    Мало дней таких выпадает человеку. И Родиону тоже выпало не много.
    ...Гонки начинались в двенадцать, а Саша выступал после первого перерыва, в три часа дня.
    Родион высадил Валду, Олега и Валю у входа, а сам поехал искать, где бы припарковаться. Народ валил густой массой по боковым дорожкам, газонам, оцепленным милицией, из переулков, улиц и прямо по шоссе. Люди шли компаниями, семьями, в одиночку и парами, с рюкзаками, сумками, набитыми едой, как едут на пикник в лес или на целый пляжный день.
    С трудом втиснув «Крокодила» между двумя такси — «Волгами», Родион шел вдоль рядов автомобилей, с удивлением отмечая иногородние номера: московские, горьковские, ленинградские и с десяток тбилисских. Четверка ребят впереди него оживленно обсуждала утренние результаты.
    — Хороший парень, — рассуждал совсем молоденький в косоворотке алого цвета, — а не подфартило. Если б не резина, он первым пришел. Как пить дать. Жаль, ты утро пропустил. Были острые моменты. Все же что ни говори, а гонки во многом дело случая...
    — Чистая лотерея... — заметил другой, с шеей, дочерна прокалившейся на солнце.
    — Полминуты всего-то уходит на смену резины, а эти полминуты все и решили. Теперь не видать Черепицкому золота. А ведь он верняком на золото шел. — Парень с досадой поддел какой-то камешек носком и отшвырнул далеко в сторону.
    «Футболист или хоккеист, — подумал Родион. — И знает, конечно, всех участников наперечет».
    — А что с тем случилось, с Беляускасом? — спросил второй. — Серьезно?
    — Могло быть хуже. Дважды машина перевернулась.
    — Подумаешь, перевернулась...
    — Да это ж формула, соображаешь? Гонщик незащищенный. Один шлем башку страхует.
    — Уж это точно, — поддакнули остальные. — Хорошо отделался.
    — Три ребра, — прикинул рассказчик. — Перелом ключицы и машина с правого бока всмятку. Вот у Гунара в прошлом году действительно чудо. Машина вся скрюченная, хоть на металлолом сдавай, а он из машины вывалился целехонький, пролетел меж деревьев, упал на травку и хоть бы хны. Ни одного перелома. Уж не знаю, какая гадалка ему ворожила.
    Родион в толпе поискал глазами Олега и сразу увидел его белесую голову, резко выделявшуюся среди темных, загорелых людей. Все трое стояли около билетера. С боем выхватив программу из рук продавца, они двинулись вдоль шоссе.
    Зрители, как муравьи, облепили крученую ограду. Родион поволок своих к повороту. Здесь, на возвышенности, могучие сосны отбрасывали густую тень.
    — Быстрее, — обернулся он. — Захватят территорию.
    Они трусцой побежали по шоссе. С ревом развернувшись вдалеке, к ним навстречу шла красная машина. На солнце блеснуло «60».
    — Сашка! — завопил Родион и бросился наперерез. Но Сашка уже притормозил.
    Он шел, как всегда, чуть вразвалочку, будто с ленцой, и снова Родион поразился его самообладанию: на лице Саши ничего не отразилось — ни радости, ни удивления. Как будто каждый день бывает первенство СССР и специально к нему прикатывают из Москвы друзья. «Ну и что? — говорил его вид. — Нормально. Не прыгать же из-за этого до потолка?»
    Саша был в тренировочном костюме, и сквозь облегающий трикотаж видно было, что он начинает слегка полнеть.
    — Отвез ленинградских приятелей в конец трассы, — сказал он, — там уже все полно. За поворотом, где вон те сосны, еще есть места. Самый крутой вираж трассы, — пояснил он, — «аппендикс», кульминация событий.
    Они перезнакомились и пошли за Сашей.
    — Вон туда проберитесь, — остановился он.
    — Ну пока... — протянул Родион руку и ощутил влажность Сашиной ладони. Действительно, тот был болен. Его лихорадило, мутные, с поволокой глаза выдавали температуру.
    — Вот это да! — отреагировала Валентина, когда Сашина машина скрылась за оградой. — Жизнь отдашь! — Она тряхнула стриженой головой, и снова Родион подумал, что в ней сидит Буратино.
    — Сколько длится гонка? — спросил Родион.
    — Говорят, два часа. Кто больше кругов пройдет, — задумчиво протянул Олег. — Как он высидит два часа за рулем? Не представляю, у него небось пульс сто сорок.
    Он легко перепрыгнул через ограду и, взобравшись на холм, подал обе руки женщинам.
    — Странный парень, — заметил Родион. — То мне кажется — золото девяносто шестой пробы, идеальный партнер во всем, а то...
    — Что «то»? — спросила Валда.
    — А то в лице его что-то вроде жлобское.
    — Вот как? — удивилась она. — Не заметила.
    Они шли по холму, густо покрытому травой и лесными желтыми цветами, рой мотыльков кружился у ног, в небе не утихал гомон жаворонков. Вдруг в этом гомоне затарахтел репродуктор и откуда-то с небосвода грянуло: «Проба... проба... так? хорошо?» Потом тарахтение прекратилось, и из микрофона зазвучали голоса певцов местного битансамбля.
    Они устроились в самом конце аппендикса, под сосной, как советовал Саша, и действительно — от старта до поворота отрезок шоссе был виден им целиком, и лишь маленький участок, пролегавший в густом лесу за крутым виражом, оказывался вне их поля зрения. Ах, как же празднично, как красиво было все вокруг!
    В светящемся прозрачном воздухе золотились верхушки сосен, сливаясь в дальней точке дороги с горизонтом, внизу чуть дымилась гладко отполированная для гонки трасса, нестерпимо пахло хвоей, грибами. Родиона затопила немыслимая нежность ко всему окружающему, к ребятам, он благодарил судьбу, что они встретились и сошлись в этом мире, а могли бы разминуться.
    ...На обложке программы была нарисована «Формула». Торчащая голова гонщика в шлеме, на брюхе «Формулы» выписана семерка.
    Сверху крупным шрифтом разъяснялось:
    ЧЕМПИОНАТ СССР
    ЛИЧНО-КОМАНДНЫЙ ЧЕМПИОНАТ 196... ГОДА
    ПО ШОССЕИНО-КОЛЬЦЕВЫМ АВТОМОБИЛЬНЫМ ГОНКАМ
    Рига, трасса «Бикерниеки», 7, 8 августа 196... года.
    — Послушай, — дотронулась до его руки Валда, — как они поют.
    Он вслушался. Рядом, совсем близко, пела компания ребят Окуджаву.
Когда мне невмочь пересилить беду,
Когда подступает отчаяние,
Я в синий троллейбус сажусь на ходу,
Последний, случайный...

    ...Прошло минут пятнадцать, и гонка вошла в привычный ритм: надежд, азарта, разочарований.
    Машины гурьбой вылетали на аппендикс, притормаживая, будто оглушенные ревом мотора, затем неслись на полной скорости по прямой, чтобы за следующим дальним виражом исчезнуть из виду и возникнуть уже на стартовой прямой с другого конца трассы.
    Взрыв сотен глоток, выкрики имен, возгласы одобрения сопровождали появление машин, когда обнаруживался иной порядок участников, а кое-кого было уже недосчитаться.
    Что ни говори, каждая минута в этой общей встряске насыщена ни с чем не сравнимым счастьем, сходным с безумием, когда все остальное на свете летит в тартарары и исступленно молишь только о том, чтобы настигнуть, перегнать, взять финиш.
    ...Контрольная гонка для Саши прошла неудачно, и сегодня он должен был стартовать в третьем ряду машин. Наступившее утро, час за часом, приносило ему все новые непредвиденные осложнения. Его лихорадило, ломило спину, и он никак не мог побороть безразличия, которое явно не сулило выигрыша. Из-за этого теперь его даже раздражала мысль о приезде Родиона и Олега с их подружками. Перед ними ему меньше всего хотелось шлепнуться, а это было неминуемо. Он попробовал размяться, затем растер до малиновой красноты шею, руки, грудь. Но все его попытки преодолеть болезнь были безуспешны.
    Потом возникло новое ЧП — неполадка в одной из машин и бессмысленное дерганье в предстартовой зоне, когда металл коробки все раскаляется, и ты сидишь в ожидании сигнала, задыхаясь от бессилия.
    ...Но теперь, когда Саша уже полчаса шел одиннадцатым из тридцати четырех участников, все это осталось позади. Он уже ни о чем не мог думать, кроме машины и дороги. Он понимал, что сейчас, после четырнадцати кругов, уже произошла та естественная разборка на группы — лидирующую, середнячков и совсем отставших, которая почти полностью предопределяет конечный результат. И все же слабая надежда вырваться из серединки и дотянуться до первой пятерки брезжила в его сознании, заставляя фиксировать всю совокупность обстоятельств на трассе, чтобы из множества решений выбрать единственно необходимое.
    Он сразу же наметил себе ориентиры: на одном входе в вираж — наклонившуюся ель, похожую на строительный кран, а на аппендиксе, где сидели ребята, сросшиеся две сосны — и шел не рискуя, приберегая силы для второго, самого тяжелого часа гонки.
    Сейчас можно было идти вольно, на третьей скорости, не жалея машину. Саша хорошо знал, что отдых ей потребуется позже, когда перегретый мотор заставит его идти на четвертой скорости, включив печку на полную мощность, чтобы хоть как-то продуть мотор, и от этой печки жара в кабине станет нестерпимой и вымотает последние силы. Как это ни странно, Саша не ощущал возбуждения, на какое-то время он потерял ощущение скорости, в нем все словно выключилось, и он молил лишь о том, чтобы ничего не случилось с мотором, чтобы резина, тормоза, сальники выдержали необходимые два часа.
    «Милая, — заклинал он машину, — ну еще кружок. Вот так. Умница... Ну еще...»
    На двадцать шестом круге, когда шел второй час гонки, случилось то, чего он более всего опасался, — закипела тормозная жидкость. Это грозило вывести из строя тормоза, и тогда — все! На кольцевой трассе без тормозов не вывернешься. Любой ценой надо было дать им остыть, и, стараясь не терять темпа, попробовать на разворотах обходиться двигателем.
    Так он прошел полкруга, когда увидел в зеркальце, что его настигает один из лидеров — обогнавший его на целый круг Дамбиманис на своей оранжевой машине, а вслед за ним подстроился парень на черном «Москвиче», вырвавшийся из последней десятки. Саша впервые заметил этого малого позавчера на контрольной гонке и запомнил его фамилию — Люсечкин.
    Законно посторонившись, Саша пропустил Дамбиманиса, когда вдруг понял, что Люсечкин вместо того, чтобы пойти за Сашиной машиной, захотел воспользоваться его джентльменством и норовил проскочить вслед за оранжевым лидером.
    «Хорош, — завелся Саша. — Но такие номера у нас не проходят». А парень уже «сидел» у него на хвосте, нетерпеливо «начиная греть».
    «Ну и хамье, — окончательно вскипел Саша. — Я тебя научу хорошим манерам».
    В тот самый момент, когда парень решил, что удачно обходит Сашину машину по внутренней кромке аппендикса, Саша сильным рывком бросил машину вправо, и парень вынужден был резко притормозить, чтобы не наскочить на него. Тогда Саша, вылетая из виража, так же резко рванул влево, и Люсечкин, не сумев удержаться на кромке, сорвался с трассы.
    Но этого Саша уже не мог видеть.
    Теперь в нем словно что-то переломилось. Как будто был прорван какой-то заслон. Саша овладел своим телом, точно эпизод с черным «Москвичом» дал ему ту встряску, которая поборола болезнь. Он сразу же почувствовал в себе легкость, прилив сил.
    «Ну, теперь уж не подкачай, — приказал он машине. — Давай зажжем на небе свою звездочку, а? Покажем, на что мы способны...»

    Ребята сидели на холме, вымотанные обилием переживаний, внимание их уже несколько притупилось.
    Через сорок минут гонки картина почти определилась, стабильность ситуации закрепляла за Сашей в лучшем случае одно из последних мест в первой десятке. Машина его шла пыхтя, вираж она огибала с рывком, захватывая лишнее, в то время как его более сильные соперники, и в особенности первая пятерка, делали это как бы одним росчерком пера с двумя легкими притормаживаниями. Родион остро ощущал, до какой степени Саша не в форме, как вяло он сопротивляется и как далек от вдохновенного полета тела, рук, нервов.
    Только одно было поразительно. В отличие от многих других, «Москвич» под номером 60 делал полный круг каждый раз в одно и то же время, с точностью маятника. Ровно две минуты, две секунды. Ни секундой больше, ни меньше. Это было похоже на штамповку деталей на конвейере.
    За час гонки выбыло около половины участников. У большинства не выдерживал автомобиль. Резина, электроснабжение. У одного из первой пятерки вдруг открылась дверца на вираже. Она, как раненое крыло, цеплялась за землю. А гонщик не сдавался, уже круга три он шел так, медленно теряя скорость. Шесть машин обогнали остальные больше чем на круг и теперь, по второму разу, обходили вереницу отставших. И вдруг оказалось, что после потерь ближе всех к первой лидирующей группе двигался Саша. Как это получилось — было непонятно. Вроде бы и шел он без обгонов, в то время как другие, рискуя, калечили машину, теряли выдержку или, наоборот, вырывались вперед.
    Родион видел, как из-за леса приближались к Саше две машины — оранжевая и черная, как у самых ног Олега черный «Москвич» стал дергаться вправо-влево и вдруг вылетел с трассы, перевернувшись далеко за поворотом.
    Мальчишки с визгом ринулись с холма к месту происшествия. Туда же мгновенно устремились санитарная машина и наряд милиции. Родион машинально отметил, что и Олег вдруг вскочил и побежал вслед за мальчишками. Он продолжал следить за трассой, но прежний настрой как рукой сняло.
    А гонка продолжалась. Большинство участников даже не подозревали о случившемся, они видели только свой отрезок пути. И только по кольцу болельщиков шел шепоток, что-де Люсечкин отделался незначительными ушибами, а с машиной он намается будь здоров, она разбита всмятку.
    Когда Саша вновь появился из-за поворота, он шел уже пятым. Гонка входила в свою завершающую стадию.
    Из репродуктора прорезался голос, уделивший Сашиной персоне полминуты. Диктор подробно охарактеризовал Сашу как гонщика, объяснив, что он самый молодой из выступающих в этом заезде, он сказал об успехах Саши в предыдущем году, затем прокомментировал ситуацию всей пятерки, отметив сильные стороны каждого гонщика. После этого в репродукторе захрипело и снова полилась музыка.
    А напряжение все росло.
    Впереди Саши выбыла голубая машина, затем серая. В музыку ворвался голос диктора, уже без всякого самообладания вопившего: «Красаускас — Литва и Волков — АЗЛК вышли из строя. Мазурин идет — т р е т ь и м!»
    — Невероятно, — услышал Родион голос Валды и с трудом узнал его. — В раскаленной машине... с температурой. — Она казалась осунувшейся, в глазах застыл испуг.
    — Да, фантастика, — согласился Родион, плохо соображая, — просто непостижимо.
    Еще пять минут назад он был охвачен азартом, переполнявшим его до краев, он вскакивал, лез обниматься. В какой-то момент он даже схватил сидевшего у его ног мальчишку за плечи и, только когда тот вывернулся, понял, что до боли стиснул его... А после эпизода с Люсечкиным все это как отшибло. Ему вдруг странным показалось, что он как балбес предвкушал от гонок лишь неслыханный праздник. Ведь на самом-то деле потерявший управление автомобиль может быть беспощаден к человеку. «Вот почему Мазурин так независимо-взросло держится среди нас, автолюбителей, — подумал он сейчас. — Ведь «Крокодил» для нас всего-навсего забава, комфорт, средство жить в свое удовольствие. А настоящие гонки — это победа жизни над смертью, это желание доказать себе и другим что-то важное про этот самый автомобиль и вообще про человеческие возможности». Да, для Мазурина его машина была надежным другом и опасным врагом одновременно.
    «Остается две минуты до конца гонки», — выкрикнул репродуктор.
    «Всего две... Только бы ничего не изменилось, — мелькнуло в голове Родиона. — Только бы не глупая случайность».
    — Ну и Саша, — бросил Олег, — все мои медицинские прогнозы повержены в прах.
    «Когда он успел вернуться, — пронеслось в мозгу Родиона. — Ничего, видно, не соображаю».
    — Шестьдесят, ше-стьде-сят!.. — вопили рядом с ним. — Наддай, Мазурин!!!
    Оставалась минута.
    Минута...
    Из-за угла на стартовую прямую все три машины выскочили в прежнем порядке. Они проходили аппендикс с ревом разрывающейся канонады. Люди орали уже осипшими голосами. Приближалась развязка. И вдруг перед самой финишной прямой выбыла еще одна машина. Сначала никто не понял, что произошло. Но потом людское кольцо ахнуло. Вторая. Горьковчанин Павлов, претендовавший на одно из первых двух мест, вынужден был сойти с круга. Лопнула покрышка. К счастью, гонщик понял это вовремя и медленно, не спеша съехал на обочину, как будто свернул на другую дорогу.
    «Вот она, шальная случайность, — еще успел подумать Родион, — резина выбила за минуту до конца блистательного гонщика!»
    Прозвенел гонг, объявили конец гонки.
    Конец! Заиграла победная музыка. Ребята кубарем скатились вниз и ринулись к финишу. Медленно подруливали туда же остальные машины. Из них вылезали гонщики, распаренные, красные, они осматривали машины, прикидывая потери.
    — Пойдем, — сказала Валда и потянула Родиона за руку.
    — Ну уж нет, — возразила Валя. — Вы как хотите, а я собираюсь поздравить Сашу. Это же колоссально! — Она трижды перевернулась на каблучке, и Олег расхохотался.
    Родион перехватил его взгляд. «Влип, — почему-то рассердился он. — Влип окончательно. Свадьбой пахнет. «Караул» надобно кричать. «Горько!»
    «Вторую медаль, серебряную, — прокричали из репродуктора, — завоевал молодой спортсмен, москвич Александр Мазурин. Его результат — 49 кругов. От первого места, завоеванного Дамбиманисом, он отстал всего на полтора круга. Это выдающийся результат для спортсмена, впервые участвующего в сильнейшем составе. Отличительные качества Александра Мазурина — выдержка, воля, напор и прекрасное знание автомобиля, его потенциальных качеств. Пожелаем же ему...»
    — Пойдем, — опять потянула его за руку Валда. — О чем ты все думаешь?
    Ни о чем он не думал. Просто он еще не очнулся от всего этого. Он был как в шоке. Слава аллаху, на этот раз все обошлось и Мазурин сделал почти невозможное. Теперь это преодоление неудачных обстоятельств, победа над самим собой казались Родиону много важней, чем почетный результат.
    — Эй! — услышал он голос Олега. — Пошли к гонщикам. — Они с Валей уже спускались с холма.
    Когда ребята подошли к автомобильному лагерю, солнце лишь краем высовывалось из-за сосен и узкая подсветка его напоминала затухающую бенгальскую ракету. Машинный городок за оградой мало изменился по сравнению с позавчерашним. Потрепанные автомобили, промасленные комбинезоны, черные от нигрола руки, на лицах — озабоченность предстоящим ремонтом.
    Саша встретил их равнодушно, через плечо свешивалось полотенце, на потном, грязном лице не было торжества, мятые щеки с серым отливом ввалились, на воспаленные веки набегали слезы — бог мой, до чего же он был измочален!
    Олег молча обнял его, а Родион стал мять.
    — Это надо отметить, — наседал он, — ты так не вывернешься... Либо съездим в ресторан потанцуем, либо на море...
    — Нет, вы только взгляните на него, — защебетала Валя, кидаясь к Мазурину. — Он здоровается за руку, беседует. Эдак запросто, как обыкновенный смертный.
    Саша потоптался на месте, не зная, как реагировать, или устал до смерти, но вдруг широко заулыбался, совсем по-мальчишески, открыто, гордо. Видно, он сам только сейчас осознал, что все кончилось для него так здорово, что он выиграл не что-нибудь, а серебро и теперь приедет в Москву на коне.
    — Вы небось за латышей болели? — обернулся он к Валде. — За Дамбиманиса?
    — Я не думала об этом, — смутилась Валда, — кто выиграет. — Она подняла глаза на Сашу. — Вы бы полечились.
    — Искупаемся, — усмехнулся Саша, — и сразу надо за машину браться.
    — Нет, сначала ты, будь добр, разберись с температурой, — возмутился Родион. — Эй, Олег, сделай беглый осмотр пациенту. — Он обернулся, — никого, остались только они с Валдой. — Что же это, — растерянно протянул он, — адвокаты пекутся о здоровье гонщика, а невропатологи заняты личной жизнью? Олег! — крикнул он. Никто не отозвался. — Каковы, а? Смылись...
    Валда держала Сашину потную руку, отсчитывая удары пульса. Тот не шевелился — у обоих было какое-то странное выражение лица. Будто они ждали чего-то.
    — Температура не меньше тридцати восьми, — Валда наконец отпустила его руку.
    — Пройдет, — сказал Саша. — Пока.
    — Ну хотя бы аспирин... — настаивала Валда.
    — Ничего не надо, — засмеялся сзади Олег. — (Откуда они вынырнули?) — Нервная встряска, положительные эмоции все вылечат.
    — Эй, Мазурин! — крикнули сверху. — Всех свистают в судейскую.
    Сашин механик издали махал полотенцем, не желая приближаться к чистой компании.
    — Ну, как там? — крикнул Саша. — За ночь управимся?
    — Не знаю. Тормозные колодки выбиты, масляный датчик тоже. Ну и мелочи, потек сальник полуоси...
    — Ладно. Если не загнусь, вместе дожмем, — бросил Саша. — Выезжать еще послезавтра. — Саша обернулся к Родиону. — Часиков в десять я, наверно, загляну. Что-нибудь сообразим.
    — Да ладно уж, — отрулил Родион. — В себя давай приходи.
    — Ничего, — усмехнулся Саша. — Либо вылечусь до десяти, либо... уж тогда завалюсь спать на двенадцать часов.
    — Мы будем ждать! — пообещала Валда.

    В десять Саша появился.
    Он был собран, бледен. На его массивной груди непривычно было видеть пиджак, галстук. Все это ему не очень-то шло. Героем он выглядел в свитерах, спортивных костюмах. Но ликованию ребят не было предела. Они бросились в «Крокодил» и стали объезжать знаменитые точки питания на побережье.
    Несмотря на триумф молодого гонщика Александра Мазурина, они не попали ни в «Лидо», ни в «Жемчужину». Всюду было забито или заранее заказано. В «Лидо» пела какая-то звезда, на которую рвались с прошлой пятницы, ходили слухи, что обязательно будет петь зарубежный баритон, а через неделю Муслим Магомаев. Жаждущие попасть демонстрировали служебные книжечки, командировочные удостоверения и справки, атаковали швейцара и администратора, тряся денежными купюрами, но все безуспешно.
    Олег предложил бросить это пижонство и пойти в какое-нибудь забытое богом тихое место. Валда вспомнила, что, если топать в сторону от шоссе с полчаса, есть замечательно уникальный ресторан с зазывным названием «Лесная быль».
    Когда они наконец нашли выпиленные из дерева столики «Лесной были», живописно вписанные в естественный пейзаж, в ресторане, по существу, все уже было кончено. Остатки еды не убирались, официантов не было. За соседними сдвинутыми столиками догуливала шумная компания. Кроме нее в ресторане было много парочек, жаждущих потанцевать. Все присутствующие были чуть навеселе, громко целовались, потом принимались отплясывать под магнитофон, потом снова садились за столики. Никто не обратил внимания на вновь прибывших. Среди танцующих был сам шеф музыки — молоденький, чернявый паренек, стриженный почти наголо, со своей курносой девчонкой, которой на вид можно было дать не более пятнадцати. Чернявый регулярно перематывал пленку и с наслаждением, без устали отплясывал все самое модное, быстрое. Со всех столов на них восхищенно-взирали подвыпившие гости. Другие танцующие делали попытку вертеть ногами, плечами, бедрами, но все это было уже не то.
    Родион тоже пошел танцевать с Валдой. Они торчали в круге, пока не кончилась пленка. Валя занимала Сашу и Олега веселыми историями об актерах, не выучивших текста, и всем было весело, все им удавалось в этот вечер.
    «Да, вот таким и бывает счастье, — подумал Родион. — Вот так оно выглядит, и никак иначе. А может быть, и иначе, но все равно так». Ему хотелось осчастливить дорогих своих друзей, он подначивал Олега, поддевал Сашу, выкрикивал тосты.
    Затем помчался танцевать с Валей. Она была такая яркая, воздушная и душистая, она любила его лучшего друга, и Родион любил ее за это, он обнимал и прижимал Валю, как свою, а она хохотала, подставляя ему стриженую макушку.
    — Смотри-ка, — Валя остановилась. — За нашим столом что-то происходит.
    Из подсвеченного танцевального круга трудно было определить, что именно. Но незнакомый полный парень с длинными патлами что-то требовал от Валды.
    Когда они подбежали, уже разгорелся скандал.
    Малый сильно набрался, он еле стоял на ногах.
    — Так как же, подруга? Не надумаешь? — настаивал он, с трудом сохраняя равновесие.
    — Сказано тебе, — миролюбиво тронул его за плечо Олег. — Отчаливай.
    — Она не немая, — огрызнулся парень. — Пусть сама отвечает.
    Он ближе придвинулся к Валде, его качнуло. Пытаясь опереться о стол, он не попал и уперся в плечо Валды.
    В тот же миг Саша Мазурин спокойно приподнял его за ворот пиджака, сволок за соседний стол и двумя ударами кулака усадил на место.
    Родион ошарашенно глядел им вслед.
    — За серебряного призера, который спас положение, — крикнул Олег, поднимая бокал. — Серебро — основополагающий металл для сохранения авторитета, здоровья и много чего другого. Ура!
    Саша вернулся. Все опять зашумели, наперебой предлагая тосты за него, за Валду, а герой застенчиво улыбался, смущенный непривычным вниманием.
    Поздно ночью они гуськом добирались до шоссе к машине.
    Собственно, и ехать-то было всего ничего. Километров пять до тети Дайны, Саша же решил ехать до города на попутной.
    Но в дороге произошло еще одно событие.
    На повороте к Майори два маленьких латышских автобуса преградили им дорогу.
    — Ну, что там? — Родион высунулся из окна.
    — Проезжай, — махнул рукой человек, стоявший на обочине.
    — Где проезжать-то, — крикнул Родион, — расположились, как на ночевку.
    — Вон там, — показал человек, — переезжай на левую сторону...
    Чертыхаясь, в кромешной тьме Родион сдал назад, затем съехал на левую сторону, чтобы проскочить мимо автобусов.
    Когда он огибал участок в подсвете автобусных фар, ребята отчетливо увидели на шоссе массивную темную фигуру человека. Он лежал навзничь, лицом в асфальт, длинные волосы разметались, руки были перемазаны грязью. Около тела стояли люди. Родион притормозил, тут же засвистела сирена. «Скорая» подъехала вплотную, тело жертвы положили на носилки. Они узнали его. Тот самый набравшийся парень, которого час назад осаживал Саша.
    — Двигай, двигай! — закричал водитель автобуса Родиону. — Цирк, что ли?
    Они проехали.

    Это была их последняя совместная поездка. Последняя в жизни.
    А потом все оборвалось.
    На другой день после гонок Родиона вызвали телеграммой в Москву, тяжело заболела мать. Он уехал срочно, не объяснившись с тетей Дайной. Олега оставили в институте на кафедре. Вскоре Родион попал на курсы адвокатуры. А Валда?
    Валда не вернулась из Прибалтики.
    Она не отзывалась на его звонки, перестала писать. Что там происходит — он даже представить себе не мог. Он продолжал звонить, думая о болезни тетки, находя Валде оправдания. А может, просто дни стоят хорошие и она целый день пропадает на море?..
    Через месяц он встретил Олегову Валентину. Она повзрослела, стала солидней. Волосы под шапкой были заложены за уши, признаков летнего лихого мальчишки в помине не было. Казалось, он не видел ее целую вечность. Вечность, которая сделала ее женой Олега...
    — Родька, — кинулась она к нему, — ты что, с ума сошел? Куда ты девался? Мы уж в милицию собирались заявлять.
    Валентина тараторила, отвлекала его, чтобы не упоминать о том, что произошло. Имена Валды и Саши как будто ушли из ее памяти. Но он все знал. Валда в конце концов ему написала. Она сообщила, что приедет в Москву только сдавать госэкзамены, что тетя Дайна вполне здорова, а Саша Мазурин теперь живет в их доме, работает на гарантийной станции в Риге.
    После письма Валды он словно потерял ориентир, метался целыми днями по городу, вынашивал планы мщения, приезда в Ригу. Никак он не умел объяснить случившегося. Ему казалось, жизнь кончилась...

    Однажды, когда Родион уже работал в юридической консультации, пришел посетитель. Сначала он топтался в коридоре, Родиону был виден широкий разворот плеч, мощный рыжий затылок. Черный нейлоновый костюм парня отливал серебром. Он о чем-то справился у секретаря, затем двинулся в комнату Родиона.
    — Здравствуйте, — протянул он лапу и хмуро улыбнулся. — Припоминаете меня?
    Смешной вопрос. Родион через сто лет узнал бы его.
    — Мальцов?
    — Он самый. Жив-здоров.
    — Это хорошо, — протянул Родион, не зная, что еще сказать.
    Мальцов действительно выглядел что надо — лобастый, нарядный, загорелый.
    — Я по делу, — протянул он и густо покраснел.
    Родиону стало, не по себе. Он подумал, что сейчас Мальцов вернется к давнишней истории, будет просить его о чем-нибудь.
    — Какие там дела! — отмахнулся Родион. — Теперь, видите, занимаюсь защитой.
    — Это хорошо, — промямлил Мальцов и сел.
    Родион молчал, пережидая.
    — Так вот какое дело, — сказал Мальцов, — хочу вас пригласить в свидетели.
    Родион невольно поморщился.
    — А против кого, собственно, свидетельствовать?
    Мальцов покраснел еще гуще.
    — Не против, а за.
    — Не понял?
    — За меня, — улыбнулся Мальцов. — Женюсь я. На Галине Рожковой. Так вы уж побудьте с моей стороны.
    Родион оторопел. Он таращился во все глаза на Мальцова и не мог прийти в себя.
    Он вспомнил изолятор, забинтованную голову этого парня, безысходное отчаяние его безумного поступка, затем бегство из города, отъезд на сейнер... и подивился некоей незримой нити, связавшей судьбу Мальцова с его собственной судьбой.
    И впервые за все эти дни он вдруг подумал с надеждой, что и у него еще может все наладиться, и ему тоже однажды повезет, и будет счастье, как было в то ослепительное ясное лето, когда у него была Валда и «Крокодил» и когда так нестерпимо палило солнце.

    1974 г.

ТРАНЗИТОМ

    Серая метнулась на дорогу. Где-то хрустнула ветка, потом застонали. Олег, подражая стону зверя, тоже протяжно охнул.
    Собака бросилась на землю, залегла. В оранжево-желтой листве заблестел островок снега. Затем Серая стремительно вскочила и понеслась. За дубовыми стволами мелькнула голова, вытянутое стрелой тело.
    Олег облегченно вздохнул. Купол громадного муравейника она не задела. Ученая. Сегодня с утра у него только прицельные снимки. Стоящих мало. Не время. Он выжидает у старого, полусгнившего пня в развилке развесистой ели. Фоторужье с длиннофокусным объективом вытянуто далеко вперед. Рядом микрофон, улавливающий малейший звук, шорохи тысяч муравьиных ног. Благодать.
    Чем кончится переполох, наделанный им?
    Он взорвал мосты, перекрыл дороги. Для очередного эксперимента он вторгся в святая святых рыжей цивилизации. Воткнул одиннадцать пронумерованных спичек в ровнехонький конус купола. Муравьи — неистовствуют. Возбуждены до предела. Похоже, что его догадка оправдывается. Рыжие наделены чувством пространства, формы. Они валят спички и уносят их в строгой последовательности — от вершины к основанию. Если и дальше будет так — недурной материал он подкинет ученым мужам — мирмекологам.
    Но это надобно проверить. Терпение, терпение.
    Он уже сделал около ста пятидесяти снимков. Кассет пять с момента вторжения спичек в царство рыжих.
    Неделю назад он выкинул с ними другую штуку. Разбросал кружочки из разноцветной целлюлозы. Рыжие и в цвете разобрались. Вынесли яркие, наиболее раздражающие пятнышки, потом белые.
    К концу отпуска в Гурулеве, ближе к холодам, он отважится на самое трудное. Это уже вдвоем с Родионом. Из-за своего процесса Родька задержался. Когда появится, они попробуют метить муравьев изотопами. Чтобы воспроизвести схему подземного лабиринта. Почему-то ведь муравьи не замерзают ни при какой зиме без отопления, одежды или волосяного покрова.
    Сейчас только наблюдения, опыты. Шелест опадающих листьев. Покачивание оранжево-медных деревьев.
    Осень.
    Пока он сидит со включенной аппаратурой, вникая в муравьиные страсти, он спокоен. Серая приучена к тишине, не шелохнется. Великая целительница мирмекология.
    Целительница, учительница, мучительница...
    Что ж, в задержке Родьки, быть может, есть своя предопределенность. Значит, Олегу полагается эта неделя полного одиночества, чтобы понять, как же дальше. Как выкарабкаться. Чтобы он снова и снова всходил на Голгофу, возведенную его памятью.
    Все началось с пятнадцатилетней танцовщицы.
    Девочка появилась у, него больше года назад с матерью. Худое, почти костлявое существо. Обращенные внутрь ступни, вытянутая шея и отчаянье, засевшее над впалыми щеками. А мать совсем другая — уверенная, с запрокинутой головой и гибкими движениями.
    Он сказал привычное:
    — Я вас слушаю.
    Заговорила мать:
    — Марина в балетной школе. Она уже начала выступать. В массовке кордебалета «Щелкунчик». Помните? А танец маленьких лебедей?
    Она подняла глаза и плавное течение слов прервалось. Подбородок вопросительно замер.
    — Вы не ходите в балет?
    — Нет.
    Она пожала плечами:
    — Дело вкуса, конечно. Мы с Мариной, — она приласкала дочь взглядом, — живем балетом.
    Он промолчал. Подобный шахматный дебют был ему известен. Для него это ничего не значило. Он — невропатолог, чужие нервы его профессия. К сожалению, у него имеются и свои. Их приходится расходовать экономно. Сегодня он уже проконсультировал трех тяжелобольных. Впрочем, эта женщина — мать, она тоже не обязана вникать в его переливы. Он ждал продолжения.
    Она поправила узел светлых волос, в ушах мягко сверкнули камни.
    — Ну так вот... предстоял отчетный концерт... В Колонном зале. Решающий. — Она проверила, достаточно ли внимательно он ее слушает. — Это во многом судьба ученика. Понимаете? — Она снова подняла глаза. Вопрос тут же погас в них. Ясно, что и этого он не понимал. — Ну попробуйте представить себе, — протянула она с раздражением. — Марина танцует этюд Шопена. Стремительное движение. Полет. Она это делает неподражаемо. Перед самым концом вариации — прыжок. Один, потом другой, и так всю сцену надо... вдоль, — она попыталась воспроизвести руками.
    Лицо врача оставалось непроницаемо. Конечно же, он ничего не смыслил в настоящей жизни, именуемой искусством. А она не научилась говорить с людьми, которые не ценили того, что она считала нужным, чтобы они ценили. Обычно в подобных случаях она просто обрывала разговор, не видя причин опускаться до чужого невежества. Но здесь... она не имела такой возможности. Надо было довести до конца начатое. И она сделала над собой усилие.
    — Когда Марина почти пересекла сцену — раздался свист. Из зала. Бандитский свист. Марина споткнулась и... упала... Ведь так? — обратилась она к дочери, и ее голос дрогнул.
    Та покорно кивнула.
    Он спросил:
    — Когда это случилось?
    — Уже полгода назад... Все это время в ноге боли, и она боится ступить на нее, стать как следует. Врачи не могут ничего найти, а у нее боли. Она хромает. Покажи профессору, как ты ходишь.
    Девочка поднялась.
    — Не надо, — оборвал он.
    Ему не захотелось, чтобы она показывала при матери. Наработанный рефлекс даст привычную картину. Так он ничего не узнает.
    — Можно попросить вас выйти на минутку? — Он посмотрел на мать.
    — Меня? — Она решила, что он оговорился. — Зачем?
    — Мне бы хотелось поговорить с Мариной.
    — Что же, я, по-вашему, мешаю? — Она не могла взять в толк, для чего может быть нужна Марина, если ее самой не будет. Олег устало смотрел на мать, думая, что со многими любящими, к сожалению, происходит эта странная логическая неувязка. Лишаясь сна, свободы, жертвуя всем своим временем, они постепенно начинают воспринимать чужую болезнь как свою собственность. Иногда в большей мере, чем больные.
    Он пожалел мать:
    — Нет, не мешаете. Просто мне бы хотелось поговорить с самой девочкой.
    Она вышла. Снова — немой психологический этюд. Казалось, она оставляет Марину в зверинце и не может поручиться, что по возвращении застанет ее целой.
    Так это началось. Так он познакомился с Мариной Шестопал и ее матерью Ириной Васильевной.
    Это были трудные отношения. Сочувственная прикованность без взаимности, жертвы при сопротивлении тех, ради кого жертвуешь, помощь, за которую платят враждой. Ирина Васильевна невзлюбила его с первой минуты. Чем заметнее были его успехи в лечении девочки, тем более чуждым становился он матери.
    На то были свои причины.
    Олег почти сразу определил, что нога Марины здорова. Боль, вялость ступни — все это помещалось не в кости, а в мозгу девочки. От свиста из зала и падения произошел психологический шок. С течением времени он мог обернуться патологией. Марина уже не верила, что может танцевать. Она и мать были убеждены: стоит стать на больную ногу — Марина рухнет навзничь. Как тогда. На сцене. В тот роковой день, когда раздался этот свист. По ночам она, наверно, просыпается от него, обливаясь слезами.
    У каждого бывает этот свист, когда тебе улюлюкают вслед, предрешая твой провал. И нужны опыт, сила воли и известное безразличие к окружающим, чтобы это преодолеть. Конечно же, для Ирины Васильевны болезнь Марины была так же непреложна, как вечер в Колонном зале и позор провала. Одно тесно связалось с другим. Танец и падение. Убежденность в этой связи была столь непоколебима в мозгу девочки, что это могло  д е й с т в и т е л ь н о  случиться. И не только падение. В ноге могли произойти необратимые перемены. Тогда уже поздно. Тогда уже ничему не поможешь. Даже если первопричина — психопатический комплекс — будет изжита.
    Но так далеко еще не зашло. Он решил — надо сделать попытку.
    Почему, собственно, «надо»? Этот случай не вызывал у него никакого интереса. Его основное время поглощали две палаты на Парковых, где лежали больные с тяжелым нарушением мозгового кровообращения. Это были больные по его тематике. Осталось, собственно, сделать последний и уже не экспериментальный шаг. Обобщить материалы клинических опытов и последовательно изложить новую методику. Е г о  м е т о д и к у. Новое окно в мозг без единой царапины на черепе. Новая система терапии. Это чего-нибудь да стоит. Для этого надо было проследить конечный результат исследований, У больных 19-й и 20-й палат.
    На кафедре, куда привела дочь Ирина Васильевна, он бывал реже, два, три раза в неделю, для встреч с шефом, коллегами, на ученых советах. Но медицина есть медицина, и люди болеют не только «по профилю» тематики. Олег консультировал все палаты их клиники, стараясь уловить сдвиги в течении болезни.
    Но Марина. От нее он мог отказаться. Здесь скорее нужен был психиатр. Он не сделал этого. Почему? Теперь не стоит обманывать себя. Уже и тогда дело было не в девочке. Мать. Эта узость лица, темные, тревожно расширенные зрачки и еще что-то, чего он тогда не осознал. Он испытал странное чувство, словно из него вынули источник энергии, который пульсирует теперь где-то вовне. И все частицы его души тянутся к магниту, находящемуся за пределами его тела.
    Олег согласился наблюдать Марину.
    Он поставил свои условия. Первое. На каждую встречу с ним она приходит одна. Второе. Ирина Васильевна не вмешивается в лечение дочери. В течение месяца, допустим, ему должна быть предоставлена полная свобода.
    — Без меня она не поправится, — прекрасные глаза Ирины Васильевны повлажнели. — Боже мой.
    — Я попробую.
    Помнится, он даже испугался, вдруг откажет. Как в тумане он видит руку, обнявшую плечи дочери, спину в проеме двери. Не оставлять же девочку как подопытного кролика для каких-то экспериментов. У двери она обернулась. Все средства были уже испробованы. Выхода не было.
    — Хорошо. Но вы за все отвечаете. Малейшее ухудшение... и я... я...
    Что она с ним сделает, он не понял. Конечно, он за все в ответе. В этом одна из приятнейших привилегий его профессии. Шестопалы могут скандалить, снять его с работы, подать в суд. Он может только отдать часть души, знаний и восстановить то, что потеряно. В случае успеха он мог рассчитывать на признательность больного и его окружающих. И то лишь в том случае, если больной не считал, что все это Олег обязан. Некоторые исходили именно из этого. «Вам за это платят зарплату, — сказал ему один папаша, — и немалую притом». Да, конечно, это его профессия. Удовлетворение он черпает не в благодарности пациентов. Просто кому-то он нужен. И трепыхаться по поводу каждого неудачного высказывания родственника больного по меньшей мере смешно.
    В тот день Олег так и не сумел выяснить, что Ирина Васильевна с ним сделает. Ассистентка доложила: привезли больного из Подмосковья в тяжелом состоянии. Лично к нему. Пожилой мужчина бьется в конвульсиях, необходимо срочно посмотреть его именно в состоянии припадка. Потом ему сделают укол, наступит облегчение.
    — В понедельник. На Парковую, — обернулся он к Ирине Васильевне. — Пусть Марина подождет на скамейке.
    Скамейка, статейка, ищейка, ротозейка...
    Что это? Не с собой ли он разговаривает. Испекся, как говорится. Он покосился на Серую. Нет, не дрогнула.
    Угробить отпуск на насекомых. Ну и привязанность. Родька смеется: «Муравьиная мать». Что он понимает. Побыть наедине с лесом, небом, запахом росы. В гулком пространстве вечно прекрасного. Ни одного обязательного движения. Полная свобода. Полная свобода от других и себя. Своего чувства долга, привязанностей.
    Ну вот. Рыжие выволакивают пятую спичку. Так-так. Она ниже прежних. Это что-нибудь да значит. Вершина почти совсем очистилась. Вновь торжествует чистота линий. Словно конус купола мерили циркулем.
    Почему рыжие так чувствительны к вершине. Так ранимы? Что в ней? Может, здесь их высшая нервная точка. Шоковое острие. Похоже на то. Недаром многие мирмекологи поддерживают гипотезу об общественных насекомых как коллективном теле и разуме. Сколько ни рассуждай, а доказано — без улья или муравейника насекомые, перенесенные на большое расстояние, гибнут через сутки, двое. Как рука без тела. Или нога. Гибнут без себе подобных. Да-с.
    Сейчас рыжие возьмутся за шестую. На это уйдет около часа. Глядишь, и сумерки накатят. Сматывай фоторужье, магнитофон и домой.
    Он легонько свистнул. Серая шевельнула ушами и снова затихла. Все, шельма, понимает. Когда — пора, а когда — нет.
    Скоро домой. Олег выбрал старый деревянный сруб на краю села, сплошь окруженного оранжевым заревом трехъярусного широколистного леса, с редкими елями, чтобы как можно меньше людей. Даже когда выходишь из дому. Украинку-хозяйку он знал с детства. Она стала аккуратна, молчалива. Он почти не сталкивается с ней. Кое-что она готовит ему и изредка, если надо, подтапливает. Убирает и стирает он сам. То есть почти не стирает и совсем не убирает. Все находится на тех местах, куда попало.
    Рыжие бы такого не допустили. У них высокоразвитая организованность. Только общее дело, жизнеобеспечение. Черт, может, они к нему пристали из-за фамилии? С детства он, Олег Муравин, убегал к их гнездам, в лес.
    Детство его прошло в Хомутовке. Совсем недалеко отсюда. Война половину изб спалила. Лес стоял черный, обугленный. А муравьи не переводились. Что ни говори, рыжие — самая стойкая порода на земле. Все пережили. Войны, чуму, вулканические извержения. Миллионы лет порода эта сохраняла свой строй и биологию почти неизменной. Зачем? В чем тут фокус?
    Семилетним оборванцем он бегал по изрытым бомбами дорогам, прятался от ребят за черные обрубки стволов и следил за муравьиной жизнью.
    Родьке этого не понять. Он насквозь городской человек. Когда мать померла, отец взял Олега в Москву, в десятилетку. Так, с седьмого, они и сошлись с Родькой, сугубо городским парнем.
    Потом оба подались в институты. Олег — в медицину, Родька — на юридический. Родьке удивительно шло быть юристом. Лоб, осанка, взгляд. А Олег в своем институте выглядел как белая ворона. Да он и вправду походил на белую ворону. Волосы неправдоподобно светлые, точно вытравленные перекисью. У людей всего одна такая прядь бывает, а у него ресницы, брови и вся башка белесые до смешного. И тощий был тоже до невозможности. Видно, послевоенный деревенский харч сказался. Щи из крапивы да брусника с грибами.
    Глядя на его белесость, все улыбались.
    После окончания Олега закрутила клиника, кафедра. Все прошлое ушло, поменялось. А Родька остался. Вот — до тридцати трех остался.
    Раз в тридцать можно себе позволить кое-что размотать в жизни. Или, наоборот, ничего не разматывать. Забыть на месяц о пациентах, кафедре, об этой женщине с обтянутыми скулами.
    Смотришь перед собой, наводишь дуло объектива, записываешь шорохи и думаешь. Лафа! Допустим, предпочесть ли ему, Олегу Муравину, ускоренное сгорание нервных клеток — замедленной размеренности бытия? Все рассчитать и дотянуть до следующего века? Без единого срыва, сумасшедших графиков. «Человек двух эпох». А? В наш век это вопрос не праздный. Допустим, Родька. Он считает, кто выживет, тот и победитель. Проживешь три поколения, — значит, увидишь и сделаешь втрое больше. В этом ли смысл, выжить? А вдруг не в этом. А вдруг надо каждый день за троих думать, делать, рисковать — насыщенно, заполненно, не рассчитывая, что будет. И завершить свой круг в блеске сил, без увядания, ограничений. Как говорится, не присутствовать на собственных похоронах, иссякания сил душевных и умственных.
    ...Какая печаль и счастье, когда листья падают. Будто отрывается что-то от тебя и уплывает. Время, иллюзии, страсти. Ветер доносит характерный муравьиный запах.
    Снежная шкура Серой сверкает, глаза прикрыты.
    Он дотянулся, потрепал шею собаки. Ведь вот беда какая. Только начнешь о себе, привычная связь ассоциаций все одно приведет к тому, что произошло.
    Не может он еще отключиться. От того, что случилось в его жизни. Даже от графиков измерений, полемики на кафедре, от результатов 19-й и 20-й палат — и то не может. Раньше, при виде муравьиного царства, он заряжался, как прибор, включенный в электросеть. На этот раз — не то.
    Очевидно, полная свобода придет только с появлением Родиона. Родька — праздничный человек. Подарок судьбы. Его одного можно «впустить». До известного предела, конечно. Но все же можно. Быть может, потому, что Родька — еще из юности. Из послевоенных столовых, лесозаготовок, уборки картошки, очередей. И всегда он знал, Родька не подведет. Если что, отобьется, вытащит. Так и сохранился у него этот рефлекс пожизненного доверия.
    Однажды, году в 1954-м, кажется, они влипли в историю. Был солнечно-теплый май, весна. С Москвы-реки подул ветер ледохода, и Олега нестерпимо потянуло в деревню. До отчаянья. Прошвырнуться с Родькой мимо клуба, показать ему, сроду не видавшему настоящего леса, эту красотищу. Дупла, где белки хранят запасы сушеных грибов, птиц, когда гнезда вьют. Родька и отличить-то не может, где поет дрозд, где соловей. Олег пристал: «Поедем да поедем». Родька не хотел и слушать. Ну что там такого в твоей деревне. А здесь, в Москве, чемпионат по футболу. Пропустить футбол — это для Родьки все равно что уступить на танцах свою девчонку. Успеется, говорит, в другой раз. Кроме того — предки. У Родьки они были несговорчивые, а у Олега отец — еще трудней.
    И все же он уломал Родьку, его предков.
    Правда, пришлось наплести про шефство над подмосковным колхозом. «Трехдневная помощь», то да се. Надо.
    А в Хомутовке их не поняли.
    У Олега родных почти не осталось, ребята его подзабыли. Они бродили ненужные, неумелые. Деревенская жизнь медленно текла мимо них. В последний день вышла стычка из-за соседского пацана. Батя пацана — кузнец, как напьется, привязывал его к столбу и лупил. Медленно, с толком, ремнем. Пока всего не исполосует. Пацан уж только хрипел и поскуливал. Под конец Олег не выдержал, перемахнул через забор и дал этому папане. Тоже со смыслом дал. Забрали их с Родькой в участок разбираться. Разобрались. Начали следствие. Из-за глаза папаши. Глаз Олег повредил ему здорово.
    Положение было аховое. Если б еще не вранье про шефский колхоз. Но Родька и тут не промахнулся. Зная крутой характер Олегова отца, принял удар на себя и уговорил милицию отпустить Олега.
    Да, лучше было не связываться с Олеговым батей. Тот мог без разговоров изъять Олега из школы. Благодаря Родькиным ораторским данным Олег успел вернуться вовремя. А через два дня дело прекратили. Пацановский предок огласки испугался, за ним еще самогон числился. И еще что-то.
    Зато на Родьку пришлось все сполна. И за задержку и за вранье. У него дома не выносили вранья. За что другое ему никогда не попадало. А тут всыпали. Два месяца шел бойкот. Сам готовил, покупал, убирал. Как будто бы один жил в квартире. Это Родьку с Олегом еще больше породнило. Так и повелось: если что не так, — стоит появиться Родьке, — и все изменится. Он что-нибудь придумает.
    А теперь — что придумаешь? Ничегошеньки. Просто Родька будет рядом, отвлечет его, даст неисчерпаемые возможности заниматься его особой. Какой-нибудь своей речью, когда он буквально за уши вытащил плясуна ансамбля песни и пляски, вздумавшего вне очереди купить «Москвич». И конечно же, последним его процессом, где уже после пересмотра в Верховном Суде и доследования предстояло защищать предполагаемого убийцу — семнадцатилетнего Тихонькина.
    Олег зажмурился, представив, как Родька будет носиться по комнате, стремительный, неуемный. Словно в жилах его переливается не кровь, а ртуть. Что ни говори, внешность составляет половину успеха адвокатской практики Родиона Сбруева. Иной раз глядишь на это бульдожье лицо с ежом жестких волос на лбу, задвигает он длинными кистями рук, словно дирижер палочкой, и присвистнешь. Ого! Вот это личность. Единица! Таким взглядом, как Родькин, казалось, можно передвигать вещи, останавливать поезда, открывать скрытое в душе преступника. А голос? Густой, вибрирующий, он же тебя прямо-таки обволакивает. Его силе невозможно противиться.
    Взять хотя бы предстоящий процесс. Всем интересно, как Родька расколет этого «самообвинителя» Тихонькина. Уже начался большой шум. Пресса, общественное мнение, дискуссия.
    Олег вздохнул. Как бы ему хотелось сейчас мандражить подобно Родьке. Кого-нибудь вытаскивать, против кого-нибудь воевать. А он вот распластан, как манная каша. Смотри в одну точку, думай о рыжих и будь доволен. Видишь, они уже седьмую спичку валят. Он щелкнул аппаратом раз, другой. Последние отсветы дня. Потом он попытается сравнить предыдущие снимки с этими.
    Глубже, больней, любит, не любит, вспомнит, забудет...
    Хоть бы что-нибудь сдвинулось с места. Отступило. Чтобы затих этот ритм в башке. Просто помечтать в оранжевом лесу под шуршание муравьиных ног, усиленное микрофоном.

    Он и Марине-то назначил на Парковую из-за этого. Не раз он убеждался: когда ступаешь не по асфальту, а по земле, все идет иначе. Таинственна сила врачевания у деревьев, птиц, запахов цветущих стволов. За высокой больничной оградой был разбит фруктовый сад, а за ним росла ольха, окруженная густым кустарником барбариса. В колючках темно-зеленых листьев прятались пеночки и дрозды, издававшие при приближении ворон характерные ча-чак, ча-чак. Дрозды разносили семена барбариса, и его много развелось в округе. Был здесь и куст акации, который ранним летом цвел пышным золотом, как сентябрьский закат.
    Уже на первом сеансе он заставил Марину ходить почти нормально. Она этого не заметила, но это было так. Он должен был сразу же подтвердить свой диагноз и подготовился к эксперименту.
    Она сидела на скамейке, спиной к больничным корпусам, когда он подошел. Он внимательно огляделся — матери поблизости не было. Девочка вела себя неспокойно. Руки касались лица, коленей, шеи. Он окликнул ее. Взгляд, как и при первом знакомстве, униженно прятался, будто физическая неполноценность, так внезапно свалившаяся на нее, была позором, клеймом, которое всякому бросалось в глаза.
    Он спросил:
    — Если бы ты не была больна, что тогда? Если полная свобода?
    Она задумалась:
    — Уехала бы куда-нибудь. С мамой.
    — Куда?
    — Не знаю, — отозвалась она равнодушно. — К морю, наверно. — Взгляд ее бесцельно бродил вдоль дорожек сквера, руки продолжали круженье от колен к лицу и плечам.
    Вот оно как. Она не приучилась даже мечтать. Мечтала за нее тоже мама. Она пассивно принимала ее вкусы, привязанности, не пытаясь извлечь из души никаких собственных звуков. Все равно лучше мамы не придумаешь.
    Он вдруг вспомнил свою Валю и ее рассказы о первом дебюте. Еще в детстве она бредила по ночам, что заболеет прима и премьеру некому будет играть. Тогда она предложит порепетировать, и все ахнут. Потом наступит спектакль. Шквал оваций, корзины цветов, заголовки в газетах. Звезда. Нет, актриса из нее так и не получилась.
    Он попробовал другое.
    — У тебя своя комната?.
    — Да.
    — Ты там одна?
    — Да. То есть с Никой.
    — Кто это Ника?
    — Кошка.
    — Любишь кошек?
    Она вдруг возмутилась:
    — Что ж, по-вашему, нельзя любить кошек?
    Первый раз она возмутилась. Единственный проблеск самостоятельного чувства. Даже не чувства — интонации. Этого нельзя было упустить.
    Он протянул нарочито медленно:
    — Наверно, можно. Лично я кошек не выношу. Сегодня последнюю сдал на живодерню. Жаль, правда, было — такая серенькая, как семечки, шустрая. Я ее в приемную посадил. Вон машина подъехала — сейчас зарегистрируют. — Он махнул вдаль.
    — Где? — выдохнула она.
    Он порядком перетрухнул, но стоило рискнуть.
    — Вон, видишь, белый пикап. Повезет всех разом. — Он показал пальцем на реанимационную — та остановилась у приемного покоя. Шагах в тридцати от них. Марина лишь взглядом проследила за его рукой. И побежала.
    Она бежала шагов десять. Ни малейших признаков отставания ноги. Она бежала легко, как на сцене, порхая и перепрыгивая через корни, выползшие на дорожку. Еще мгновение, и все могло кончиться. Она вспомнит, и конец. Еще, того гляди, подвернет ногу.
    — Постой! Не там, не там же! — заорал он.
    Она обернулась.
    Он нарочито прищурился, словно вглядываясь.
    — Да вот она, проклятая. Улизнула. — Он скорчил недовольную рожу. — Ну погоди. Попадешься мне у раздаточного стола. Испугом не отделаешься.
    Марина вернулась. Она снова сильно прихрамывала и, если бы кто-нибудь ей сказал, что полминуты назад она бежала нормально, — не поверила бы. Лицо ее выражало презрение, почти брезгливость к нему. Сейчас она походила на мать.
    Молча она села рядом. Растянутые, нелепые губы, острый подбородок, дрожащий от возбуждения. «С  т а к и м  у меня не может быть ничего общего».
    Что ж, это были издержки диагностики. Олег на них шел. Он упал в ее глазах. Можно было попытаться вырулить, хотя сразу это ничего не даст.
    — Значит, не разучилась сердиться? — Он посмотрел на нее с интересом. — Честно говоря, против кошек я ничего не имею. У нас дома две живут — близнецы. Серая и пополам с белым.
    Она не верила. Плечи ее еще вздрагивали после бега, глаза хранили печать недоброй решимости.
    — Мне надо было понять — чувствуешь ли ты что-нибудь, кроме болезни, — признался он. — Или в голове твоей только она одна. Это как бы розыгрыш. Так его и принимай. — Он помолчал, глядя в сторону. Затем сорвал прутик барбариса и повертел на свет. Капля невысохшей росы сверкнула радугой. — Ты можешь поправиться. Уверен. Но... надо самой верить в это.
    — Когда? — спросила она хмуро. — Когда я вылечусь совсем?
    Он ответил не сразу. Он не хотел больше обманывать.
    — Думаю, недели через три, через месяц. Не больше. — Он бросил прут. — Будешь ходить ко мне три раза в неделю.
    Она скосила глаза. Ощупала ими его лоб, полуприкрытые веки, костюм.
    Теперь он должен был сыграть последний эпизод — независимо, скучающе ждать, пока она решит и взвесит свои наблюдения. Этюд под девизом: «Хочешь лечись, хочешь нет. Мне спокойнее». В конце концов, действительно — чужие люди, чужая судьба, что ему.
    Она натерпелась, видно, достаточно. Профессор ей не нравился. Но что поделаешь, мама его выбрала, — значит, он кое-что смыслит. Двадцать дней — не так уж долго. Потом она снова будет как  в с е. Все — в ее балетной школе. В единственно реальном для нее мире. Ради этого надо было терпеть.
    — Когда следующий раз? — спросила она.
    Он отдал ей должное. Она тоже великолепно играла свою роль. Ни тени заинтересованности. Как будто речь не о ней. И от того, когда он назначит следующую встречу, зависит, согласится ли она. Да, женщины и в пятнадцать лет — народ особый.

    Сейчас у него самого свело ногу. Он вылез, прошелся.
    Сумерки. Вот и наступили. Солнце уползло за макушку дальнего дуба, небо совсем очистилось. После полудня птичьи стаи особенно отчетливы в нем. Естественно. Сентябрь. Заканчиваются пробные полеты. Точно по приказу скворцы собираются в кучу, потом рассыпаются, вычерчивая в воздухе спирали, и одновременно опускаются вниз. Гармония, согласие безукоризненные. Лучшие часы суток. Лес здесь удивительно густой. Под дубами и кленами растет черемуха, рябина, а под ними подлесок: орешник, бересклеты и молодые дубки. Хозяйка говорит, что дубки сажает нарядная сойка. Одну он спугнул, когда пришел сюда. В дупле его дуба она копила на зиму желуди. Вон сколько их. А теперь боится, не подлетает. Изредка мелькнет из-за веток ее сине-черное платьице с белым горошком и пестрый хохолок короны. А потом исчезнет. Нет, видно, муравьям сегодня больше не одолеть. Медленно тянут седьмую, незапланированную спичку. Тишина. Равновесие души.

    Как-то нескладно у него шло лечение. Он долго провозился с Мариной. То поддавалась она, то все снова возвращалось. Согласился — из-за Ирины Васильевны, потом его задело. Ворваться внутрь и перебороть болезнь.
    Его почему-то всегда влекло к этой опасной грани, на которой происходит противоборство сознательного с бессознательным. Когда в разумное, волевое начало врывается неодолимое подсознание и крушит волю, тело, душу. То, что в психоанализе называется борьбой между ego и id, когда для излечения пациента его заставляют вспомнить и «отреагировать» забытую травматическую ситуацию, послужившую источником психического сдвига.
    Однажды, придя на кафедру, он заявил шефу, что необходимо ввести новую проблематику в аспирантские темы.
    — А если конкретнее? — покосился на него шеф. Открыть что-либо их сверхэрудированному шефу было задачей нелегкой, но все же Олег отважился.
    — Ну, допустим, последствия стрессов, психических срывов, что так часто предшествует нарушению кровообращения сердца, мозга.
    — Это не наша забота, — мягко отвел его наскок шеф. — Нам бы в терапии разобраться.
    Он подал знак начинать сообщение, и ученый совет пошел по накатанным рельсам, чуждым авантюризма и прожектерства.
    «Как он не понимает, — злился Олег, слушая тезисы будущей диссертации ассистента их кафедры Юрия Мышкина. — Нельзя отгородиться проволокой. Каждую минуту натыкаешься на связь с этой самой психикой».
    — Еще по старинке, — крикнул он запальчиво, — лечат от язв, рака, гипертонии, в то время как надо лечить от депрессии, от невроза или комплекса неполноценности.

    ...Что-то случилось. Вдали раздался отрывистый густой рев. Птицы взметнули вверх, как брызги от камня. Серая напружинилась, вслушиваясь, и понеслась. Где-то, ломая ветки и ревя, бежал зверь. Когда идет гон, зверь в таком возбуждении, что никого не пощадит. Придется лезть наверх, в случае чего. Олег с силой прижал камеру и охнул, подражая лосю, но тот был еще далеко. Серая заливисто лаяла где-то рядом. Минута, другая, и все стихло. Серая ползет обратно. Брюхо от стыда к траве прижала. Нет, лохматая, сегодня не судьба. Ни тебе. Ни мне. Завтра, может, повезет. А сегодня все.
    Пора двигаться. Темнота наступает здесь внезапно, сразу заполняя собой пространство. Тогда не сориентируешься. Чересчур густо растет лес. Да и промокнешь. Роса, туман. Росы осенью здесь обильные.
    Он сложил аппаратуру, глотнул из металлической фляги кофе, из другой спирт. Ух ты.
    Кажется, чуть отпустило. Самую малость.
    Он знал, что это еще не окончательно. Когда он вернется в свою избу, принесет воды и заправится, наступит темнота. Полная. И тогда начнутся финальные кадры. Память подкидывала их обычно ночью. Но до этого еще далеко. Еще предстояли минимум три действия.
    Конечно, наступит день или ночь, когда это не вернется. Стемнеет, он останется один в комнате. Залезет в постель и, натянув одеяло на уши, чтобы утром не слышать петуха, уснет. Ни мать, ни дочь Шестопалы и никто другой не доберутся до его комнаты. Всё. Он будет вне их власти. Произойдет отключение. О т к л ю ч е н и е.
    А пока что подведем итоги. Рыжие поработали на славу. Семь спичек. Не мало. Попробовали бы мы потаскать колонны высотою в 18 метров, диаметром в 2,5 метра. А для них спичка и того больше. Еще две отснятые кассеты заложены в коробку. Серая вскочила, заметалась, радостно повизгивая. Рабочий день кончился. А, проголодалась? Идти минут тридцать пять — сорок. Поспешай, милая. Мы ведь не близко забрались.
    Не мешкая, он зашагал по чуть светлеющей тропинке. Вскоре ритм движения почти совпал с ритмом его мыслей. И снова, привычно вернувшись в болевую колею, память начала восстанавливать подробности случившегося.

    ...Марина ходила регулярно. Он менял для нее обстановку, темы бесед, переключал ее интересы и прописывал на ночь адалин. Но это все не имело решающего значения. Значение имела только ее воля. В основном он занимался психотерапией. И все шло по накатанному его опытом и интуицией плану.
    Марина все меньше жаловалась на боли в ноге, все реже вспоминала о ней и почти совсем не прихрамывала.
    Несколько раз мать чуть было не портила все.
    Она врывалась к нему и, чуть захлебываясь, начинала сообщать. Во сне Марина стонет. Нога ее то поправляется, то «никаких сдвигов». Значит, все остановилось? Значит, исцеление не станет полным и бесследно это пройти не может?
    Он отмечал, что дочь сдержала слово и не сказала о предполагаемых сроках лечения, подумал он и о том, что в домашних условиях рефлекс болезни более стоек, чем на приемах у него. Поэтому, естественно, у Ирины Васильевны может складываться такое представление. Для него же важнее было другое. Не постепенность. Не улучшение раз от разу. А тот мгновенный переход из состояния болезни в состояние абсолютно здорового человека. В какой-то момент она должна была поверить, что это не вернется, что она  в с е г д а  может твердо, безбоязненно опираться на ногу. Она обязана верить, что это не вернется совсем.
    Он ждал исцелительного мгновения, когда уверенность вытеснит опасение в голове Марины. Этого он не мог объяснить Ирине Васильевне. Она бы все разрушила. Кроме того, ему становилось все труднее с ней. Он боялся ссоры, вражды. Ее оценка почему-то приобретала для него значение. Как она посмотрит, как войдет...
    Последняя встреча с Ириной Васильевной превзошла все ожидания.
    Она появилась в его кабинете крайне возбужденная, с нервным оживленьем на лице. Он отметил резкую перемену в ней. Щеки провалились. Две складки у рта образовали презрительное полукружье. И все же она сохраняла необыкновенную привлекательность. Необычная узость овала, чрезмерная обтянутость скул придавали лицу драматическое благородство. Он увидел следы бессонницы, притаившиеся в прозрачных веках, глубокой усталости в подрагивающей губе.
    — Я пришла поблагодарить вас, — сказала она, извлекая нечто из сумочки. — Вы были очень терпеливы с Мариной. Мы обе вам крайне признательны... — Она небрежно развернула вынутый предмет, и он оказался серебряным портсигаром. — Вот, — протянула она жестом Клеопатры, одаривающей гонца за небольшую услугу. Сейчас она более чем когда-либо походила на исполнительницу некоей роли. Его поразило несоответствие оживленного возбуждения и тоскливой пустоты в глазах, манерной вычурности поведения и усталости, какой-то беззащитности жестов. Это садануло его, потом пропало, и он разозлился.
    Так... Значит, она считала вопрос исчерпанным. Она забирала Марину и давала ему понять, что он самонадеянный индюк. А она, смотрите, великодушна. Она не бьет лежачих. Она  б л а г о д а р и т  их. Увлекательнейшее зрелище. Не думала ли она, что он растрогается.
    Он встал, чтобы не видеть портсигара, и отошел к окну. Надо было реагировать. Не дать ей утвердиться в своей правоте. Если ее начнешь уговаривать, она проявит характер и не уступит ни за что. Если наорать, она еще, пожалуй, закатит истерику. Просто выгнать? Нет, и это не годилось. Она пойдет жаловаться. Марина исчезнет так и так. А ему нужна была всего неделя. Неделя с Мариной.
    — Мне кажется, — проговорил он, подмешав в интонацию достаточную дозу грусти, — что у Марины в последние дни некоторое ухудшение. Вы не заметили?
    Он не обернулся. Он продолжал смотреть в окно. Но он понял, что попал. Даже сейчас, когда прошло больше пяти месяцев и Олег ступал по росе, выпавшей за сотню километров от Москвы, он помнил тот момент. И не мог себе простить его. Прерывистое дыхание, которое она пыталась запереть в груди, эту паузу. Он обернулся и увидел беспомощно обмякший подбородок и пелену ужаса, застлавшую глаза. Ухудшение! Она не могла забрать Марину, если шло это обострение (значит, могло становиться еще хуже). Он подумал, что вспышка миновала. Дочь живет в ней сильнее, чем самолюбие, вычурность позы, в которую она становилась, разговаривая с людьми. На это он и рассчитывал.
    — У нас уже билеты, — произнесла она невнятно, голос ее потух, надорвался. — В Прибалтику... — Она металась между необходимостью действовать так, как она предполагала, и страхом повредить дочери. Он видел стиснутые пальцы на локтях, белизну, разлившуюся от ногтей. — Что же вы предлагаете? Вы же видите — все приостановилось. — Голос ее набирал силу. — И вы бессильны. Значит... значит, надежда только на перемену обстановки. Ждать бессмысленно.
    Он решил промолчать. Выдержка. Только она могла спасти его.
    — В чем вы находите ухудшение? — Она расцепила пальцы, кожа медленно начала розоветь. — Это... очень серьезно?
    Страх за Марину взял верх, но через мгновение все могло перевернуться.
    — Это бывает, — нехотя откликнулся он. — На последнем этапе. Думаю, выздоровление близко.
    — Выздоровление? — Она наконец дала себе волю. — О каком выздоровлении вы говорите? — Теперь встала она. — Его и следов не видно. Даже наоборот, как вы проговорились. Вы же сами сознались только что. Три недели вы мучили ребенка, рожденного летать, возвыситься над ординарностями. И вот теперь хладнокровно заявляете мне, матери, что есть ухудшение и это естественно. Для кого естественно? Для вас — она выговорила местоимение с убийственным оттенком брезгливости. — В ваших «экспериментах», конечно, естествен какой-то процент брака. Но дочь моя предназначена для иного, и я не могу допустить, чтобы она попала в этот процент.
    Пожалуй, сейчас, когда она металась по кабинету, выкрикивая свои обвинения, и краска залила скулы, она была наименее опасна. Она хлестала его этой высокопарной чепухой, а он сквозь ожоги ударов видел, как много драгоценного отпустила ей природа и как глупо отшлифовали отпущенное люди. Родители, школа, муж... Кто был ее муж? Где он?
    — Придется отложить Прибалтику, — сказал он равнодушно. — Сейчас отъезд невозможен.
    — Это почему же?
    — Есть вероятность, что наступит реакция.
    Она не понимала.
    — Реакция на лечение. Еще не завершенное. Депрессия. Чувство безысходности.
    Он говорил о Марине, но подразумевал мать. Это ей он предсказывал бессонные ночи, опустошенное одиночество и угрызения совести от сознания бессмысленности жертвы, которая не окупилась. Депрессия, бессонница, синдром эмоционального нарушения. Оказывается, они возникают совсем не тогда, когда предполагаешь.
    Конечно, подумал он тогда, есть некий муж. Она сама ничего не делает. От безделья придумала себе это: высокое предназначение Марины, необходимость пожертвовать ради нее своей жизнью, заботиться о ней день и ночь, чтобы оправдать свою несостоявшуюся миссию в жизни общества и в личной жизни.
    Все это она придумала, так считал он тогда. Если б он считал иначе...
    — Вы работаете? — спросил он, исходя из своей стройной концепции о даме, обеспеченной стопроцентным мужем.
    — Да. Но я брошу все. Меня отпустят. Если надо.
    — Какая работа?
    — Преподаю музыку. Фортепьяно. Но это не имеет значения.
    — Все имеет значение. — Он подошел к ней, когда она склонилась над его столом. На мгновение она затихла, и он увидел, что волосы ее отливают желтым и блестят, как лаковый паркет. Ему захотелось потрогать их. Можно вообразить, что бы она выкинула, если бы он проделал это с ее волосами. Олег улыбнулся и сунул руку в карман.
    — Вы улыбаетесь. А гарантии? Я сдам путевки, мы не поедем. Этому не будет конца. Снова мучения, неизвестность. Должна же у вас быть какая-то схема лечения болезни... Или вы экспериментируете наугад?
    — Дайте мне немного времени, — монотонно пробубнил он. — Потерпите еще.
    Она уступила.
    — Вы не имеете права так безапелляционно распоряжаться ее судьбой. Посоветуйтесь хотя бы.
    Проще всего было тогда согласиться с ней. Именно в этот момент. Пусть уходят. И так уже ухлопал на них уйму времени. Пламенный привет. Делайте, что хотите, мадам.
    Нет, это было не в его принципах. Начатое надо довершать. Она не верила? Что ж, поверит. Для нее психотерапия, внушение — пустые слова? На уровне шарлатанства? Он заставит относиться к нему с уважением. Просто он и эта женщина принадлежат к двум разным психофизическим моделям. Как борцы разных весовых категорий.
    — Итак, договорились? — сказал он. — Вернемся к нашему разговору через неделю? — Он отошел от нее. — Оставьте меня еще на неделю-другую с Мариной. Значит, завтра в четыре.
    — Вы хотите настроить ее против меня! — вскрикнула она хрипло. — Но это не получится. Я ничего вам не сделала такого. — Она то поправляла волосы, то лезла в сумочку, потом подбежала к двери, затем вернулась. — Не соглашусь... Вы первый, кто... Но я так просто не соглашусь...
    Его мозг вел двойную жизнь. Долг звал его к жестокости, резкости формулировок, непосредственное побуждение — утешить ее, чем-то порадовать.
    — Если только что-нибудь случится с ней... Я... я... Вас, — она подбирала слово пообиднее, но теперь он не думал о том, что же она с ним сделает. Он стоял безучастный и ждал, когда приступ кончится и она оставит его одного. — Я... я, — она не договорила. Глаза утратили защитный гнев. С них будто сняли пелену, и они стояли перед ним тоскливые, пустые, как заколоченные окна.
    Потом он еще раз видел это в ее глазах. И тоже не понял. Понял много времени спустя.
    Сейчас он был просто ошеломлен несовпадением. Нарочитая поза, манерная аффектация слов — и кричаще-откровенный взгляд, нагие глаза, в которых только пустота и безумие.
    — Я, я... — Она опустила руки, и они сползли вдоль тела. — Я не переживу этого.
    Теперь ему действительно стало не по себе. Пока она кричала, проявляла характер — все было в порядке. В борьбе за Марину они с Ириной Васильевной, к сожалению, стояли по разные стороны. Что поделаешь. Это бывает. А вот так уже не годится. Это все равно как человек, которому положено стрелять в тебя, стреляет в воздух.
    Он нагнал ее в коридоре.
    — Возьмите портсигар.
    Она посмотрела, не узнавая.
    — Не беспокойтесь, — сказал он, — все будет в порядке...
    ...До этого места истории с Шестопалами он добирался не однажды. Дорога памяти была безопасна до этого поворота.
    Для чего он так торопится? Никто его не ждет. Хозяйка доит в восемь. Подоит и повесит ему бидон на ручку двери. Еще у калитки забелеет марля на бидоне, и он поймет, что хозяйка уже загнала корову, подоила и легла. Особое ощущение деревни и вольницы появлялось у него всегда, когда он пил парное молоко. Казалось, ему лет одиннадцать и он с камышом в руке утопает ногами в болоте и ищет утиные гнезда. Он помнил, как украдкой слизывал из кувшина верхушку молока, пока мать не позовет завтракать. Она все настаивала, чтобы кипятили. Говорила, у коров бруцеллез. Как у людей чахотка. Он никак не мог взять в толк, почему у людей из бруцеллеза получается туберкулез. Мама умерла, когда ему не было двенадцати.
    Может быть, из-за этого он никогда не научился разбираться в женской психологии. Всегда он на этом горел. Почему-то не умел он женщин как следует заинтересовать собой. Их занимал его образ жизни, или положение, или телосложение. Но не он сам. А он интересовался ими. Их естеством. Как существами другой конструкции. Быть может, в этом и было дело. Он горел на том, что предполагал их необычность.
    И с Валей так же. Для нее было очевидным то, что у него и в голове-то не укладывалось. Допустим, как она это называла: «сфера общения». С утра, в лучшие часы работы мозга, она треть дня проводила в разговорах по телефону. Ему казалось это немыслимым, преступным расточительством души. А она утверждала, что это такая же необходимость, как читать журнал, ходить на выставки или учить роль.
    Если портился телефон или она попадала в дом без телефона, она начинала скучать. Это как запой. Два-три звонка с утра. Как у других допинг в виде рюмки коньяка или двойного кофе. Счастье, что он уходил обычно рано. Но вот в выходные дни или праздники она не находила себе места. Он смутно ощущал, что Валя ищет предлога выпроводить его погулять или за покупками, чтобы поговорить по телефону, как алкаш ищет повода ускользнуть из дома, чтобы добраться до стойки.
    Но дело было не в этой разности использования своего времени. Дело было в разности внутренних состояний. Они жили в одних и тех же комнатах, проходили через одни и те же потрясения и при этом ухитрялись не соприкасаться.
    Теперь уже началось поле. Он успокоился, умерил шаг. Здесь он свободен. Почему-то подсознание его — как все темное и неисследованное — боялось открытого пространства. Олег шел по полю, вернее, не по полю, а по туману, и пытался отдыхать. Напряжение воспоминаний сказалось. Он ощущал утомление, тяжесть в затылке. Его бесило, что он, изучавший механизмы головных болей и открывший некоторые новые пути подхода к их лечению, сам больше всего страдал от болей в затылке.
    Туман стелился в низинах змеевидным облаком. Было сыро, но все-таки это было чертовски красиво — туман. Он окутывает тебя, отделяя от дороги, которую нужно преодолеть. Ты один в спальном мешке тумана.
    Он знал, что здесь, за поворотом, туман рассеется и минут через десять покажется дощатый сруб с колодцем. На самом краю села. В жарко натопленной избе он будет пить молоко, закроет на ночь кур, затем намочит тряпку в ведре, протрет пол, чтобы было прохладнее. И завалится с книгой.
    Он не любил читать на крыльце или в саду. Даже не из-за мошек, налетавших со двора. Для чтения нужно замкнутое пространство, ощущение, что тебя не прервут.
    Разные книги входили в него в разное время. Каждая настоящая связалась с чем-то в нем самом.
    Позапрошлым летом он наткнулся на седьмой том Бунина. Рассказы. Эти он никогда не читал. Да и вообще Бунин для него был закрытая страница. Мрачный бытописатель деревни. Такие — не для него. В книгах он любил стремительность действия, событийность. Чтобы на каждой странице что-нибудь происходило. На описаниях быта он тосковал. Жалел свое время.
    А тут его забрало. Весь отпуск провел с этой книгой.
    Он отдыхал тогда в Крыму. В крупном ведомственном санатории. Санаторий был «экипирован» подъемным лифтом, катером, водными лыжами и теннисным кортом, а также собственными ларьками с фруктово-винными изделиями и промтоварами. На пляже — лежаки, разноцветные зонты, горячий и холодный души и прохладительные напитки. Райское место.
    А он почему-то хандрил. С Валей полностью не порвал и с другой не связался. Не женат и не холост. Эта смута душевного настроя, непривычка к одинокому отдыху дали себя: знать. Нескончаемая протяженность вечеров, потребность уклоняться от коллективных поездок в Севастополь, Бахчисарай или Воронцовский дворец, неумение от завтрака до обеда торчать со всеми на пляже — симптомы, которых он раньше в себе не замечал. Свои любимые послеполуденные часы, с пяти до семи, он проводил на пляже. Пусто. Лежаки, составленные вкривь и вкось, еще хранили сырые отпечатки плавок, купальных костюмов и мелкой гальки, отставшей от кожи.
    Взамен отдыхающих сюда проникали местные мальчишки. И вдруг на высокопоставленном пляже начиналась совсем иная жизнь. Почерневшие до белесого шелушения подростки приводили сюда своих подруг. В трусиках, прикрывавших самый низ гладко-кофейного живота, и ярких полосках бюстгальтеров, они садились в ряд на причале, болтали в воде голыми ногами и отжимали свои длинные волосы. А мальчишки, учитывая эту аудиторию, залезали на верхнюю бетонную площадку, словно крыло самолета нависшую над морем, и показывали класс ныряния.
    Они штопором ввинчивались головой в воду или прыгали «солдатиком». Иногда кто-нибудь, лениво подойдя к головокружительному краю, не глядя, бросался вниз, лишь чуть зажмурившись и как бы только что надумав. Все эти приемы и заходы, рассчитанные на кофейных девочек, вовлекали и Олега в какую-то свою игру.
    Особенно нравился ему один тонконогий парень с волосами белыми, как пена. Быть может, схожей белесостью масти? Он делал немыслимые сальто, задерживая последний разворот подчас до самой поверхности воды, а девчонки ахали, глядя зачарованными глазами, как молниеносно, одним резким движением распрямлялась пружина его тела.
    Много дней подряд Олег наблюдал эту возню.
    Облокотившись на лежак и прикрыв голову газетой, он каждый раз боролся с ощущением, что молодость прошла.
    Здесь, на лежаке, он однажды обнаружил кем-то забытый том Бунина.
    Быть может, обстоятельства того лета, одиночество, неконтактность его с остальными и горечь от сознания того, что у него никогда уже не будет ныряния, босоногих девчонок и этой безответственности, беззаботности, сошлись для понимания Бунина, столь сильного и обезоруживающего.
    Поразил его рассказ «Кавказ».
    Маленький недописанный набросок всколыхнул в нем загнанное далеко вглубь, отозвался протяжной болью на долгие часы и дни.
    Совпадение ли мест — там юг (Геленджик — Гагры), здесь — побережье Крыма — придало остроту этим ощущениям? Или было какое-то сходство в пережитом.
    Помнится, больше всего его поразило, что рассказ о любви двоих, любви ответной, ошеломляюще смелой, не содержал ни слова любви. Вернее, Бунин сумел его написать так, что не было признаний, клятв. Герои не говорили о своих чувствах, а Олег испытывал всю меру их потрясения, всю значительность мгновения, остановившегося в них.
    Пораженный искусством писателя, Олег попытался понять, из чего складывается это впечатление. И удивился еще больше. В самые высокие минуты любви женщина говорила: «Я только на минутку», или «...теперь я там буду с тобой», или: «Я совсем не могла обедать. И ужас как хочу пить». И бессмысленные ее опасения, что он узнает и найдет их. А дальше, как нарочно, у Бунина все не  о  н и х, а о том, что их окружают нагие равнины с курганами, веерные пальмы, черные кипарисы и горячие, веселые полосы света, которые тянутся через ставни в знойном сумраке их хижины.
    В рассказе было только это. Только пейзажи и незначительные диалоги, а впечатление тревожного бегства тех двоих и предощущение трагедии, которой они расплатятся за дни у моря, было столь отчетливо, что казалось галлюцинацией.
    Он вспоминал свою жизнь с Валей, поездку к Родиону в Ригу, гонки, затем их три совместные года и думал о том, что люди, погружаясь в самые драгоценные слои бытия, быть может единственно отпущенные им в жизни, заняты пустяками, тратят время на мелкие выяснения и только потом, со временем, когда тот слой далеко, складывается у них понимание, что пережитое было великим счастьем, каждой крупицей которого надобно было дорожить.
    Почему же счастье, думал он, н и к о г д а  н е  п о с т и г а е т  с а м о  с е б я? Или постигает незначительно, несущественно, а не тем кардинальным, что толкало бы человека на защиту этого счастья, защиту, равную силе спасения от смерти, катастрофы или урагана.
    И герой рассказа «Галя Ганская» тоже не думал об этом, не защитил своего взлета души, как защищал бы от грабителей дом, лавочку с галантереей, часы с золотым браслетом.
    Олег читал рассказ за рассказом. А когда дошел до «Чистого понедельника», то понял еще одно. Сильное чувство не может даже выразить себя, а не то что осознать. Ни в словах, ни в поступках. Как будто молчание — единственная реальность истинно высоких переживаний.
    Бунин благодарил бога, что он дал ему возможность создать «Чистый понедельник». Что рассказ этот написался. Тихий, как молитва, как минута поминания усопших, как тишина после зачатия.
    Олегу не нравились бунинские женщины. Они ему казались ненужно экзальтированными. Он предпочитал тихую необычность, странность. Но какое это имело значение? Все, что сопутствовало двум людям из «Чистого понедельника»: и краткость любви, и невозможность задержать ее в первооткрытии, и обреченность человека чему-то постороннему его натуре и жизни, что люди называют судьбой и что держит их в плену до гробовой доски, — все это поразило Олега.
    С великим чувством благодарности к Бунину он прожил то лето. Как итог — пришла мудрость не требовать от встречи, от чувства большего, чем они уже дали, быть признательным за то, что встречи эти есть или были в его жизни. Эти минуты, эти люди. Олег долго приобщался к этому умению. Только перестав бунтовать и просить большего, он научился радоваться выпавшему. Это привело к тому, что он сумел жить полно, открыто, глубоко постигая каждый час существования и благодаря за него. Как эти последние два года. До истории с Шестопалами.
    Особенно счастлив он был в том, что делал.
    Это относилось не только к науке. Чтобы высказать простую истину: вопреки представлениям, вены мозга, как и артерии, обладают своим тонусом, — понадобилось обследовать сотни больных. Клиника и десятки людей, проходящих через него с их неполноценной жизнью, падением в инобытие и взлетами прояснений, заполняли его, подымая на высоту самопожертвования и подвига, даруемую немногим. Он отвоевывал у мрака, бесчувствия, страха детей, чернорабочих, ученых, красавиц. В этой борьбе он находил самое главное — сознание, что необходим, что он может то, чего не могут другие.
    Нынешний «муравьиный» отпуск был не таким. Он получил удар в той области, которую считал недосягаемой для судьбы. Была подорвана его вера в свою профессиональность, интуицию. В талант проницательности, позволяющий ему предвидеть поступки и предотвращать опасные случайности.
    От момента, когда на Парковой он переступал порог больницы с табличкой: «Посторонним вход запрещен» — и его встречала около ординаторской молодой врач Инночка (для всех Инна Самсоновна) и, медленно пунцовея, докладывала о случившемся в его отсутствие, до последних записей в истории болезни — он испытывал счастье быть необходимым, быть самим собой. В этом, отведенном ему пространстве на сто коек, где каждая болезнь была драмой, которую можно приглушить, подправить и подделать под норму, но нельзя исключить навсегда, — он осуществлялся почти полностью.
    А теперь — он сам в разладе с собой.
    Впереди показался сруб. Туман нехотя освобождал левый угол с отметинами пожара, кусок крыши. Олег вгляделся. Кувшин с белой марлей торчал на месте. Он ускорил шаг.
    Его комната была выскоблена, на столе лежал свежевыпеченный хлеб. Пахло поджаристой коркой, сырыми дровами, молоком.
    Через полчаса он уже лежал в постели, укрытый городским верблюжьим одеялом, и темнота обступила его.
    Еще один день. Один — из оставшейся недели одиночества. Затем будет Родька. Несмотря на боль в затылке, на провалы в прошлое, это, в сущности, был хороший, благополучный день. Полностью принадлежать себе — всегда подарок.
    Вереница дней тянется за тобой и бежит впереди тебя. Этот день — что значит он в череде? Через всю жизнь ведь мало чего проносишь. Преступно мало. Собственно, никогда не бывает того или иного дня в чистом виде. Каждый включает в себя сегодняшний и многие другие. Нынче, допустим, двадцатое сентября, он возился со спичками в лесу, ел говядину со свежевыпеченным хлебом, но в сегодня вошло и двухлетней давности июльское предвечерье, когда он лежал на крымском берегу, наблюдая ныряющих мальчишек, читая Бунина, и начало мая, когда в его кабинете появились Шестопалы. И многое еще.

    Он завел часы и положил рядом. Вытянуть ноги в блаженном состоянии, расслабиться, чтобы тело покоилось невесомо. Потом повернуться к стенке и подоткнуть одеяло.
    И вдруг он подумал: а если действительно он «излечится». И наступит день, когда ему станет это безразлично. Когда он произнесет фамилию и подумает об этой женщине и ее Марине с ленивым равнодушием. Будет он доволен жизнью? Такого забвения он ищет? Или он готов маяться, не спать, стонать от душевной боли, но все же быть с  э т и м, чтобы оно не ушло от него. Мучило, но не ушло. Вот теперь, когда он так много знает об этой женщине, нисколько не приблизив ее к себе. Когда он понимает, что она первое существо, которое значит для него больше, чем он сам, — чего он добивается? Отключения или причастности?
    Этого он не мог решить.
    Он ворочался с боку на бок в бессмысленной смене вопросов, затем сел на постели, не пытаясь бороться.
    Завтра — другие сутки. В них снова соединятся разные части его существования. Соединятся или оторвутся друг от друга? В сущности, это одно и то же. Дни контрастов, когда два противоположных события и настроения сталкиваются, как волны, набегая друг на друга, но не ослабляя силу наката.
    Так, третьего апреля ушла его прежняя жизнь.
    Это было всего несколько лет назад. Незадолго до шикарного санатория. То третье апреля он будет помнить. От утра до ночи.
    ...К десяти он поехал на Парковую. Приближалась защита Юрия Мышкина, и Олег хотел посмотреть больных после введения ряда препаратов. Тема, которой занимался Мышкин, — профилактика сосудистых заболеваний, интересовала его самого. Параличи рук, ног, лица были частыми последствиями повышения или исчезновения тонуса мозговых вен.
    В парке кое-где еще уцелел снег, но уже прилетела белая трясогузка, запел жаворонок и редкие бабочки-крушинницы известили о раскрытии первых почек.
    Ранняя весна, прекрасная звоном ручьев, перекличкой птиц и ароматом первого цветения, увы, крайне опасная для сосудистых больных. Обострения, рецидивы. И сегодня Олег предвидел картину весенних сюрпризов в «поведении» многих, почти выздоравливавших пациентов Мышкина и приток новых, ожидающих очереди на освободившиеся койки. Сюда, в неврологию, направлялись больные со всей страны по мышкинской проблематике, а коек было всего шестьдесят.
    Олег бывал здесь, как правило, раз в неделю, но помнил зрительно место каждого больного в палате. Он поражал персонал во время обхода неожиданными, не к месту вопросами: «Почему рано выписали парня из Хабаровска?», «Откуда появилась лишняя койка в угловой палате?», «Зачем понадобилось перемещать больного Х. от окна к противоположной стенке?»
    Зрительная память помогала ему входить в доверие к больному сразу же после второй встречи, потому что тот с удивлением обнаруживал, что профессор, видевший его в жизни раз, вдруг с ходу говорил: «Смотрите, у него щека опала и глаз приоткрылся» или: «Встаньте на ногу, нет, на левую, на левую... ведь у вас левая парализована». А таких больных было много, и каждый невольно думал: «Если он про меня все помнит, значит, помнит и про других. Ну, этот профессор молоток».
    Олег догадывался по чуть заметному изменению выражения лица о сегодняшнем самочувствии лежащего перед ним человека и, предваряя его жалобы, говорил: «Ага, сегодня уже начали действовать препараты, у вас обострение, не правда ли?» Или наоборот: «Ты, миленькая, думаешь, уже здорова. Не горячись, не спеши. Еще недельку подожди прыгать».
    Все это приводило к созданию ореола вокруг «нашего профессора». Больные после обхода обменивались мнениями, передавали их новеньким, и так творилась легенда об особых талантах врачевания Олега Петровича Муравина.
    Олег это знал. Он был просто хороший специалист, профессионал в своей области, наблюдательность входила в его представление о своем деле. Но он понимал и другое. Диагноз поставлен. А до мельчайших деталей в мозг все равно не влезешь. Это не кишка или кость, которые можно рассмотреть на рентгене. Какая там часть нервов, или сплетений, или извилин серого вещества поражена — до запятых не угадаешь. Правда, сейчас есть ультразвуковая диагностика, энцефалография и ангиография со скоростной рентгенокинематографией и иммунологическая лаборатория. Все это значительно облегчает лечение, но все же до абсолютной точности еще далеко. Но допустим, диагноз поставлен снайперски. И ты точно знаешь, почему у человека атрофированы мышцы одного плеча или всей правой половины, отчего дрожат ноги или наступают обмороки и потеря зрения.
    Но дальше начинается самое сложное. Что сделать, дабы устранить поражение, как  в ы л е ч и т ь. Тут кредит доверия больного, который Олег получал благодаря памятливости глаз и умению молниеносно сопоставить данные исследования, надо было оплачивать. На четвертом обходе, через месяц, увидев, что никаких улучшений нет, — не скажешь: «Ну, как делишки?» — и не сошлешься на законное ухудшение после первоначальной терапии.
    Вот эта, вторая сторона процесса — эффективность лечения — больше всего его волновала при обходе. Он был прекрасный диагност, но надо было быть еще терпеливым терапевтом.
    Тяжелая специфичность неврологического отделения состояла в том, что и капитан футбольной команды — тридцатилетний спортсмен, и полная пожилая женщина-врач из другой палаты, и ее соседка, девочка тринадцати лет, — все они были уравнены поражением нервной системы с невосполнимостью рефлексов. И как бы точно ни был обозначен диагноз, и как бы правильно ни было продумано лечение, некоторые из больных никогда не вернутся к прежней нормальной жизни. И нет в мире пока операции или лекарства, которое может полностью устранить поражение нервных центров. Можно только погасить вспышку данного обострения, остановить, да и то не всегда, прогрессирование новых изменений и продлить жизнь.
    Эти обстоятельства всегда создавали у Олега при обходе необъяснимое чувство вины перед больными второго и третьего отделений. Как будто он лично был ответствен за то, что парень, бульдозерист из Саратова, двадцати одного года, глядящий на него с надеждой, как, наверно, глядела его бабка-старуха на икону, когда он заболел, увы, никогда не будет гонять мяч, поднимать груз и работать на своей машине. Опытный глаз врача и исследователя безошибочно отличал эту дрожь в коленях, автоматическое следование глаз за предметом, от всяких других проявлений и ставил диагноз — болезнь Паркинсона. Сегодня — болезнь, завтра — инвалидность.
    Молодой организм, труднее приспосабливающийся к неизбежному, подчас не может вынести этого нервного слома, перехода к инвалидности, и нужны все усилия врачей, чтобы предвосхитить этот слом, подготовить к нему больного.
    Поэтому в разговоре с таким больным Олег старался всегда воздействовать не только на болезнь, определяя или проводя определенный курс лечения, но на самого больного, на его психику. Надо было заставить эту психику приспособиться уже в клинике не только к настоящему, но и к будущему. К тому, что жизнь — это ценность, дар, даже если надо менять профессию, ограничить себя запретами, а иногда отказаться от самого элементарного и самого высокого. От мяса, поездки в деревню или любви к женщине. Словом, быть «не как все».
    Вот оно.
    Он нащупал в темноте сигареты и закурил. В чистоте воздуха он особенно остро ощутил горьковатый вкус табака и терпкий запах дыма. «Не как все». Вот в чем загвоздка. Одно из главных условий психического сдвига, стресса — внезапно наступающая несовместимость с привычным миром: окружением вещей, людей, отношений. Значит, это та самая грань прорыва бессознательного в сознание, когда человек своей бедой, болезнью или неполноценностью  о т г о р о ж е н  от нормальной жизни. Отгорожен. Ему кажется, что он не нужен. В этой ситуации наступает тот кризисный момент психологии, когда он может вдруг подумать, что лучше вовсе не жить, чем жить  т а к. Нужно мужество, каждодневное, ежечасное, чтобы обречь себя на  о с о б у ю  жизнь, не как у всех. Он затянулся раз, другой. А что такое — не как у всех? Кто такие все? Где норма? Разве он сам живет как все? Или Родька? Или Маринка?
    ...Как только он пришел в отделение, Юра Мышкин созвал всех врачей, и начался обход. Олег оставил на конец обхода тематических больных ассистента и двинулся на второй этаж в женское отделение.
    Здесь у него была своя особая привязанность.
    Сейчас он смутно помнил, что говорил, что делал во время обхода. Остались только эмоциональные связи с тем днем. Почему-то сначала он зашел в маленькую палату на двоих, где лежала врач Злотникова, его коллега. Тучное, рыхлое тело, заторможенная речь, отвечает на вопрос после паузы, приказание выполняет с заметным замедлением. Он подумал, надо бы сделать биопсию. Для этого он еще раз осмотрел ноги, выступающие синие вены, рыхлую ткань. М-да, у этой больной нервы плохо выполняют свою трофическую функцию. Если возьмешь кусочек мышцы на исследование, на месте биопсии может образоваться язва. Не зарастет, будет мучиться.
    Он обсудил с Злотниковой, как с коллегой, опасность биопсии. Она согласилась. Что ж, продолжать прежние назначения, девинкан, папаверин, витамины.
    Двигаясь к выходу, он слушал объяснения синеглазой Инночки Самсоновны, которая вела эти палаты. Она говорила коротко, толково и, главное, что отличает способного, знающего врача от заурядного, — сразу соотнося весь комплекс признаков, составляющих болезнь, а не анализируя поочередно каждый в последовательности задаваемых вопросов.
    Блестя глазами, Инна Самсоновна почему-то тянула его в сторону двери. Она, помнится, хотела ему показать еще больную Матвееву, крановщицу двадцати пяти лет, с атрофией мышц правого плеча и предплечья.
    «Устойчивая аллергия, вызывается почти каждым лекарственным препаратом... Ни димедрол, ни супрастин, по мнению больной, не снимают аллергию, а лишь усиливают ее», — волновалась Инночка, прижимая блокнот к груди. Олег предложил новую физиотерапию, похвалив ординатора за точность проделанного.
    Потом он зашел к Насте. Это он помнит точно. Из-за закрытой двери вырывалась музыка, сильный гортанный голос. Диктор прокомментировал: «...теперь имя негритянки Аретты Франклин знает вся Америка. Миллион экземпляров долгоиграющей пластинки раскупается в три дня...»
    Инночка распахнула дверь. Радио выключили.
    Здесь, во второй палате, лежала Настя Гаврилова, его слабость, полненькая беловолосая девочка тринадцати лет. Она поступила к ним 8 Марта, доставленная «скорой помощью».
    Олег окинул взглядом койку, лежащую фигурку Насти с характерно вытянутыми на постели несгибаемыми ногами и сразу отметил перемену. В чем она состояла, он еще не определил, но интуиция подсказала ему — дело пошло на улучшение.
    Настя солнечно улыбнулась им всем сразу, приоткрыв розовые десны. Из глаз брызнули детскость, чистосердечие и та безмятежная вера, что все идет на поправку и скоро кончится, которая есть лучший фон для действительного выздоровления.
    — Как дела, Настя? — спросил он. — Говорят, по комнате расхаживаешь, как здоровая.
    — Да, — тоже улыбаясь, подтвердила Инночка. — Сегодня утром до двери и обратно дошла.
    Он вопросительно посмотрел на Настю. Она залилась краской, чуть передернув плечом, кивнула.
    — Ну покажи, что ты умеешь.
    Он говорил с ней строго и ласково, как часто говорят дети с собаками. Но все равно она смущалась. Он уже знал, что Настя все проделает в его присутствии гораздо хуже, чем утром. А может быть, ей и вовсе это не удастся.
    Но он помог ей приподняться и стать на ноги. Непослушные, как протезы, ноги упирались в пол, боясь оторваться.
    Он сделал вместе с ней первый шаг, второй. Потом отпустил.
    Врачи, ассистенты и больные стояли плотным кольцом вокруг Насти, а она демонстрировала им то, чему научилась в больнице.
    Еще шаг, еще два неуверенных несгибаемых шага. И она пошатнулась.
    Ее подхватили. Теперь она еще больше смутилась, как будто была виновата. Она не смогла дойти. Демонстрация кончилась не так удачно, как предполагалось.
    Но она все равно улыбалась, когда они, подхватив ее под руки, двинулись к постели. Потом она отвернулась, поглядела на подоконник и на мгновение забыла, где она, что с ней. Он тоже посмотрел ей вслед и все понял... Вот откуда у него возникло при входе в палату это ощущение перемены. Подоконник Насти был заставлен вещами, убранными и подобранными со вкусом и домовитостью хозяйки. Крошечная елка, украшенная игрушками, две куклы, большая со светлыми косами, похожая на хозяйку, и маленький гуттаперчевый пупс, из тех, что плавают с малышами в ванне, сидели под елкой. Рядом стоял транзистор с громадной вытянутой антенной.
    Нет, она не собиралась отказываться от жизни. Она устроилась здесь деловито, уверенно, ожидая срока полного выздоровления. Он отвернулся от подоконника, досадуя на себя.
    Он-то знал — п о л н о г о  уже не будет.
    Он помнил ход болезни, дважды испытанное в детстве онемение ног, которому не придали значения, потому что оно быстро прошло. Диагноз тогда был поставлен неточно. Потом беготня, школа. О том случае с ногами она и не вспоминала. И вдруг 8 Марта, посреди шумного праздника родителей, она почувствовала, что не может подняться со стула, как будто нет ног, а бесчувственные, немые подпорки. «Скорая» доставила ее сюда с полным параличом обеих ног.
    Единственное дитя полковника Гаврилова и заведующей наборным цехом одной из московских типографий, утеха, надежда двух уже немолодых, загруженных людей.
    В первый же обход, познакомившись с историей болезни и осмотрев Настю, он поставил новый тяжелый диагноз — рассеянный склероз.
    Излечение паралича возможно, но полное? Чтоб танцевала твист и бегала по льду — на это один шанс из ста. Что ж, надо попытаться, чтобы восторжествовал один шанс.
    — Что ты делаешь с куклами? — обернулся он к ней, уже направляясь из палаты.
    Она оправилась от смущения, но все еще сидела на кровати, не ложась, в ожидании конца обхода. Щеки ее побледнели и опали, в глазах мелькнуло беспокойство.
    — Учу их ходить под музыку.
    Настя показала на транзистор. Олег вернулся, включил транзистор. Голос негритянской певицы тянул что-то медленное, заунывное, похожее на молитву.
    — Ты ее вот как учи. — Он взял куклу за ноги и показал на подоконнике. — Два шага вперед, один вбок, вправо, потом еще вперед два, потом один влево.
    Настя засмеялась.
    В коридоре по дороге в мужское отделение, он продиктовал итоги осмотра, дал новые назначения. Что назначать?
    Нужнее всего ей была детвора, воздух, игры. Не сейчас, сейчас еще рано, но потом — обязательно. Успехи, которых достигла Настя в ходьбе, были необыкновенны. Он бы не поверил, если бы в прошлый обход не видел сам, как она встала на ноги и сделала несколько шагов. Но сегодня, десять дней спустя, мало что изменилось. Процесс нормализации словно приостановился. Это был плохой симптом. Что-то мешало. Что же?
    Он назвал ряд дополнительных исследований и попросил сделать как можно скорее. При этом обещал, что специально еще раз приедет на той неделе.
    ...Почему он так отчетливо это помнил? Может быть, Настя сильнее других задела его? Или тут иное. Пресловутый механизм запоминания. В чем он? Допустим, может ли он вспомнить Руслана Чиликина из соседнего отделения таким, каким он увидел его впервые? Что случилось тогда с ним? Ведь Чиликина он встретил совсем недавно, когда они с Родькой смотрели какой-то фильм. «Доживем до понедельника» или «Друг мой Колька»? Олег напрягся, силясь восстановить подробности обхода. Если он прав относительно сцеплений, — он все вспомнит. Осматривал ли Олег Чиликина в тот далекий апрельский день?
    Да, да, конечно. Он тогда еще отметил необычайную красоту бульдозериста. Атлетическое телосложение, кудрявую русую голову и прозрачные глаза. С такими лицами соединяется представление о героях былин. Чистота, сила. Любуясь им, Олег еще подумал, что красота Чиликину дана словно в насмешку. Но что поделаешь, когда именно людей атлетического облика поражала болезнь мышц, атрофия определенных участков тела.
    И все же это был совсем иной случай. Здесь диктовали свои законы гены.
    Если бы те, кто отрицал в свое время наследственность, переход из поколения в поколение определенных признаков и генов, формирующих живую клетку, увидели брата и трех сестер Чиликиных, они поняли бы абсурдность своего утверждения.
    Незадолго до этого Олег был в командировке в городе Горьком. Горьковский мединститут пригласил его оппонировать на защите диссертации, связанной с наследственными болезнями нервной системы. Диссертация делалась на местном клиническом материале. Заодно кафедра попросила Олега проконсультировать двух больных. Одним из них был Чиликин.
    Через две недели, уже по возвращении в Москву, Олег положил его к себе в клинику, а несколько дней спустя сюда же без всякого вызова приехали три сестры Чиликина. Одну, тяжело страдавшую, он тоже госпитализировал, две другие жили у родственников и наблюдались амбулаторно.
    Удивительнее всего было то, что брат и сестры были различные. Он — подтянутый, стройный, светлоглазый, они — полные, с карими глазами, с апатичными несхожими лицами.
    Сходной была только болезнь.
    Всех четверых мучило дрожание ног и головы, с годами усиливающаяся монотонность речи и скованность мышц. Поражение подкорковых узлов полушария головного мозга вело ко все более интенсивному разрушению нервных клеток, их гибели.
    К обходу Инна Самсоновна начертила всю схему заболевания рода Чиликиных, представив Олегу результаты подробного обследования Руслана.
    Его уже начали лечить, но сдвигов пока не было. Лишь во сне или в момент, когда он был чем-то захвачен, дрожание пропадало. Днем же все начиналось снова, изматывая, не позволяя забыться ни на минуту. Особенно усиливалась вибрация, когда Руслан волновался.
    Вот и сейчас, пока его осматривали, руки, вытянутые перед собой, были спокойны, лицо безмятежно открыто им навстречу, а ноги ходили ходуном. И глаза перемещались за предметом, как у куклы. «Кукольный рефлекс глаз».
    Он тогда все же доискался до причины общесемейного заболевания, его далекого источника. Энцефалит. Если бы это знать с самого начала, лечение могло быть намного эффективней. А сейчас конечным пунктом, обозначенным на карте истории болезни Руслана и его сестер, скорее всего должна была быть операция мозга. Впоследствии ее успешно и сделали в нейрохирургической клинике Эд. Канделя.
    Тогда на обходе у него была другая задача.
    — Что поделываете в больнице? — спросил он Чиликина.
    — Сплю... — заторможенно ответил тот. — Или читаю... Когда книга есть... — Он наморщил лоб, глаза смотрели не мигая.
    — Что читаете? — поинтересовался Олег.
    — Про Сибирь... как лес сплавляют, — уточнил тот после длинной паузы.
    Олег обернулся на койку, книга была открыта.
    — Кончишь про Сибирь, освой «Спутник кинолюбителя». Поучись, как кино показывают. Это дело интересное и очень перспективное... Юрий Павлович, — обратился он к Мышкину, — добудем «Спутник кинолюбителя»?
    Мышкин кивнул.
    — Глядишь, через год Чиликин нас в кино пригласит. Что-нибудь такое про сладкую жизнь или Карамазовых. Не все же на бульдозере ворочать.
    — Хорошо бы, — пожал плечами Мышкин.
    Он был строг и к вольности профессора по части личной жизни пациентов относился неодобрительно.
    Они двинулись из палаты.
    Да, на бульдозере не придется тебе, Руслан, ворочать, думал Олег. Это уж точно. Отзвенела роща. Чем на инвалидность садиться, лучше ролики перематывать — кино дело увлекательное, и дрожание будет меньше.
    — Сестре скажи, к ней в следующий раз зайду, — обернулся он к Руслану уже в дверях. — Когда исследования будут готовы.
    ...«Друг мой Колька» шел в студенческом клубе МИИТа, где Олег выступал на устном журнале. После выступления они остались с Родькой на фильм. Сели поближе к двери, досмотрев, двинулись к выходу. Возле операторской кинобудки стоял Руслан Чиликин, хмурый, бледный. Олега он не заметил. Он пристально глядел вслед девчонке, уходившей после картины. Высокая, тонкая девчонка шла быстро, не оглядываясь на Руслана, словно не оставляла позади себя ничего интересного.
    ...В конце обхода случилось ЧП. Из приемного покоя примчалась медсестра. Глаза очумелые, губы побелели.
    — Олег Петрович, виновата. Привезли снова Бабаеву с кризом. Заведующая велела вам доложить. Я отошла позвонить вам, а она очнулась и подглядела.
    — Что подглядела? — Олег опаздывал. На Бабаеву не было времени. Но она шла по тематике, бывшая больная 19-й палаты.
    — В историю болезни подглядела, — опустила руки сестра. — Вот, все прочла. Да как зайдется... Ох... Я думала, конец... что теперь делать...
    Она протянула историю болезни.
    Олег быстро пробежал глазами, вспоминая.
    — Я ей порекомендовала лечь, — воскликнула сестра, — а она сидит, глаза закрыты. Вот... вот совсем. Потом тошнота, рвота. Глаза налиты кровью. А если потом...
    — Нет, «потом» не будет, — оборвал он.
    Теперь не будет. Раньше было трудней. Олег первым смог доказать, что в основе подобных кризов лежит недостаточность тонуса мозговых вен, и первым не побоялся при высоком кровяном давлении ввести в вену больного во время криза кофеин. Да еще сколько! От двух до пяти миллилитров десятипроцентного раствора! Давление не повышалось. Напротив, оно снижалось по мере быстрого обратного развития картины криза. Теперь ему понятно многое. Не как вначале. Но инерцию традиций в лечении преодолеть не смогли даже некоторые врачи его клиники. А вот Инночка смогла.
    — Кофеин под контролем плетизмограммы? — спросила она, готовая немедленно идти к больной.
    — Посмотрим вместе, — ответил Олег. — Не забывайте об ее инфарктах. Сделаем электрокардиограмму. Если электросистол и признаков ишемии нет, то да. Если есть — не пожалейте двух ампул девинкана. Я вам привезу еще. Мне обещали в фармакокомитете....
    В сущности, очередной обход. Ничего примечательного. А застряло в башке. День-то оказался особый, а шел он совсем буднично...
    Потом взмыло вверх, и вдруг пик удачи...
    На заседании Технического, комитета при Министерстве здравоохранения.
    Здесь они с шефом в шумной толпе научно-технических революционеров пробивали много месяцев новый, более точный прибор для измерения тонуса мозговых сосудов. И дело-то плевое как будто, а тянулось. Выдумать у нас можно что хочешь, а гвозди достать — отдашь полжизни. Изобретать — это пожалуйста, все условия. А выполнить, сработать — некому. Только получив одномоментно четыре параметра на разном диапазоне давления, Олег мог окончательно синтезировать теорию метода.
    Сейчас на Техническом комитете министерства надо было еще раз попытаться убедить представителей ВНИИМП в необходимости нового оборудования. А это было не просто. ВНИИМП фактически один. И каждое заседание — сотни заявок из разных институтов.
    — Чай пить! — прервала его раздумья Инночка. — Никуда вы не уйдете. — Она перевесила его куртку в другую комнату. — «Всего одну минуту, — промурлыкала она, — приколет розу вам на грудь цветочница Анюта».
    Он не уступал. Времени не было. А она вот что тут наворотила. На столе стоял громадный торт с воткнутыми крошечными свечами.
    — Юрия Павловича день... — объяснила Инночка, и ее глаза смущенно брызнули синевой. — Он скрывает, но нас не проведешь. В апреле колоссально много великих людей народилось. — Она замялась. — А третьего апреля...
    Он машинально пересчитал свечи. Двадцать семь. Ух ты, Юре Мышкину всего двадцать семь. Он уже кандидат, думает по миопатиям докторскую защищать. А Олег-то считал, что они с ним — ровесники. Вот как: выходит, уже на пятки наступают ассистенты. Надо поторапливаться.

    Через сорок минут он подъезжал к серому зданию Министерства здравоохранения. Это был старинный особняк в Рахмановском переулке, располагавший солидной стройностью колонн и основания, вселявший веру в незыблемость традиций. Но он и не собирался нарушать традиций.
    Совещание уже шло, когда они с шефом подоспели. Первый вопрос, о портативном электрокардиографе, рассмотрели до них. Выносили решение.
    Докладная Олега вызвала оживленные прения. Как он и ожидал, прения быстро свелись к вопросу о том, будет ли экономически целесообразно создавать такого рода приборы. Обеспечен ли на них спрос и в других медицинских учреждениях. Специально для одной Парковой конструировать не имело смысла, завод мог отказать комитету.
    Спрос на приборы появится только тогда, когда они станут диагностическими, то есть когда роль нарушений тонуса мозговых вен будет исследована чуть ли не в деталях. А провести такие исследования Олег мог только  п о с л е  изготовления требуемых высокочувствительных приборов.
    Порочный круг замыкался.
    Надо было поверить на слово. Идти на риск.
    Помнится, он гоголем выкатился из министерства. Как чокнутый вышел. Даже с шефом забыл проститься.
    Теперь-то остались пустяки. Стои́т, родимая. Гигантская лаборатория с новейшим оборудованием помогла...
    Приборы, заботы, раздоры...
    Олег уже обосновал почти всю методику. Месяца три тогда прошло. И изготовили. Правда, не всё. Часть оборудования перемонтировали, кое-что усовершенствовали.
    А тогда, после Технического комитета, третьего апреля его пошатывало. От счастья. Как будто набрался. Не надо никого рядом. Наедине со свершившимся.
    Сейчас, лежа в постели, один в пустой избе, он спросил себя: если бы тот день остановился на этом моменте? И все остальное, что за этим последовало, не случилось бы. Ну, допустим, его бы вызвали в другой город, к умирающему на консультацию. Или он сам подвернул ногу и его сволокли в больницу? И он не смог бы пойти на процесс к Родьке, заехать за Валькой перед банкетом в «Славянском базаре» и узнать то, что он узнал. Что тогда? Был бы он счастливее, благополучнее в эти три истекших года, если бы ничего не знал и только хлопотал по науке, допирая до сути методики. Если бы он шел по проторенной колее научного восхождения, не обремененный устаревшими пережитками бредовой ревности, унизительной бессонницы, бесплодного домогания любви? Эта идиотская сила воображения, которой он наделен, нужна ли она науке?
    У Фрейда есть любопытная мысль. Каждая фантазия — это осуществляемое желание, воображаемый корректив к неудовлетворяющей действительности. Фрейд утверждает, что только неудовлетворенный фантазирует.
    И часто именно те желания лежат в основе фантазий, которых мы стыдимся, в которых никому никогда не признаемся, так как скрываем их даже от самих себя.
    ...Сейчас он пытается дать себе отчет, хотел бы он, чтобы тот день оборвался. День счастья и страдания, в который так много ушло из его жизни. Или именно потому, что это ушло, основное завязалось и наслоилось в ней потом? И вообще, на каких весах взвешиваются эти «за» и «против» испытанных мук или безумства прожитого куска. В каких единицах измеряется убыток и приобретения. А может, бытие наше и есть безмерность страдания и ошеломление взлета? И все познается в сравнении одного с другим.
    Что ж, подумал он, каждый человек заслуживает ту судьбу, которой достоин? Так, что ли?
    В общем, так или не так, но, по какой-то там раскладке в его личном гороскопе, в то третье апреля он не сломал ногу и его не вызвали в другой город.
    После совещания в Техническом комитете он бродил по улицам час, два — аллах ведает.
    Потом увидел себя на мосту. Темнела вода, железная конструкция позвякивала. От острого сквозняка в спину дуло. Конечно же на мосту ветер сильнее. Закон встречных пластов воздуха. Где же это? Ах мамочка, какая мощь. Крымский мост. Кажется, Власова конструкция и еще кого-то.
    Может, утопиться от радости. Или пристать к девчонке. Мол, милая моя, жизнь-то, а? Какие номера откалывает?
    Он взглянул на часы. Еще есть время. Потом надо поспеть на Родькину заключительную речь. Не простое дельце он выбрал на свой день рождения. Из суда — прямо на банкет. Сколько Родьке в тот день стукнуло, прикинул Олег. Тридцать? Это было, помнится, первое дело с покушением на убийство, где Родька выступал защитником.
    Накануне он вызвал Олега домой советоваться о предстоящей речи.
    Ну и профессия, думал Олег. Какая-то нецелесообразная. Для чего, спрашивается, выгораживать прохвоста по фамилии Рыбин, если тот собирался убить жену. А хочешь не хочешь, Родька обязан вникать в его переливы, почему хотел убить, как дошел до жизни такой.
    Родька изложил свои намерения. Существенно скостить срок, который требовал прокурор. Для этого нужны были не просто доказательства, смягчающие вину гражданина Рыбина, для этого необходима была система неопровержимой логики.
    Родька бегал по комнате из угла в угол, дымил, переставлял предметы.
    Олег с сомнением покачал головой:
    — Липа все это. Твой Рыбин подонок, выродок, и все. Это видно невооруженным глазом.
    Родька вскипел, обозвал Олега невеждой и начал убеждать его снова. Но ничего не помогало. Олег не переубеждался.
    Родька страшно огорчился.
    — Слушай, старик, — потерянно сказал он, разводя руками. — Если я тебя не могу нокаутировать, что же будет с прокурором и судьями?
    Олег пожал плечами.
    — Нет, так не пойдет, — вскинулся Родька, — это же предельно ясно. Ты просто не хочешь разобраться. Ну давай все по порядку. Я буду рассказывать, а ты останавливай, где, по-твоему, не сечет. — Он сел, попробовал успокоиться. — Буду жесто́к в изложении. Значит, так. Покушение было зверское. Рыбин несколько раз бил жену гантелью по голове, она заползала под кровать и кричала: «За что, Алеша? За что?» Он все распалялся, пробовал ее вытащить оттуда. Потом вошел сын с невесткой, и он обернулся к сыну: «Я убил мать». Сын подбежал, наклонился, увидел, что мать жива, бросился за врачом. «Ах, так я тебя еще не добил», — закричал отец и снова два раза ударил свою жертву гантелью. Когда она затихла, он медленно приблизился к телефону, набрал милицию и сказал: «Я хочу сделать заявление. Я убил свою жену. Моя фамилия Рыбин. Адрес... Я сделал это умышленно, в полном сознании. Расстреляйте меня». Родька вскочил, подбежал к Олегу.
    — Это я доложил тебе лишь момент покушения. Пока ты еще ничего не знаешь о Рыбине, его жене, детях. Так? — он заглянул Олегу в лицо. — Ну, что ты можешь сказать на этом этапе?
    Олег возмутился:
    — Господи, да что ж тут говорить?
    — А тебя не поражает, что Рыбин требовал себе расстрела сам? А? Разве логично? Выходит, ему самому жить было неохота? И никакой корысти в этом убийстве не было. А значит, тупица ты, он был  д о в е д е н  до этого крайнего шага.
    Олег хмуро молчал, и Родька распалялся все больше.
    — Не было корысти, а наоборот, Рыбин сам искал смерти в убийстве жены, раз он тут же, не раздумывая, потребовал себе смертного приговора. Он на это именно и рассчитывал, придя сам с повинной, да с требованием крайней меры.
    — Все одно, — покраснел Олег. — Никому не дано права распоряжаться судьбой другого. Эдак каждый вздумает вершить самосуд. Какое нам дело, что и Рыбину твоему жить не хотелось. А может, жене его, наоборот, очень даже хотелось. Тем более, ты говоришь, у них дети.
    — Ага, — почему-то обрадовался Родька. — Вот ты и подходишь к сути дела. Суть заключается в том, что в убийстве, если оно совершено человеком вменяемым (а судебно-медицинская экспертиза признала Рыбина таковым), в абсолютном большинстве своем повинны, иногда невидимые, многие соучастники преступления. Убийца-одиночка — это или маньяк, или человек, введенный в состояние аффекта. Во всех остальных случаях — надо искать подоплеку, взвешивать все обстоятельства. Из опыта самых крупных и шумных дел об убийстве что вытекало? Ты не соображал? А я досконально проанализировал. Именно  м о т и в ы  убийства и дают картину соучастия других людей, иногда менее виновных, чем убийца, а порой и  б о л е е. Ну вспомни, к примеру, хотя бы знаменитое дело об убийстве Абрамова его несовершеннолетним сыном Виктором. После речи Брауде суд оправдал убийцу, назначив лишь условный небольшой срок. Почему? Сын, убивший отца. А? Мотивы убийства решили всё. Оказалось, что изверг отец издевался над дочерью и женой на глазах у Виктора. Тиранил и оскорблял его самого.
    А здесь с Рыбиным каковы мотивы? Почему он тут же пришел с полной повинной и требованием для себя вышки?
    Олег не перебивал. Какая связь с делом Виктора Абрамова?
    — Ты что? — наконец разозлился он. — Там пацан на истязателя, здоровенного дядю, а здесь здоровенный дядя — женщину, мать своих детей?
    — Резонно, — поддакнул Родька. — Так я же и не прощу Рыбину оправдания. Я прошу  с н и с х о ж д е н и я. Понял?
    — Не понял, — заупрямился Олег. — И тебе не советую понимать. Нечестно потворствовать выродку.
    — Он не выродок, — возмутился Родька. — Он — продукт. Хочешь, я тебе все по пальцам докажу?
    — Не докажешь. Я уже все слышал. И советую, не бери меня в союзники.
    Родька как с цепи сорвался. Стал вопить об одноклеточности сознания некоторых людей, не способных к юридическому подходу, о равнодушии и еще о чем-то. Они орали и спорили, в результате чего Олега занесло, и он обозвал Родьку карьеристом, который из соображения выгодного будущего берется защищать заведомого, преступника и идет на сделку с совестью.
    Потом они пошли на Волхонку в «Медный кран», раздавили по одной и помирились.
    Стоя тогда на Крымском мосту, Олег, помнится, все ворошил в уме вчерашний спор и думал, каким же манером все-таки удастся Родьке защитить Рыбина. И удастся ли?
    Родька, конечно, нашел выход. Шарики у него варят, хватка бульдожья. Да скорее всего, Олег не очень-то был прав в отношении Рыбина. Очень уж он гнушался счетов с бабами, кровопролития. Он вынул из кармана записку. «Славянский базар», — было выведено явно не Родькиной рукой, — зал № 4 (с выходом в вестибюль)».
    «После процесса кутнем, — подумал Олег, — и скинем разом с себя эту мерзость».
    Навстречу по мосту плыли фигурки. Девчонки. Две. Не пристанешь. Тоненькие прутики силуэтов колыхались как маятники. Да нет же, это его шатает. Он спрятался за стояк. Они прошли совсем рядом и остановились у перил. Он услышал, очень отчетливо, как слышно только в темноте:
    — Представляешь, так прямо и говорит: «Складывай кресло-кровать и выметайся». Я ему: «Что с тобой? Свихнулся? Может, ты с похмелья?» А он: «Сказал, забирай! И все. Вон кресло — в углу». Пошла в столовую, а сама хлещу в три ручья. От одной обиды. Представляешь, вчера все у него убрала. Посуду перемыла. Кастрюли заросли, — может, месяц не чищены. Выстирала все, что накоплено. Потом за ванную принялась. Чистила, драила. А он ждал. Ласковый такой был. В тот вечер шептал, забавно так. И все было хорошо. А сегодня «забирай». Значит, я ему что? Обслуга? — Она всхлипнула. — Не обидно, что ли?
    Вторая сказала врастяжку:
    — Недоразумение... А может, поклеп. Или мать его против. Это очень даже часто бывает. Такая мать попадется, ой-ой. Скажет, «она в кафе работает, значит, гуляет, чтоб и духу не было». Ей, видишь ли, инженершу подавай или Людмилу Савельеву. Они все так об своих сыновьях понимают.
    — Вряд ли. Скорей всего, поклеп. Может, на работу его прислали... Его бывшая все в комсомольское бюро писала. От зависти. Каждый день звонила мне. Подышит в трубку и бросит.
    — Все они так, — вздохнула вторая. — Жены. У Чехова недаром сформулировано: «Жена есть жена».
    — Нет, ты дальше слушай. Я ему говорю: «Вот кресло-кровать, и вот я. Больше не увидишь. Только если ты человек — объяснение дай. Что на тебя нашло. А то потом пожалеешь». А он: «Знаем, слыхали: «Меня нельзя бросить. Меня можно только потерять». Эти номера со мной не проходят». «Ну хорошо, хорошо, — говорю. — Ну ладно». Понимаешь, уже унижаюсь. Как последняя самая. «Бросай, если тебе так удобно. Только в чем причина?» А он: «Где, говорит, ты вчера ночью была?» — «Дома», — говорю. «Ах, дома, — гремит во всю глотку, — забирай кресло немедленно». — «Где же, по-твоему?» Он: «Тебе лучше знать. Придешь домой, на досуге с матерью обсуди». — «А она, мать, при чем?» Так он знаешь, что сказал: «Вы сначала сговоритесь с маменькой хорошенько, как врать, меньше шуму будет». — «Дома я была, дома», — кричу, а сама навзрыд рыдаю. А он: «В ванной — лицевое полотенце. Умойся, утрись и шагай». Да еще с издевкой: «В ногу со временем шагай».
    Ну оделась я, собрала баульчик и пошла. Кресло-кровать забирать не стала. Если у него совести нет отослать, пусть пропадает. В дверях он еще поизмывался, — мол, «маме привет передай. Скажи, ее слова про тебя буквально исполнил: «Муси нет и не будет». И поимей в виду, говорит, Мусенька, все. Завязываю. И не звони, и не приходи».
    Муся замолчала. В воздухе повисли ее вздохи и всхлипы. Потом она пролепетала:
    — Видишь, недоразумение какое вышло? А? Это я от Кольки длинного все бегала. Ему и отвечали, мол, дома она не ночует, нет ее и не будет. А тут, видишь, не на Кольку пришлось, а на моего. Вот оно как все повернулось.
    Она снова всхлипнула, но уже по инерции.
    — Каким же испорченным надо быть, чтобы это подумать? Значит, выходит, с ним весь вечер любовь крутила, до дому добежала и на ночь к другому? — Она помолчала. — Что теперь делать? Что делать? И ума не приложу.
    Она заплакала пуще прежнего.
    — Пойдем, — сказала вторая. — Простудишься. Сквозняк.
    Фигуры отделились от перил и поплыли.
    Он улыбнулся про себя. Ишь ты, какие, оказывается, трагедии разыгрываются. Ничего. Это размолвка трехминутная.
    Желтые витрины маячили в темноте. Он еще подумал о стеклах. В новом доме весь простенок был из стекла. Хорошо бы такие в диагностическую. Потом схватил такси, все никак не мог проскочить через центр, хоронили кого-то.
    Олег вошел в зал суда, когда подводились итоги.
    На задней скамье потеснились, освобождая еще одно место.
    Он размотал шарф, расстегнул «молнию» на куртке и пристроился с краю. Не успел он осмотреться, как судья предоставил слово прокурору.
    Олег чуть не присвистнул. Молодая, одетая в форму женщина, с чуть пробивающимися черными усиками, начала громким голосом. Такую под шкалу характеров не сразу подведешь. Перегибы эмансипации.
    Прокурорша наслаивала факты, обвинения, как капусту шинкуют или щепу колют, коротко, четко отделяя одну мысль от другой. Было что-то неприятное в ее осанке. Резкий голос не убеждал, в ее объективность не хотелось верить. Она говорила о полном разложении Рыбина. Минуя подробности и не вникая в кухню отношений, она сосредоточила доказательства обвинения на более общих положениях и событиях в семье.
    Почему-то Олега все это раздражало.
    Он никак не мог приспособиться к происходившему. Сосредоточиться. То ему вспоминалась какая-нибудь реплика на техсовете, потом он мысленно прикидывал, как разместить оборудование. Вдруг его задели новые интонации в речи прокурорши. Сквозь уверенную жесткость слов прорывалось волнение. Несомненно, оно было искренним. Олег вслушался. «Наверно, и горячность ее, — миролюбиво подумал он, — это не подгон фактов под ярлык виновности, а убежденность. А может, так и надо выступать прокурору — безапелляционно. Чтобы не подкопаться. И зачем только Родька взялся защищать этого гада?» — снова с раздражением подумал он.
    — Умышленное покушение на убийство, заранее обдуманное, — закруглилась прокурорша, — у зрелого, юридически образованного человека (сам был народным заседателем десять лет) не может вызвать нашего снисхождения. Неприглядность всей жизни этой семьи, во многом безнравственной, аморальной, картина взаимных обманов, измен, угроз, которые обнаружены на суде, только усугубляют вину подсудимого. Его вина требует не снисхождения, а заслуженной кары. Налицо самосуд, полное неуважение к советским законам, к личности и жизни другого человека.
    Прокурорша остановилась. Затем назвала статью, по которой выходило 15 лет строгого режима.
    После речи прокурорши все сдвинулось. Началось возбужденное перешептывание, восклицания. Шепот одобрения или несогласия? Олег бросил взгляд на подсудимого. Худое, вытянутое навстречу прокурору тело его сейчас было напряжено до крайности, одна рука приставлена к уху. Ухо тоже словно вытянуто в сторону голоса прокурора. Очевидно, Рыбин знал, что будет требовать обвинение, он не удивился, не изменился в лице, а только напрягся, прикованно глядя на прокуроршу.
    Потом, должно быть, задавались какие-то вопросы...
    Олег очнулся, услышав голос Родиона. Теперь он отчетливо видел все происходящее.
    — Мария Васильевна, — обратился Родион к жене Рыбина, — последний вопрос: ваших детей, Лидии и Василия, как я вижу, нет в зале? Почему? Чем вы это объясняете?
    Женщина отняла пузырек от носа, подняла глаза на адвоката и, пожав плечами, сказала:
    — Что ж они на позор отца будут глядеть. Грязное белье трясти.
    Голос у нее оказался низкий, прокуренный.
    Родион кивнул судье, что удовлетворен ответом, и теперь, уже не ожидая разрешения, заговорил.
    — Товарищи судьи! — начал он традиционно, и Олегу передалось скрытое напряжение этого голоса. — Несколько месяцев назад в благоустроенной, обжитой квартире по улице Чехова была освидетельствована тяжелораненая женщина, получившая травму головы. Это была сидящая здесь Мария Васильевна Рыбина...
    Олег впервые видел друга, которого, казалось, знал до запятой, в роли человека, от которого зависит чья-то судьба. И как всегда бывает, когда ты открываешь в знакомом тебе, привычном, почти домашнем существе совсем другие качества, Олега охватило изумление.
    Он помнил сегодня, как выглядел Родион и как воспринимался залом, кое-что запало из его аргументов — кажется, он ссылался на биографию. Остальное ушло.
    А было это так.
    Родион изложил обстоятельства покушения, сказал о «чувстве справедливого негодования», которое охватывает, когда становишься свидетелем страшной семейной драмы, о «естественном желании» строго покарать человека, нарушившего священный закон нашего общества — неприкосновенность человеческой жизни. Он призвал судить Рыбина по всей строгости, предусмотренной Уголовным кодексом страны.
    — ...И все же, — перешел он ко второй части речи, — я прошу, товарищи судьи, о снисхождении к человеку, которому нет снисхождения.
    Родион остановился, обвел глазами зал, потом выверенно, остро отметил реакцию жены и группы, окружающей ее, и увидел Олега. Олег едва заметно одобрительно кивнул ему, но Родион уже забыл о нем, он обращался к судьям.
    — Прокурор требует пятнадцать лет строгого режима. Основываясь на фактах, обвинение говорит: виновен, умышленно, продуманно Рыбин совершил свое преступление. Справедливо. Вина Рыбина налицо, но мы обязаны взвесить все обстоятельства, проанализировать не только факты, но и мотивы, уложить их в непредвзятую систему, то есть проявить предельную объективность. Мы обязаны взвесить со всей проницательностью не только эмоции Марии Васильевны, когда она кричала «за что?», но и  с м ы с л  этого возгласа.
    Действительно, за что? В чем причина того, что спокойный, уравновешенный человек, который, по показаниям всех свидетелей — сослуживцев, соседей, друзей, являлся образцом сдержанности, вежливости и даже на прямые сочувственные вопросы — почему он так заброшен, одинок, неухожен в своей семье — никогда не отвечал жалобами, а всегда уклонялся от откровенности или обличений собственной семьи, — почему этот сдержанный, скрытный человек оказался способен на такую жестокость, последовательный садизм, принял такое, несовместимое со всей его жизнью и характером, решение?
    Мне хочется, отвечая на этот вопрос, опереться на две категории фактов, смягчающих вину подсудимого. Первая — бытовые факты. Неоднократные грубые ссоры, беспочвенная ревность жены, доходящая до патологии, нецензурные выражения и, заметьте, грубые выходки исходят только от Марии Васильевны, не раз опускавшейся до рукоприкладства, — вспомним показания соседей, знакомых, ставших случайными свидетелями подобных сцен или оказывавших помощь пострадавшему от побоев Рыбину.
    Атмосфера в доме в последние годы становится невыносимой. Главе семьи не оказывается не только уважения, но и элементарной помощи во время болезни. Близкие буквально бойкотируют Рыбина, отказываясь приготовить ему еду и обеспечить необходимый отдых после работы, что, естественно, ожесточает его с каждым днем все больше. Наконец, тяжелая двухмесячная болезнь сердца в больнице. В эту больницу из семьи уже никто не приходил.
    — Неправда, — снова, но уже истошно, возмущенно закричал женский голос, — вас ввели в заблуждение. Сначала мы все ходили. Спросите у  н е г о, почему я перестала ходить!
    На этот раз Олег отчетливо увидел Марию Васильевну. Она приподнялась, когда кричала, и лицо, изможденное, серое, было перекошено от негодования. Сказав свое, она тяжело рухнула на сиденье. Запахло аптекой.
    Острота ситуации все больше захватывала Олега, на лбу выступила испарина, шею свело от напряжения. Только сидя в зале, он понял, какую адскую выдержку, надо иметь людям, ежедневно взвешивающим каждое сказанное слово на весах правды и лжи, добра и зла, которым дано это страшное право  с у д и т ь  себе подобных.
    — И другой ряд фактов, — повысил голос Родион. — Я бы сказал, социально-исторических, которые я предлагаю вашему вниманию.
    Олег насторожился. О такой постановке вопроса ему не было известно. Может быть, это и есть то, что Родька придумал как общую систему доказательств, о необходимости которой он говорил вчера.
    — В этой связи мне бы хотелось, — медленно продолжил он, — сослаться на свидетельские показания старого товарища Рыбина, наблюдавшего его жизнь с тридцатых годов по сегодняшний день, — Ивана Семеновича Киселева.
    Как вы знаете, Киселев рассказал нам о том, что помнит Марию Васильевну и Алексея Ивановича женихом и невестой, об их жизни до войны. «Это была образцовая семья. Мне казалось — вот люди, созданные друг для друга», — уверенно заявил Киселев, часто бывавший у Рыбиных в то время. Он сохранил добрые отношения с обеими сторонами до последнего времени, тяжело сокрушается по поводу случившегося сейчас. Такому свидетелю можно верить. «Разногласия начались после войны», — вспоминает Киселев.
    И Родион привел примеры, когда на шум и крики к Рыбиным приходили соседи, заставали ссору, доходившую до тяжелых побоев. Во всех этих ссорах всегда обвиняющая сторона — Мария Васильевна. Алексей Иванович отмалчивается, хотя именно он страдает от рукоприкладства жены. Рыбин никогда не жалуется на семью, обвиняемый в семье всегда только он. Деспот, душегуб, патологически преследующий женщин своими ухаживаниями.
    — Мне хочется спросить вас, товарищи судьи, о другом: как же совместить два столь несхожих портрета Алексея Рыбина? Один — тот, который нарисовали нам здесь его сослуживцы и соседи, человека, сдержанного до скрытности, справедливого, любимого коллективом и друзьями на протяжении тридцати с лишним лет. И другой — деспота, тиранившего семью, восстановившего против себя детей до такой степени, что ему много месяцев подряд приходилось питаться за отдельным столом.
    Переждав шум зала, Родион удовлетворенно обвел глазами аудиторию и приступил к выводам.
    — Итак, я подхожу к самому главному, — голос Родиона понизился, снова зазвучал затаенно, почти интимно, с легкой горечью человека, вынужденного делать признания, которые самому ему тяжелы. — Чем же объяснить эту двуликость? Казалось бы, хамелеонство не в природе такого человека-бойца, каким мы представляли себе Алексея Рыбина. Что же означает это соединение морали и аморальности, высокое чувство долга и изощренная жестокость преступления? Я думаю, товарищи судьи, что за кажущейся раздвоенностью морали подсудимого стоит объективное многолетнее существование в его семье двух противоречивых мировоззрений. В лице подсудимого мы имеем дело с одной из разновидностей людей, чье детство совпало с годами военного коммунизма, а характер окончательно сложился в период Отечественной войны. Привыкшие к суровой дисциплине военного времени, они судили людей только со знаком плюс или минус. Повседневность, сложность жизни воспринимается ими порой как отступление от норм высокой совести, они думают, что прямолинейность — это всегда правда, многослойная тактика — всегда фальшь, осторожность — всегда трусость.
    В годы, когда Алексей Рыбин был на фронте, Мария Васильевна приводит в дом мужчину. Она знакомит его с детьми. Дети начинают любить доброго, распахнутого настежь человека, с открытой, но неглубокой душой. Возвращается Рыбин, он жив, все хорошо кончилось для него в этой суровой войне, и Мария Васильевна (надо отдать ей должное) сразу же расстается со своим возлюбленным во имя сохранения семьи. Но увы. Прежней, образцовой пары, о которой говорил здесь Киселев, уже нет и в помине. И, к сожалению, никогда уже не будет.
    Родион поправил волосы. Лицо его, казалось, побледнело, когда он, протянув руку, раскрытой ладонью показал в сторону подсудимого.
    — Рыбин не может смириться с мыслью об измене жены. О том, что в трудные дни на фронте в его доме жил другой. Он становится суров, мрачен, нетерпим, требует полного подчинения, вводит строгий распорядок в доме. Малейшее нарушение установленного им кодекса морали вызывает его нарекания, а порой жестокую мстительность. Дети, помня доброго, уступчивого дядю, безответственно баловавшего их, не принимают настоящего отца, не могут его полюбить. Конфликт ширится, растет, как поток, вырвавшийся в долину, и вот уже мать берет сына и дочь в союзники против отца, потом они становятся свидетелями ссор, матерщины, побоев.
    Обстоятельства последнего года совместной жизни в семье Рыбиных вы уже знаете — полная несовместимость двух враждующих сторон. Незадолго до покушения Рыбин впервые признается Киселеву в письме из больницы: «Жизнь моя дошла до ручки. Дома жить не могу. Не знаю, что и предпринять. Ни здоровья, ни семьи у меня больше нет». Всю жизнь Рыбин привык к уважению и вниманию чужих людей, коллектива. Теперь, на старости лет, он презираем и ненавидим в собственном доме.
    Такова ситуация в семье Рыбина перед последними трагическими фактами. Киселев предлагает Рыбину из больницы переехать к нему на время, пока в его доме разрядится атмосфера или он не подыщет себе новую квартиру. Подзащитный едет к Киселеву, но потом снова, спустя месяц, возвращается домой. Как мы знаем, не без участия и согласия Марии Васильевны.
    Через несколько дней происходит покушение.
    Товарищи судьи, я постарался раскрыть перед вами социальные и психологические мотивы, которые повлекли за собой преступление. Учитывая все вышеизложенное, прошу смягчить наказание...
    Родион сделал паузу, он был взволнован и возбужден напряженным вниманием зала, он чувствовал успех, ноздри его трепетали, глаза блестели. Будто взвесив все, что предстояло ему сказать, он сделал шаг в сторону судей и закончил:
    — Прошу суд применить к Рыбину статью 109 Уголовного кодекса, которая гласит, что за умышленное тяжелое телесное повреждение с опасностью для жизни полагается срок наказания до восьми лет лишения свободы. Учитывая чистосердечное полное раскаяние Рыбина и то, что он сам, первый сообщил о случившемся, и, наконец, то, что, будучи тяжелобольным, он не представляет больше опасности для общества, прошу суд приговорить его к трем годам лишения свободы с последующей высылкой на два года. Взгляните на моего подзащитного, — кончил Родион, — представьте, как проживет он даже эти три года и  п р о ж и в е т  ли он их.
    Он сел. Несколько мгновений зал молчал. Олег не мог разобрать, преобладает ли одобрение или порицание. Жена Рыбина явно не сочувствовала просьбе защиты. Ей было мало трех лет заключения. Она хотела избавиться от мужа навсегда.
    Олегу был неприятен ее вид, явственно проступившая в глазах жажда мести, и вместе с тем он понимал ее состояние. Но главное, что он ощутил тогда, это постыдность своего соглядатайства. Ему казалась нелепа, противна человеческим законам сама процедура суда, судебного заседания.
    Где-то, в какой-то точке живет семья, несчастная или благополучная. Существует трое, четверо с их удовлетворением, покоем, работой, бытом. Потом однажды, как обвал, случается что-то страшное, ненормальное, что длится, может быть, ничтожную долю их жизни, и вот уже эти люди не семья, не возлюбленные, не сын и отец. Они обвиняемые и обвинители. И это новое их положение дает право и обязанность совершенно чужим, посторонним людям влезать в их глубоко скрытую интимную жизнь, судить, кто прав, а кто виноват, взвешивать на неких весах чувства, побуждения, ревность, самопожертвование. Может быть, для него, стороннего свидетеля, все это так невыносимо и оскорбительно? Или с непривычки? Олегу казались бестактными и вопросы судей, и показания свидетелей, словно подглядывавших в щель чужой жизни или подслушивающих у дверей. Его коробили ответы, которые всегда были неправдой, так как не могли вместить сложности ситуации, и потому даже искренние ответы не обнаруживали истину, а были только условным обозначением чего-то, что впоследствии подлежало оценке определенной статье Уголовного кодекса.
    Лишь в одном Олег ощущал Родькину правоту. Если речь об убийстве или покушении убить — здесь всегда замешаны соучастники, видимые, а чаще незримые, и надо много терпения, убежденности и ума, чтобы выявить всех и раскрыть преступление.
    Теперь предоставили последнее слово обвиняемому.
    Рыбин стоял за деревянной загородкой, длинный, сухопарый и сухожилый, с лицом, покрытым желтой щетиной, на котором поблескивали стекла безоправных очков. Он напоминал Олегу тощую клячу, загнанную в стойло. По обеим сторонам загородки дежурили солдаты, краснощекие, сильные, безучастные к происходящему.
    Когда подсудимый встал, заложив руки за спину, в зале загудели, зашевелились. Все как бы вытянулись навстречу тому, что он скажет. И только в первом ряду пожилую, со вспухшими, искусанными губами женщину подхватили под руки две соседки. Одна протянула ей флакон, из которого она что-то отпила, другая подала чистый носовой платок. Женщина утерла платком искусанный рот и напряженно застыла, ощущая на себе взгляды присутствующих.
    «Жена Рыбина, — подумал Олег и с болезненным любопытством стал вглядываться в лицо женщины. — Маленькая, хлипкая, типичный холерик, а оказалась двужильная. Ее тюкали по голове гантелью, а она нашатырем спасается».
    Надтреснутый сухонький голос подсудимого никак не мог прорезаться сквозь скованные оцепенением губы, судья попросил говорить громче. Рыбин откашлялся, странно дернув шеей, и продолжал с усилием:
    — ...был, по существу, давно брошен семьей, жил как чужой среди врагов. Дети из-за жены меня ненавидели... Острые приступы удушья, было совсем плохо... никто не помог. Подыхай, мол, ты нам не нужен... Соседи приносили кислородные подушки. Из аптеки. Последний раз лежал в больнице, тоже никто не пришел. Ожесточился... — Рыбин замолчал и вдруг явственно, без усилий выговорил: — Ведь я ее любил, одну ее...
    Кто-то крикнул: «Ложь! Сколько их перебывало!»
    Олег не разглядел через головы, кто крикнул, жена или одна из ее соседок. Жена Рыбина, помнится, объясняла свое отношение к мужу его постоянными и частыми изменами; как рассказал Родион, на следствии прошли многие женщины, предполагаемые возлюбленные Рыбина: секретарша института, курортная знакомая, соседка по дому и даже участковый врач. Но ни одну из связей Рыбина доказать не удалось.
    «Вот так финт, — удивился Олег. — Им обоим по шестьдесят, а они беспокоятся об изменах. Подслушивают, подстерегают. Какая мерзость. Им бы о боге...»
    Когда он впервые на суде увидел обоих, в нем ни тот, ни другая не вызвали сочувствия. Глубоко скрытое в отношениях мужа и жены было отвратительно. Явная порочность