Скачать fb2
Портрет миссис Шарбук

Портрет миссис Шарбук

Аннотация

    Пьеро Пьямбо — удачливый портретист, светский лев; ему рады в самых модных нью-йоркских гостиных конца XIX века. Но несмотря на преуспевание, его снедает чувство творческой неудовлетворенности, поэтому он с радостью хватается за необычный заказ от некой миссис Шарбук — написать ее портрет, не видя ее, а лишь ведя беседы с ней из-за ширмы. Но пока удивительная миссис Шарбук рассказывает ему о своей удивительной жизни, город потрясает серия кровавых, ничем не мотивированных убийств, и Пьямбо начинает понимать, что они как-то связаны с его таинственной заказчицей…


Джеффри ФОРД ПОРТРЕТ МИССИС ШАРБУК

    Посвящается Линн, неповторимой, загадочной и прекрасной

ОТЛИЧНАЯ РАБОТА

    К моему смущению, миссис Рид весь вечер держалась рядом со своим новым портретом, располагаясь то под ним, то чуть левее, то чуть правее. Она по такому случаю надела то же самое черное платье и бриллиантовое ожерелье, в которых, по моей просьбе, мне позировала. В сложившейся ситуации сравнения между творением Господа и моим были неизбежны. Возьму на себя смелость утверждать, что оригинал Всемогущего несколько уступал моей художественной версии. Если Он в Своей неоспоримой мудрости, творя ее нос, стремился к грандиозности и счел уместным оставить весьма заметный зазор между передними зубами, то я слегка принизил оригинал и довел черты, делавшие ее самой собою, до прекрасной нормы. Используя нежный розовый оттенок и не жалея светотеней, я добавил некое девическое сияние к тону и упругости ее кожи, переведя часы назад, — но все же остановил их за несколько минут до того раннего часа, когда подобные изменения показались бы смешными.
    Возможно, миссис Рид совершенно не отдавала себе отчет в этих расхождениях, или же отдавала, но полагала, что, стоя как можно ближе к своему более соблазнительному двойнику, она сотрет грани между реальностью и искусством и в умах ее родни и друзей эти понятия навсегда перепутаются. А может быть, она надеялась на какое-нибудь мистическое взаимопревращение плоти и искусства, как это описано в последнем романе Уайльда «Портрет Дориана Грея»[1]. Так или иначе, миссис Рид светилась от радости. Что же касается остальных присутствующих, то мы все стали невольными участниками заговора, целью которого было сокрытие истины. К счастью, ее муж по случаю сего вернисажа потратил кучу денег на хорошее шампанское и призывал всех пить сколько душе угодно. Многие из гостей — а их набралось около пятидесяти — чувствовали себя обязанными подходить ко мне и хвалить мою работу, и если бы не алкоголь, то мое лицо издергал бы нервный тик.
    — Пьямбо, вы превосходно изобразили эту золотую рыбку в чаше на столе рядом с миссис Рид. Я даже отсюда могу сосчитать на ней чешуйки.
    — Настурции в этой китайской вазе позади нее немного поникли, ну точно как в жизни.
    — Никто не умеет так передать складки платья, как вы, а бриллианты сверкают — ну просто бог ты мой!
    Я вежливо благодарил каждого, зная, что в течение следующего года буду для некоторых из них делать ровно то, что сделал для миссис Рид. Когда я уже решил, что меня наконец-то оставили в покое, мой коллега по изящному искусству портрета, Шенц, незаметно пристроился рядом. Невысокий, с ухоженной острой бородкой, он был широко известен своей приверженностью канонам прерафаэлитов[2] и портретами не самых знаменитых членов семейства Вандербильтов. Пряча озорную ухмылку за огромной сигарой, он разглядывал портрет, висящий на противоположной стене просторной гостиной.
    — Отличная работа, Пьямбо, — сказал он и чуть наклонил голову, скосив на меня глаза.
    — Выпей еще шампанского, — прошептал я ему; он в ответ беззвучно рассмеялся.
    — Она так и пышет душевным здоровьем, — сказал он. — Да, именно душевным здоровьем.
    — Я веду счет, — сказал я ему, — кого здесь больше — любителей настурций или золотых рыбок.
    — Запиши меня как поклонника носа, — сказал он. — Воистину мастерская экономия краски.
    — Я думаю, Риду тоже понравилось. За эту картину он заплатил мне просто по-королевски.
    — Так и следовало, — сказал Шенц. — Я думаю, ты своим искусством заставил его жену совершенно забыть о маленьком приключении ее мужа с продавщицей из «Мейси». Забыть обо все этих новых деньгах, которые он выкачал из своих обувных фабрик. Только твои таланты и помогли ему спасти брак и лицо.
    — Господь знает, что это не просто живопись: за ней стоит нечто гораздо большее, — сказал я. — А кто твоя следующая жертва?
    — Я только сегодня вечером подрядился обессмертить упитанных Хастелловских отпрысков. Пара перекормленных маленьких монстров — я собираюсь дать им опия, чтобы они сидели спокойно и не дергались. — Прежде чем отойти от меня, он поднял бокал с шампанским и провозгласил тост. — За искусство, — сказал он, когда хрустальные бокалы соприкоснулись.
    Шенц отошел, а я сел в уголок, рядом с папоротником в горшке, и закурил сигару, спрятавшись за дымовой завесой. К тому времени я уже выпил достаточно шампанского, и в голове изрядно кружилось. Я чуть не ослеп от света, преломлявшегося причудливой люстрой в центре комнаты, и от сверкания драгоценностей, которыми были украшены лучшие половины этих семейных пар, принадлежащих к нью-йоркским нуворишам. Из океанического бурления, происходившего в толпе гостей, время от времени вырывались обрывки разговоров, и за несколько минут мне удалось услышать лоскуты суждений, касающихся всего на свете, от открытия Колумбовой выставки в Чикаго до последних ужимок дитяти в ночной рубашке, обитателя «Хогановской помойки» — нового комикса «Уорлда»[3].
    И в этаком заторможенном состоянии меня вдруг осенило: я не только хочу, но и должен быть где-то в другом месте. Я понял, что провожу теперь больше времени, напиваясь до положения риз в гостиных с роскошными люстрами, чем за мольбертом. В этот момент море гостей схлынуло, мои глаза сфокусировались, и я увидел миссис Рид, которая теперь пребывала в одиночестве и разглядывала свой портрет. Она стояла ко мне спиной, но я увидел, как она медленно подняла руку и прикоснулась к лицу. Потом быстро повернулась и пошла прочь. Мгновение спустя обзор мне закрыла женщина в зеленом шелковом платье, цвет которого напомнил о том, что меня мутит. Я загасил сигару в горшке с папоротником и поднялся на нетвердые ноги. Мне повезло: не слишком углубляясь в гущу веселящихся гостей, я сумел найти горничную и попросить мое пальто и шляпу.
    Я собрался спешно, никем не замеченным, ретироваться, но не успел направиться к лестнице, которая вела к входной двери, как меня перехватил Рид.
    — Пьямбо, — позвал он меня. — Вы что — уходите?
    Я повернулся и увидел его — он стоял, чуть покачиваясь, глаза полуоткрыты. Рид улыбался своей фирменной улыбкой, не открывая губ; может, кто другой и увидел бы в такой улыбке проявление доброжелательности, но только не художник, наделенный проницательностью и способностью к анализу. Этот человек был по-современному красив, его черты лица, усы и бакенбарды, казалось, вышли из-под резца Сент-Годенса[4]. К тому же ему везло без всякой меры, это я точно мог сказать, но самое главное, что я в нем увидел, — это вошедшую в плоть и кровь неискренность.
    — Вы же почетный гость, — сказал он, приближаясь и кладя руку мне на плечо.
    — Вы уж меня извините, Рид, — прошептал я, — но признаюсь — я пытался выпить все ваше замечательное шампанское. Голова у меня кружится, нужно вдохнуть немного свежего воздуха.
    Он громко рассмеялся, и на этот хохот повернулись головы стоящих рядом гостей. Я смущенно скользнул взглядом по толпе и среди всех этих лиц, не знающих о причине веселья Рида, но смеющихся вместе с ним надо мной, увидел лицо Шенца, который покачивал головой и устремлял взгляд в потолок, подавая мне тайный знак: да, Рид — натуральный самодур.
    — Пока вы не ушли, позвольте, я приведу хозяйку дома. Уверен, ей захочется вас поблагодарить на прощание.
    — Прекрасно, — сказал я.
    Рид исчез, а я стоял, глядя на длиннющий лестничный пролет, в конце которого виднелась спасительная дверь. Несколько минут спустя он вернулся, ведя за собой жену.
    — У Пьямбо неотложные дела в городе, дорогая, — сказал он ей. — Он бы остался, но ему надо уходить. Я подумал, что ты захочешь поблагодарить его за портрет.
    Миссис Рид улыбнулась, а я вперил взгляд в щель между ее зубами. В те дни, что я провел в ее присутствии, она, казалось, не имела никаких личностных свойств. Она была послушной моделью, к тому же не лишенной приятности, но я и не пытался разгадать ее истинную сущность: ее муж определенно дал мне понять, что внутренний мир оригинала не должен отражаться в портрете.
    Она шагнула вперед, как делают, когда собираются чмокнуть тебя в щеку. В то мгновение, когда она приблизилась ко мне, я уловил в ней нечто большее, чем унылое безразличие, к которому уже успел привыкнуть. Ее губы царапнули мою кожу, и за миг до того, как она отпрянула от меня, я услышал ее шепот, прозвучавший не громче, чем шелест влажной кисточки по полотну: «Чтоб ты сдох». Когда я вновь смог увидеть миссис Рид стоящей во весь рост, на ее губах играла улыбка.
    — Спасибо, Пьямбо, — сказала она теперь.
    Рид обнял ее одной рукой, и они застыли друг подле друга, словно позируя для полотна под названием «супружеское счастье». Внезапно ко мне вернулось отточенное долгими годами тренировок умение заглядывать в души тех, кто мне позирует (в последнее время изрядно подзабытое в угоду «душевному здоровью», как назвал его Шенц, которое я пытался передать на своих картинах), и я увидел перед собой бледную, смертельно уставшую женщину в когтях вампира. Я повернулся и бросился наутек, спотыкаясь на ступенях; чувство у меня было такое, будто я не обращаю внимания на крики ребенка, упавшего в ледяную воду.

ПОСЛАННИК

    Я прошел мимо кебов, заказанных Ридом, чтобы развезти по домам гостей. Повернув налево, направился на юг по Пятой авеню. Голова все еще кружилась от шампанского и произнесенного шепотом пожелания миссис Рид. Я поднял воротник своего пальто, опустил пониже поля шляпы — лето за время вечеринки словно бы тихо сошло на нет. В спину мне поддувал холодный ветерок; желтеющий газетный лист пронесся над моим левым плечом и, трепеща в воздухе, пролетел под газовыми фонарями, как спасающийся бегством дух летнего тепла. Было уже поздно, и до моего дома в Грамерси-Парк путь предстоял неблизкий, но сейчас мне больше всего требовались свежий воздух, движение, ночь — противоядие от затхлой атмосферы этой набитой людьми гостиной, этого фальшивого, преломленного света, испускаемого треклятой люстрой.
    Улицы города были далеко не безопасны в этот промозглый час, но я не сомневался — какой бы злодей ни попался мне навстречу, по сравнению с Ридом он будет просто ягненком. Я потряс головой при мысли о том, какие муки мученические пришлось вынести этой бедняжке и что я хотя и невольно, но все же стал участником ее пытки. Теперь мне было очевидно — она все это время прекрасно понимала, что к чему. То ли ради детей, то ли опасаясь за себя, но она делала вид, что не замечает притворства Рида. Даже если такое случилось в первый раз, то наверняка не в последний; но теперь с каждым новым покушением на ее чувство собственного достоинства очаровательная, нестареющая красота, запечатленная на моем портрете, будет вечным свидетелем растущего уродства ее брака и ее жизни. Риду несомненно была нужна женщина, чей образ смотрел на него с портрета — похожий, но не вполне, на его жену. На самом же деле у настоящей миссис Рид было больше сходства с золотой рыбкой, посаженной в чашу, и срезанными цветами, никнущими в витиеватой китайской вазе. Выбирая эти детали, я и не подозревал, насколько точно они бьют в цель.
    «Кем же ты стал, Пьямбо?» — спросил я сам у себя и тут же понял, что говорю вслух. Я оглянулся — не слышит ли меня кто-нибудь. Нет, те немногие прохожие, что брели по улице в этот поздний час, проходили мимо, поглощенные собственными желаниями и предчувствиями. Днем город жил как великий миллионер, преследующий будущее с дьявольским упорством и бешеной энергией, которая в один прекрасный день позволит ему догнать свою жертву; но по ночам, когда город спал, его улицы превращались в населенные призраками глубоководные пути морского царства.
    Даже трамваи двигались с какой-то ленивой усталостью, словно огромные змеи, ползущие сквозь непроницаемую тьму выброшенных за ненадобностью дневных разочарований. Я предвосхитил ответ на свой собственный вопрос, остановившись на углу Тридцать третьей улицы и уставившись на другую сторону авеню — на залитые лунным светом останки того, что когда-то было особняком Джона Джейкоба Астора[5]. Я читал в газете, что его сын назло матери собирается снести старое здание и вместо него возвести первоклассный отель. И вот дом стоял там — полуразобранный, похожий на разлагающуюся тушу выброшенного на берег чудища с картины Веддера [6]. Вот оно — свидетельство всеразвращающей власти новых денег. Даже старые боги со своим наследием не могли чувствовать себя в безопасности. Новым божеством было богатство, и армия Ридов готова была как угодно настраивать свои нравственные барометры, лишь бы войти в круг его жрецов. Его катехизис провозглашал общность интересов богатеев Верхнего Манхэттена и обитателей Нижнего Ист-Сайда, где иммигрантские семьи тщетно пытались поймать неуловимое.
    Разве мог я, обыкновенный художник, устоять под таким ужасающим напором? Некоторое время назад, когда громко заявила о себе фотография, мои коллеги по ремеслу пребывали в ужасе перед угрозой близкой нищеты. Но когда состоятельная братия поняла, что теперь самый последний поденщик может обзавестись дешевой копией своего изображения, начался настоящий взрыв — представители голубых кровей и новоиспеченная элита бросились заказывать портреты у известных художников. Ведь фотография, ко всему прочему, через одно-два поколения желтела и трескалась, тогда как портрет маслом мог в целости и сохранности доставить своего благородного героя в весьма отдаленное будущее. На меня обрушилась лавина заказов, и из поля моего зрения как-то выпало то, чего я первоначально собирался достичь своим искусством. Тогда-то я и оказался под каблуком той составляющей портретной живописи, которую Джон Сарджент[7] назвал тиранией тщеславия, — увяз в махинациях и паутине интриг, которую плели клиенты.
    Поскольку Сарджент был царствующим королем портретистов, мой собственный стиль начал претерпевать изменения и постепенно выродился в подражание его ловкому реализму — чуть менее оптимистическое, чем у оригинала. Должен сказать, что мое эпигонство было на голову выше, чем у большинства моих современников, которые слепо следовали его манере, но Сарджент был только один, а я не был Сарджентом. И все же деньги и некоторая известность не миновали и меня, хотя я, почти неосознанно, сделал с собой то, что недавно сделал с миссис Рид. Терять мне по сравнению с ней было почти нечего, но я тоже плавал в строго отмеренном пространстве, как золотая рыбка, сникал понемногу в изукрашенной вазе своей жизни, как те настурции.
    Прогулка по улице и свежий воздух сделали свое дело — мне стало понятно: надо спрашивать себя не о том, что же со мной стало, а о том, что делать дальше. Как снова стать самим собой и создать что-нибудь достойное, пока я не состарился и не заболел безразличием, не ослабел настолько, что нет сил даже попытаться? Я повернул голову на свое отражение, шествующее в витрине магазина, и как раз в это мгновение вспомнил картину, которую видел приблизительно за год до этого в Национальной академии художеств[8]. Холст назывался «Ипподром» или «Поражение» и принадлежал кисти загадочного Альберта Пинкема Райдера [9], выходца из Нью-Бедфорда. Теперь он жил где-то на Восточной Одиннадцатой улице, а работал на Пятнадцатой — в тесной, захудалой мастерской на чердаке. У меня с ним была одна короткая встреча, организованная Ричардом Джилдером, редактором «Сенчури мэгазин» и моим соседом по Грамерси.
    Полотно было душераздирающим — костлявая фигура смерти с косой восседает на коне, одиноко скачущем на ипподроме, по часовой стрелке. На переднем плане — ползущая змея, на заднем нависает тяжелое небо, написанное охрой, жженой сиеной и какой-то неуловимой, но угрожающе алой краской. Все вместе великолепно передавало мрачное затишье перед грозой. Эта работа навевала такой страх, что любой, кто отважился бы ее приобрести и повесить у себя в гостиной, приглашал в свой дом ночные кошмары. Картина эта изрекала истину и являлась полной противоположностью технически совершенным и стилистически безопасным работам Сарджента, столь популярным среди денежных мешков.
    Джилдер рассказал мне, что Райдер написал ее, узнав историю официанта, работавшего в отеле его брата. Бедняга, отказывая себе во всем, накопил пять тысяч долларов, а потом за один прием потерял все до последнего цента на ипподроме «Ганновер». Он не пережил потери и покончил с собой. Картина была надгробной речью Райдера.
    Когда появлялись желающие, Райдер продавал свои картины, но работал он, не думая о деньгах, — всю душу отдавал, чтобы передать на холсте то, чего не скажешь словами. Как ни крути, это был странный парень, довольно застенчивый и нелюдимый. Работал он, используя все, что было под рукой, — вино, свечи, лак, масло. Когда кисть не устраивала его, он, судя по слухам, мог воспользоваться мастихином[10], чтобы размазать густые комки краски. Когда не устраивал мастихин, он работал пальцами, а когда лак не давал нужного результата, то он, говорили, мог и слюны не пожалеть. Он мог написать картину и, не дав ей просохнуть, написать поверх нее другую. Я бы не сказал, что он был наивен, но, познакомившись с ним, я почувствовал в нем откровенную невинность. Со своими спокойными манерами, крупным телосложением и окладистой бородой он показался мне истинным библейским пророком.
    Я вспомнил, что в бытность мою молодым учеником у М. Саботта мне попалась его марина — утлая лодчонка в бушующем океане. Эта картина утверждала всеподавляющую силу природы и мужество козявки-моряка в челне. Саботт, мой наставник, стоявший рядом, тут же дал ей определение — винегрет. «Этот парень похож на ребенка, который рисует собственным дерьмом на стене детской. Признак мастера — сдержанность», — сказал он, и некоторое время это утверждение вспоминалось мне, когда я наталкивался на очередное полотно Райдера в «Котьер-энд-кампани»[11], в его галерее или на каких-либо конкурсах. Саботт, возможно был прав, но, господи, какое это счастье — снова стать ребенком, наслаждаться этим необыкновенным умением видеть, плюя на Ридов с их деньгами.
    Один знакомый Райдера как-то прочел мне выдержку из райдеровского письма к нему: «Вы когда-нибудь видели, как пяденица ползет по листу или веточке, а потом, добравшись до самого конца, повисает, крутится несколько мгновений в воздухе, пытаясь нащупать что-то, дотянуться до чего-то? Вот и я такой. Я пытаюсь найти что-то там, за пределами той площади, где у моих ног есть опора».
    Я повернул налево на Двадцать первую улицу, в направлении своего дома, чувствуя: мне нужно то же, что и Райдеру. Я должен был выйти за пределы моего сегодняшнего безопасного существования и заново открыть себя как художника. Боялся я только одного — вот протянешь куда-то руку, а схватишь пустоту. Лучшие мои годы были уже позади, и теперь я шел под уклон. Или скажем так: я чувствовал, как ветер все сильнее шевелит мои редеющие волосы. Что, если я потерплю неудачу и расстанусь с благополучным положением одного из наиболее популярных портретистов Нью-Йорка? Я снова вспомнил картину Райдера, изображающую смерть на коне, а потом — глупца, который накопил состояние и растратил все в один присест. После таких серьезных размышлений я еще больше запутался. Кони, так сказать, поменялись на переправе — скачка за нравственными истинами обернулась погоней за богатством и безопасностью. Мое желание стать другим, замешавшись на добрых намерениях, всплыло на поверхность и лопнуло, как пузырек воздуха в шампанском. Я потряс головой, громко рассмеялся над собственным незавидным положением и в этот же момент почувствовал легкий удар но голени.
    Я оглянулся и, увидев прислонившегося к стене человека, вздрогнул. Я взял себя в руки и не без нотки раздражения сказал:
    — Прошу прощения, сэр.
    Он убрал черную трость, которой приветствовал меня, и сделал шаг вперед. Это был довольно крупный, хотя и далеко не молодой человек с короткой белой бородкой и венчиком белых волос по периметру его лысого черепа. На нем был светло-фиолетовый костюм-тройка, который в свете уличного фонаря приобретал занятный зеленоватый оттенок. Мое внимание на миг привлекла эта необычная игра света, но потом я заглянул ему в лицо и вздрогнул, увидев, что в его глазах радужка и зрачок слились в одно — все было затянуто сплошной белой пленкой.
    — По-моему, это вы подписываете свои картины Пьямбо, — сказал он.
    Всякие болезни глаз выводят меня из равновесия, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы прийти в себя.
    — Да, — сказал я.
    — Меня зовут Уоткин.
    — И что? — спросил я, предполагая, что он хочет выклянчить у меня какую-нибудь мелочишку.
    — Моя нанимательница хочет, чтобы вы написали ее портрет, — проговорил он тихим голосом, уже одна четкость которого звучала угрожающе.
    — Боюсь, у меня в ближайшие несколько месяцев не будет времени, — сказал я, собираясь идти дальше.
    — Нет, ей нужно сейчас. Она не хочет никого другого — только вас.
    — Я восхищаюсь хорошим вкусом этой женщины, но у меня уже есть другие обязательства.
    — Эта работа непохожа на другие. Вы можете сами назвать цену. Сложите стоимость всех полученных вами заказов и утройте ее — моя нанимательница готова заплатить такую сумму.
    — Но кто она?
    Он сунул руку в карман пиджака и вытащил розоватый конверт. То, как он протянул его — не столько мне, сколько всему миру, — рассеяло последние сомнения: этот человек слеп.
    Я помедлил, чувствуя, что у меня нет никакого желания связываться с этим мистером Уоткином, но то, как он сказал «эта работа не похожа на другие», заставило меня в конце концов протянуть руку и взять конверт.
    — Я подумаю, — сказал я.
    — Прекрасно, прекрасно, — улыбнулся он.
    — Как вы узнали, что я буду здесь?
    — Интуиция.
    После этого он выставил перед собой трость, повернулся лицом на запад и прошел мимо, чуть не задев меня. Он двигался, постукивая на ходу тростью о фасады зданий.
    — Откуда вы узнали, что это я? — крикнул я ему вслед.
    Перед тем как фигура его растворилась в ночи, до меня донесся голос:
    — Запах самодовольства. Всепроникающий аромат мускатного ореха и плесени.

ПЕРВЫЙ ОСЕННИЙ ВЕТЕРОК

    Когда я наконец добрался до дома, мои карманные часы показывали пять минут третьего. По тихим комнатам эхом разнесся скрип закрывающейся двери. Я немедленно включил все лампы в гостиной и коридоре (в Грамерси недавно провели электричество) и принялся растапливать камин — внезапно дохнуло осенью, а мне хотелось еще продлить лето. Я подбросил лишнее поленце, словно чтобы прогнать холодок, который пробрался мне под кожу, когда я услышал заключительное замечание этого чертова Уоткина. Что касается названной им плесени, то на сей счет у меня были кое-какие туманные соображения — наподобие необъяснимого поскрипывания половиц на чердаке моего сознания; но при чем тут мускатный орех?
    — Какое, черт возьми, ко всему этому отношение имеет мускатный орех? — сказал я вслух и потряс головой.
    Я знал, что, несмотря на поздний час, уснуть сразу мне не удастся. Нервное напряжение вследствие происшествия у Ридов, потом мои бредовые размышления, вызванные этим, и сон как рукой сняло, так что осталось единственное лечебное средство от бессонницы такого рода — продолжение возлияний. И вот я взял стакан, бутылочку виски и сигареты и ретировался в свою мастерскую, где мне всегда хорошо думалось. В это просторное помещение тоже протянули электричество, но я решил не включать лампы, а вместо этого зажег единственную свечу, надеясь, что тени убаюкают меня и я, усталый, усну.
    Мастерская, пристроенная к задней стороне дома, по размерам почти не уступала жилой части. По иронии судьбы, именно деньги, заработанные на тех самых портретах, из-за которых я так сокрушался полночи, дали мне возможность построить эту мастерскую в точном соответствии с моими желаниями. Был здесь и камин для работы в любой сезон. Здесь располагались три больших стола с дорогими столешницами тикового дерева, такими прочными, что на них не оставляли следов ни металлические перья, ни бритвы, ни мастихины. На одном лежал мой инструмент, на другом — материалы, которыми я иногда пользовался, чтобы изготовлять восковые модели. И на третьем столе, в котором в последнее время у меня не возникало особой нужды, лежали литографские камни и склянки с различными чернилами и растворами.
    Мой стол для рисования с такой же твердой, как и у остальных, столешницей, являл собой довольно-таки диковинный предмет мебели — его ножки в виде львиных лап были украшены перемежающимися лицами херувимов и демонов. Во время одного из своих частых визитов Шенц сказал по поводу этого стола: «Не думаю, что отважился бы творить на таком алтаре».
    Самым замечательным в мастерской была система шкивов и шестерен, посредством которых управлялся потолочный фонарь. Одним поворотом рычага я мог убрать потолок, и тогда утренний свет затоплял комнату. Когда все это — материалы, холсты, висевшие на стенах, яркие капли и лужицы красок повсюду — освещалось солнечным светом, моя мастерская превращалась в своего рода волшебную страну искусства. Но этой ночью, когда я сидел и попивал виски при сумеречном мерцании единственной свечи, моя мастерская повернулась ко мне другой своей стороной. Если бы кто-нибудь сквозь глаза безумца сумел заглянуть в его черепную коробку, то ему открылись бы погруженные во мрак хаотические нагромождения сродни тем, что созерцал я теперь.
    В неудачных и отвергнутых заказчиками портретах, висевших на всех четырех стенах, я видел семью, которой еще недавно так не хватало мне, одинокому мужчине средних лет, — дюжина или около того родственников, заключенных в рамы и подвешенных с помощью гвоздей и проволоки, обездвиженных посредством лака и состоящих не из плоти и крови, а из высушенного пигмента. Не кровь, а льняное масло и скипидар — вот что текло в жилах моей родни. Никогда прежде мне в голову не приходило с такой очевидностью, что искусственное — негодная замена настоящему. Моя собственная упрямая погоня за богатством позволила мне стать обладателем немалого числа прекрасных вещей, но теперь все они казались мне бесплотнее дыма от моей сигареты. Я следил взглядом за этой синеватой, устремляющейся вверх спиралькой, а мой разум возвращал меня назад, назад, к старым воспоминаниям. Я пытался определить, когда же в точности были посеяны семена, которые затем проросли и дали цветы моей нынешней неудовлетворенности.
    Моя семья переселилась в Америку из Флоренции в начале 1830-х и обосновалась на Норт-Форке Лонг-Айленда, на котором в те времена были одни леса да пастбища. Род Пьямботто — именно так звучит моя полная фамилия — был хорошо известен еще в эпоху Возрождения, из него вышло немало ремесленников и художников. Вазари[12] упоминает некоего Пьямботто — знаменитого живописца. И хотя мой дед по прибытии в Новый Свет вынужден был заняться фермерством, он продолжал писать великолепные пейзажи, не менее совершенные, чем работы Коула [13] или Констебля [14]. Еще несколько лет назад мне попадались его картины на аукционах и в галереях. Он, конечно же, сохранил фамилию Пьямботто, как и мой отец. Укоротил ее я, живущий в этот торопливый век усеченных мгновений, стремящихся к краткости. Я подписывал свои работы «Пьямбо», и для всех я был Пьямбо. Я думаю, что даже моя близкая подруга Саманта Райинг не подозревает, что в детстве я говорил по-итальянски, а настоящее мое имя — Пьетро.
    Моя семья переехала из дебрей Лонг-Айленда в Бруклин во время строительного бума, который кое-кому навеял мысли о том, что Манхэттен в конечном счете станет всего лишь бруклинской окраиной. Отец мой был интересным человеком, чем-то похожим на древнегреческого Дедала в том смысле, что у него были золотые руки. Он был выдающимся рисовальщиком и не менее искусным изобретателем, умевшим в материальной форме воплощать продукт своего воображения. Я в то время был совсем мальчишкой и не помню, как оно все происходило, но знаю, что во время Гражданской войны он, будучи известен как превосходный механик и инженер (в обеих этих областях он был полным самоучкой), был вызван властями в Вашингтон, где ему поручили создавать оружие для армии Севера. Кроме конструирования некоторых частей (можете себе представить!) подводной лодки, он сумел создать оружие, получившее название «Дракон». То была разновидность пушки, которая с помощью сжатого азота выстреливала нефтяную струю, поджигавшуюся в воздухе. Она могла поражать огнем наступающие войска на расстоянии двадцати ярдов. Я видел ее на испытаниях и могу сказать: имечко ей подобрали соответствующее. Эта странная артиллерийская система использовалась всего один раз во время сражения у Чиночик-Крик, и результаты были такими ужасающими, что командующий, которому было поручено боевое испытание этого оружия, отказался использовать его в дальнейшем. Он вернул «Дракона» в Вашингтон с сопроводительным письмом, в котором описывал эту жуткую сцену: солдаты южан «бежали с воплями, а пламя пожирало их. На моих глазах люди превращались в обугленные скелеты, и зловоние, висевшее в тот день в воздухе, до сих пор преследует меня, как бы далеко от Чиночика я ни находился». Он признался, что пламя деморализовало его солдат не в меньшей мере, чем солдат противника.
    За изобретение «Дракона» моего отца пригласили в Нью-Йорк, где ему вручили почетную медаль и денежное вознаграждение от военного ведомства. Я, единственный ребенок в семье, проделал с ним это путешествие. Тогда-то я в первый раз и оказался в Нью-Йорке, и голова у меня закружилась от вида и шума этой экзотической метрополии. Мы вошли в громадное здание с величественными римскими арками, которое я с тех пор так и не смог больше никогда отыскать; там стояло несколько усатых мужчин в форме, разукрашенной лентами, и они вручили отцу кошелек с золотом и медаль. Когда церемония закончилась и мы снова оказались на улице, он поднял меня и прижал к себе.
    — Идем-ка со мной, Пьетро, — сказал он и опустил меня на землю.
    Потом взял меня за руку и быстрым шагом повел по кишащей людьми улице в другое здание. Мы вошли, миновали длинный коридор, отделанный мрамором и увешанный картинами. У меня голова кружилась от одного только взгляда на них. Я попросил отца остановиться, чтобы можно было рассмотреть их получше, но он тащил меня дальше, говоря:
    — Это еще ерунда. Идем, я тебе покажу.
    Мы вошли в какой-то альков, в центре которого работал фонтан, неким волшебным способом издававший печальную музыку. Мелкие брызги от фонтана вовсю летели нам на спины, а отец показывал мне новейший шедевр М. Саботта — «Мадонна мантикор»[15]. Фигура Мадонны, чей безмятежный взгляд вселял в меня ощущение абсолютного спокойствия, не имела себе равных по красоте, и каждая прядь ее волос, ряд белых зубов, светящиеся красноватые глаза и смертельные жала необычных трехчастных тварей, рыскающих у ее ног, — все это кипело энергией, имевшей какую-то дурную природу и едва удерживаемой от переливания через край.
    — Вот это посмотреть стоит, — сказал он.
    Я был очарован, я стоял там, разинув рот и распахнув глаза, а отец взволнованным голосом шептал мне в ухо:
    — Я начинал жизнь, горя желанием создать что-нибудь такое же прекрасное, но израсходовал впустую свое время, свою энергию, свой талант. Теперь я только и могу, что строить за деньги машины для уничтожения людей. Я выигрывал сражения, а тем временем потерял душу. Твори, Пьеро, — сказал он мне, вцепившись мне в плечи. — Создай что-нибудь прекрасное, иначе жизнь будет бессмысленной.
    Отцу было суждено умереть на следующий год, когда мне исполнилось восемь, — его разрубило на куски орудие, которое он конструировал. Называлось оно «Путь в ад» и представляло собой самоходную установку с вращающимися лопастями, сверкающими сталью. В тот день я помогал ему в мастерской, но спасти его не смог. Я стер из своей памяти жуткую картину тех мгновений. Вскоре после похорон отца я начал рисовать — пытался воссоздать его внешность, чтобы не забыть. И в итоге обнаружил, что унаследовал от отца способность к творчеству. Моя мать поощряла меня на этом пути в память о муже, которого любила.
    Видимо, его дух каким-то образом шел рядом со мной по жизни, потому что много лет спустя по странному совпадению мне суждено было стать учеником М. Саботта, автора «Мадонны мантикор», — уверен, именно этого и хотел для меня мой отец. Может быть, на этот строй мыслей меня навели вовсе не Риды, не их плачевный брак, не шампанское и даже не Уоткин, — это мой собственный отец отправил мне с берегов ночи загробного мира послание такой важности, что оно смогло преодолеть бездну между жизнью и смертью и прийти ко мне с первым ветром осени.
    Когда бутылка наполовину опустела, мой вечер наконец-то закончился. В глазах у меня все плыло, голова болела, но я не забыл задуть оплывающую свечу. Я отправился в свою спальню и улегся спать, не раздеваясь. Птицы в парке напротив начали петь, и я еще несколько мгновений изучал занятный узор на стене из лунных лучей, пронизывающих кружевную оконную занавеску.
    Мне приснился жуткий сон о том, как моего отца разрывают на части мантикоры М. Саботта. Сон был такой живой, такой яркий, что я проснулся от собственного крика и увидел, как сквозь кружевную занавеску льются лучи солнца. Во рту у меня пересохло, голова отупела от выпивки и сигарет. Меня тошнило, но я все же выполз из кровати. Я отправился прямо в гостиную и нашел визитку, которая была на мне предыдущим вечером. Сунув руку в карман, я извлек оттуда розовый конверт, врученный мне Уоткином. Я разорвал его и вытащил изнутри лист бумаги такого же розового цвета. На нем вязью был написан адрес. Я вспомнил слова старика: «Эта работа не похожа на другие» — и в этот миг решил принять предложение.

МОЯ ЗАКАЗЧИЦА

    Если бы я подошел к делу разумно, то сначала встретился бы с предполагаемым новым заказчиком и только потом стал бы разрывать уже заключенные соглашения с теми, кто выстроился в очередь за моими услугами. С моей стороны это был смелый шаг, смелее, чем я думал поначалу. С каждым выходившим из-под моего пера посланием, которым я вежливо освобождал себя от прежних обязательств, на меня накатывала новая и более сильная волна сомнений, и, когда я подписал последнее, моя рука слегка дрогнула. Перед моим мысленным взором был тот злополучный официант у кассы ипподрома, ставящий все свои денежки на одра, впустую переводящего овес и способного выиграть разве что скачку до ближайшей мыловарни. Но кураж, который я ощутил вслед за своим поступком, стоил того, и, хотя меня не покидало ощущение надвигающейся катастрофы, будущее распахнуло передо мной свои двери. Когда я вошел в иллюзорный мир света, то, что мгновение назад было входом, неожиданно стало единственным выходом. Дверь с треском захлопнулась, и все мое нервное возбуждение было мгновенно вытеснено ощущением спокойствия — словно я воздушным змеем плыл теперь среди облаков.
    Я решил, что мои так называемые путы станут для меня средством достижения свободы. Я приму заказ нанимательницы мистера Уоткина, выполню его наилучшим образом, сотворю любой портрет, какой потребует заказчица, а потом получу обещанный сумасшедший гонорар. С обещанной суммой (в три раза превышавшей то, что я рассчитывал получить за весь следующий год) я смогу надолго посвятить себя искусству, не испытывая ни в чем нужды. Я преисполнился радостных чувств, предвкушая избавление от тирании тщеславия, возможность писать нечто стоящее, а не лицо, пыжащееся от усилия выставить себя достойным перед веками. Вы только подумайте — даже похмелье слегка отпустило меня. Я грезил наяву — воображал себе путешествия ко всяким экзотическим местам, представлял, как беру мольберт и отправляюсь на Природу, чтобы запечатлеть ее извечный лик, или (что еще важнее) как вояжирую внутри себя — ищу образы, которых я так долго не замечал, и освобождаю их.
    Помывшись, побрившись и облачившись в свой лучший серый костюм, я надел цилиндр и направился на Седьмую авеню, чтобы сесть на трамвай, идущий из центра. Адрес на листке розовой бумаги несомненно принадлежал одному из тех безобразных сооружений, что в последнее десятилетие расползались за пределы города. Спроектированные и построенные архитектурной фирмой Маккима, Мида и Уайта, обиталища верхнего Манхэттена представляли собой мешанину классических стилей, стилизованных под современное обличье Нью-Йорка, — встреча Византии и Бродвея, так сказать. Облицованные наилучшими импортными сортами мрамора и известняка, они были самыми дорогими сооружениями в стране. Я перевидал их немало, посещая вечеринки и выполняя заказы. Прочтя адрес, я успокоился: владелец дома, расположенного в таком районе, наверняка в состоянии заплатить невероятную сумму, о которой говорил Уоткин.
    Хотя день с утра обещал быть солнечным, на небе начали собираться тучи, и холодный ветер, проникший в город прошлым вечером, казалось, вознамерился в нем остаться. Он нес вдоль тротуаров обрывки бумажек и опавшие листья, изо рта у меня вырывался пар. Прохожие были одеты соответственно — в шарфы и рукавицы, и мне пришлось напрячься, чтобы вспомнить, куда же девалось мое лето. Я получал удовольствие, повторяя себе, что занятия живописью отличаются от работы на какой-нибудь фабрике или в конторе, где нужно трудиться от и до, что постоянно напоминает человеку о беге драгоценного времени, — однако я при этом никогда не мог точно сказать, какой сегодня день. Большая часть июля, а также весь август и сентябрь были потрачены на то, что стало причиной неудовольствия миссис Рид, а у меня осталось лишь самое слабое воспоминание об удушающей летней жаре. Перед этим мягкие весенние месяцы — апрель, май и начало июня — прошли под знаком вечно пьяного полковника Онслоу Мардилинга, чей нос с его хребтами и расщелинами являл собой любопытнейший образец лунного пейзажа. Все мои зрелые годы возникали в памяти как один сплошной ряд чужих лиц и фигур. Пришло время спросить: «А где среди всего этого был я?»
    Когда я добрался до места назначения, было уже далеко за полдень. Я увидел двухэтажный особняк с мраморными колоннами, скорее похожий на какой-нибудь банк в центральной части города, чем на жилой дом. От его белизны и массивности веяло похоронной величавостью мавзолея. В тот момент, когда я вышел из трамвая, аметистовые небеса разверзлись и ливень хлынул как из ведра. Огромный клен, стоящий перед домом, под напором водяных струй терял свои оранжевые пятиконечные листья, а буйный ветер подхватывал их и разбрасывал на маленькой лужайке и дорожке, ведущей к парадному входу. Я остановился на мгновение, чтобы уточнить лишний раз номер дома. В этот момент ударил гром, и я припустил с места в карьер.
    Не успел я убрать руку от медного дверного кольца, как дверь открылась внутрь. Передо мной стоял мистер Уоткин, его голова с молочно-белыми глазами быстро двигалась из стороны в сторону.
    — Что вам угодно? — спросил он.
    Я заговорил не сразу, мне было любопытно — обнаружит ли меня старик, как и в прошлый раз, по запаху.
    Мне уже показалось, что я застиг его врасплох, но он едва слышно потянул носом воздух и сказал:
    — А, мистер Пьямбо, вы сделали правильный выбор, сэр. Прошу вас входите — не стойте под дождем.
    Я не сказал ни слова, не желая признавать свое поражение.
    Он провел меня в прихожую перед холлом и попросил подождать здесь, пока он известит хозяйку о моем приходе. К моему удивлению, над диваном на стене передо мной висел подлинный Саботт. Я сразу же узнал эту работу — я тоже участвовал в ее создании, будучи учеником Саботта. Называлась картина «В море» и являла собой портрет мистера Джонатана Монлаша, знаменитого морского капитана семидесятых годов, питавшего изрядное пристрастие к прелестям гашиша. Когда эта работа была закончена, мне не исполнилось и двадцати, но я до сих пор помнил задор старого моряка и его неизменное чувство юморa. Если память мне не изменяла, то я написал некоторых из демонов, скачущих в безумном хороводе вокруг длиннолицей головы героя. По настоянию Мунлаша Саботт изобразил его с мундштуком от кальяна в губах. Хотя и переданные с помощью пигментной краски, струйки серо-синего дыма, вырывающиеся из уголка его рта, были такими воздушными, что казалось, будто они клубятся и тянутся вверх. Я потряс головой, точно при встрече с давно потерянным другом, понимая, что теперь эта работа, видимо, стоит целое состояние. Портрет так отвлек меня от всего остального, что я забыл, где нахожусь, и не заметил возвращения Уоткина.
    — Пожалуйте сюда, мистер Пьямбо, — объявил он.
    — А где ваш фиолетовый костюм, Уоткин? — спросил я, следуя за ним из прихожей по темному коридору.
    — Фиолетовый? Не припоминаю у себя фиолетового костюма. Может, вы имеете в виду красновато-коричневый?
    Он провел меня через роскошно декорированную столовую с хрустальными люстрами, отражения которых сверкали в зеркально-матовой поверхности длинного стола. Стены были увешаны картинами; я узнавал их — это были подлинные работы известных художников, старых мастеров, а также моих современников. Мы миновали кабинет с книжными стеллажами от пола до потолка, заполненными фолиантами в кожаных переплетах, а потом прошли по коридору, отделанному ароматическим кедром, явно привезенным из Ливана.
    Наконец мы оказались в комнате в тыльной стороне дома. Мой проводник открыл передо мной дверь и отошел в сторону, делая приглашающий жест рукой. Входя, я вдруг с удивлением подумал о том, что Уоткин провел меня по уставленным мебелью комнатами и ни разу не споткнулся. Он, насколько мне помнилось, даже не прикасался пальцами к стене, чтобы не потерять ориентации.
    Я оказался один в большой, практически пустой комнате. Здесь не было никаких украшений и почти отсутствовала мебель. Потолки имели высоту не меньше пятнадцати футов, а на обеих боковых стенах располагались по два арочных окна. С левой стороны открывался вид на сад с поникшими розами — лишь несколько бледно-желтых лепестков еще цеплялись к стеблям. С другой стороны была видна часть соседнего дома, очертания которого вырисовывались на фоне пасмурного неба. Слева, в глубине комнаты, за открытой дверью виднелась затененная лестница, ведущая вверх. Пол был великолепен — навощенный до блеска светлый кленовый паркет со вставками из темного дерева. Стены были оклеены обоями с зеленовато-золотым растительным узором на кремовом фоне. Посредине комнаты стояла трехстворчатая ширма высотой футов в пять — ткань в рамке из вишневого дерева. На панельках цвета старой пергаментной бумаги были изображены падающие бурые листья.
    Перед ширмой стоял простой деревянный стул с невысокой спинкой и широкими подлокотниками. Уоткин, зашедший в комнату вместе со мной, закрыл дверь и сказал:
    — Присядьте. Моя нанимательница сейчас будет.
    Я прошел к стулу — шаги мои эхом разносились по комнате — и сел, как мне было сказано. Сев, я услышал, как дверь открылась и тут же закрылась.
    Я с нетерпением ждал встречи с заказчицей и пытался хоть немного собраться и успокоиться, чтобы при ее появлении подать себя с лучшей стороны. С этой целью я мысленно сосредоточился на цене, которую попрошу за свои услуги. Если Уоткин меня не обманул, его хозяйка была готова расстаться с сумасшедшей кучей денег. Я улыбался при мыслях об огромных суммах, которые угрями проскальзывали в мозговых извилинах; я практиковался в произнесении этих цифр шепотом, чтобы дрожащий голос не выдал меня, — ведь я прекрасно понимал, что цифры эти просто нелепы. Первая из названных сумм звучала вполне убедительно, но, когда я попробовал цифру побольше, меня испугал едва слышный шум за ширмой передо мной.
    — Хэлло? — сказал я.
    Ответа не последовало, и я уже подумал было, что этот едва слышный звук, похожий на откашливание, есть плод моего собственного сознания, сосредоточенного на ограблении при помощи искусства. Я уже собрался вновь задуматься над ценой, как звук раздался снова.
    — Хэлло, мистер Пьямбо, — произнес тихий женский голос.
    Я замер на мгновение, а потом заговорил громко, чтобы засвидетельствовать свое смущение:
    — Я не знал, что тут кто-то есть.
    — Да. Есть. — Женщина словно задумалась на мгновение, и я наклонился вперед. — Можете называть меня миссис Шарбук.

ЕДИНСТВЕННОЕ УСЛОВИЕ

    Я попытался вспомнить, слышал ли я эту фамилию раньше, но ничего такого в голову не приходило.
    — Что ж, — сказал я, — очень рад познакомиться.
    — Уоткин говорит, что вы согласились написать мой портрет. — Материя ширмы слегка вибрировала при звуках ее слов.
    — Меня заинтересовало ваше предложение, но нужно договориться о деталях.
    Тут она назвала сумму, превосходившую самые смелые мои предположения.
    Я удержался — набрал в легкие побольше воздуха и сказал:
    — Это же целая прорва денег.
    — Да.
    — Не хочу показаться невежливым, миссис Шарбук, но позвольте узнать, почему мы разговариваем через эту ширму?
    — Потому что вы не должны меня видеть, мистер Пьямбо.
    — Как же я тогда вас напишу — не видя? — со смехом спросил я.
    — Неужели вы решили, что я предложу вам столько денег за обычный портрет? Деньги-то у меня есть, но я их не транжирю, сэр.
    — Простите, но я вас не понимаю.
    — Вы меня прекрасно понимаете, мистер Пьямбо. Вы должны написать мой портрет, не видя меня.
    Я рассмеялся снова, на сей раз еще громче — по причине растущего смятения.
    — Я бы сказал, что для такого задания больше подходит мистер Уоткин, который чувствует себя в городе как рыба в воде, не обладая при этом зрением.
    — У Уоткина свои таланты, но даром живописца он не наделен.
    — Можете вы мне сказать, как вы это все себе представляете?
    — Конечно. Вы будете приходить ко мне, сидеть здесь за ширмой и задавать вопросы. По тем сведениям, которые я вам предоставлю, моему голосу, моим разговорам вы должны будете составить мой образ, который передадите на холсте.
    — Извините, но мне это кажется невозможным.
    — Я открыла для себя, что слово невозможно лишено всякого смысла. Я готова согласиться с тем, что это трудно, но у меня есть причины обратиться к вам с такой экстравагантной просьбой. Вам нужно только написать отличный портрет, а я знаю, что это вам вполне по силам. А если вам к тому же удастся в точности передать мои черты, то я удвою названную сумму. Вы в любом случае не будете обижены после выполнения заказа, — а возможно, станете очень богатым человеком.
    Слушая ее, я пытался представить, как она выглядит, по звучному голосу, который — казалось мне теперь — исходит из каждого уголка комнаты. Перед моим мысленным взором возникли каштановые локоны, собранные в пучок, но, как только она заговорила снова, этот узел развязался и волосы устремились вниз свободным водопадом.
    — Единственное условие — вы не должны меня видеть. Если вы по какой-то причине вы не сможете сдержать своего любопытства и попытаетесь взглянуть на меня, то заказ будет немедленно аннулирован, а вы за вашу наглость будете строго наказаны. Вам понятно?
    — Наказан?
    — Вы ни в коем случае не должны меня видеть. Если же вы нарушите это условие, то предупреждаю вас, что Уоткин, который обладает определенными, как бы это сказать, способностями, разберется с вами. Не советую быть глупцом и недооценивать его таланты.
    — Миссис Шарбук, я ведь джентльмен. Уверяю вас, в этом не будет необходимости.
    — Я же со своей стороны не буду отвечать на вопросы, касающиеся моей наружности, но, кроме этого, вы можете спрашивать о чем угодно, и я буду с вами совершенно откровенна.
    — А на вопрос о том, зачем вам это нужно, вы ответите?
    — Вас это не должно заботить.
    Я представил себе лучистые зеленые глаза — и они тут же исчезли.
    — Так мы договорились? — спросила она. — Если все же решите отказаться, то на мой счет можете не расстраиваться. Я уже выбрала другого, если вы меня разочаруете. Есть такой отличный художник — мистер Оскар Хьюлет. Думаю, он сможет великолепно справиться с таким заказом. Вы его знаете?
    — Да, и вам это, конечно же, известно. — Она наверняка знала не хуже меня, что Хьюлет все еще в Европе.
    — Возможно, — прошептала она, и мне показалось, что я услышал ее смех.
    Я пытался принять решение, а ее глаза тем временем превратились в голубые, а потом в карие. Я представлял себе, как сошелся в смертельной схватке с Уоткином, затем передо мной возник образ Хьюлета, создающего шедевр, сменившийся воспоминанием о М. Саботте, который в старости заболел и нес всякий бред, как уличный сумасшедший.
    — Договорились, — поспешил я согласиться, чувствуя прилив в равной мере и сожаления, и эйфории.
    — Хорошо. Я буду в вашем распоряжении весь следующий месяц, между двумя и тремя часами каждый день, кроме субботы и воскресенья. Вы можете приходить, только если чувствуете в этом необходимость. Может быть, вы уже знаете достаточно, чтобы попытаться создать портрет. По окончании этого времени в первую неделю ноября вы должны будете представить мне картину.
    — Согласен. Я вернусь завтра, и мы начнем.
    — Как вам будет угодно.
    Перед тем как встать, я вспомнил о портрете Монлаша.
    — Миссис Шарбук, а эта картина в прихожей, на которой изображен морской капитан с трубкой, — откуда она у вас?
    — Уоткин где-то ее купил. У меня наверху есть и один из пейзажей вашего отца, Пьямбо. Что-то с коровами на лугу, залитом утренним светом.
    — Вы неплохо осведомлены обо мне, — заметил я, не уверенный в том, нравится мне это или нет.
    — Я женщина основательная. Знаю о вас все.
    И только вечером, когда я сидел на балконе театра Палмера[16] и смотрел, как играет Саманта в новой версии старой сказки, называющейся «Беспамятный призрак», до меня в полной мере дошла абсурдность того, на что я согласился днем. Я улыбнулся, поняв, что для успешного исполнения заказа мне понадобится — больше всего остального — здоровое чувство юмора. «А что это еще за разговоры о наказании?» — спрашивал я себя. Миссис Шарбук готова расправиться со мной, лишь бы не показать своего лица? Я хотел углубиться в эту материю, но мысли мои смешались, когда на сцене Саманта в маске внезапно вскрикнула при касании невидимого существа, давно забывшего красоту жизни.
    Позднее в тот вечер я лежал в кровати рядом со своей любимой. В канделябре на туалетном столике горела ароматическая свеча, которую она подарила мне этим вечером. После представления мы зашли выпить в «Делмонико». Выпитое вино и неторопливая любовная игра в конце концов помогли мне избавиться от докучливого чувства тревоги, не отпускавшей меня после встречи с миссис Шарбук. Я находил отдохновение в том, что Саманта откровенна в той же мере, в какой скрытна моя заказчица. Саманта вовсе не была обделена некоторой долей женской загадочности, но при этом она оставалась неколебимо практичной и прямолинейной и не пыталась выдать себя за кого-то другого. Именно благодаря этим ее чертам наши отношения продолжались долгие годы без требования скрепить их брачными узами. Если уж откровенно, то она была предана сцене не меньше, чем я живописи, и, наверное, эту ее черту я и любил в ней больше всего.
    — Как тебе сегодняшний спектакль? — спросила она.
    — Превосходно. Ты была великолепна.
    — Стареющая актриса — такая роль не потребовала от меня большой подготовки. Но призрак, мне кажется, был ужасен. Ты слышал когда-нибудь о толстом призраке?
    — Он был больше похож на мясника, свалившегося в мешок с мукой. Это тебе не Эдвин Бут[17], тут и разговора нет. Он произносил свою роль, как малолетний тупица, который учится читать.
    Саманта рассмеялась.
    — Это племянник владельца театра, — сказала она. — Дерим Лурд. Когда спектакль закончился, автор хотел его удавить.
    — С другой стороны, считается, что его герой и в самом деле забыл о прошедшей жизни.
    — Вот только ему никого не убедить, что он вообще жил.
    — Мне кажется, публике на это было наплевать. Они устроили такую овацию — особенно тебе.
    — Пьямбо, ты мой любимый критик, — и она придвинулась, чтобы поцеловать меня. — Ну а у тебя что слышно?
    Поначалу я не знал — стоит ли мне раскрывать детали моей встречи с миссис Шарбук, но в конце концов решил, что все равно придется кому-то об этом рассказать. Такую историю я был не в силах хранить в тайне до ее окончания. Я рассказал ей все — от моей встречи с Уоткином до сегодняшней беседы.
    Когда я закончил, она сказала со смехом:
    — В этом городе безумцев больше, чем во всем остальном мире. И как же ты собираешься выполнить заказ?
    — Не знаю. Но я подумал, может, ты подскажешь мне какие-нибудь вопросы, чтобы я, выслушав ответы, сумел понять, что она собой представляет.
    Саманта помолчала несколько мгновений, а потом сказала:
    — Зачем ты ввязался в эту игру?
    — Это проверка моих возможностей. А потом, получив такой гонорар, я смогу перестать зарабатывать себе на жизнь портретами и написать что-нибудь выдающееся.
    — Значит, ты пустился в погоню за богатством, чтобы перестать гоняться за богатством?
    — Что-то вроде этого.
    — Понимаю, — сказала она. — В последнее время я получала уйму ролей стареющих актрис, жен средних лет, старушек… кого угодно. В прошлом месяце я играла столетнюю ведьму. Было бы смешно, если бы они предлагали мне теперь главные роли или роли героинь-любовниц, но я бы приняла такое предложение, чтобы проверить, по силам ли мне это еще.
    — Так что же мне у нее выяснять?
    Саманта снова помолчала.
    — Может, мне порасспрашивать о её детстве? — сказал я.
    — Для начала можно, — кивнула она. — Но потом спроси о четырех вещах: о ее любовниках, ее самом большом страхе, самом большом желании и худшем дне в жизни.
    Я задумался о списке Саманты и на скорую руку представил себе, как из этих вопросов в моем воображении возникает фигура женщины. Она стояла на вершине утеса над волнами, и ветер раздувал на ней платье, играя кудряшками волос.
    — Берешь? — спросила она.
    Я кивнул, пытаясь сосредоточиться на этом образе, но тут меня отвлекла Саманта, вылезшая из постели. В свете свечи ее тело казалось почти таким же молодым, как двенадцать лет назад, когда она впервые позировала мне. Я смотрел, как она наклонилась над свечой и задула ее. Оказавшись в темноте, я мог видеть только неясные очертания ее стройной спины и длинных ног. Она вернулась в кровать и улеглась, положив мне руку на грудь.
    — Тревожно мне что-то от этого заказа, — сонно сказала она. — Среднее между глупостью и мистикой.
    Я согласился, представляя себе теперь падающие листья на ширме миссис Шарбук. Мне пришло в голову, что ключом к разгадке может стать даже эта статическая осенняя сцена. «Что за женщина могла бы выбрать такой предмет?» — спрашивал я себя.
    Дыхание Саманты стало неглубоким, и я понял, что она вот-вот уснет.
    — Что за аромат у этой свечи? — Я задал этот вопрос самому себе, но произнес его вслух.
    — Тебе нравится?
    — Что-то в нем знакомое, очень спокойное. Это корица?
    — Нет, — ответила она. — Это мускатный орех.

КРИСТАЛЛОГОГИСТИКА

    Уоткин закрыл за собой дверь, и я сел на стул.
    — Вы здесь, миссис Шарбук?
    — Я здесь, Пьямбо.
    Сегодня ее голос звучал моложе, веселее, чем днем раньше.
    — Должен признаться, что со вчерашнего дня я представлял вас в облике тысячи разных женщин.
    — Воображение — это рог изобилия.
    — Очень точно сказано, — согласился я. — Но художнику оно иногда может казаться и бескрайней, бесплодной Сахарой.
    — И какое же из двух у вас сегодня?
    — Ни то и ни другое. Пустая грифельная доска, которая ждет ваших слов, чтобы покрыться первыми записями.
    Она рассмеялась — весело, но и сдержанно; изысканная природа этого смеха совершенно покорила меня. Некоторое время я молчал, застигнутый врасплох абсолютной безмятежностью, царившей в комнате с высокими потолками. Хотя всего несколько минут назад я был на улице, где кричали мальчишки, продававшие газеты, бренчали трамваи, волновались человеческие толпы, раздираемые миллионами несходных желаний и преследуемые не меньшим числом трагедий, — здесь, в этом тихом, спокойном помещении я ощущал себя, как в уединенном домике далеко в горах. Если еще вчера нашей встрече явно сопутствовала некая спешка, то сегодня само Время зевнуло и сомкнуло глаза.
    — Я подумал, может быть, сегодня вы мне расскажете что-нибудь о своем детстве, — сказал я наконец. — Меня не очень интересует общий ход событий, но я надеюсь, вы сможете описать ваши чувства в тот момент, когда впервые поняли, что не вечно будете ребенком. Такое случается со всеми детьми. Вы меня поняли?
    Я увидел смутную тень за ширмой и попытался представить себе ее фигуру, но света из окон было недостаточно, чтобы увидеть хотя бы очертания силуэта.
    — Поняла.
    — Прошу вас, расскажите мне об этом как можно подробнее.
    — Сейчас. Дайте подумать минутку.
    В то утро по дороге к миссис Шарбук я выработал метод, который намеревался применять. Я вспомнил, что М. Саботт во времена моего ученичества обучал меня одному приему. На одном из его столов в мастерской был составлен натюрморт из человеческого черепа, вазы с поникшими цветами и горящей свечи. Я должен был изобразить это, показывая только те места, где контуры трех предметов и контуры фоновых образов пересекаются друг с другом.
    — Я запрещаю тебе рисовать предмет целиком, — сказал он мне. А уж если Саботт что-то запрещал, то идти против его запретов было неблагоразумно.
    В тот день плодом моего труда стала лишь изрядная гора мятой бумаги. Много раз, когда мне уже казалось, что дела идут на лад, подходил мой наставник и изрекал: «Начинай сначала. Напортачил». Сказать, что я возненавидел это упражнение, значит слишком мягко выразить обуревавшие меня чувства. Три дня спустя, когда цветы потеряли все лепестки, а от свечи остался оплывший огарок, я наконец-то овладел этой техникой. Саботт склонился над моим плечом и сказал: «Ну, вот, теперь ты понимаешь, как можно определить фигуру относительно тех вещей, что ее окружают».
    Я забросил правую ногу на левую, положил себе на колени этюдник, вытащил рашкуль[18] и замер над чистым листом бумаги. Если подробности, которыми поделится со мной миссис Шарбук, окажутся достаточно образными, то я получу представление о ней с помощью тех элементов ее истории, которые не относятся к ней. К счастью, я хорошо запомнил уроки Саботта. Он маячил где-то на заднем плане, даже сегодня горя желанием оповестить меня о провале, если я напортачу.
    Ветер, усмиренный мраморной постройкой, свистел за пределами дома, и я увидел через окно, что последние розовые лепестки опали. В этот момент я и услышал легкие вздохи миссис Шарбук. Ее неторопливое устойчивое дыхание напоминало пропетую шепотом молитву, которая внедрилась в мое сознание и теперь подстраивала мое дыхание под ритм ее собственного.
    — Вам, — сказала она, и я вздрогнул от этого слова, — должно быть, известно такое имя — Малькольм Оссиак.
    — Конечно. У него было все, и он все потерял.
    — В какой-то момент денег у него было не меньше, чем у Вандербильта. Его влияние чувствовалось во всех отраслях промышленности, какие только можно себе представить. Его заводы выпускали все — от текстиля до поршневых ручек. У него были доли в железнодорожных и судостроительных компаниях, в строительстве и производстве вооружений. Некоторые говорят, что он одно время был умнейшим бизнесменом Америки, хотя кое-кто скажет, что он был непроходимым идиотом. Но в любом случае он был человеком совершенно необыкновенным в том смысле, что не брезговал советом не только держателей акций, менеджеров, бухгалтеров и продавцов, но еще и сонма всевозможных предсказателей. У него служили астрологи, гадалки, толкователи снов и даже шайка старых охотников, которые гадали по внутренностям животных, убитых в его владениях на Среднем Западе.
    — Я ничего об этом не знал.
    — Он был убежден: если хочешь быть великим человеком сегодня, то ты должен знать будущее. Он надеялся, что с помощью всей этой метафизики ему удастся скрасить скуку ожидания, однообразие естественного хода времени. Когда об этом спрашивали репортеры, он неизменно отвечал: «На каждую недоуменно поднятую бровь и издевательский смешок сомневающихся я заработал тысячу долларов благодаря моим вложениям. Мое богатство исчисляется десятками миллионов, а циники подбирают крошки».
    — Вы в родстве с Оссиаком? — спросил я, надеясь получить более или менее достаточные сведения, чтобы выстроить родословную миссис Шарбук.
    — Нет, но мой отец был одним из его прорицателей, тех, кто расшифровывал скрытый смысл явлений Природы. Но, в отличие от других, мой отец работал в такой уникальной области, что был единственным в своем роде. Я не думаю, что он относил себя к метафизическим исследователям, поскольку его деятельность требовала применения математики, а также интуиции и знания тайных законов. Астрологов он считал шарлатанами, а толкователей снов называл «шпрех-шталмейстерами ночного мошенничества». Хотя, с другой стороны, если его кто спрашивал, он с гордостью отвечал, что он — кристаллогогист.
    — Кто? — не понял я.
    — Об это словечко язык сломаешь. Кристалл относится к кристаллической форме, а логос означает «слово».
    — Очень любопытно. Так значит, он слушал рассуждения соли?
    Она рассмеялась.
    — Нет, он расшифровывал иероглифику небес. Он искал смысл в структуре снежинок.
    — Вне всяких сомнений, у него было очень острое зрение и способность читать очень быстро.
    — Ничего подобного. Но его работа и в самом деле требовала, чтобы каждый год мы уединялись на шесть месяцев высоко в горах Кэтскилл. С октября по март мы жили как настоящие отшельники. Крайне важно было присутствовать при первом и последнем снегопаде. Там, высоко в горах, всего в нескольких сотнях футов ниже края лесного массива, снежинки не были загрязнены сажей фабрик и теплом цивилизации. Те места выглядели просто сказочными — волки, темные дни, сугробы высотой в человеческий рост, пугающая тишина, в которой твои мысли заглушают только ветер и никем не нарушаемое, неизменное одиночество.
    Жили мы в старом большом доме у озера, рядом с которым стояла лаборатория отца. Дом, конечно же, хорошо отапливался, но в лаборатории было холоднее, чем на улице. Довольно одинокое и мрачное существование для ребенка. У меня не было ни братьев, ни сестер, на сотню миль вокруг — ни одного товарища по играм. Когда я наконец достигла такого возраста, чтобы помогать отцу, я стала его ассистенткой — отчасти из любви к нему, а отчасти из скуки.
    Мы работали вместе, как он сам когда-то работал с моим дедом, облачившись в тяжелую одежду, сидели в промерзшей лаборатории, сооруженной из жестяных листов. В зимние дни стены снаружи и изнутри покрывались пленкой инея. На механизмах, на инструментах — всюду висели сосульки. Перед каждым исследованием нам приходилось скалывать лед с колесиков, управлявших огромным оптическим увеличителем, через который мы разглядывали снежинки. Нам приходилось быть очень осторожными со стеклянными линзами этого устройства, потому что в условиях постоянного холода малейший удар мог расколоть их на мелкие кусочки — не крупнее, чем снежинки, которые мы изучали.
    Снегопады казались постоянными, но, конечно же, это всего лишь мои детские впечатления. Снег и на самом деле, видимо, шел несколько раз в неделю, и обычно метель, а иногда и сильная пурга продолжались несколько дней подряд. Когда условия для взятия образца были подходящими, то есть при низкой скорости ветра и температуре, способствующей образованию великолепных снежинок в форме звездочек, которые и несут самую важную информацию, мой отец выходил из дома и становился, повернув к небу плоскую деревяшку, завернутую в черный бархат. Как только собранные снежинки превращались в нечто похожее на скопление звезд ясной ночью, он мчался в лабораторию.
    Там отец ставил доску на столик оптического увеличителя — высокой черной машины с лестницей, которая вела к стулу, расположенному таким образом, что сидящий в нем мог смотреть в линзу размером не больше, чем кружок из большого и указательного пальцев. Он сидел на своем стуле, а я тем временем размещала по краям предметного столика самосветящиеся морские водоросли. Важно было иметь достаточно света для работы, но свечами или лампами пользоваться мы не могли, потому что их тепло растопило бы наши образцы.
    По периметру лаборатории стояли лампы, три, если быть точным, но свет они давали слабый. Водоросли мерцали желтовато-зеленым светом. В сочетании с общей синевой, сопутствующей холоду, это придавало лаборатории необычный вид подводной пещеры. «Лу, тащи еще водорослей», — командовал он, глядя в свой окуляр в конце длинного цилиндра. Чем ближе к предметному столику, тем шире становилась труба увеличителя, а с нижней стороны, где находилась огромная линза, похожая на кружок, вырезанный из замерзшего озера, диаметр трубы становился достаточен для того, чтобы увидеть всю доску.
    — Лу? — спросил я, прерывая ее рассказ.

ДВОЙНЯШКИ

    — Лусьера. Меня назвали в честь моей матери.
    — Извините. Продолжайте, пожалуйста.
    — Мой отец мягко крутил ручки этой огромной установки, и шестеренки поднимали или опускали длинный тубус с линзами. Я слышала, как он что-то напевал или ворчал в это время. «Эврика» — это было любимое словечко отца, он его произносил, находя снежинку определенной формы — предмет наших поисков. Вы должны понять, что хотя он и относился к своей работе вполне серьезно, но себя и свою профессию воспринимал с юмором. Что же до меня, то я хлопала в ладоши, одобряя его поиски.
    Найдя достойный образец, он спускался со своего стула. Вставив в глазницу ювелирную лупу и вытащив одну из зубочисток (которые всегда держал под рукой — в кармане рубашки), он склонялся над черным бархатом. Это был знак мне — надо бежать за распылителем, заполненным смесью чистых растительных смол. Эту ядовитую смесь приходилось готовить в доме, каждая порция кипятилась в течение двух часов на плите и потому оставалась жидкой в течение дня, на время исследований.
    С хирургической точностью отделял он интересующую его снежинку, а потом, лизнув кончик зубочистки, прикасался ею к самому центру крохотной, хрупкой шестиконечной звездочки. Нанизав снежинку на кончик зубочистки, он поднимал ее с доски и держал в воздухе, чтобы я обрызгала ее из пульверизатора. Обычно он выбирал для сохранения несколько снежинок. Поскольку черный бархат поглощал тепло, форма кристаллов вскоре изменялась, и мы не могли подолгу оставлять снежинки на нем. В поисках решения этой проблемы мой отец научился одновременно держать между большим и указательным пальцами до двадцати зубочисток. Процесс этот был очень тонким, и я должна была нажимать на грушу пульверизатора с определенным усилием, чтобы жидкость полностью обволакивала образцы, но не разрушала их. Я гордилась тем, что освоила это искусство. После успешной лакировки очередного кристалла отец превозносил меня до небес. Если же у меня не получалось, он пожимал плечами и говорил: «Там, откуда она пришла, есть и еще».
    Снежинки после этого оказывались в смоляной оболочке, которая быстро засыхала на воздухе. Мы получали таким образом идеальную нетающую копию снежинки. Вы когда-нибудь видели скинутую змеиную кожу, видели, как эта кожа в точности сохраняет форму змеи? Именно такими были наши модели. Получив их, отец мог больше не полагаться на свою память или сомнительные способности к рисованию. Мы относили снежинки в его кабинет, где он начинал расшифровывать их смысл.
    Кабинет отца располагался в задней части дома. Там было большое окно с видом на озеро, а в камине всегда ревело пламя. В этом помещении царил характерный аромат — смесь дыма из отцовской трубки и от горящих поленьев, а также неизменный запах смолы. В уголке стоял старый удобный диван со сломанными пружинами и набивкой, торчащей сквозь протертую материю. Много раз приходила я сюда после долгих часов, проведенных на холоде, и наслаждалась теплом этой комнаты, а нередко и засыпала на диване. Мой отец сидел в кресле, как сейчас сидите вы, за столом, в окружении шкафчиков, заполненных крохотными коробочками, где хранились наши ископаемые снежинки.
    Кроме того, в доме имелись книги, рукописные тома с таблицами и формулами, необходимыми для преобразования особенностей каждой снежинки в смысловую единицу знания. Сидя за своим столом, отец исследовал образцы с помощью увеличительного стекла, постоянно сверяясь со справочными записями, сделанными его дедом. Выявив определенный принцип, он брал карандаш и записывал длинный ряд цифр. Затем следовали немыслимые операции сложения, деления и умножения, что завершалось вычитанием ста сорока четырех — цифрового выражения неизменной человеческой ошибки. Он никогда не делился со мной окончательным выводом касательно тех или иных снежинок, а записывал свои открытия аккуратным почерком черными чернилами в журнал с кожаным переплетом.
    Все снежинки имеют одну ту же базовую форму — шесть стрелочек, отходящих от центральной части, которая может быть как посложнее, так и попроще. Первое правило кристаллогогистики, которое я узнала от него, состояло в том, что нет двух одинаковых снежинок. Либо в центральной части обнаруживается дополнительный концентрический рисунок, либо стрелочки имеют больше шпеньков, кончики либо заострены, либо притуплены — каждая является неповторимым творением. Я выучила и несколько правил толкования структуры снежинок — в те далекие времена отец мог ненароком обронить несколько слов, раскрывающих его познания. Например, я знала, что структура с паутинкой в центре предвещала предательство, а скругленные кончики — изобилие. Вот так я и жила, когда мне было девять лет.
    — А что ваша мать?
    — Мать не имела никакого отношения к нашей работе. Она не понимала ее важности, и я даже в то время чувствовала: она считает моего отца глупцом. Я думаю, она оставалась с нами просто потому, что происходила из бедной семьи, а Оссиак позаботился о том, чтобы мы ни в чем не нуждались. И еще ей нравилось вращаться в светском обществе, когда мы в апреле возвращались в город, чтобы сообщить работодателю отца о наших открытиях. Тогда мать оживала и исполнялась чувством собственной значимости. Не могу сказать, что она была плохим человеком, но когда я, ребенок, шла к ней со своими страхами и обидами, то вместо тепла или утешения находила холодное безразличие, которое вызывало у меня душевный дискомфорт. Родители никогда не рассказывали мне, как они познакомились.
    Она помолчала несколько мгновений, и мне, как это ни странно, представилось вдруг, что она — это я, мечущийся в один из кратких периодов смятения, вызванных мучительными раздумьями.
    — Кажется, вы собирались мне рассказать о перемене, произошедшей в вашей жизни.
    — Да. Я давно не думала обо всем этом, ну разве что так — иногда, отрывочно. И теперь каждое воспоминание тащит меня за собой, хочет, чтобы я последовала за ним совсем в другом направлении.
    — Я понимаю.
    — А вот теперь, нарисовав картину моего детства, я могу перейти к вашему вопросу. Это случилось вскоре после того, как люди Оссиака добрались до нас на салазках, запряженных мулами, — единственное надежное средство доставки припасов через труднопроходимые горные перевалы. Каждый год в середине зимы они пополняли наши запасы, включая дрова и еду. В течение нескольких предыдущих ночей в небесах наблюдалось какое-то странное свечение — не зарницы, вполне привычные нам, а что-то яркое, пульсирующее. Старший среди возчиков сказал об этом отцу и спросил, что бы это могло быть. Отец признался, что находится в таком же недоумении. Тем вечером сияния не было видно, потому что сгустились тучи, стало ясно, что ожидается сильная метель. Возчики, не дожидаясь утра, отправились в путь, надеясь спуститься с гор до того, как начнется непогода.
    Когда пошел снег, мой отец, хотя уже и было поздно, настоял на взятии пробы. Сделали мы это с огромным трудом, поскольку дул сильный ветер, а температура стояла как никогда низкая. В лаборатории мы все сделали, как обычно, — оборудовали и осветили предметный столик, и отец поднялся по лестнице на свое рабочее место. Я стояла, задрав вверх голову, в ожидании слова, которое известит о нашем успехе, но так и не дождалась. Редко в наши сети не попадалась хотя бы одна идеальная звездочка. Я решила, что неудача на этот раз, видимо, объясняется суровой погодой. Но отец, казалось, был очень взволнован увиденным через окуляр.
    Без своего обычного мурлыканья и бормотания спустился он по лестнице и вытащил две зубочистки. Он сунул лупу в глазницу, и тут я заметила нечто столь необыкновенное, что даже не побежала за пульверизатором. С отца капал пот. «Скорее, Лу!» — выкрикнул он непривычно серьезным тоном. Я пришла в себя и понеслась выполнять команду. Когда я вернулась, отец держал перед собой две зубочистки. Он увидел, что заставил меня нервничать, и сказал: «Все в порядке, девочка, вдохни поглубже и постарайся как следует».
    Я идеальным образом залакировала две снежинки одним нажатием груши. «Ты — гений», — сказал он мне. Я улыбнулась, но, глядя на него, поняла, что он не шутит. Как только образцы засохли, мы пошли в дом.
    Сев за свой стол, он не стал ничего записывать, он просто держал две забальзамированные снежинки и разглядывал их сквозь увеличительное стекло. Я села на диван, не спуская с него глаз, — он все еще, казалось, нервничал. Спустя некоторое время отец положил снежинки и встал со стула, потом подошел к окну и, не вымолвив ни слова, замер, соединив руки за спиной. Так он и стоял, вглядываясь сквозь темноту в снежные порывы бушевавшей вовсю метели. Только тогда обратила я внимание на ярость ветра, который завывал, как призраки детей.
    Вернувшись наконец к своему столу, он позвал меня и настроил для меня увеличительное стекло. «Скажи-ка мне, Лу, что ты видишь?» спросил он. Меня разволновало его поведение, но в то же время я чувствовала что-то вроде гордости — ведь он интересовался моим мнением. Я посмотрела в стекло и сразу же увидела нечто совершенно необыкновенное.
    «Они одинаковые», — поразилась я.
    «Это невероятно, но так оно и есть», — сказал он.
    Я посмотрела на отца — его лицо было искажено тревогой. И еще было что-то необычное в его глазах — отсутствие света, которое можно описать только одним словом: безнадежность. В это мгновение меня посетило предчувствие, словно мелькнула молния: я увидела возчиков, застрявших в горах. Несколько дней спустя Двойняшки (так мы с отцом стали называть одинаковые кристаллы) начали проявлять свои необычные свойства.
    Миссис Шарбук замолчала, и я впервые с начала ее истории бросил взгляд в свой этюдник и увидел чистый лист — белее метели.
    — Двойняшки… — начал я, но закончить вопрос не успел, потому что в этот момент дверь за моей спиной открылась и Уоткин сообщил:
    — Ваше время истекло, мистер Пьямбо.
    Ошеломленный, я поднялся и медленно вышел из комнаты.

ДВОР ВИЗИРЯ

    Покинув миссис Шарбук, я отправился в Центральный парк и вошел в него с Семьдесят девятой улицы. В этот будний, к тому же промозглый день парк был почти пуст. Я пошел на юг, к озеру, по устланной желтыми листьями дорожке, вдоль которой стояли голые тополя. Затем сел на скамью на восточном берегу озера и принялся обдумывать то, что услышал от миссис Шарбук. Ветерок поднимал на воде рябь, а косые лучи предвечернего солнца, пронзая голые кроны, покрывали золотистой патиной пустой эллинг и эспланаду.
    Конечно же, в первую очередь я спрашивал себя — можно ли ей верить или нет. «Кристаллогогист», — сказал я себе и улыбнулся. Уж слишком все это было странным для вымысла. Она говорила с той легкостью и убедительностью, с какими говорят правду, и я, слушая рассказ, ясно представлял себе густые бакенбарды ее отца, его пышные брови и добрую улыбку. Я кожей чувствовал лютый холод лаборатории и смотрел сквозь мерцание в студеной воде. Перед моим мысленным взором пробегали десятки образов — снежинки, листы бумаги, испещренные цифрами, приборы, поросшие сосульками, зубочистки, черный бархат, замерзшее озеро и отраженное в нем угрюмое, перекошенное лицо матери миссис Шарбук.
    Когда я снова обратил внимание на воду перед собой, то в руках моих дымилась сигарета. Я рассуждал: если часть детства миссис Шарбук пришлась на расцвет Малькольма Оссиака, то она, скорее всего, моя ровесница. Это мало что мне давало, потому что на самом деле мне требовалось хоть на мгновение увидеть лицо маленькой девочки, которая половину своего детства провела в снежном безлюдье. Я мог только представить, что она носила косички, а ресницы у нее были длинные и красивые.
    Я выкурил еще одну сигарету и тут заметил, что начало смеркаться. Оранжевое солнце уже нырнуло за деревья, и небеса на горизонте являли собой всплеск розового, переходящего в пурпур, а затем — еще выше — в ночь. Я слишком долго просидел на холоде, и меня пробрала дрожь. Я резво зашагал к выходу на Пятую авеню чуть севернее неприглядного, полуразвалившегося зоопарка, рассчитывая выбраться на улицу до наступления настоящей темноты. Я спешил, размышляя на ходу о том, что миссис Шарбук, хотя и кажется довольно здравомыслящей, на самом деле, возможно, не в своем уме. А потом, не успев спросить себя: «А может ли это иметь какие-нибудь серьезные последствия для моего портрета?», я понял, что придаю слишком уж большое значение ее истории, тогда как на самом деле уже сама ритмика ее речи, мягкий тон ее голоса и даже та маленькая ложь, какую она, возможно, вкрапляет в свой рассказ, насыщены указаниями на ее внешность не меньше, чем события ее жизни. Все это напоминало мне попытку воссоздать по кусочкам раскручивающийся, как пружина, сон, прерванный пробуждением.
    Мне нужно было бы отправиться домой и по крайней мере попытаться набросать некоторых персонажей ее истории на бумаге, но таинственность нового заказа еще слишком сильно занимала меня, и я не мог сосредоточиться, сев за рисовальный стол. И кроме того, я опасался, что меня ждут ответы на те письма, что я разослал моим прежним заказчикам, разорвав все договоренности, и хотел отсрочить чтение этих посланий, исполненных почти неприкрытого недовольства и намеков на отсутствие у меня подлинного мастерства. Я знал, что в театре Саманта будет пытаться затушевать плохую игру беспамятного призрака, так что провести с ней время не было никакой возможности. А потому я решил направиться в не столь благородную часть города и на некоторое время смутить покой Шенца. Выйдя на авеню, я быстро остановил кеб и назвал кебмену адрес моего друга.
    Шенц жил на Восьмой авеню, на окраине того района, который называли Адской Кухней, — жуткого места, застроенного скотными дворами, складами и жилищами, где низы человеческого общества влачили жалкое существование, убожество которого превосходило всякое воображение. Дальше дома Шенца я заходить не желал. Конечно же, будучи либерально настроенным человеком, я достаточно начитался недавних публикаций, бичующих язвы современного общества, и сочувствовал жуткому положению этих бедняков, но в действительности не ставил перед собой задачи содействовать переменам. Напротив, все мои усилия самым эгоистичным образом были направлены на то, чтобы в своих физических и умственных блужданиях избегать этой неприглядной стороны жизни.
    В этом отношении Шенц был интересным персонажем. По его словам, ему нравилось жить вблизи этих стремнин хаоса, чувствовать грубую энергию переполняющей их жизни. Он говорил, что это способствует его работе. «Время от времени, Пьямбо, — говорил он мне, — неплохо перепрыгнуть через стену сада и вкусить настоящей жизни. То общество, в котором мы вращаемся, обеспечивая себя хлебом насущным, слишком уж часто являет зрелище утонченной агонии».
    Еще до того как, разогнав обитавший там, словно скорпионы под камнем, сброд, Тендерлойн[19] очистили и превратили в место для занятия коммерцией, Шенц проживал в опасной близости к этому рассаднику уголовщины. Как-то раз я отпустил Шенцу пренебрежительное замечание касательно того, что там делают с женщинами и детьми; он ответил, что я, судя по всему, единственным благопристойным развлечением считаю вечера у Стэнфорда Уайта [20], где каждый уважаемый джентльмен получает обнаженную женщину в качестве подарка от хозяина. Вот что меня больше всего восхищало в Шенце — он мог вращаться в любом обществе, принимая его обычаи, но при этом не оставался слепым к его порокам. Именно такое свойство мне и требовалось теперь в связи с головоломкой, носившей имя миссис Шарбук.
    Переход с улиц Вест-Сайда в дом Шенца всегда был волнующим приключением. Только что вы находились в темноте на грубых камнях мостовой, в темноте на вас надвигалась какая-то подозрительная фигура, ветер с Гудзона доносил зловоние скотобоен. А через мгновение вы оказывались при дворе турецкого визиря. В своей живописи и вкусовых пристрастиях Шенц был романтиком, прерафаэлитом, приверженцем мифологических сюжетов и питал сильное пристрастие к экзотике. В разинутой пасти медного дракона дымила жасминовая палочка. На полах лежали толстенные персидские ковры, похожие на расцветшие клумбы мандал[21], а гобелены, висящие на стенах, изображали восточных красавиц, животных и птиц, скачущих по деревьям, ветви которых сплетались в сложнейшие кружева. Мебель с огромными подушками, казалось, не имела ножек и словно бы парила в нескольких дюймах над полом.
    Мы сидели друг против друга на очень низких, широких стульях, вынуждавших скрещать ноги, как свами[22]. Шенц затягивался своей начиненной опием сигаретой, и ее голубоватый дымок смешивался с выдохом медного дракона, отчего мои глаза заслезились. С бородкой клинышком и холеными усиками, с остроконечными завитками на бровях, в пестром атласном халате, Шенца вполне можно было принять за современного Мефистофеля, готовящегося заключить очередную сделку.
    — В последний раз я тебя видел со спины — ты улепетывал от Ридов, — улыбаясь, сказал он.
    — У меня были причины для беспокойства. Хозяйка дома, делая вид, что целует меня в щечку, шепнула на ухо, что желает моей смерти.
    Он громко рассмеялся.
    — Правда?
    Я кивнул.
    — Господи милосердный, надо же — еще один удовлетворенный клиент.
    — Шенц, не могу поверить, что тебя еще не ограбили. Неужели твои соседи не знают, что ты живешь, как Мани[23] в своем саду наслаждений?
    — Конечно знают. Но мой дом защищен, и у меня свободный проход по Адской Кухне.
    — Они боятся твоего мастихина?
    — Именно. Тебе знакомо такое имя — Датч Хейнрикс?
    — Читал в газетах. Он тут главный бандит, да?
    — Ему подчиняется самая влиятельная банда в районе, если не во всем городе. В семидесятые годы я написал его портрет. Ему тогда в голову начали приходить мысли о значимости его персоны, и он решил, что его увековеченные черты станут неоценимы для будущих историков. Тем портретом гордился бы сам Берн-Джонс[24]. Я изобразил этого отпетого преступника беспорочным святым в городском пейзаже ультрамариновых и розовато-лиловых тонов — блистательный мученик презренных улиц.
    — И он в самом деле тебе заплатил?
    — Конечно, он заплатил, распространив на меня свое покровительство. Он был не лучшим из клиентов — немного раздражительный, часто пьяный, не умел долго сидеть на одном месте. Но поверь мне, когда эти ребята увидели, что я умею делать кистью, они прониклись священным трепетом. Ты, наверное, думаешь, что искусство не производит на них никакого впечатления. Но это не так. Они стали меня воспринимать как своего рода волшебника. Прошлой зимой я написал очень милый портретик жены одного бандита — главаря Дохлых Кроликов[25].
    — Ты мне морочишь голову.
    — Ничуть. Разве я похож на человека, который опасается за свою жизнь?
    Я отрицательно покачал головой и раздраженно вздохнул.
    — Нет никакой разницы между этим миром и миром Пятой авеню, — сказал Шенц. — В жизни полно мерзавцев. Одни носят дорогие костюмы и обманывают миллионы людей, у других в ботинках зияют дыры, и они грабят магазины. Ты только вспомни об этих мерзких воришках из Таммани-Холл[26]. Единственная разница между ними и местными в том, что преступления тех освящены законом, а грабители из этой части города считаются достойными осуждения.
    — Убийств на Пятой авеню происходит меньше.
    — А ты подумай обо всех этих беднягах, которые заживо гниют на одной из Ридовских обувных фабрик. Тут ведь только вопрос времени.
    — И все же я не уверен, что согласен с тобой.
    — Как тебе угодно, — хохотнул он.
    — Но теперь я скажу кое-что такое, что вызовет сомнения у тебя.
    — Попробуй.
    — По дороге домой от Ридов тем вечером я встретил одного слепого человека, некоего мистера Уоткина…
    И я поведал ему всю историю, включая и сказку миссис Шарбук о снеге и одиночестве.

СПАСЕНИЕ

    Я взглянул на Шенца и увидел, что он откинулся к спинке своего стула и глаза у него закрыты. На мгновение мне показалось, что сигарета одолела его и он теперь пребывает где-то в иной стране, где девы с нимбами резвятся с ягнятами, а рыцари в доспехах прижимаются металлической грудью к пышным бюстам наяд, но тут он произнес одно слово.
    — Спасение, — сказал он слабым голосом и устало наклонился вперед, вперив в меня взгляд своих остекленевших глаз.
    — Спасение? — переспросил я.
    — Да, твое спасение, — сказал он и улыбнулся.
    — И что ты хочешь этим сказать?
    — Ты говоришь, что играешь в прятки ради денег. Чисто торгашеский подход, вполне отвечающий духу времени. Но ты идешь еще дальше и говоришь, что с этими деньгами сможешь бежать от общества и найти драгоценное пространство, которое тебе необходимо, чтобы раскрыть свои способности и создать что-нибудь достойное твоего мастерства и умения. Эта история про Альберта Райдера — что-то я ее не понимаю. Этот тип, кажется, кроме грязных луж, ничего толком делать не умеет, но если ты им восхищаешься, то пусть так оно и будет. Но вот что касается дурацкого предложения этой женщины, то оно может оказаться для тебя обоюдоострым мечом спасения.
    Я и не подозревал, что мне требуется спасение.
    — Требуется. Во-первых, — сказал он, — ты должен это сделать в память о М. Саботте. Ты не хуже меня знаешь, как ты с ним паршиво обошелся на исходе его дней. Нет… давай не будем изображать уязвленную гордыню. Когда он стал помехой твоей растущей известности, ты от него освободился — как грязь с ботинка стряхнул. Теперь тебе представляется шанс оправдать те надежды, что он возлагал на тебя, и воздать ему за все, что он для тебя сделал.
    — Саботт сошел с ума, — сказал я в свою защиту.
    — Сошел с ума или просто искал то, что ищешь сегодня ты? Не забывай, я ведь был с тобой в тот день на Мэдисон-Сквер, когда эти благородные джентльмены предлагали тебе внушительные суммы, чтобы ты написал их портреты. А тут откуда ни возьмись старик Саботт — простирает руки к небесам и разражается громкими тирадами. Ты ведь помнишь — он так разволновался, что свалился в канаву! Я тебя тогда совсем не знал, но я думал, что ты учился или учишься у него, и сказал тебе: «Пьямбо, разве это не твой знакомый?» Но ты ответил, что не знаешь его, и пошел дальше, оставив его там.
    — Ну хорошо, Шенц, хорошо. Ты сказал все, что хотел.
    — Я это говорю не для того, чтобы уязвить тебя, а чтобы показать — за тобой остался неоплаченный долг. Не Саботту — ему уже ничем не поможешь, — а самому себе. Твое предательство до сих пор тяготит тебя.
    — А какое это имеет отношение к миссис Шарбук?
    — Другая сторона меча. Ты, Пьямбо, лучший из известных мне художников. Ты растрачиваешь свой талант на то, чтобы зарабатывать себе положение и деньги, увековечивая лики посредственностей.
    — Лучший? — спросил я, издав короткий резкий смешок.
    — Я не шучу. Ты видел мои работы. Что ты скажешь о моих мазках?
    — Разнообразные и впечатляющие.
    — Ну да, все хорошо и замечательно, но в тот вечер, когда ты бежал от Ридов, я выбрал минутку и подошел поближе к портрету его жены, чтобы рассмотреть твои мазки. И знаешь, что я увидел?
    — Что?
    — Ничего. Я не увидел ничего. Теперь существуют способы скрывать мазки. Но все они, как ты сам прекрасно знаешь, достаточно грубые: направление движения кисти очевидно. Я посмотрел, посмотрел и понял, что при каждом твоем прикосновении к холсту словно происходит взрыв цвета. Я видел, как ты работаешь, — ты весь выкладываешься. Твой напор, жизненная сила происходят вот отсюда, — он медленно приложил кулак к своей груди. — И все эти способности служат тебе для того, чтобы ты лгал о том, что видишь и чувствуешь.
    Я ничего не ответил. Если поначалу я разозлился на него за напоминание о случае с Саботтом, то теперь не чувствовал ничего, кроме благодарности. Он подтвердил все то, что было известно моему сердцу.
    — Я бы на твоем месте, — сказал Шенц, — написал эту миссис Шарбук, имея в виду заработать как можно больше денег. Если ты считаешь, что таким способом сможешь обрести свободу, то давай — вытряси из нее как можно больше.
    — От меня ведь в конечном счете требуется только профессионально выполненный портрет.
    — Нет, ты должен в точности передать ее черты.
    — Но как? Я не знаю, помогает ли она своими рассказами или уводит меня в сторону.
    — Да, — рассмеялся Шенц, — эта история о науке чтения снежинок довольно нелепая. Но есть способы преодолеть эти трудности.
    — Какие?
    — Двойная игра. Я уверен, мы сможем выяснить, как она выглядит. Я не знаю ни одной женщины с такой кучей денег и без прошлого. Если нет ее фотографий, то она должна существовать в чьей-нибудь памяти. Нужно только поискать, и она обнаружится.
    — Мне это и в голову не приходило. Это кажется нечестным.
    — В отличие от портрета миссис Рид? Я даже тебе помогу.
    — Ну, не знаю.
    — Ты только представь себе жизнь без всяких забот и обязательств, которую ты сможешь купить на эти деньги.
    После этого разговора он провел меня в свою мастерскую и показал первые законченные наброски детей Хастеллов.
    — Это не мальчишки, — сказал он мне, — это ходячие пончики.
    Уходил я с головной болью от его рассказов о безуспешных попытках удержать новых натурщиков на одном месте в течение пяти минут.
    — Завтра я принесу розги или мешок с шоколадом, — заверил Шенц. Когда мы прощались у дверей, он пожал мне руку и, напоминая о своем предложении, подбодрил меня: — Должна же она где-то быть. Мы ее найдем.
    Перейдя Седьмую авеню и направляясь снова к миру цивилизации, я испустил вздох облегчения. Время приближалось к полуночи, и улицы из-за холода были необычно пусты. В голове у меня царил туман — я надышался дымом опия от сигареты Шенца; это меня успокоило, но еще и вымотало до крайности.
    Хотя мне никак не удавалось сосредоточиться, я пытался решить, как мне вести себя с миссис Шарбук на следующий день. Я спрашивал себя — то ли мне и дальше слушать ее вранье, то ли серией быстрых вопросов выуживать из нее необходимые мне сведения, поставлять которые она не намеревалась. Мне показалось очень подозрительным, что ее первый рассказ достиг своего кульминационного пункта как раз в тот момент, когда мое время истекло. Видимо, из-за моего визита к Шенцу у меня возникла ассоциация с «Тысячью и одной ночью», в которой роль Шахерезады играла миссис Шарбук. Хотя я и был почти уверен, что меня водят за нос, все-таки очень хотелось узнать, что же стало с ребенком, чей образ она разбудила в моем воображении. Добравшись до угла Двадцать первой и Бродвея, я решил, что пора мне взять ситуацию под контроль и поменяться с ней ролями. Я не буду выслушивать историю о кристаллогогистике, а вместо этого задам ей несколько самых простеньких вопросов.
    Я был всего в двух кварталах от своего дома, когда, подняв глаза, увидел каких-то людей на другой стороне улицы, под фонарем. Судя по форме и фуражкам, двое из них были стражами закона. Даже в тусклом свете узнал я и третьего — человека в котелке и пальто; это был Джон Силлс, художник-любитель, миниатюрист, с которым я вот уже много лет был на дружеской ноге. Он был не только художником, но еще и детективом нью-йоркской полиции. Они стояли вокруг, как мне показалось, тела, распростертого на тротуаре.
    Я пересек улицу и подошел к этой троице сзади. Когда я приблизился, один из них чуть отошел в сторону, и моему взору предстало ужасное зрелище. В свете фонаря я увидел теперь, что они стоят в луже крови. На краю тротуара лежала молодая женщина, прислоненная к опоре фонаря. Лиф ее белого платья напитался ярко-красным, алая струйка стекала по ее лицу, которое было белее, чем платье. Кровь скапливалась на губах и бежала по подбородку. Поначалу я подумал, что женщина мертва, но потом увидел, что она слегка мотает головой из стороны в сторону. Она пыталась сказать что-то, и густая жидкость у ее рта булькала. Когда один из полицейских — тот, что, отойдя в сторону, открыл мне обзор, — повернулся и заметил меня, я понял, что красная жидкость стекает из ее глаз, словно она плачет кровью.
    — Проваливай отсюда, — сказал полицейский и поднял дубинку, намереваясь ударить меня.
    В это время Джон повернулся и, увидев меня, поймал поднятую для удара руку полицейского.
    — Я с этим разберусь, Харк, — сказал он, быстро вышел вперед, обнял меня за плечи одной рукой и развернул в другую сторону. Направляя меня назад, на другую сторону улицы, он сказал: — Уходи отсюда, Пьямбо, иначе нам придется тебя арестовать. Иди и никому не говори о том, что видел. — Он подтолкнул меня в спину и, прежде чем вернуться к невероятной сцене под фонарем, еще раз громко предупредил: — Никому ни слова!
    Я ничего не сказал, ничего не подумал и сразу пустился бегом. Когда я добрался до дома, сердце у меня колотилось как сумасшедшее, а к горлу подступала тошнота. Я пил виски, пока дыхание не пришло в норму. Тогда я на нетвердых ногах перешел в мастерскую, сел и трясущимися руками зажег сигарету. Я не видел перед собой ничего — только окровавленные глаза этой несчастной, и по какой-то извращенной ассоциации с событиями минувшими дня я думал о них как о Двойняшках.

И ГОСПОДЬ — НЕ ИЗ ЧИСЛА НЕПОГРЕШИМЫХ

    — Мой отец положил их в серебряный медальон с цепочкой, доставшийся ему от сестры, и повесил мне на шею. Он велел никогда его не открывать, но всегда помнить, что они там спрятаны. Потом он заставил меня поклясться, что я никому не скажу ни слова, — Двойняшки, по его словам, были тайной, не подлежащей разглашению. Когда я спросила его почему, он покачал головой и встал на одно колено лицом ко мне. «Потому что это доказывает, что даже Господь — не из числа непогрешимых, — сказал он, — а мир об этом не хочет и не должен знать».
    Я тогда не до конца поняла смысл его слов насчет Господа, но что не вызывало у меня сомнений, так это растущее чувство гордости за то, что мне дано владеть этим важным талисманом. Поскольку отец велел никогда о них не упоминать, они стали моим возрастающим наваждением. У меня было такое ощущение, что они живые в этой маленькой серебряной камере, как зародыш жизни в семени. На моей груди в том месте, где медальон касался плоти, словно пульсировал сгусток энергии. Цепочка обжигала мне кожу на шее. Вскоре после этого мне по ночам стали сниться странные сны, в моей черепной коробке оживали цвета и звуки, яркие образы — в таком изобилии, что хватило бы на троих. Ночей им уже не хватало, и они стали одолевать меня и в дневное время. Отцу я ничего не сказала — боялась, что он отберет медальон.
    И вот как-то раз, после того как снег не шел целую неделю, я отправилась в лес поиграть среди высоких сосен, воображая, что я на Северном полюсе. И вдруг я услышала, как снежинки шепотом разговаривают со мной. Это был странный разговор: я хоть и знала, что они произносят слова, но в моем разуме они запечатлевались в виде образов. Я увидела падающую звезду, рассекающую небо и разбрасывающую искры, как ракета на празднике Четвертого июля[27]. Это видение продолжалось считаные секунды, но было абсолютно отчетливым.
    Ощущение было пугающим и волнующим одновременно, а когда все кончилось, я замерла среди деревьев и долго оставалась без движения. Конечно же, будучи ребенком, я не могла определить возникшее у меня чувство, но теперь, мысленно возвращаясь к нему, я думаю, что лучше всего описать его как сознание, что Природа и, более того, космос — живые существа. Господь наблюдал за мной, а потому я побежала назад в дом — прятаться.
    Я поиграла с куклами, помогла матери со стиркой и забыла о происшествии. Покончив со своими обязанностями, я отправилась в кабинет к отцу. Он сидел за столом с увеличительным стеклом, изучая образцы и делая пометы в журнале. Я села на диван, и отец, услышав звук сломанных пружин, поглядел на меня и улыбнулся. Несколько минут спустя он попросил меня принести книгу из шкафа. Он повернулся на своем стуле и указал на большой том в синем переплете на второй полке. «Вон тот, Лу, — сказал он. — „Воля кристалла“ Скарфинати».
    Я вытащила книгу из шкафа и при этом сдвинула другую, которая упала на пол. Отнеся отцу нужный ему том, я вернулась и подняла упавший. Книга открылась там, где весь разворот занимал рисунок падающей звезды — точно такой, о какой шепнули мне Двойняшки в то утро.
    — Миссис Шарбук… — сказал я, но она оборвала меня.
    — Пожалуйста, мистер Пьямбо, позвольте мне закончить.
    — Хорошо, — согласился я, с бешеной скоростью делая наброски. День был яркий, и солнце, заглядывая в окна, отбрасывало на ширму тень — слабую, но не лишенную определенных очертаний. Я заполнял страницы быстрыми черновыми набросками, рука моя двигалась по бумаге, а глаза напряженно вглядывались в осенний листопад на ширме.
    — Я не сообщила об этом примечательном происшествии моему отцу, а переживала его внутри себя — и каждый раз, думая об этом, чувствовала, как меня пробирает дрожь. Господь словно отправлял мне тайное послание, предназначенное для меня одной. Всю оставшуюся часть дня я была исполнена странных ожиданий. Вот почему я чуть не из кожи вон выпрыгнула, когда вечером мы сидели у огня — мои отец и мать читали в свете газовых ламп — и вдруг раздался стук в дверь.
    Родители, естественно, обменялись тревожными взглядами — кто мог стучаться в дверь дома на вершине горы, да еще в такое позднее время? Мой отец встал и осторожно подошел к двери посмотреть — кто там. Его испуганный вид обеспокоил меня, и я пошла за ним — убедиться, что все в порядке. На пороге стоял крупный человек в тулупе, широкополой шляпе, с большим мешком и ружьем. Отец вроде бы знал его. Тот тоже работал на Оссиака — охотником. Он искал одного из пропавших возчиков. Спускаясь с горы во время снежной бури, тот отстал от товарищей и, видимо, заблудился. Остальные посчитали, что его засыпало снегом и он замерз. Мой отец отошел в сторону, пропуская вошедшего. Он указал ему на место у огня, а меня попросил: «Лу, закрой, пожалуйста, дверь». Я подошла к двери, и мое внимание привлекла луна в три четверти, и вдруг что-то пролетело по звездному небу, рассыпая искры на своем пути.
    Нашего гостя звали Амори, и он сказал нам, что забрался на гору в поисках тела, но не нашел его. Он попросил разрешения переночевать у нас. Он собирался отправиться обратно рано утром и, спускаясь, дать погибшему еще один шанс быть найденным. Мой отец сказал, что чувствует себя в некоторой мере ответственным за трагедию и будет сопровождать мистера Амори до половины пути. Потом мать и отец принялись расспрашивать Амори о том, что происходит внизу. А потом меня отправили в кровать.
    В середине ночи меня разбудил звук приглушенного вздоха. Поначалу я решила, что это Двойняшки пытаются что-то мне сообщить, но потом поняла, что звук доносится из гостиной. Не знаю, который это был час, мне показалось — самый разгар ночи, но уже ближе к рассвету. Было холодно, но я выползла из кровати и на цыпочках отправилась по коридору к двери гостиной. Поскольку ночь была лунная, сквозь окно в комнату проникал неяркий свет. Я услыхала еще один вздох вроде того, что разбудил меня, и увидела мою мать — она сидела верхом на охотнике, ночная рубаха была задрана, и из-под нее торчали голые ноги. Большие руки охотника мяли сквозь ткань рубашки ее груди.
    Я извиняюсь за излишнюю откровенность, мистер Пьямбо, но я стараюсь быть точной. Моя мать, тяжело дыша, раскачивалась, двигаясь то вперед, то назад, глаза ее были закрыты. Я была удивлена этим странным явлением и никак не могла взять в толк, что тут происходит, но что-то говорило мне — я не должна это видеть. Я уже собиралась развернуться и идти в свою комнату, но тут мать внезапно открыла глаза и увидела меня. Она не прекратила своих движений, не сказала ни слова, а только вперилась в меня ненавидящим взглядом. Я побежала в свою комнату, забралась под одеяло, крепко зажмурила глаза и закрыла уши руками.
    На следующее утро я проснулась в тревоге — как бы мне не досталось от матери, но когда я пошла помогать ей в кухне, то не услышала от нее ни слова. Когда отец и мистер Амори завтракали, Двойняшки снова заговорили со мной. Я увидела их слова в виде картинки, и то, что они показывали, было ужасно — закоченевший, обездвиженный, как статуя, человек. Его открытый рот образует черную круглую дыру, его глаза смотрят с такой яростью, что сразу понятно — он мертв. Это было тело возчика, и я видела, где оно находится. Оно лежало на лугу в стороне от основной тропы, приблизительно на четверти пути вниз. Я знала это место, потому что мы останавливались там каждый год перекусить, совершая наше восхождение, знаменующее окончание лета.
    И это видение тоже продолжалось всего несколько мгновений, но когда я пришла в себя, то увидела, что отец и мистер Амори собираются уходить. Меня разрывало между двумя желаниями: поделиться своим знанием или сохранить его и силу Двойняшек в тайне. Когда они открыли дверь, я подскочила к отцу, чтобы поцеловать его на прощание. «На лужке, где мы перекусываем», — шепнула я ему в ухо. Я не была уверена, слышит ли он меня. Он просто погладил меня по голове и сказал: «Да, Лу». И они ушли.
    Как только они скрылись из виду, мать набросилась на меня, принялась трясти за плечи. «Что ты сказала отцу? — кричала она. — Что ты шепнула ему на ухо?» Я ответила, что ничего, но она знала, что я лгу, потому что все видела. Мать снова принялась меня трясти, с лицом, покрасневшим от гнева. Я смилостивилась и призналась: «Я ему сказала, где искать мертвеца». — «Это что еще за бредни?» — воскликнула она. «Это правда», — сказала я и начала плакать. «Держи-ка язык за зубами, если не хочешь, чтобы я забрала тебя у отца», — пригрозила она. А потом ударила меня по лицу тыльной стороной ладони с такой силой, что я упала на пол. И одновременно перед моим мысленным взором возникла падающая звезда.
    — Миссис Шарбук, — обратился я к ней, закрывая свой блокнот, — я должен сказать…
    Но тут она снова прервала меня.
    — И еще одно, мистер Пьямбо. — Голос ее задрожал. — Еще одно.
    — Что?
    — Мой отец, вернувшись, сказал, что они нашли тело там, где я указала. Моя мать, услышав это, была довольна, но обрадовал ее не мой особый дар предвидения — она с облегчением поняла, что я не разоблачила ее.
    — Но миссис Шарбук, — на сей раз я был исполнен решимости высказать то, что думаю, — эта история, которую вы рассказываете, довольно фантастична, вам так не кажется? Я с трудом верю, что так оно и было на самом деле. Пожалуйста, не сочтите это за обвинение, но объясните, как я должен ко всему этому относиться.
    — А какая часть вызывает у вас недоверие?
    — Ну, я могу принять все, но вот то, что две эти одинаковые снежинки разговаривают с вами каким-то телепатическим вроде бы способом, вы меня простите, но мне это кажется просто бредом.
    — Я вам клянусь, что эта история правдива, но то, что Двойняшки наделены какими-то сверхъестественными способностями, это и в самом деле, как вы говорите, бред. Худший из всех, самый разрушительный бред, потому что я всем сердцем верила — они разговаривают со мной. И мой отец тоже верил. Это детское заблуждение закрепится и фактически отравит остальную часть мою жизни, мистер Пьямбо.
    — Значит, вы согласны со мной?
    — И Господь — не из числа непогрешимых.
    Она рассмеялась долгим, пронзительным смехом, и та нечеткая тень, которую я пытался передать на бумаге, теперь бешено задергалась, стала менять формы, отчего у меня возникло сомнение — а есть ли там вообще что-то, что можно нарисовать.

СИВИЛЛА

    — Представьте себе, — сказала она, — девочку, растущую без друзей, с матерью, которая не любит ни ее, ни ее отца, и с отцом, который тратит свою жизнь на то, чтобы узнавать волю Господа по структуре снежинок. Разве я могла в такой обстановке не стать верующей? Я жаждала могущества и влияния, мне отчаянно хотелось, чтобы меня замечали не только за мое умение мумифицировать образцы, которые мой отец держал на зубочистках. Он был моим героем, а я хотела, как и он, быть проводником божественного гласа.
    — И потому вы выдумывали, что слышите голос Двойняшек.
    — Не сознательно, мистер Пьямбо. Я могу вам поклясться, что слышала их. Одиночество может делать из нас волшебников, а пророков — и подавно.
    — А что с этой падающей звездой? Что с телом возчика? Вы просто знали, где он находится.
    — Вне всяких сомнений — совпадение. Картинка звезды и в самом деле была в упавшей и раскрывшейся книге, но у моего отца было множество книг с изображением небес. Я много путешествовала по Европе и знаю, что теперь в Австрии создается теория души, исключающая случайности. Предполагается, что мы наделены сознанием на многих уровнях, и те желания, о которых мы не хотим знать, проявляют себя через всевозможные неприятные происшествия — как мы их воспринимаем. Два других моих видения падающей звезды — когда я закрывала дверь и когда мать ударила меня, — это, судя по всему, было лишь принятие желаемого за действительное. Что же касается тела, то в горах было не так уж много мест, куда мог забрести путник, сбившись в метель с дороги. Тропинка, уходящая на этот луг, ответвлялась от основной и заканчивалась в том месте, где мы перекусывали. Может быть, я каким-то образом подсознательно пришла к выводу, что именно там бедняга, скорее всего, сбился с пути.
    — Но время шло, а вы так и жили с вашей сказкой про Двойняшек?
    — Я стала сивиллой, и это в конце концов погубило мою душу.
    — Сивиллой?
    Не успел я задать свой вопрос, как дверь открылась и Уоткин объявил, что мое время истекло. Я вспомнил, что сегодня пятница, и, пожелав миссис Шарбук приятного уик-энда, удалился. Когда мы с Уоткином шли к выходу, я сказал ему:
    — У вас сверхъестественное чувство времени, Уоткин, — вы приходите в самый неподходящий момент.
    — Спасибо, сэр. Это мой особый дар, — сказал он, когда я, обойдя его, вышел на улицу.
    — До встречи, — сказал я, и Уоткин захлопнул за мной дверь.
    Я был совершенно измотан, потому что не спал прошлой ночью. Со мной что-то произошло, после того как я увидел эту жуткую сцену на улице — женщину, жизнь из которой вытекала через глаза. Словно после той жуткой сцены мои глаза должны были вобрать все то, что вытекло через глаза женщины, а потому я не осмеливался их закрывать.
    Я едва успел сесть в трамвай, отправлявшийся с Шестой авеню к центру. Заняв место, я принялся смотреть на прохожих, — какое обилие лиц и фигур! Одни сменяли других, хорошо одетые и оборванцы, красивые и невзрачные — не найдешь двух одинаковых. И все они вели совместное существование, жалкие атомы чудовища по имени «Нью-Йорк»: каждый неповторим, каждый со своим собственным тайным «я» и своим прошлым, каждый живет в уединении на собственной горной вершине. Господь, вероятно, не принадлежит к числу непогрешимых, но кто из художников работал с более разнообразной палитрой, кто из писателей создал метафору ироничнее, чем двухголовый скакун жизни-и-смерти, кто из композиторов смог свести столько непохожих мелодий в единую симфонию?
    Господь также был осипшим эстрадным певцом, а я в это мгновение явно подпевал ему. Эта шутка явно была связана с глазами — Уоткина, истекающей кровью женщины, моими собственными, неспособными увидеть миссис Шарбук, с ее вымышленным сверхъестественным зрением. Если бы мне попался в руки отчет о чем-то подобном или даже роман автора, склонного к подобным словесным играм, я бы саркастически ухмыльнулся и захлопнул такую книгу.
    И в итоге, когда я с головой увяз в этих размышлениях, глаза мои сомкнулись и я пропустил свою остановку — проехал два лишних квартала. Я внезапно проснулся, когда мы остановились на Двадцать третьей улице, и едва успел выскочить — трамвай уже трогался. Мой легкий этюдник казался мне тяжелым, как камень, когда я в полудреме плелся домой, мечтая только об одном — поскорее улечься в кровать.
    Представьте себе мое разочарование, когда на ступеньках дома я увидел посетителя. Верьте мне, я чуть не зарыдал.
    Когда я подошел поближе, человек, заметив меня, встал. По росту, жилистому сложению, длинным, поникшим усам и волне черных как смоль волос я узнал Джона Силлса, детектива, который предыдущей ночью спас меня от полицейской дубинки. В свободное от службы время одевался он довольно просто — старый армейский мундир и плоская шапка, какие носят поденщики.
    — Джонни, — сказал я, — спасибо тебе за помощь вчера. Я определенно питаю отвращение к дубинке.
    Я знал его как весьма любезного человека, что он и подтвердил теперь, широко улыбнувшись мне и рассмеявшись.
    — Я всего лишь исполнил свой общественный долг.
    — Ты, видимо, пришел объяснить, что за чертовщина происходила с этой несчастной вчера ночью.
    — Нет, Пьямбо, я пришел, чтобы напомнить тебе — ты вчера ничего не видел.
    — Брось, Джон. Ты можешь легко купить мое молчание, рассказав, что это было.
    Он оглянулся, провел взглядом вдоль улицы, потом подошел ко мне вплотную и прошептал:
    — Поклянись, что никому не скажешь. Меня выгонят с работы, если ты проболтаешься.
    — Даю тебе слово.
    — Это уже третья такая женщина. Коронер считает, что у нее какая-то тропическая болезнь, завезенная на корабле откуда-нибудь из Аравии или с Карибских островов, а может, из Китая. Слушай, я всего лишь коп, так что не задавай мне всяких научных вопросов, но, насколько я знаю, ребята из министерства здравоохранения нашли какого-то паразита — раньше им такие не попадались. Он пожирает мягкие ткани глаза, оставляя рану, залечить которую невозможно. Происходит все очень быстро. Поначалу жертва плачет кровью, а потом глаза исчезают, а на их месте появляются вроде как два краника, которые невозможно закрыть.
    — И высокие чины решили, что лучше, если никто не узнает? — в ужасе спросил я.
    — Пока да. Это не чума, которая быстро передается от одного к другому. Между тремя жертвами вроде бы даже нет никакой связи. Насколько нам известно, это совершенно изолированные происшествия. Но если что-то просочится в «Таймс» или «Уорлд», разразится жуткий скандал. Мэр Грант хочет, чтобы, пока природа этого паразита не установлена, все было шито-крыто.
    — Я буду помалкивать, Джон. Можешь на меня положиться, — сказал я. — Но если ты контактировал с этой женщиной, где гарантия, что ты в безопасности?
    — Понимаешь, этот микроб вроде бы как наестся, так погружается в спячку. Сколько он спит — никому не известно, потому что тела после изучения сразу же кремировали.
    — Будем надеяться, что они сумеют остановить заразу.
    — Если не сумеют, то мы все будем лить слезы в наше пиво. — И он мрачно улыбнулся.
    По его неудачной шутке я понял, что разговор о происшествии закончен. Я с неподдельным интересом спросил, как поживает его живопись. У Силлса был огромный природный талант, и за прошедшие годы он, крадя время у своей работы, жены и детей, сумел стать весьма достойным миниатюристом. Некоторые его работы были не больше портсигара, а многие детали были выполнены кисточкой всего с двумя тонкими волосками. По его словам, он только что закончил серию портретов преступников, и некоторые из них будут представлены на групповой выставке в Академии художеств.
    — Она открывается на следующей неделе, — сообщил он, сделав шаг вперед, чтобы пожать мне руку. — Скажи Шенцу — пусть тоже придет.
    — Непременно, — сказал я и обменялся с ним рукопожатием.
    Прежде чем уйти, он сказал, понизив голос:
    — И помни, Пьямбо, чем меньше мы знаем, тем лучше.
    — Моя память — чистый лист.
    — Спасибо. — И он пошел прочь.
    Зайдя в дом, я сразу же направился в спальню, сбросил с себя пальто и другую одежду, оставив ее кучей лежать на полу. Мне казалось, что я сейчас усну стоя, но нужно было сделать еще одну вещь. Нужно было разобраться с моим этюдником — с набросками, сделанными у миссис Шарбук. Я взял этюдник с собой в кровать и, удобно устроившись на подушках, принялся просматривать то, что у меня получилось.
    Я пролистал страницы с соседским котом, Самантой в кимоно, телефонным столбом на Восточном Бродвее неподалеку от Общества помощи детям, золотой рыбкой Рида, портретом молодого писателя за угловым столиком в кафетерии Билли Моулда. Наконец я добрался до первого наброска, сделанного в гостиной миссис Шарбук. Я вглядывался в него несколько мгновений, потом перевернул этюдник — может, я, рисуя, держал его вверх ногами. Но так или иначе я видел перед собой нечто бесформенное, сотканное из рваных линий. Как я ни старался, но различить в этом хаосе фигуру женщины не смог. По правде говоря, я не смог различить никакой фигуры вообще.
    В раздражении я перевернул страницу. И опять — всего лишь тень облака. Следующая страница — снова грязь, разведенная угольным карандашом. Ни одного узнаваемого росчерка. Я лежал недоумевая — что же за тень, казалось мне, вижу я на ширме? Я вспомнил, что в какой-то момент мне представилось, будто я и в самом деле уловил очертания женского профиля, но увиденное в этюднике наводило меня на мысль — уж не мои ли собственные черты неосознанно выводила рука после бессонной ночи? Пока миссис Шарбук морочила меня своей байкой о том, как она позволила воображению вторгнуться в реальность, я превзошел ее и позволил басне воплотиться в жизнь. Неотчетливые движения тени превратились в женщину.
    Я чертыхнулся и с силой отшвырнул этюдник. Он ударился о верхний угол шкафа, перевернулся в воздухе, стукнулся о подлокотник кресла и приземлился — ей-богу, не вру — прямо в корзинку с мусором, стоявшую в углу. Как говорила миссис Шарбук, в мире не бывает случайностей. Глаза мои закрылись, и я провалился в снежный сон.

ЖЕНЩИНА-МЕЧТА

    Пришла суббота, а вместе с ней — и желание взяться за кисть. Я поднялся рано, хорошо выспавшийся, и отправился завтракать к Греншоу на Седьмую авеню. После жирного стейка с яйцами, двух чашек кофе, трех сигарет и статьи в «Таймс» о захватах участков в Чероки-Крик, штат Оклахома, где люди убивали друг друга за клочок земли, я вернулся домой, к эфемерным поискам неуловимой миссис Шарбук.
    Холст в моей студии был уже натянут и готов и ждал, когда я атакую его красками. Из-за суеты последних дней (открытия портрета миссис Рид, разговоров из-за ширмы, спектакля Саманты, моего визита к Шенцу) я вот уже целую неделю не брал в руки кисть. Демон внутри меня, тот, которого можно было утихомирить только нанесением пигмента на холст, проявлял нетерпение. Я приготовил палитру и, обмакнув кисть в охру, сделал заявку на собственный клочок пространства. И тут несуществующий призрак миссис Шарбук возник перед моим мысленным взором во всей своей бесплотности: передо мной колебались складки ее воображаемого платья, распустилась пышным цветком объемная пустота ее волос. Ее изысканное неприсутствие вытеснило всех остальных, укротило нетерпение моего внутреннего демона, свело на нет желание творить. Кисть остановилась в дюйме от холста, и рука медленно отвела ее назад. Я положил палитру и сел, чувствуя, что потерпел полное поражение.
    Я очень долго разглядывал терпеливо ждущий четырехугольник на мольберте передо мной — разглядывал, и больше ничего. Как это происходило обычно, когда я пытался представить ее, она наконец-то возникла из ядовитой дымки небытия, и я увидел женщину; но так же, как Протей из «Одиссеи»[28], чьи очертания бесконечно менялись благодаря его способности к превращениям, она становилась многими женщинами. Я несколько раз глубоко вздохнул, стараясь остановить эту быструю метаморфозу — из блондинки в брюнетку, из брюнетки в рыжую. Этот процесс изматывал меня, я словно пытался понять, когда именно следует шагнуть на быстро вращающуюся карусель.
    В то утро меня впервые поразило, что каждое воплощение, представавшее перед моими глазами, служило примером классической красоты. Но была ли миссис Шарбук красива? По правде говоря, что-то иное мне и в голову не приходило. Из сотен обликов миссис Шарбук, что являлись мне с тех пор, как я принял ее заказ, не было ни одного невзрачного. «Бог ты мой, — подумал я. — А что, если она жуткая уродина?» И хотя женщины, мелькавшие перед моим умственным взором, по-прежнему были красивы, другая часть моего мозга — та, что не связана со зрительными образами, — допускала мысль о коренастой, даже тучной женщине. Может, я ошибся в оценке ее возраста, и она моложе меня или, напротив, морщинистая старуха. А что, если она худая, как доска, плоскогрудая, косоглазая, с торчащими зубами?
    Вот тогда-то я и понял, что мои собственные сексуальные желания, мои нелепые мужские представления об этой женщине никогда не позволят миссис Шарбук быть самой собой. Я был обречен написать портрет некой идеальной женщины-мечты, говорящий обо мне больше, чем о ней. Бог ты мой, я был Ридом. Я помню, как М. Саботт рассказывал мне о природе портрета. «Пойми вот что, Пьямбо. Первый урок состоит в том, что каждый портрет в некотором смысле — автопортрет, а каждый автопортрет — портрет». Мысли мои пребывали в смятении, тело было совершенно парализовано. Если бы меня не вывел из этого состояния стук в дверь, то я бы в конце концов отправился на поиски бутылки.
    На ступеньках передо мной стояла Саманта, снимая палец за пальцем перчатки с рук. Ее темные волосы были зачесаны назад и заплетены в сложные косички, а лицо светилось в лучах утреннего субботнего солнца. Она озорно улыбалась, и когда я увидел ее, все следы ускользающей от меня, переменчивой миссис Шарбук мигом стерлись в голове.
    — Что у нас здесь? — спросил я.
    Она громко рассмеялась — очевидно, что-то придумала.
    Я шагнул в сторону, пропуская ее.
    — Ты работаешь, Пьямбо?
    — Делал вид, что работаю, но вскоре понял, что себя мне не обмануть.
    — Трудности с портретом этой загадочной женщины?
    По какой-то причине мне не хотелось в этом признаваться, словно, сказав «да», тем самым распишусь в собственном бессилии, но лгать Саманте я не мог. Я печально кивнул.
    — Так я и думала.
    — Ты пришла надо мной издеваться?
    — Это я оставлю на вечер. Я, как и всегда, пришла тебе помочь.
    — Ты что-то знаешь об этой женщине — Шарбук?
    — Господи боже мой, нет конечно. У меня для тебя подарок. Я договорилась с одной молодой актрисой, дублершей у Палмера, — она будет позировать тебе. Идея в том, чтобы не показывать ее тебе. Скажем, ты сядешь к ней спиной и станешь задавать вопросы. Попрактикуешься в изображении человека только по его словам.
    — И где она? Прячется у тебя под юбкой?
    Саманта шутливо махнула на меня перчатками.
    — Нет, дурачок, на улице. Ждет, чтобы я все устроила.
    Поначалу я, боясь неудачи, отнесся к этой затее скептически, но Саманта сказала мне, что единственная цель — оценить, что я могу, а не выяснять, чего я не могу.
    — Это как генеральная репетиция, — сказала она.
    Я согласился и пошел в студию — готовить мольберт и стул для себя. И тут я понял, что о работе маслом нe может быть и речи: полезнее будет просто делать наброски. Надо было работать быстро, чтобы не думать слишком долго. Размышления могли только помешать. Я пошел в спальню и извлек этюдник из мусорной корзины. Несколько минут спустя, развернув рисовальный стол лицом к стене, я услышал, как открылась и закрылась входная дверь. Сдвоенные шаги приближались ко мне по коридору из гостиной.
    — Пьямбо, — услышал я голос Саманты, — это Эмма Хернан.
    — Хэлло, — сказал я, напоминая себе при этом, что поворачиваться нельзя.
    — Хэлло, мистер Пьямбо, — услышал я голос молодой женщины.
    — Вы готовы к тому, чтобы я сделал ваш портрет?
    — Да.
    — Только не расстраивайтесь, если ничего не получится.
    — Она все понимает, — вмешалась Саманта.
    — Может, вам поначалу будет чуть-чуть неловко, но если вы просто заведете неторопливый разговор, а мне позволите слушать, то я попытаюсь набросать на скорую руку вас обеих, — сказал я.
    — Вы хотите, чтобы мы посплетничали, мистер Пьямбо? — спросила Эмма.
    — Вот это сколько угодно, — заметила Саманта, и обе рассмеялись.
    Они устроились на диване и начали разговаривать о вчерашнем представлении, на которое из-за болезни не пришла одна из ведущих актрис и Эмме пришлось ее подменять. Даже если бы Саманта не сообщила мне, что Эмма молода, я бы все равно сразу догадался о возрасте девушки по чистоте голоса и энтузиазму, с которым она говорила об актерском искусстве. Какое-то время я напряженно вслушивался, двигая рукой с грифельным карандашом в дюйме над бумагой, не в силах провести ни одной линии. Закрыв глаза, я представил себе Саманту на этом диване и медленно вызвал в воображении ее визави. Поначалу это была просто неясная тень рядом с Самантой, но потом, когда разговор коснулся Дерима Лурда и его никудышной игры, фигура Эммы выросла у меня в голове из ее смеха. Я увидел длинные, соломенного цвета волосы с рыжеватыми бликами и гладкую кожу без морщин. Я провел линию, и эта первая, давшаяся мне с таким трудом, позволила провести следующую.
    С бесталанного, беспамятного призрака разговор перешел на мрачную историю, о которой в последнее время не уставали писать газеты, — о процессе Лизи Борден. Было что-то эротическое в том, как эта молодая женщина декламировала строки песенки о сорока ударах, которую распевали все дети[29]. Эта мелодия дала мне губы Эммы, идеальной формы нос, маленькие ушки, изогнутые ресницы.
    Потом они говорили какое-то время, и, хотя я все слышал, слова проходили мимо меня — так я был захвачен рисованием. Я ясно видел обеих — Эмму в длинной юбке оранжевого цвета и белой плиссированной блузке. Я был уверен, что в волосах у нее лента. После второго чернового наброска я обнаружил, что переносица Эммы испещрена светлыми веснушками. У нее было стройное, мускулистое — на современный лад — тело, контрастирующее с более солидной фигурой Саманты. Я знал, что для портрета этой молодой женщины выбрал бы мраморную скамейку в цветущем саду, залитом солнцем. Мне понадобилась бы кисть номер четыре, чтобы написать ее летнее платье хинакридонового красного оттенка; в руках она держала бы книгу и смотрела бы невидящим взглядом, словно грезя наяву и прозревая в этих грезах себя среди других персонажей.
    Я заканчивал этюд, дорисовывал голову Саманты в профиль — ее переплетенные лентой волосы, когда меня отвлекла от моей работы новая тема беседы двух женщин.
    — … плакала кровью, — произнесла Эмма.
    — Странно, — сказала Саманта. — Просто ужас.
    — Кто это плакал кровью? — выкрикнул я, чуть не обернувшись.
    — Женщина в проулке. Я была в магазине Слоуна на Девятнадцатой улице — покупала ткани. Возвращаясь домой, я прошла по Бродвею и случайно заглянула в боковой проулок. Всего в нескольких ярдах, прислонившись к стене, стояла женщина. Она заметила меня и подняла взгляд. Может, я и ошиблась, но мне показалось, что она плачет кровью. Красные слезы текли по ее лицу — белый жакет был заляпан красным. Она заметила меня и тут же отвернулась, словно в смущении.
    — И что с ней стало? — взволнованно спросил я и теперь в самом деле развернулся, ожидая ответа.
    Глаза Эммы расширились при моем резком движении, словно я застал ее неглиже; в смятении она быстро сказала:
    — Не знаю. Я ее там оставила.
    Я едва удержался, чтобы не рассказать им о моем собственном приключении по пути от Шенца, но потом вспомнил обещание, данное Джону. Выдавив из себя улыбку, я сказал:
    — Занятно.
    — Наверно, нужно было подойти к ней, — сказала Эмма.
    Плод моего воображения быстро рассыпался, вернув меня к реальности. Девушка оказалась невысокой и несколько коренастой, с темными кудрявыми волосами без всяких лент. Никаких веснушек на лице я не увидел, а платье на ней было безвкусного темно-синего цвета.
    — Кто знает, что делать в таких случаях, — сказала Саманта. — Скорее всего, у женщины случилось какое-то горе, и она хотела побыть одна.
    — Но кровь! — воскликнула Эмма. — Я уверена, она плакала кровью!
    — Какое несчастье! — сказала Саманта, покачивая головой.
    — Вот уж точно, — поддакнул я.
    Я поблагодарил женщин, договорился с Самантой о встрече после ее спектакля, и они ушли готовиться к вечернему представлению. Я молился, чтобы они не попросили показать им мои наброски, — и они, как это ни странно, не попросили. Вероятно, Саманта договорилась об этом с Эммой еще раньше. Думаю, не родилось еще женщины более предусмотрительной. Потом я вырвал эти страницы из этюдника и бросил их в огонь. «Какое несчастье», — подумал я и пошел опрокинуть стаканчик.

СУМАСШЕДШИЙ ДОМ

    Казалось, что остаток субботы мне суждено провести в бесцельной праздности. Не успел я устроиться в своей мастерской со стаканчиком, приготовившись впериться взглядом в никуда, как снова раздался стук в дверь. На этот раз пришел Шенц в бархатном котелке и пальто соответствующего стиля, держа в руке трость с рукоятью в виде головы старика. На улице его ждал кеб. Вид у Шенца был весьма возбужденный.
    — Одевайся, Пьямбо, — сказал он. — Нам нужно нанести один визит.
    — Зайди лучше, опрокинем по стаканчику.
    — Чепуха. Это важно.
    — Почти угадал, — сказал Шенц. — Мы едем к одному сумасшедшему по имени Френсис Борн.
    — Хватит мне сумасшествий за одну неделю, — сказал я.
    — Нет, не хватит. Этот старикан когда-то работал на Оссиака в качестве предсказателя, как и отец твоей миссис Шарбук.
    Больше меня было не нужно уговаривать. Я натянул пальто, мы вышли за дверь, сели в экипаж, и я спросил Шенца, как он нашел этого человека.
    — Поспрашивал в определенных кругах, — сказал Шенц. Потом закрыл дверь кеба, высунулся из окна и назвал кучеру адрес: — Морнингсайд-Хейтс, угол Сто семнадцатой улицы и бульвара.
    — Это же ехать и ехать вдоль Гудзона. Куда ты меня везешь? — спросил я.
    — Лечебница «Блумингсдейл» для душевнобольных, — ответил он.
    — Как раз то, что нам надо, — заметил я, и лошади тронулись.
    День был не по сезону теплым — в небе виднелись свинцово-белые мазки на море лазури. Время едва перевалило за полдень. Улицы кишели торговцами — обычная деловая суета. В дополнение к многочисленным пешеходам, трамваям и экипажам проезжало довольно много авто, прокладывавших себе дорогу среди толчеи. Из-за всего этого над главными проездами стояла дымка из мелкой коричневатой пыли.
    Я посмотрел на Шенца, сидевшего спиной к кучеру и лицом ко мне. Обе его руки покоились на рукоятке упертой в пол трости. Он внимательно смотрел в окно, словно уличная суета могла открыть какую-то важную тайну.
    — И что же это за определенные круги, в которых знают, что этот Френсис Борн когда-то работал на Оссиака? — спросил я, нарушив тишину.
    — Один мой знакомый из Виллиджа, который продает всякие целебные средства, эликсиры и тому подобное, — сказал он. — Человек с Экватора.
    — Прекрасное прозвище, — сказал я.
    — Прекрасный человек, — отозвался Шенц.
    — Отец миссис Шарбук разгадывал тайны снежинок. А что Борн? Астролог? Толкователь снов? Предсказания по мозолям на ногах? Какая у него была специализация?
    — Не знаю, как это официально называется, — сказал Шенц. — Что-то вроде говноведа.
    — Что-что?
    — Он предсказывает будущее по прошлому, так сказать, — сообщил Шенц с улыбкой.
    — По экскрементам? — спросил я.
    Шенц кивнул, и мы оба зашлись от смеха.
    — А я думал, этим дьявол занимается, — сказал я, отирая слезы с глаз.
    — Тебе бы нужно больше читать трансценденталистов, — сказал Шенц, тряся головой. — Сверхдуша повсюду[31]. И потом, мы же едем не на семинар. Нам нужно только узнать, видел ли он твою заказчицу в те времена, когда служил у Оссиака. Даже если она была всего лишь ребенком, он все равно может вспомнить цвет волос или какие-нибудь особые приметы.
    — Дай-то бог, дружище, — сказал я и закурил сигарету. Остальную часть пути мы проделали молча, только время от времени прыскали со смеху.
    Когда мы съехали с дороги на территорию лечебницы, я увидел главное здание — впечатляющее сооружение из кирпича и камня, частично скрытое за старыми кленами и дубами. Когда мы подъехали ближе, там и сям стали видны другие постройки, принадлежащие этому заведению. Пейзаж был приятен для глаз, ничто не свидетельствовало о душевных страданиях и умственных отклонениях, нашедших приют под этими крышами, — точно так же за день встречаешься с множеством разных людей, не подозревая о том, что творится у них в голове.
    Шенц заплатил кебмену и попросил дождаться нас. Нам разрешили часовое свидание с Борном. Мой приятель договорился о встрече по телефону, сказав служителю, что мы прежде были соседями мистера Борна и хотели бы узнать, как он поживает. На ступеньках главного здания нас встретил некто мистер Каландер, тот самый, с кем разговаривал Шенц. Он показался нам вполне любезным, подозрительно веселым и склонным изъясняться скороговоркой.
    — Тут у нас полная неразбериха, — пояснил нам Каландер. — На следующий год мы переезжаем на новое место в Уайт-Плейнс, и сейчас люди заняты переучетом. Поскольку ваш друг Борн проживает не в главном здании и вполне вменяем, то вы сможете без всяких проблем недолго повидаться с ним.
    — Отлично, — сказал Шенц. — А в каком здании Френсис?
    — Идемте, я вам покажу, — сказал Каландер.
    Мы шли по территории заведения, и разговорчивый служитель рассказывал нам о недавних событиях в лечебнице. Он сообщил, что, хотя место изначально было выбрано идеально — довольно далеко от города, — теперь, когда застройщики наступают, заведение потребовалось переместить, поскольку никто не хочет жить рядом с душевнобольными.
    — Слишком поздно, — сказал на это Шенц.
    Каландер замолчал на несколько мгновений и смерил моего друга недоуменным взглядом, а потом снова затараторил с головокружительной быстротой:
    — И потом участок с таким великолепным видом на Гудзон — это отменная недвижимость. Я думаю, что не выдам никакой тайны, если скажу, что эта земля — лакомый кусочек и многие бы хотели им завладеть, — сказал он. — Каждый год мы принимаем почти четыреста пятьдесят новых пациентов. Здесь у нас все же настоящий рай по сравнению с Уардс-Айлендом. — Это было еще не все, и Каландер продолжал говорить с бешеной скоростью, сыпал фактами и цифрами, перемежая их с цитатой-другой из «Гамлета», так что я начал подумывать — а уж не пациент ли он сам.
    Мы миновали часовню с каменной колокольней наверху, потом пересекли еще одну лужайку и направились к большому дому, который, по словам нашего проводника, назывался Вилла Мейси.
    — Здесь помещаются больные с легкими расстройствами — те, у кого провалы в восприятии или иллюзорное видение мира, — сказал Каландер.
    Мы вошли — внутри помещение оказалось довольно тихим и прибранным, — поднялись на второй этаж, а потом направились по длинному коридору. Мы шли, а мистер Каландер легонько прикасался к каждой из дверей, называя имена обитателей:
    — Мистер Шеффлер, мистер Коди, мистер Барон…
    Наконец он добрался до двери мистера Борна.
    — Одну секунду, джентльмены, — сказал он и вошел в комнату. Несколько минут спустя Каландер появился и объявил: Френсис ждал вас.
    Я посмотрел на Шенца, — он ведь говорил мне, что Борн понятия не имеет о нашем приезде. Тот поднял брови и пожал плечами, словно утверждая: «Что ж, он и в самом деле предсказатель».
    Когда мы вошли, Каландер предупредил нас:
    — Только не больше часа, джентльмены, прошу вас, — и удалился.
    В середине опрятной комнаты, куда свет проникал через два зарешеченных окна с растениями на подоконниках, сидел очень старый человек. Смокинг на нем был пошит в стиле, который вышел из моды два десятилетия назад. Довольно большие очки с сильными линзами увеличивали размер его глаз. Человек был болезненно тонок, словно кукурузный стебель, а для лица его, казалось, использовали растянутую, потрескавшуюся кожу бумажника. Увидев нас, он наклонил голову и улыбнулся в нашу сторону.
    — Я все думал, когда же вы появитесь, — сказал он.
    — Вы знали, что мы придем? — спросил Шенц.
    — Я это видел.
    Мы подошли поближе к нему и сели — я на диван, а мой товарищ на скамью, которая была придвинута к Борну именно для этого.
    — И где же вы это видели? — поинтересовался Шенц.
    — Два дня назад по результатам понедельничной тушеной ягнятины.
    Я поморщился, но Шенц остался невозмутим.
    — Похоже, вас неплохо кормят, — сказал он.
    — Я просто не знаю более пророческого продукта, — сказал Борн. — Я слышу вторичную ягнятину так явственно, будто она обрела дар речи.
    — Вам передает привет Человек с Экватора, — сказал Шенц.
    — А, Горен, — сказал Борн. — Как он поживает?
    — Стареет, но все равно он — лучшая реклама своего товара. Все еще готовит отвары для страждущих.
    — Знающий человек.
    Я представился, как и Шенц. Старик поднял свою высохшую длань и обменялся с нами рукопожатиями.
    — Не смогли бы вы рассказать нам о временах вашей работы на Малькольма Оссиака? — сказал я.
    — Да, вот это были денечки, — сказал Борн и посмотрел куда-то мимо нас, словно унесенный давними воспоминаниями. Воспоминания и в самом деле, видимо, захватили его, потому что он смотрел в никуда целую минуту, прежде чем заговорил опять. — У меня была своя лаборатория, и я получал более сотни образцов, когда требовалось определять ход развития событий на определенное время. Целые ряды склянок с материалом, принадлежавшим сильным мира сего. В моем владении находился змееобразный образец президента Линкольна — настоящий розеттский камень[32] политического прогноза. Пока за мной стояли деньги Оссиака, мне доверяли, но как только он потерпел крах, я получил ярлык сумасшедшего и кто-то наслал на меня министерство здравоохранения. Люди боятся истины ночного горшка. Они и понятия не имеют, каким древним и надежным является способ пророчества по выделениям…

МОНОЛОГ В КОРИЧНЕВЫХ ТОНАХ

    Борн с полчаса во всех подробностях рассуждал об истории той одиозной науки, которой он был одержим. От окаменелых экскрементов доисторических времен до измельченного благотворного кала далай-ламы — он говорил то как гарвардский профессор, то как проповедник-возрожденец, делясь своими экскрементальными видениями. Он мог таким образом растратить все имеющееся у нас время, и потому я довольно грубо оборвал его пространные рассуждения о свифтовском труде «Человеческие экскременты»[33], спросив:
    — А вы во времена своей работы у Оссиака не помните человека, который предсказывал по снежинкам?
    Мой вопрос был словно камень, брошенный в шестеренки говорящей машины, — раздался скрежет, и многоречивые рассуждения прекратились. Борн снова уставился в стену и погрузился в молчаливые размышления.
    — Снежинки, — напомнил Шенц, пытаясь вернуть его к реальности.
    — Оссиак нас двоих называл своими научными опорами — землей и небом, — сказал Борн. — Он нам доверял больше, чем другим. Мы оба одновременно предсказали его финансовую катастрофу. Проникнитесь глубинным смыслом того, что я вам скажу, джентльмены. В золотых выходах самого Оссиака я обнаружил два образца стула, имевшие совершенно одинаковый вес и размер. Оба имели форму гусиных яиц. Полные двойняшки во всех своих свойствах, и к тому же с ароматом диких фиалок. Я бы в такое ни за что не поверил, не будь они здесь, прямо у меня перед носом. Мы были с Лонделлом как одно целое, инь и ян. Он, толкователь небесных экскрементов, обнаружил нечто не менее обескураживающее, хотя о деталях его открытия мне так никогда и не сообщили.
    — Лонделл? — спросил Шенц.
    — Бенджамин Лонделл, — сказал Борн. — Превосходный парень. Некоторые из людей, которых Оссиак нанимал для предсказаний, были шарлатанами, но, поверьте мне, Лонделл работал всерьез, на совесть. Он подвергал свою семью огромным лишениям только для того, чтобы увидеть будущее.
    — И что же это были за лишения? — спросил я.
    — Им приходилось каждый год тащиться высоко в горы и по полгода или около того проводить в самых суровых условиях, чтобы собрать в точности те кристаллы, какие ему были нужны. В моей области, слава богу, образцы всегда были под рукой.
    — И у него были дети? — спросил Шенц.
    — Дочь, — ответил Борн. — И, кажется, все.
    — А вы помните эту девочку? — спросил я.
    — Очень миленькая, — сказал он.
    — А как она выглядела? — спросил Шенц.
    Пациент покачал головой.
    — Трудно вспомнить, потому что, как только я начал ее замечать, она скрылась от людей.
    — Исчезла?
    — Нет, — сказал Борн. — Когда они в очередной раз спустились с гор для совещаний с Оссиаком, она стала устраивать представления. Пряталась за ширмой и пророчествовала оттуда или что-то в этом роде. После того как она придумала это дело с ширмой, я ее, кажется, больше ни разу и не видел. А было это всего за пару лет до падения империи Оссиака. Вообще-то она стала Сивиллой в тот год, когда мы с ее отцом сделали наши обескураживающие открытия. Тогда мы ощущали только первые толчки грядущей катастрофы.
    — Сивилла, — сказал я, надеясь, что он сообщит что-нибудь еще.
    Борн на это только кивнул и сказал:
    — Да, так ее называли.
    — А какого цвета у нее были волосы? — спросил Шенц.
    — Каштановые или светлые, а может, рыжеватые, — сказал старик. Он медленно поднял руку — поиграть с одной из пуговиц своего потертого смокинга. — Все это заперто теперь на складе.
    Вид у него стал печальный, словно воспоминания приносили ему боль. Мне стало жаль старика, и я спросил:
    — Вы хотите сказать, что это остается в вашей памяти?
    Он повернулся и посмотрел на меня сквозь свои толстые линзы.
    — Нет, — сказал он, — на складе. Оссиак, перед тем как покончить самоубийством, стал собирать остатки своего богатства и купил для этого склад. Он не хотел, чтобы его кредиторы получили все. К этому времени он сам слегка свихнулся и мечтал о том, чтобы возродить свою империю из пепла. Мои инструменты, образцы, записки — все это отобрали у меня и заперли. У бедняги Лонделла, когда унесли его драгоценное оборудование и данные исследований, случился удар. Ох и тяжелые то были дни.
    — И видимо, все эти вещи потом пропали, — сказал Шенц.
    — Нет, — ответил Борн. — Они все еще там. Я знаю. Я пошел следом за теми, кто их взял. Я в точности знаю, где они.
    — И где же?
    — Вы знаете этих фармацевтов на Фултон-стрит — у них еще такое большое здание. «Братья Фейрчайлд», кажется. Угол Фултон-стрит и Голд-стрит. Они наверняка никуда не делись. А за углом, ближе к воде, стоит старое одноэтажное здание кирпичного склада. На фасаде белой краской выведена буква «О». Она теперь, наверно, сильно повыцвела. И все это там — обломки былого величия.
    И именно в этот момент явился Каландер, продемонстрировав еще более раздражающую пунктуальность, чем Уоткин. У меня была еще тысяча вопросов к мистеру Борну, но задать их я не смог. Старик снова пожал нам руки, и нас выпроводили из комнаты. Перед тем как дверь закрылась, Борн прокричал нам:
    — Помните, джентльмены, чтобы идти вперед, сначала нужно оглянуться назад.
    — Борн вовсе не кажется таким уж сумасшедшим, — сказал я Шенцу, когда мы с ним пустились в обратный путь. К тому времени вечер стал вступать в свои права, — температура понижалась.
    — Рид ведет более иллюзорное существование, чем этот бедняга, — сказал Шенц. — Борн по крайней мере понимает, из чего он сделан, только его пристрастие к тайнам дерьма вызывает неприязнь у общества. Можешь ты себе представить ужас его соседей, когда они поняли, что он коллекционирует? Мы живем в эпоху, когда каждый прикидывается ангелом. Ты представь себе всех художников, избравших эту крылатую тему.
    — Но с другой стороны, — сказал я, — он ведь не анализ делал, чтобы диагностировать здоровье. Он по нему предсказывал будущее. В этом есть что-то ненормальное. Но в общем-то он совсем неплохой старик.
    — К тому же полезный, — сказал Шенц.
    — По крайней мере, он подтвердил многое из того, что рассказала миссис Шарбук, и назвал нам ее девичью фамилию — Лонделл, — сказал я.
    — Зная имя, мы можем разузнать кое-что еще, — сказал Шенц.
    — Кстати, я вспомнил о том, что в какой-то момент надо бы задать вопрос о ее муже — кто такой мистер Шарбук?
    — Конечно, — сказал Шенц. — Но сперва мы должны выяснить, что это за склад, о котором говорил Борн. На Фултон-стрит с буквой «О». Нужно заехать туда и посмотреть.
    — Пока, по-моему, не очень понятно, есть ли у кого-нибудь ключи от склада. Похоже, что Оссиак поместил туда свои ценности, а потом умер. Держу пари, никто не знает, кому этот склад принадлежит, просто считается, что владелец есть — и все. А он стоит, как древняя гробница, охраняя свои сокровища.
    — А я-то думал, что из нас двоих романтик — это я, — сказал Шенц. — Один мой знакомый сможет нас туда провести.
    — Человек с Экватора? — спросил я, улыбаясь.
    — Нет, человек с Западной Тридцать второй улицы.
    — Один из заправил Кухни?
    — В своем роде художник. Этот человек знает замки не хуже, чем Борн знает, что он ел на обед на прошлой неделе. У него связка отмычек, о которой в преступном мире рассказывают легенды, как о чаше Грааля. Да он со шляпной булавкой управляется лучше, чем Вермеер с кистью.
    — А с какой стати он будет нам помогать?
    Шенц рассмеялся, вытащил портсигар и извлек из него одну из своих опийных сигарет. Закурив, он выпустил дым в окно и сказал:
    — Денежки.
    — Ты предлагаешь взломать этот склад?
    — Только подумай, что мы там сможем найти, — сказал он. — И потом мне страсть как хочется посмотреть золотые гусиные яйца Оссиака, уж не говоря о самородке Авраама Линкольна. Ведь это же имеет историческое значение.
    — Я, пожалуй, позвоню в Блумингдейлскую лечебницу и зарезервирую там для тебя местечко. Я не собираюсь взламывать склад. Успокойся-ка, а то загорелся с этим заказом больше меня. Возьми себя в руки.
    Шенц откинулся к спинке своего сиденья, словно мои слова обидели его, и обратил свой взгляд в окно, наблюдая за мелькающими огнями Бродвея. Когда от его сигареты осталась одна треть, он выкинул ее в окно и закрыл глаза. Через несколько минут он уснул. Я сидел, разглядывая его черты в мелькающих уличных огнях и испытывая уколы совести за то, что осадил его.
    Шенц был постарше меня — возрастом где-то посредине между мной и Саботтом. Опиум, совершенно очевидно, потихоньку разрушал его здоровье. За последние месяцы кожа Шенца приобретала все более землистый оттенок, он потерял в весе. Когда он был помоложе, то отличался крепким сложением, а энергия из него била ключом. Его жизнерадостность приобрела какой-то безумный оттенок и напоминала нечто вроде нервного возбуждения при чрезмерном потреблении кофе. К тому же его работы стали терять в точности и свежести, и заказы выбирать ему больше не приходилось — хорошим примером тому могли служить отпрыски Хастеллов.
    «Уж не мой ли это портрет через годик-другой?» — спрашивал я себя. И еще я спрашивал себя, а не видит ли Шенц, глядя на меня, себя самого несколько лет назад, когда он еще не утратил способность собраться с силами и «создать что-нибудь прекрасное», как умолял меня сделать мой отец. Мне пришло в голову, что именно поэтому он был так заинтересован в успешном выполнении заказа миссис Шарбук.
    Я разбудил Шенца, когда кеб остановился у его дома. Вздрогнув, он проснулся, потом улыбнулся, прищурился.
    — Мне приснился сон, Пьямбо, — сказал он.
    — Опять что-нибудь в духе Ханта — девушка, сидящая на коленях этого шутника в «Пробуждающейся совести»[34]? — спросил я.
    — Нет, — сказал он, медленно покачав головой. — Мне снилось, что я посажен в стеклянный сосуд и Борн меня разглядывает. Я постучал по стенке тростью, чтобы он меня выпустил. Он не обратил на это ни малейшего внимания. Я увидел, что Борн готовит бирку. На ней большими черными буквами написано: ЗАВТРАК.
    Я проводил моего друга до дверей. Прежде чем ему перешагнуть через порог, я сказал:
    — Послушай, Шенц, я тебе очень благодарен за помощь. Я подумаю — стоит ли идти на этот склад. Но сначала я хочу выяснить, что еще мне удастся узнать от миссис Шарбук.
    Он смерил меня взглядом, исполненным печальной усталости.
    — Я тебе об этом никогда не говорил, — сказал он, — но Саботт незадолго перед смертью имел со мной разговор — это случилось, когда он забрел в Клуб игроков. Все его умышленно не замечали, но были начеку и, если что, готовы были вышвырнуть на улицу. Но я подошел к нему и сел за его столик из чистого уважения. К счастью, у Саботта был один из редких спокойных моментов. Он заказал мне выпивку и начал блестяще рассуждать о картине Уотерхауса «Сирены»[35], где хищные птицы с женскими головами окружают Одиссея, привязанного к мачте. Перед тем как уйти, он вспомнил тебя и сказал: «Шенц, присмотрите за этим парнишкой ради меня. У меня не было возможности сказать ему все». После этого он ушел. А две недели спустя умер.

ВОСКРЕСНОЕ УТРО

    В воскресенье я проснулся очень рано — через окно проникал серый свет, по стеклу барабанил проливной дождь. В комнате стоял холод, но мне было тепло под одеялами и покрывалом, рядом с Самантой. Здесь, на этом малом островке спокойствия, я временно позабыл о заботах, одолевавших меня в последнее время. Я знал, что за границами кровати роится сонм женских образов, которые сразу же начнут терзать мое сознание, разрывать на части разум. И я решил еще ненадолго остаться на месте, привязанным, так сказать, к мачте.
    Я отвернулся от всего мира, смотрел, как дышит Саманта, и спрашивал себя: какие сновидения видит она за этой ширмой сна? Ее длинные черные волосы буйно разметались по подушке. На кончиках сомкнутых губ виднелись маленькие забавные уголки — либо улыбка, либо свидетельство испуга. Веки слегка подрагивали, а вглядевшись в шею, я мог сосчитать частоту ее пульса. Теперь были видны и морщинки вокруг глаз и рта, выдающие ее возраст. Одеяла сползли с нее, обнажив правую грудь, и, увидев Саманту такой, я подумал, что вот она — идеальная натура для портрета. Мне пришлось задать себе вопрос: удалось ли мне хоть в одном из ее портретов (большинство я написал, когда мы были моложе) передать ее сущность, или же все то, что я писал, было, если расширительно толковать приговор Саботта, только некой частью меня самого?
    Я лежал в постели, маятником раскачиваясь между воспоминаниями о днях, проведенных с Самантой, и минутами туманной неопределенности, когда ее спящее тело посмеивалось над моей верой в то, что я хоть что-то знаю о ней. Пытаясь сократить неприятную часть этого уравнения, я сосредоточился на том, как любезно она поступила, приведя в мастерскую Эмму. Я улыбнулся, вспомнив, как ошибся, стремясь передать черты этой девушки на бумаге. И вдруг каким-то странным образом мне пришла в голову мысль, которая не имела ко мне прямого отношения.
    Я оделся и так поспешно вышел из дома, что даже забыл зонтик, так что, добравшись до Бродвея, промок до костей. Как и обычно, при таком проливном дожде мостовые превратились в сплошное месиво. Когда мне понадобилось оставить безопасную поверхность тротуара и перейти на другую сторону, я провалился по колено. Я чуть не потерял ботинок — его почти засосало, но в целом справился со своей задачей лучше, чем автомобиль, который завяз в этой трясине кварталом дальше, — он без толку крутил колесами, выбрасывая фонтаны грязи. Лошади оставляли позади своих механических конкурентов, но тоже двигались еле-еле.
    Добравшись до универмага У. и Дж. Слоуна, я нырнул под каменный козырек над дверью, чтобы хоть немного перевести дух. Ветер веял ледяным холодом, и я недоумевал — почему идет дождь, а не снег. На мне были перчатки без подкладки, и пальцы мои окоченели. Я снял шляпу и наклонил ее, чтобы вода стекла с полей. Потом замер, некоторое время взирая на пустынную в это воскресное утро улицу и пытаясь вспомнить, что сказала Эмма, подружка Саманты: пошла ли она на юг или на север от магазина тканей. Я уже миновал немало проулков, упирающихся в Бродвей, но намеревался пройти в направлении к центру еще несколько кварталов, а потом уже на обратном пути исследовать все подряд.
    Только тут мне пришло в голову, что неплохо было просмотреть газеты — нет ли там сообщений о женщинах, пропавших в последние дни. Возможно, плачущая кровавыми слезами женщина, которую видела Эмма, была одной из тех несчастных жертв, что уже обнаружили Силлс и его люди. Поскольку Эмма не назвала точную дату этого происшествия, а только сказала «на днях», я не мог сказать, как давно она столкнулась с плачущей женщиной.
    Следующим зданием по направлению к центру, считая от магазина, была церковь. Несмотря на открытую дверь, внутри она казалась такой же пустой, как и магазины. Я прошел мимо жилых домов и лавок, но эти дома стояли вплотную друг к другу, не оставляя между собой никаких проулков. То же самое относилось и к домам, располагавшимся в южном направлении, а потому я повернулся и пошел назад.
    Пока я шел по Бродвею, я был неустрашимым исследователем, но стоило мне свернуть в первый проулок и заглянуть в его мрачную темень, как мой кураж пропал. Мне вдруг пришло в голову, что меньше всего я бы хотел увидеть труп, из глаз которого сочится кровь. Я уже говорил, что глаза занимали священное положение в моей личной психологии. Они — основа моей профессии и моего искусства манипуляции светом на холсте, а потому сказать, что зрение играет для меня важную роль, значит не сказать ничего. Одна только мысль о каком-нибудь ячмене выводит меня из равновесия, и теперь, когда я заглядывал в промозглую темень, желая найти то, что искал, руки мои дрожали, а пот на лице смешивался с каплями дождя.
    Этот проулочек возвратил меня в старый Нью-Йорк, в котором люди выбрасывали мусор за дверь, чтобы его сожрали свиньи. Углубившись на несколько шагов в кирпичную расщелину, я двинулся по всяким отбросам и выкинутым газетам. Там были разбитые бочки, несколько пустых ящиков, но я все же дошел до конца, уперся в высокий деревянный забор и с облегчением вздохнул, не увидев никаких трупов. Подавляя брезгливость, я прошел еще по двум таким проулкам и в последнем из них увидел только старую голодную дворнягу, прячущуюся в перевернутой бочке. Животное даже не шелохнулось, когда я прошел мимо, ступая по горам мусора.
    Выйдя опять на тротуар последнего из трех проулков, я испытал безграничное облегчение, но еще и подавляющее чувство правоты из-за того, что, наплевав на погоду, произвел свои разыскания. Я повернулся в направлении Двадцать первой улицы и своего дома, скользнул взглядом по другой стороне, где заметил вход в еще один проулок. «Может быть, Эмма пересекла Бродвей, возвращаясь домой?» — подумал я. Я потряс головой и сделал несколько шагов, но потом повернулся и снова посмотрел на вход в проулок. Я громко выругался и снова ступил в грязищу проезжей части Бродвея.
    Стена, определяющая одну из сторон этого проулка, принадлежала табачной лавке, а потому здесь я увидел высокий штабель из множества поставленных один на другой пустых контейнеров, издававших насыщенный табачный запах, и уйму гниющих табачных листьев, валявшихся на земле как в связках, так и по одному. От этого аромата мне захотелось сигареты, и на полпути я остановился и закурил. Я уже приближался к концу и собирался повернуть, но тут увидел сапожок — женский высокий сапожок со шнуровкой. Потом заметил некое движение, словно земля колебалась. И наконец, услышал попискивание — оно, перекрывая шум ветра и дождя, разносилось по проулку. Я присмотрелся внимательнее и увидел не меньше сотни крыс: они осклизлым живым одеялом укрывали что-то. Сигарета выпала из моего рта, я застонал. При этом резком звуке мерзкие твари бросились врассыпную, и я увидел женщину. Кровь свернулась, и на лице вместо глаз были видны огромные засохшие струпья. Трудно было представить, что это платье когда-то было белым — так оно напиталось алым цветом крови. Сделай я еще шаг, и меня бы вырвало. Я повернулся, но меня словно парализовало, и каждое движение давалось с огромным трудом.
    Когда я вышел из проулка на Бродвей, на меня почти наткнулся какой-то человек. Мои движения были медленными, и прохожий успел остановиться в последний момент.
    — Прошу прощения, — сказал джентльмен и обошел меня.
    Я ничего не ответил, но его облик мне запомнился. Уже потом, когда я в прострации дошел до Греншоуса и позвонил оттуда в полицию, я понял, что человек с которым я чуть не столкнулся, был не кто иной, как Альберт Пинкем Райдер. Я начал испытывать то же чувство, о котором говорила миссис Шарбук, рассказывая, как впервые поверила, что Двойняшки разговаривают с ней — словно она избрана Господом.
    Когда я добрался до дома, Саманта еще спала. Будить ее я не стал, сменил промокшую одежду и отправился прямо в мастерскую. Взяв кисть и палитру, я принялся заполнять холст, приготовленный предыдущим утром. Я работал со страстью и даже не отдавал себе полного отчета в том, что пишу женщину. Я позволял краске и ощущению, возникающему, когда я клал ее на холст, диктовать мне свойства фигуры, я воспринимал подсказки от цветов, которые выбирал по наитию, не размышляя, — картина сама управляла моей рукой, творившей ее.
    Было уже далеко за полдень, когда я почувствовал, как руки Саманты обвивают меня сзади. Только тогда я полностью осознал, что же вышло из-под моей кисти, — портрет женщины, явно мне неизвестной, с длинными светлыми волосами, в платье из фталоцианина в желто-кадмиевую клетку. Улыбка у нее была шаловливая и таинственная, как у Леонардовой Джоконды, вот только глаза фонтанировали красным — красное было повсюду, миллионы капелек, числом превосходящие капли дождя на улице.
    — Расскажи мне, Пьямбо, — сказала Саманта. — Поговори со мной.
    Мои собственные глаза наполнились слезами, когда я поведал ей о том, что произошло по дороге от Шенца, о моем обещании Джону Силлсу, о моей сегодняшней находке. Рассказывая обо всем этом, я взял мастихин и очистил холст.

ВОЛК

    — Однажды вечером, ближе к концу зимы я была с отцом в промерзшей лаборатории, и он спросил меня: как я поняла, где нужно искать тело? Он был честным человеком во всем, кроме самообмана, связанного с его занятиями, и потому я не могла ему солгать. Ему достаточно было только прищурить правый глаз и улыбнуться левой стороной рта — и я сказала всю правду. Я призналась, что одинаковые снежинки наделили меня какими-то необычными способностями — умением узнавать то, что я вроде бы не могла узнать. Столько времени прошло, что мне уже не припомнить точно, в каких словах я описала ему все это, но я была умненькой девочкой и сумела донести до него то, что хотела. Я знала, что он не высмеет меня, как сделал бы любой здравомыслящий родитель, но побаивалась, как бы он не рассердился из-за того, что я привлекаю внимание к Двойняшкам. Но он лишь мрачно кивнул и слегка коснулся моего лба.
    Он назвал это вторым зрением и сказал, что я должна вечно хранить существование снежинок в тайне, однако мне следует развивать эту способность, чтобы помогать себе и другим. Потом он мне сказал: «Оссиак не сможет долго финансировать мою работу, и ты должна готовиться к тому, чтобы самой пробивать себе дорогу в жизни». Я кивнула, хотя и понятия не имела, что у него на уме.
    Он попросил меня принести лампы, стоявшие вдоль стен лаборатории. «Возьми их, Лу, и поставь на предметный столик», — сказал он. Я бросилась выполнять его задание, а он поднялся по лестнице на свое место в увеличителе. Я вернулась с двумя лампами и поставила их по обеим сторонам. «А теперь ляг лицом вверх, чтобы я мог навести линзы тебе на глаза, — сказал он. — Я хочу заглянуть в них».
    Я сделала то, что он просил. Столик был ледяным. Когда моя голова оказалась под огромной линзой, он сказал: «Как только я опущу тубус, постарайся как можно дольше задержать дыхание, иначе линза запотеет». Я слышала, как механизм стал опускать оптический цилиндр, и мне на мгновение стало страшно: как бы отец ненароком не расплющил мое лицо, забыв, что сегодня образцом служит моя голова, а не плоская доска, полная снежинок. Он остановил линзу в каком-нибудь дюйме от моего лица, — по крайней мере, так мне это помнится. «Не дыши!» — крикнул он, и я набрала полные легкие воздуха. «Открой глаза широко, как только можешь!» — сказал он. Я так и сделала.
    Пытаясь не обращать внимания на неудобства, связанные с запрещением дышать, я прислушивалась к вою ветра снаружи. Внезапно я заметила какое-то движение в линзе надо мной, какой-то образ, постепенно вытянувшийся в горизонтальную линию, словно пара гигантских губ, демонстрирующих полное отсутствие эмоций. Именно такое выражение обычно принимали губы моей матери — только эти были куда больше. Мгновение спустя они все же разомкнулись, и я поняла, что это веки — передо мной предстал огромный глаз. Я чувствовала, как его взор проникает в меня, достигает самых глубин моей души, и я поняла, что ему доступны все мои тайны. Я больше не сомневалась — теперь всю жизнь в мою душу будет заглядывать некий могущественный судья. Мне отчаянно захотелось закричать от страха перед таким тотальным обнажением, но я даже и шепотку не позволила вырваться из моего рта.
    К тому моменту, когда я увидела, что линза пошла вверх, лицо у меня наверняка посинело. «Дыши!» — крикнул отец, и я услышала, как его башмаки застучали по ступеням. Я вздохнула, я почувствовала его ладонь на моей руке, почувствовала, как он тащит меня прочь из машины. Он встал на колени на ледяном полу и обнял меня. «Я все видел, — сказал он. — Все». Я начала плакать, а он похлопал меня по спине. Я попыталась обнять его за шею, но отец ласково отодвинул меня от себя, взял за плечи, чтобы заглянуть мне в лицо. «Я видел в тебе вселенную, — сказал он. — Миллионы звезд, а среди них, в центре — звезда, состоящая из звезд, которые светят чистым сиянием, — печать Всемогущего».
    Он считал себя ученым, а потому должен был перепроверить свое открытие. Поэтому он попросил меня сосредоточиться на голосе Двойняшек и запомнить, что они скажут мне в следующий раз. Я смогла только кивнуть в ответ. Меня поразила мысль о том, что Бог не только наблюдает за мной — за мной в особенности, — но еще и находится внутри меня в форме раскручивающейся вселенной, сплошь из звезд. Остаток дня я почти ничего не делала — сидела на поломанном диване в кабинете отца и глазела в окно. Позднее, когда мать позвала нас обедать, я почувствовала, как медальон согревает мне грудь, как цепочка покалывает шею, услыхала слабые звуки одинаковых голосов в обоих ушах. Эти слова образовали картину в моей голове. Я увидела большого темного волка, бредущего по берегу озера, с языка у него капала слюна, глаза горели желтым светом.
    «Волк!» — выкрикнула я и в тот же момент поняла, что вглядываюсь сквозь окно в сгущающиеся сумерки и вижу, как темная тень удаляется в лес с участка перед нашим домом. Отец повернулся на своем кресле и спросил: «Где?» — «Двойняшки, — ответила я ему, — они показали мне волка. Он идет». В этот момент к дверям кабинета подошла мать и сказала, что обед стынет. Как только она ушла на кухню, отец кивнул, давая мне знать, что понял, а потом приложил палец к губам.
    После этого происшествия в кабинете я постоянно видела волка в своих мыслях, и если уж говорить по правде, время от времени он до сих пор мелькает на границе моего сознания. Я стала бояться играть в лесу, хотя всегда делала это раньше. Теперь я, когда играла, держалась поближе к дому, но одним ухом всегда прислушивалась — не приближается ли волк. Прошло два дня, но он так и не материализовался, — правда, мой отец на всякий случай держал ружье заряженным. Я думала, что он не хочет говорить об этом матери, но отец, видимо, опасался за нее и на следующий день за обедом велел ей остерегаться волков. «Сейчас у них сезон, — сказал он. — Сейчас у них сезон». Моя мать усмехнулась и ответила: «Какой такой сезон? Мы за четыре года не видели тут ни одного волка». Однако с того времени она проявляла некоторое нервное возбуждение.
    На третий день после моего так называемого предсказания наша маленькая семья сидела в гостиной. Все читали при свете лампы. Я до сих пор помню, что в ту зиму читала собрание сказок, купленных отцом в Нью-Йорке прошлым летом. Когда мне пришло время ложиться спать, я услышала шум перед домом, словно кто-то шел по снежному насту. Я поднялась с пола, и в этот же момент встал со своего кресла отец. Он пошел в кабинет и принес ружье. «Убери его, — сказала мать. — Покалечишь еще кого-нибудь». Он не обратил внимания на ее слова, засовывая ноги в расшнурованные ботинки. Мать буквально вспорхнула со своего кресла и встала между ним и дверью. Ее поведение и накал чувств испугали меня не меньше того, что могло находиться за дверью. Отец мягко отодвинул ее в сторону и снял засов.
    Пока его не было в доме, прошло несколько напряженных минут. Я ждала рычания или звука выстрела, но ни того ни другого не последовало. Когда отец вернулся в дом, он был очень спокоен — так же спокоен, как в своем кабинете, размышляя о тайнах снежных кристаллов. «Ты видел волка?» — спросила я, когда он вернулся, спрятал ружье и сел на свое место. «Я видел следы, — сказал он. — Крупный зверь». Потом меня отослали в постель. На следующий день я искала следы хищника рядом с домом. Снег ночью не шел, и ветра почти не было, так что следы никуда не должны были деться. Но мне удалось найти отпечатки сапог.
    На следующий день я сидела в отцовском кабинете, на диване. Отец вдруг повернулся ко мне и сказал: «Лу, сходи-ка к матери, спроси, нет ли у нее бечевки. У меня тут накопились старые записи — нужно их связать». Я пошла исполнять поручение — сначала поискала мать на кухне, потом в спальне. Казалось, ее вообще нет дома. Я надела сапоги и пальто и вышла из дома посмотреть, не пошла ли мать за водой или в туалет. День стоял ясный, немного теплее обычного — первый знак того, что весна не за горами. В обычных местах матери нигде не было, и тогда я пошла в лабораторию. Там — тоже никого. За домом я обнаружила бельевую веревку — на половине ее висела часть свежевыстиранного белья, остаток все еще лежал в плетеной корзинке. Я подошла поближе и увидела уходящие в лес следы материнской обуви. Тут в мои мысли ворвался волк, и я с криком бросилась в дом.
    Отец снова взял ружье. Он запретил мне выходить из дома, и я закрыла за ним дверь на засов. Из окна кабинета я смотрела, как он под голубым небом пробирается по снегу в направлении к лесу. Ожидание было нелегким, мне все это время хотелось сорвать медальон с шеи и зашвырнуть его куда подальше. Тогда я впервые поняла, что тайна Двойняшек — это не благодать, а скорее проклятие. Жаль, что я тогда не поддалась этому порыву. Не знаю, сколько времени прошло — десять минут, полчаса, несколько часов. Наконец тревога моя стала невыносимой, я побежала к входной двери и отперла ее. Я вышла из дома и в этот момент услышала где-то далеко-далеко, словно шепоток Двойняшек, крик матери и сразу же за ним — звук выстрела. Я сделала два шага в сторону леса, и в этот момент раздался второй выстрел.
    Я встретила отца в нескольких ярдах от кромки леса. Он едва волочил ноги, словно в тисках безмерной усталости. «А где мама?» — спросила я. Он словно пребывал в прострации, а цвет его лица был мертвенно-белым. Он покачал головой и сказал: «Ее забрал волк, и я пристрелил волка». Я поняла — это означает, что мать мертва, и заревела. Мой отец прижал меня к себе и тоже заплакал. С этого момента начался его умственный и физический закат. Любопытно, что он совпал с закатом и последующей гибелью империи Оссиака. Трагедии-двойняшки.
    — И тело вашей матери так и не было найдено? — спросил я и, бросив взгляд на страницу этюдника, увидел, что набросал не женщину, а волка.
    — Нет, мистер Пьямбо, как и труп волка. Но я вам скажу, что весной, когда мы собирали наши вещи и готовились к спуску и возвращению в Нью-Йорк, в коробке, стоявшей в уголке лаборатории, я обнаружила широкополую шляпу и шубу из шкуры животного.
    Я попытался было задать миссис Шарбук довольно очевидный вопрос, но не успел я вымолвить и слова, как она оборвала меня.
    — Кстати, Пьямбо, — сказала она, — куда это вы ходили в воскресенье в такой ливень?
    Ее вопрос застал меня врасплох, но через секунду я, придя в себя, спросил:
    — А откуда вы знаете, что я куда-то ходил?
    — Я видела вас на Бродвее. Я проезжала в своем экипаже и мельком заметила вас. Мне показалось, что вы были с этим другим художником — он еще пишет марины. Райдер.
    — Вы меня видели? — спросил я.
    — Конечно. А на прошлой неделе вы сидели у Делмонико — пили вино со своей подружкой мисс Райинг. Я сидела за соседним столиком. — Сказав это, она после некоторой паузы издала короткий смешок, словно эта мысль пришла ей в голову с запозданием.
    Ее признание поразило меня, и, пока во мне боролись гнев и ощущение, что меня предали, я пытался восстановить подробности того вечера. Я порылся в памяти — ресторан, платья и костюмы, сигарный дым, серебро, хрусталь, но все люди, включая и официантов, были словно безликими. Потом дверь открылась, и в комнату вошел Уоткин. Я дрожащими руками тихо собрал свои вещи и вышел.

ПОДАРОК РЕБЕНКА

    В трамвае, направляющемся к центру, мне наконец удалось совладать со своими эмоциями, и я спросил себя — а какие у меня есть основания полагать, будто миссис Шарбук так уж страшно меня оскорбила? Она играла на мне, как на свистульке, и любой ее образ, созданный в моем воображении, должен был быть основательно проникнут склонностью к садизму, — но имело ли для нашего договора значение то, что она шпионит за мной? Давала ли ей обещанная мне сумма право знать мою жизнь во всех подробностях? И тут я понял — больше всего в этой ситуации выводит меня из себя тот факт, что ее присутствие в мире неуловимо, словно потерли усыпанную алмазами лампу, когда-то в древности принадлежавшую султану, и на свободе оказался злокозненный джин. Пока я знал, где она находится, — за ширмой, в этой тихой комнате, — загадка имела свои пределы, и я мог предпринимать попытки, пусть и самые неудачные, решать ее на моих собственных условиях. Миссис Шарбук в этой ситуации имела такой же статус, как, скажем, персонаж книги, некая мифологическая фигура, а я всего лишь должен был стать ее иллюстратором. Но теперь она пустилась странствовать по миру, а это подразумевало определенную материальность, которая в то же время не была связана с определенным местом. Моя заказчица могла оказаться кем угодно — женщиной, которая сидела рядом со мной, молоденькой девушкой, идущей по улице. Не исключено, что она переодевалась в мужскую одежду, а потому вполне могла быть кондуктором трамвая. Я бессчетное число раз был на спектаклях Саманты и видел, как убедительно мужчины изображают женщин и женщины — мужчин. И поскольку миссис Шарбук могла оказаться кем угодно, то я мог подозревать ее в каждом. Волосы у меня на голове встали дыбом, когда я почувствовал, как обволакивают меня снаружи и изнутри тонкие щупальца паранойи. Я чувствовал их у себя на шее, в желудке, в каждом биении сердца и в конечном счете запутался в густой паутине устремленных на меня взглядов. За мной, вне всяких сомнений, наблюдали.
    Я обвел взглядом моих попутчиков — может, кто-то из них, мужчина или женщина, невольно выдаст себя, обнаружит в себе мою заказчицу. Я вышел из трамвая задолго до моей остановки, чтобы прогуляться — на улице я не ощущал вокруг себя замкнутого пространства, в котором трудно дышать. Под открытым небом я в меньшей степени был выставочным экспонатом и тешил себя хотя бы той мыслью, что свободен в собственных передвижениях. Из галантерейного магазина вышла совершенно незнакомая мне женщина, одарила меня мгновенной улыбкой и кивнула. С какой стати? Я неодобрительно нахмурился ей в ответ, и она быстро отвернулась. Куда бы я ни посмотрел, я видел пару направленных на меня глаз, и груз этих взглядов в конце концов заставил меня остановиться. Толпа обтекала меня, как поток воды обтекает большой камень, а я поворачивался, пытаясь увидеть всех тех, кто видит меня. Чтобы успокоиться, я сомкнул веки и ощутил, что весь этот кишащий людьми миллионный город вперился в меня своими глазами.
    Почувствовав, что голова наконец перестала кружиться, я снова открыл глаза и обнаружил, что передо мной стоит мальчишка лет шести-семи в шапочке и поношенном пальто. Его пухлые щечки были красными от холода, а улыбка говорила об отсутствии по меньшей мере трех зубов. Я подумал было, что мальчишка попрошайничает, потому что он протягивал мне руку. И только сунув руку в карман за мелочью, я понял, что он протягивает карточку.
    — Мне уже заплатили, — сказал он и сунул бумажный квадратик в мою руку.
    — Что ты делаешь? — спросил я. — Что это?
    Прежде чем я успел закончить свой второй вопрос, мальчишка исчез, юркнув в водоворот толпы. Я попробовал было проследить, куда он бежит, но через секунду он затерялся среди людей. Мне быстро стало понятно, что я в буквальном смысле выставляю себя сумасшедшим, препятствуя движению людей по тротуару. Я быстро пошел вперед. И только оказавшись в уединении и безопасности Мэдисон-Сквер-парка, я сел на скамейку и обследовал подарок, полученный от мальчика. Перевернув белый прямоугольник, я увидел написанные чернилами слова — послание неровным, дергающимся почерком. Я целую минуту разглядывал написанное, прежде чем смысл этих слов дошел до меня.
    Зачем вы встречаетесь с моей женой?
    Шарбук
    Я быстро кинул взгляд сначала через одно плечо, потом через другое, внимательно осмотрел парк перед собой. Когда я снова вернулся к посланию, то попытался увидеть его в новом свете, но все равно слова дышали злобой, даже явной угрозой. Поднявшись, я сунул карточку в карман пальто и направился к улице. Остановив первый попавшийся кеб, я направился прямо домой. Закрыв за собой дверь, я проверил все комнаты.
    Сидя в своей мастерской, я размышлял о событиях этого дня. Мне становилось все понятнее, что миссис Шарбук на свой тонкий манер пытается вывести меня из равновесия. Как искусно намекнула она, что ей известен каждый мой шаг. «За что она платит — за портрет или за возможность позабавиться с его автором?» — спрашивал я себя.
    Откуда ни возьмись, вдруг материализовался ее муж и вплел новую нить в ткавшийся гобелен. Я бы ничуть не удивился, узнав, что она сама написала эту записку и приказала Уоткину найти уличного сорванца, чтобы тот доставил ее по назначению. Она явно хотела услышать вопрос о ее муже. А может, вся эта катавасия была задумана, как я и подозревал раньше, только для того, чтобы дать ей возможность рассказать о своей жизни, а наши встречи в чем-то сродни исповедям? От этой извращенной шарады у меня голова шла кругом.
    И тогда я решил, что больше не буду валять дурака перед миссис Шарбук. Я приду и напрямую спрошу ее о муже — не тогда, когда ей это понадобится. Она вела нечестную игру, и я тоже больше не считал себя обязанным держаться правил. Мне требовался некий систематический план наступления, подход, который позволил бы выявить ее обличье способом более надежным, чем догадки, основанные на сомнительной автобиографии. А еще я начну потихоньку ронять замечания во время наших диалогов — пусть знает, что мне о ней известно больше, чем она думает. Кое-что можно выудить из сведений, сообщенных Борном, кое-что можно просто выдумать. Больше всего мне сейчас нужно было потрясти ее уверенность в себе, как она потрясла мою.
    Скопившееся за день напряжение не отпускало меня, но я попытался избавиться от него и сел за свой рабочий стол. На большом листе бумаги, покрывавшем всю столешницу, я начал рисовать образы всех персонажей, населявших ее историю, и окружающую их обстановку, но делал каждый набросок небольшим по размеру. Я хотел уместить их на одной поверхности, чтобы увидеть всех разом. Дом в горах, оптический увеличитель, лицо ее матери, ее отца, охотника, который явно искал там не только мертвые тела. Еще я нарисовал волка и медальон на цепочке, книгу сказок, открытую на рисунке с лампой Аладдина, — сбоку в поле листа вторгалась мужская рука, держащая карточку с посланием на ней. Заполняя пустые пространства между предметами, я изобразил шестиконечные снежные кристаллы — все разные. В отличие от Господа, Пьямбо был из числа непогрешимых.
    Работал я быстро, обнаружив у себя запас энергии, который дал о себе знать за столом. Наконец я встал и чуть отошел от листа, чтобы обозреть историю миссис Шарбук, переложенную мной в карандашные наброски. Как на старинных иллюстрациях к житиям святых, где все деяния святого показаны одновременно и в одной плоскости, словно время можно остановить, а историю рассматривать как единичное событие, так и мои рисунки передавали все — от поломанного дивана в кабинете до убийства миссис Лонделл с любовником среди одиноких сосен свихнувшимся кристаллогогистом.
    Я подсознательно расположил все элементы этой истории по кругу. Глядя на свое творение, я удовлетворенно улыбался его непреднамеренному, но совершенному равновесию. И только после того, как я, так сказать, погладил себя по головке, мне стало ясно, что в самом центре рисунка, вокруг которого словно бы вращалось все остальное, был маленький кружок, сверкавший незапятнанной белизной. Конечно же, эта пустота сияла там, где должен был находиться портрет ребенка — Лусьеры Лонделл. И взирала на меня.
    Я чувствовал себя слишком усталым, чтобы в очередной раз сетовать на несправедливость судьбы. На сегодня было достаточно и того, что я хоть немного продвинулся на пути исполнения заказа, оставил хоть какие-то росчерки на бумаге. Я положил свой угольный карандаш и отправился в спальню.
    Я снял туфли и собрался было уже раздеться, но тут услышал какой-то шум с улицы, словно кто-то ходил по камням у окна моей спальни. Страх, пережитый днем, сразу же вернулся; я встал и застыл недвижно, прислушиваясь так напряженно, что даже уши зашевелились. Я поборол желание опуститься на четвереньки и спрятаться за кроватью, но постепенно чувство злости преодолело ползучую паранойю страха.
    «Просто смешно!» — громко сказал я и бросился к окну, решительно отдернул занавеску, но увидел за окном только черноту ночи. Сидя за рисовальным столом, я не отдавал себе отчета, сколько прошло времени. Темнота немного охладила мою решимость, но я все же набрался мужества, отодвинул защелку и распахнул окно.
    На меня хлынул поток холодного воздуха, взметнувший занавески.
    — Кто там? — крикнул я.
    — Ш-ш-ш, — услышал я в ответ. — Пьямбо, это я.
    Я сразу же узнал голос Шенца.
    — Шенц, черт подери, что ты здесь делаешь? — спросил я.
    — Ш-ш-ш, — сказал он. — Тише, Пьямбо. Только шепотом. Мы здесь, потому что не хотим, чтобы нас видели у твоей парадной двери.
    — А кто там еще с тобой? — спросил я, понижая голос.
    Мои глаза понемногу привыкли к темноте, и я увидел Шенца, который подошел ближе к окну. В пятне света из спальной я хорошо различал его лицо. Из тени появилась еще одна фигура и встала рядом с ним — крупная женщина в длинном черном пальто, с цветастым платком на голове. Я прищурился, чтобы разглядеть ее получше, и понял, что, видимо, нe видел женщины уродливее. Грубые черты лица, поросшего щетиной, и к тому же с усами.
    — Хэлло, — сказала она грубоватым голосом. Я ничего не ответил, только отпрянул немного.
    — Пьямбо, это наш ключ от склада Оссиака, — пояснил Шенц, указывая на нее.
    — Мне казалось, ты говорил о джентльмене.
    Шенц тихонько рассмеялся, его спутница улыбнулась.
    — Просто он переоделся, — сказал мой друг. — Поздоровайся с мистером Вулфом.

ПАМЯТКА

    Стояла холодная безлунная ночь, в воздухе висел легкий туман, от которого вокруг фонарей мерцали ореолы. Пришлось довольно долго идти в направлении к центру — мы с Шенцем по бокам, мистер Вулф посредине, — прежде чем мы добрались до экипажа, который ждал нас на углу Семнадцатой улицы. Мы сели, кучер без слов хлестнул лошадей, и они понеслись во весь опор. В экипаже я увидел две масляные лампы и два лома.
    До этого момента никто не сказал ни слова. Нервы мои были напряжены, и я, не в силах больше сдерживаться, прошептал:
    — А ваша связка с отмычками при вас, мистер Вулф?
    Шенц, сидевший рядом со мной, толкнул меня локтем под ребра. Я повернулся, и он покачал головой, молча укоряя меня за несдержанность.
    — Никакой связки отмычек у меня нет, — сказал Вулф. — Я и есть сама связка.
    Он выставил перед моим лицом руку с растопыренными пальцами. Это была довольно плотная пятерня с похожими на сосиски пальцами с остро заточенными длиннющими ногтями. На самых кончиках ногти мизинца и безымянного имели зазубринки, на большом пальце были заточены в форме трехдюймовой шляпной булавки, а вырезы на ногтях указательного и среднего подходили под боровок замка.
    Он сложил пальцы в кулак, выставив большой палец в сторону.
    — Этот я называю Памятка, — сказал он, другой рукой поправляя на себе платок. Я бросил взгляд на его вторую руку в поисках таких же ногтей-отмычек, но, насколько мне удалось разглядеть, на ней ногти были обычные, коротко подстриженные.
    — Один раз я сунул этого малютку в ноздрю одному типу — аж мозги ему пощекотал. Он не смеялся, но зато посмеялся я. После того он меня больше не беспокоил. Последнее, что я о нем слышал, он отказывался от пищи, стал настоящим скелетом и считал звездочки на небе. — Вулф резко убрал руку и облизнул кончик Памятки. — Мне кажется, я до сих пор чувствую вкус его первого поцелуя, — сказал он и разразился лающим смехом.
    — Веди-ка себя прилично, Вулф, — сказал Шенц.
    — Прощу прощения, сэр, — сказал Вулф и, как получивший замечание мальчишка, сжался на своем месте.
    Выйдя из экипажа с ломами и фонарями и пройдя еще два квартала на юг в направлении Фултон-стрит, мы наконец-то добрались до склада с белым кружком над дверями. Как и предугадал Борн, буква повыцвела, но все еще оставалась вполне разборчивой. Здание было кирпичным, одноэтажным, с двумя закопченными окнами по фасаду. На скобах, прибитых к огромной дубовой двери, висел насквозь проржавевший навесной замок.
    Вулф едва прикоснулся к этому древнему приспособлению, как замок оказался в его руке.
    — Иногда на эти старинные штучки тратишь чуть больше времени, — сказал он, распахивая дверь. Петли завыли, как баньши[36], и мы еще целых пять минут, прежде чем войти, ждали, поглядывая то в одну, то в другую сторону улицы. Когда мы вошли и я закрыл дверь, петли снова жалобно застонали. Мы оказались в темноте. Шенц чиркнул спичкой, зажег два фонаря, отрегулировал фитили, чтобы уменьшить яркость, и протянул один из фонарей мне. Он светил снизу, отчего в лице моего коллеги появилось что-то воистину сатанинское. Фонари рассеивали темень лишь на несколько футов, но я прищурился, и вокруг меня стали проступать ряды полок, сооруженных из железных лесов и досок.
    — Посмотрим, что тут есть, — сказал Шенц.
    С трепетом душевным двинулся я по проходу. Вулф шел следом, и я не был уверен, что меня страшит больше — темнота или этот тип за мной с ломом в руке. Я остановился у одной из множества клетей и прошептал:
    — Ну-ка, тряхните ее.
    Он просунул фомку между досками и резко нажал. Ящик раскрылся, и оттуда вывалился большой предмет, судя по всему, стеклянный; он ударился об пол и разлетелся на куски.
    Мы с Вулфом обменялись взглядами, уверен, что в моем было больше тревоги. Я присел, чтобы в свете фонаря разглядеть упавший предмет. В это время в нос мне ударило отвратительное зловоние, исходящее от разлетевшегося по полу содержимого сосуда, и только тут я разглядел, что это содержимое частично было жидким. Вскоре насчет источника запаха не осталось никаких сомнений.
    Я бросился прочь, поняв, что мне попалась кладовая с сокровищами Борна, и пустился на поиски другой. Все это время было слышно, как Шенц где-то вдалеке вскрывает другие ящики.
    — Чего это вы ищете? — спросил меня Вулф, когда я показал ему на другую клеть.
    — Я и сам толком не знаю, — сказал я.
    — Любители, — сказал Вулф, протягивая мне фомку. Он повернулся и пошел прочь в темноту.
    Я сам открыл еще три клети — везде были тысячи одинаковых бумажных полосок. На них было написано либо «да», либо «нет». Глядя на эти тривиальности, я мог только догадываться, к какой паранормальной науке они имели отношение, и изумляться тем глубинам человеческой глупости, которая позволила Оссиаку сколотить состояние. Вся эта затея с проникновением на склад стала уже казаться мне бессмысленной, но тут я услышал, как Шенц взволнованно зовет меня — даже не шепотом, а каким-то шипением.
    Я пустился по темному лабиринту полок, держа перед собой фонарь, и наконец увидел такое же мерцание фонаря моего друга.
    — Нашел, — сказал он, когда я приблизился. Шенц поднял светильник, и я увидел на клети фамилию Лонделла — она была написана химическим карандашом прямо на досках.
    — Дашь мне? — спросил я у Шенца.
    — Давай, — сказал он.
    Я вставил лом между досок и нажал со всей силы. Две доски скрипнули и упали на пол. Через образовавшуюся брешь на пол хлынул поток белых кристаллов, сверкавших в свете фонаря и образовавших небольшой холмик у наших ног. Я встал на колено и зачерпнул горстку странных снежинок рукой. Они были совершенно сухими.
    — Это подготовленные образцы, которые остались от исследований ее отца, — сказал я Шенцу, поднимая пригоршню и запихивая ее в карман моего пальто.
    — Похоже на волшебную пыль, — ответил он. — Этот старикан времени не терял.
    Я поднялся и отодрал еще несколько досок от клети. Передав лом Шенцу, я засунул внутрь руку и высыпал на пол еще одну горку окаменевших кристаллов. Наконец я нащупал какой-то твердый предмет, вдающийся в белые кристаллы. Первое, что я извлек, оказалось книгой. Шенц поставил лом и взял у меня том. Он отер его о свое пальто, чтобы прочесть название.
    — «Сказки со всего света», — сказал он и повернул ко мне обложку. На ней был вытиснен рисунок: джин, материализующийся головой вверх из струи дыма, которая поднимается из лампы в форме лодки.
    Я ничего не сказал, только недоуменно разглядывал книгу, разглядывал так долго, что Шенц напомнил мне — пора, мол, продолжать. После этого я извлек кипу бумаги, связанной бечевкой. На свету оказалось, что цвет у этой бумаги зеленый и она нарезана в форме листьев. На каждой был написан вопрос. «Умрет ли Клементина до дождя?», «Правильно ли?», «Билли?».
    — А где же ответы, черт побери? Ведь я-то ищу ответы, — сказал Шенц.
    Я снова сунул руку в клеть — не найдется ли там чего-нибудь более понятного, и мои пальцы нащупали верхушку широкополой шляпы.
    — Не впечатляет, — сказал при виде шляпы Шенц, он ведь не знал всю историю, как знал ее я.
    — А про это что скажешь? — спросил я, вытаскивая тяжелую шубу, от которой пахло, как из лошадиного стойла.
    — Я ее возьму, — сказал Вулф, неожиданно возникший из темноты за моей спиной.
    Я протянул ему шубу, и он, сняв свое пальто, надел обновку.
    — Сидит, будто на меня шили, — сказал он, демонстрируя шубу Шенцу.
    Потом он метнулся мимо меня и поднял брошенную мною на пол шляпу. Сняв платок, он натянул ее себе на голову.
    — Джентльмены, — сказал он, — это самое идиотское ограбление, в каком я когда-либо участвовал. Бутыли с говном, детская книга и ящики с перхотью. Я очень разочарован.
    — Тогда нас трое, — сказал Шенц.
    Он вскрыл две другие клети, на которых было написано имя Лонделла. Во второй оказались одни снежинки. В последней на самом дне под всевозможным оптическим оборудованием я нашел старый дагерротип. На этом выцветшей коричневатом листе была видна ширма миссис Шарбук перед аудиторией мужчин в костюмах: часть их выпивала, часть курила.
    — Это ее ширма, — сказал я Шенцу, показывая на дагерротип.
    — Кто она такая? — спросил Вулф. — Девочка-собака?
    — Вы это о чем, Вулф? — не без раздражения спросил я.
    — Вон, смотрите, — сказал он, действуя Памяткой, как указкой. — Что вы на это скажете?
    Мы с Шенцом прищурились, пытаясь разглядеть получше то, что он показывал. На правой оконечности ширмы посредине была видна рука того, кто находился сзади, — это существо ухватилось за край ширмы, словно чтобы передвинуть ее. Была видна и часть предплечья, но ничто в этой конечности не могло принадлежать человеческому существу. Кисть была похожа на лапу, а остальная видимая часть была покрыта густыми темными волосами.
    — Это не обезьяна? — спросил Вулф.
    — Это Сивилла, — объяснил я.
    Еще не меньше часа мы искали другие клети с фамилией Лонделла, но удалось найти только новые залежи образцов Борна — они находились в темном закутке. Шенц упал духом — он надеялся, что наши поиски будут более плодотворны, что и высказал мне, когда Вулф вернул навесной замок на его место.
    — Чепуха, — сказал я. — Я считаю, что мы не потеряли время даром. Все, найденное нами, подтверждает рассказ миссис Шарбук.
    — А вот эта лапка, — сказал он, указывая на дагерротип, торчащий между страницами книги сказок, которую я держал в руке.
    Я не был готов прямо сейчас размышлять о природе такого явления, как волосатая лапа, а лишь кивнул, давая понять, что я тоже в недоумении.
    — Джентльмены, утро не за горами. Нам пора, — сказал Вулф, и мы поспешили туда, где оставили кеб.
    По пути назад Вулф сказал, что собирается провести время с женой одного типа, который ровно в пять уходит на работу.
    — Как и обычно, — сказал он, — никаких следов взлома не будет.
    Если иметь в виду, что на нем теперь были шуба и шляпа охотника, то его стоило бы предостеречь, рассказав о том, как в сказочной трагедии могут закончиться амурные делишки с чужими женами; но я понятия не имел, как пуститься в подобного рода объяснения. Я так глубоко увяз в болоте россказней миссис Шарбук, что сам едва мог связать концы с концами.
    Вулф сошел первым — кеб остановился перед домом в Вест-Виллидже. Перед тем как вор вышел, Шенц расплатился с ним. После этого Вулф пожал нам обоим руки и сказал:
    — Вы двое как взломщики гроша ломаного не стоите, но все равно славные ребята. Желаю найти все нужные вам снежинки и говно. Всех благ.

ПОСЕТИТЕЛЬ

    «Атавизм» — этим словом Шенц простился со мной, когда кеб, единственным пассажиром которого он теперь остался, тронулся в направлении Вест-Сайда. Образ крупной обезьяны, спутницы шарманщика, в платье с белыми кружевами, преследовал меня, методически разрушая все отвлекающие декорации, воздвигнутые миссис Шарбук. Я водрузил наше фотографическое открытие на вершину и так непрочного карточного домика, этого безумного сооружения, и, еще не выпустив из рук фотографию, мог сказать, что постройка не выдержит дополнительной нагрузки. Разочарование мое было глубочайшим. Смог бы Исаак Ньютон открыть закон тяготения, если бы перед ним во время выкладок раскачивался орангутанг? Смог бы Шекспир написать свои сонеты, если бы каждую минуту опасался, что в его окно ворвется шимпанзе, опрокинет чернильницу, схватит за коленку его жену и удерет с его любимой трубкой?
    Полностью вымотавшись после нашей полуночной авантюры, я впал в такое изнеможение, что даже уснуть не было сил. Сидя на диване в гостиной, я листал том сказок Лусьеры Лонделл, пока не дошел до страницы, куда вложил этот чертов дагерротип. Я смотрел на изображение нечеловеческой руки, где цвета и оттенки переходили один в другой: сепия, сиена, умбра, серовато-белый. Вулф был прав — рука определенно была волосатой.
    — Камера победила художника, очень к месту, — вслух сказал я.
    Я потряс головой и швырнул фотографию на пол. Всегда существовала небольшая вероятность того, что факты, идущие тебе в руки, — это всего лишь хитрая игра теней, и я ухватился за эту ничтожную возможность со всей силой моего желания.
    Другое дело — книга, довольно милое издание «Милсона и Фана» 1860 года с иллюстрациями Чарльза Алтамонта Дойля[37]. В содержании перечислялась чертова дюжина сказок; некоторые я знал, о других никогда не слышал. Вот и новое звено в таинственной веренице событий, вызванных моим знакомством с миссис Шарбук: я обнаружил иллюстрацию волка в занесенном снегом лесу. Злобный зверь гнался за хорошенькой девочкой с корзинкой в руке. Еще через несколько страниц я обнаружил сказку «Царица-обезьяна». Картинка изображала героиню, наряженную в желтое платье, восседающую на троне в тиаре, а перед ней склонялись ее подданные из числа людей. Я подумал, что если буду листать книгу и дальше, то непременно найду сказочку под названием «Глупый художник», а иллюстрацией к ней будет мой портрет. Я принялся искать эту сказочку, но где-то к середине книги меня сморил-таки сон.
    Проснувшись, как мне показалось, всего несколько минут спустя, я застонал: за окном гостиной стояли неумолимые сумерки, свидетельствующие о том, что я пропустил встречу с миссис Шарбук. Кляня все на свете, я попытался подняться с дивана, но обнаружил, что мое тело застыло в той позе, в которой я просидел весь день, и страшно затекло. Особенно сильно болела шея, и мне удалось выпрямить ее, лишь превозмогая боль. Я сидел ошеломленный, обводя взглядом комнату. Наконец мои глаза остановились на часах на каминной полке — они показывали половину шестого, и я тут же вспомнил, что обещал Саманте быть у Палмера и посмотреть репетицию ее нового спектакля. Жирный призрак быстро сошел на нет, чему способствовали далеко не хвалебные рецензии в газетах, и теперь труппа готовилась к постановке некой пьесы под названием «Недолгая помолвка», в которой Саманта играла роль наследницы огромного состояния.
    Я с трудом поднял себя с дивана и побрел в спальню, чтобы помыться и переодеться. В памяти у меня мелькали сцены вчерашнего взлома, и я не переставал упрекать себя за то, что пропустил очередной сеанс сидения перед ширмой. Но во время бритья мне удалось убедить себя, что в этом был свой резон, поскольку мне требовалась передышка после всех недавних событий. Происходившее поставило меня на грань безумия, и надо было сделать шаг назад. Смыв остатки пены с лица, я, глядя в зеркало, пообещал себе больше не предпринимать никаких незаконных действий для обнаружения внешности моей заказчицы.
    Почувствовав себя немного посвежевшим, я надел шляпу и пальто. Проходя по гостиной к входной двери, я ненароком бросил взгляд на пол и понял, что дагерротип исчез. Я быстро порылся в памяти и отчетливо вспомнил, как он выскользнул у меня из руки и упал на ковер в центре комнаты. Я осмотрел диван — книга сказок лежала на подушке: она вывалилась из моих рук, когда я уснул. Поначалу я решил, что старая фотография каким-то образом залетела под мое ложе, когда я поднимался с него. Я встал на колени, заглянул в полумрак под диван, потом под другую мебель. В результате этих усилий я обрел соболиную кисточку номер 10 и десятицентовик, но фотографии не было.
    Я встал посреди комнаты, и мороз подрал у меня по коже. Неужели, пока я спал, кто-то вошел в дом и взял фотографию? Я подошел к двери и проверил замок. Я всегда запирал дверь, приходя домой, но на сей раз замок оказался открытым, и любой, кто решился бы просто взяться за ручку, мог свободно проникнуть внутрь. Неужели я настолько устал, что не запер дверь? Пытаясь представить себе, что могло случиться, я вообразил себя спящим на диване и принялся мысленным взором наблюдать, как один за другим различные подозреваемые входят в комнату и поднимают дагерротип. Первым воришкой, которого я представил себе, был Уоткин; он просунул в дверь свою лысую голову и, наморщив нос, втянул воздух — все ли чисто. Следом за ним появилась королева-обезьяна — она выискивала гнид у себя в голове и путалась в шлейфе своего платья. После этих двух обвиняемых возникла некая расплывчатая фигура — безликая, бесполая, аморфная. Фотографию подняли не пальцы из костей и плоти, а порыв ветра, который унес ее через дверь вместе с призраком.
    Я ослабел от страха, но одновременно кипел от негодования — ведь меня, Пьямбо, ограбили. В следующее мгновение мне, однако, пришло в голову, что и сам я приобрел эту фотографию в результате незаконных действий. Даже перед лицом неразгаданной тайны мое лицемерие показалось мне немного забавным. В своем собственном доме я находился под пристальным взглядом миссис Шарбук. Так кто же кого изучает? В этой игре в кошки-мышки я преследовал ее, а она меня… Именно такое явление наблюдал я в зеркалах у местного парикмахера — поставленные одно напротив второго, они отражались друг в друге, и я, сидя между ними, видел себя отраженным бесконечное число раз, пока парикмахер Гораций чикал ножницами, обкрамсывая края моей жизни. Ум заходил за разум от такой мысли, но я почему-то был уверен в глубине души, что за нами наблюдали, когда мы проникли на склад Оссиака.
    Как ни странно, но в театр я прибыл вовремя. Саманта, несмотря на предрепетиционную суматоху, выкроила секундочку, остановилась и поцеловала меня. Режиссер, старый приятель Саманты и поклонник ее драматического таланта, попросил меня сесть в одну из лож, расположенных по обе стороны сцены, и обратить внимание, хорошо ли «сбалансированы» движения и декорации.
    — Постараюсь, — сказал я ему.
    Он проводил меня со сцены к двери, выходящей на лестницу, по которой можно было подняться вверх. Поднимался я вслепую, потому что огни в театре, кроме освещавших сцену, были погашены. Добравшись до лестничной площадки, я на ощупь прошел вперед и, откинув в сторону бархатный занавес, вошел в небольшую ложу с четырьмя креслами. Уцепившись за медные перильца — высота всегда пугала меня, — я заглянул вниз. Сквозь сумерки я увидел огромное пространство внизу и понял, что являюсь единственным зрителем. Вид на сцену отсюда был весьма примечательным, и теперь мне стало ясно, почему места в этих ложах стоят так дорого. Я сел и стал ждать начала репетиции.
    Наблюдать за репетициями для меня всегда было огромным удовольствием. Я думаю, что для некоторых присутствие на репетиции разрушило бы очарование драматического действа, но я считаю, что творческий процесс не менее привлекателен, чем конечный продукт. М. Саботт научил меня читать картину, видеть то, что находится под иллюзией формы, замечать мазки кисти, различные краски, то, как они были наложены. Каждая картина таким образом становилась учебником по достижению определенного эффекта, использованию той или иной техники. Иногда я мог так глубоко заглянуть в это слияние цвета, текстуры и холста, что прозревал образ художника, смотрящего на меня. В тот момент, когда актеры заняли свои места на сцене, мне пришло в голову, что именно такой метод — демонтаж и затем реконструкция — нужен мне для успешной игры в драме, связанной с нынешним заказом.
    На сцену вышел человек в канотье и полосатом костюме, и только он открыл рот, чтобы произнести первые слова пьесы, как я почувствовал чью-то руку на своих волосах. Я чуть не подскочил на своем сиденье, но тут же понял, что это, вероятно, Саманта, которая пришла посидеть со мной до начала ее первой сцены. По потом пальцы до боли вцепились в мои волосы, и в тот же момент я увидел Саманту на сцене внизу. Я уже открыл было рот, чтобы закричать, но тут почувствовал, что к шее приставили острое лезвие — либо нож, либо бритву, и услышал низкий мужской голос:
    — Тихо, или я отрежу вам голову.
    Я был настолько ошеломлен, что замер в полной покорности.
    — Вы меня знаете? — спросил голос. Мои губы задрожали, в горле у меня стало сухо, но я все же сумел произнести: — Уоткин?
    — Чепуха, — сказал нападавший.
    — Мистер Вулф?
    — Вы бы радовались, окажись я мистером Вулфом.
    — Шарбук? — прошептал я.
    — Какие у вас намерения?
    Мысли мои метались, пот побежал по лицу.
    — Что вы имеете в виду? — спросил я.
    Он еще сильнее ухватил меня за волосы и оттянул мою голову назад, но не настолько, чтобы я мог увидеть его лицо.
    — Зачем вы встречаетесь с моей женой?
    — Она заказала мне свой портрет.
    Я услышал скрежещущий звук, вырвавшийся из его рта, — всего в каком-нибудь дюйме от моего уха. Поначалу я подумал, что он закашлялся, но потом понял, что этот жуткий звук — смех.
    — Вам конец, — сказал он.
    — Да.
    — Я буду наблюдать за вами.
    Я ничего не ответил.
    — Пока что я не могу вас убить, но игра может скоро измениться, — сказал он и отпустил меня.
    Я быстро развернулся, рассчитывая поймать его взглядом, но увидел только колыхание бархатного занавеса, сомкнувшегося за ним, и услышал тихие шаги вниз по лестнице. Руки у меня ужасно дрожали, когда я трогал шею в том месте, где ее касалось лезвие.
    — Мистер Пьямбо, — раздался чей-то голос со сцены.
    Я обернулся и посмотрел вниз. Актеры застыли в разных позах.
    — Прошу вас, мистер Пьямбо, нам нужна тишина, — улыбнулся мне режиссер.
    — Прошу прощения, — заикаясь, сказал я, приглаживая волосы пятерней.
    Пьеса возобновилась, стала завязываться интрига, но всю остальную часть вечера я то и дело пугливо озирался через плечо.

ЦАРИЦА-ОБЕЗЬЯНА

    — Мне не хватало вас вчера, Пьямбо, — сказала она, когда я сел на свой стул.
    — Прошу прощения, — сказал я ей. — Просто не было сил.
    — Вы сами себе хозяин, — сказала она. — Однако я бы вам посоветовала пораньше возвращаться домой, особенно в это время года. А то еще подхватите смерть.
    — Здравый совет. — Я ограничился этими словами, хотя сказать хотелось гораздо больше.
    — Я знаю, вы хотите знать о том времени, когда я была Сивиллой, поэтому я и пыталась вспомнить предысторию. Я могу вам многое рассказать.
    Я долго хранил молчание.
    — Эй, Пьямбо? — сказала она.
    — Да, миссис Шарбук, я здесь. Прежде чем вы продолжите историю вашей жизни, у меня есть вопрос к вам, — сказал я.
    — Прекрасно.
    — Это немного странный вопрос. Гипотетический, так сказать. Если бы вы могли стать любым животным, то кого бы вы предпочли? — сказал я.
    Теперь пришла ее очередь помолчать. Наконец она ответила:
    — Я никогда об этом не думала. Замечательный вопрос. Это как игра…
    — Любым животным, — повторил я.
    — Я думаю, это в некоторой степени клише, но, видимо, я бы выбрала птицу. Но только не птицу в клетке. Я думаю, мне была бы по душе свобода полета. Может быть, я стала бы крачкой и жила на берегу океана.
    — А как насчет собаки?
    — Вы пытаетесь меня оскорбить? — спросила она и рассмеялась.
    — Нет, конечно же нет, — рассмеялся я вместе с ней.
    — Собака слишком приземленное существо. Слишком рабское.
    Я помолчал несколько мгновений, а потом сказал:
    — А обезьяной?
    — Господи ты боже мой, Пьямбо, мне кажется, вы меня дразните.
    — Я вполне серьезно, — сказал я. — Так как насчет обезьяны?
    — Ну, мистер Дарвин и без того считает, что я — обезьяна.
    — Если по Дарвину, то все мы — обезьяны.
    — Но одни в большей степени, чем другие.
    — И что вы этим хотите сказать?
    — А как по-вашему? — ответила миссис Шарбук.
    — У некоторых, возможно, больше, чем у других, примитивных признаков. Выступающая челюсть, низкий лоб, больше… волос.
    — Вообще-то я говорила метафорически, — сказала она. — Есть люди, которые, кажется, просто подражают другим, есть такие, кто глупее других, кто все время проказничает.
    — А ваш муж? — спросил я, рассчитывая застать ее врасплох.
    Она без малейшего промедления сказала:
    — Уж конечно он не обезьяна. Может быть, шакал. Скорее, всего кобра. Но это если бы он был жив.
    — Вы хотите сказать, что он умер?
    — Несколько лет назад. Из его костей растут кораллы, — сказала она.
    — Кораблекрушение?
    — Вы очень проницательны, Пьямбо.
    — И больше вы мне ничего не скажете?
    — Чтобы вы поняли сложность наших отношений, я должна вернуться к Сивилле. Если вы не будете этого знать, то не поймете ничего из моей последующей жизни.
    — Пусть будет Сивилла, миссис Шарбук. Как вам угодно, — сказал я, сознавая себя худшим из стратегов.
    Я откинулся к спинке стула, держа наготове угольный карандаш и исполнившись решимости запечатлеть сегодня ее образ на бумаге. Из-за ширмы до меня донеслись звуки движения — скрип ее кресла, перемещаемого по полу, шорох ее платья, напоминающий полоскание флага на ветру. Потом я услышал, как что-то прикоснулось к деревянной раме в правой части ширмы. Я быстро поднял глаза — миссис Шарбук передвигала ширму поближе к себе на дюйм-другой, словно то, что она собиралась сказать, могло сделать ее уязвимее, чем раньше.
    И вот что я вам скажу: рука, ухватившаяся за деревянную раму, не была рукой человека. Я увидел нижнюю часть предплечья до кончиков пальцев, и вид густых черных волос, покрывающих каждый дюйм кожи вплоть до второй фаланги, заставил бы оторопевшего мистера Дарвина пересмотреть свою теорию. Если же говорить обо мне, то у меня просто отвисла челюсть, глаза полезли на лоб при виде этой обезьяньей лапы с ее темными кутикулами и грубыми пальцами, выполнявшими человеческую задачу. Это видение продолжалось всего одну-две секунды, но у меня в голове немедленно возник образ царицы-обезьяны.
    Я, потрясенный, мог бы так и просидеть целый день, если бы не еще одно чудо сразу же вслед за первым — с полдюжины больших зеленых листьев перелетели через ширму и неторопливо приземлились у моих ног. Все предыдущие дни у меня не было ничего, кроме голоса, а теперь, получив нечто столь материальное, я пребывал в смятении. Я наклонился и поднял один из листьев. Оказалось, что они сделаны из зеленой бумаги. Когда миссис Шарбук начала говорить, я вспомнил, что точно такие же листья мы нашли на складе — они были связаны в стопку и лежали вместе со снежинками в клети с надписью «Лонделл».
    — Теперь, когда моя мать больше не бросала недоверчивых взглядов, не корчила гримас отвращения, нам с отцом ничто не мешало. Мы с головой ушли в нашу веру. Нашей новой религией стали Двойняшки. Мы были твердо убеждены, что они наделили меня даром предвидения, повсюду искали подтверждения пророчеств и находили его. Самое незначительное происшествие было для нас насыщено многослойным смыслом, и все его взаимосвязи образовывали паутину паранойи, в которой мы с удовольствием запутывались. Я знаю, каким смешным все это может показаться, но когда ты — ребенок, а из взрослых тесно общаешься только с любимым отцом, и он снова и снова повторяет, что каждое твое сновидение, каждый образ, каждое произнесенное тобой слово — ценные пророчества, то это со временем становится правдой.
    Не знаю, как это получается, но могу поклясться, что такое направление мысли имеет свою особенность, и стоит вам один раз отдаться этому потоку, как начнутся счастливые события, необычные повороты судьбы, и в конечном счете вы придете к убеждению, что находитесь в самом центре мироздания. Может быть, истина состоит в том, что мы с отцом искали подобные совпадения так усердно, что легко находили их во всем. Как бы то ни было, но я стала магнитом, притягивающим всевозможные счастливые обстоятельства.
    — Вам нет нужды убеждать в этом меня, миссис Шарбук, — вставил я. — Я недавно имел возможность познакомиться с этим явлением.
    — Отец каждое утро спрашивал меня, что мне снилось. Как-то раз я сказала: «Мне приснилась лошадь, плывущая через океан», — это было чистой правдой. День шел как обычно, и после завтрака отец позвал меня в кабинет и подвел к окну. «Посмотри туда, Лу», — сказал он, показав на небо. Я посмотрела, но ничего не увидела. «На что посмотреть?» — спросила я. «Смотри, девочка», — сказал он. Я смотрела во все глаза, ожидая увидеть коршуна или канюка, но ничего не видела. «Извини, папа, но на что я должна смотреть?» — «Детка, неужели ты не видишь это большое облако? Оно имеет точную форму лошади. Неужели ты не видишь, как развевается ее грива, как замерли в галопе ее копыта, как пар дымится у ее ноздрей?» — «Я вижу корабль», — сказала я. «Нет-нет, ты посмотри внимательнее». И я смотрела во все глаза целых пять минут, и в конце концов воздушный белый фрегат превратился в скачущую лошадь. Я хлопнула в ладоши. «Вижу! Вижу!» — воскликнула я. Он положил руку мне на плечо и наклонился, чтобы меня поцеловать. «Видишь, это твой сон, — сказал мой отец. — Лошадь плывет по бескрайнему голубому океану».
    В другой раз он мог оставить свои дела, повернуться ко мне и сказать: «Возьми листок бумаги и карандаш и напиши любое число между единицей и сотней». Я, конечно же, слушалась его. А вечером, когда мы читали в гостиной, он говорил: «А теперь я загадаю число», — и закрывал глаза. Иногда он снимал очки и пощипывал себя за переносицу. «Ну вот, загадал», — говорил он. Это был знак для меня — пойти и принести листок бумаги с числом, которое я нацарапала на нем. «Ну а теперь прочти», — говорил он. Я зачитывала, например, число тридцать пять. «Невероятно!» — восклицал он и в изумлении качал головой.
    В тот год, когда мою мать забрал волк, — шли последние недели зимы, — отец выдумал постановочное действо, которое впоследствии стало моей жизнью, а потом и клеткой. Даже при моем детском тщеславии, подогреваемом вниманием отца, у меня вызывал недоумение тот факт, что этот прежде тихий человек, ученый, который был готов всю жизнь исследовать снежинки, проявил такую интуитивную способность (я уж не говорю про интерес) к зрелищному искусству. Может, он по-своему предугадывал, какую важную роль сыграет это действо в моем выживании, а может, знал, что скоро уже не сможет мне помогать.
    Его план был таков: пусть мне из публики задают вопросы, а я буду сосредоточиваться на Двойняшках и пересказывать то, что вижу, пока я слушаю их голоса. «Говори только то, что видишь», — учил он и, представляя меня зрителям, сообщал, что я буду просто давать ключи к будущему, а дальше уже дело самого человека — расшифровать послание или ждать, пока в ближайшее время не свершится что-то важное.
    — Иными словами, — сказал я, — вы не имели ни малейшего шанса ошибиться. Ответственность за пророчество целиком ложилась на спрашивающего.
    — Именно так. В этом-то вся и прелесть. Зрителям это нравилось, потому что они получали возможность участвовать в пророчестве. Неважно, как звучал вопрос и какие образы я выдавала в ответ, — при наличии капли воображения всегда имелась возможность примирить то и другое.
    Когда мы наконец вернулись в город, мой отец решил опробовать этот номер на одной из вечеринок у Оссиака. Но по его мнению, номеру не хватало духа таинственности. Когда мы заняли наш летний дом на Четвертой авеню, у нас еще оставалось несколько дней до торжественного представления. Однажды днем, когда Оссиак прислал моему отцу годовое жалованье, мы отправились в магазин купить мне платье. Мы зашли в одну лавку, где продавались разные экзотические штуки со всех концов света. Там были страусиные яйца, африканские маски, эскимосские гарпуны. В той лавке мы и нашли эту ширму, привезенную из Японии. Как только отец увидел ее, со всеми этими осенними листьями, у него родилась идея Сивиллы. Вам знаком этот древний персонаж, Пьямбо?
    — Только по имени.
    — В древности в Риме и Греции было несколько сивилл. Сивилла — это женщина, которая предсказывала будущее. Самой знаменитой была Кумская сивилла, которая жила в пещере и никому не показывала своего лица. Если кто-то хотел узнать будущее, он направлялся ко входу в пещеру и задавал свой вопрос. Сивилла писала ответы на листьях и клала их у входа. В нашей версии это происходило иначе: зрители писали вопросы на листьях, а я отвечала им из-за ширмы.
    — Интересно. Значит, ширма имеет свой смысл.
    — Все имеет свой смысл, Пьямбо. Мы тогда в лавке купили еще один таинственный предмет, намереваясь ввести его в номер. Вещь откуда-то с Занзибара.
    — И что же это за предмет?
    Она не ответила, но я снова услышал, как задвигалось кресло за ширмой. Неожиданно, я даже подпрыгнул на месте, над средней створкой появилась обезьянья лапа, ее пальцы обхватили рамку. При виде этого я резко отодвинулся назад. Уродливая лапа недолго оставалась в таком положении, она стала подниматься все выше и выше — до самого локтя. А потом внезапно перевалилась через ширму и упала на пол передо мной. Я вскочил со своего стула и издал короткий крик. Сердце мое бешено билось, я успел четыре раза моргнуть, прежде чем понял, что эта конечность — изделие таксидермиста. С плечевой стороны из лапы торчала деревянная палка.
    Миссис Шарбук была на грани истерики. Она смеялась как сумасшедшая, задыхалась, ей не хватало воздуха. «Как насчет обезьяны?» — услышал я, а затем она снова зашлась в приступе смеха.
    Даже не знаю, сколько времени я простоял без движения, пытаясь понять эту женщину. Потом топнул ногой, как избалованное дитя. Закрыв свой этюдник, я уже намеревался уйти, но, сунув карандаш в карман пальто, нащупал там сухой снег со склада. Я взял щепотку снежинок, сколько уместилось между пальцами — большим, указательным и средним, подошел к ширме и высоко подбросил их так, чтобы они перелетели на другую сторону и медленно упали на женщину. Сделав это, я повернулся и пошел прочь. Когда я закрывал за собой дверь, смех миссис Шарбук неожиданно прекратился. Я уже прошел половину пути по коридору, когда она выкрикнула мое имя. Я улыбнулся.

СЧАСТЛИВОЕ СОБЫТИЕ

    — Я тебе говорю — она сумасшедшая, — сказал я Шенцу.
    Мы сидели за уличным столиком на углу Парк-авеню и Шестьдесят четвертой. Солнце уже начинало свой предвечерний спуск, и, хотя ветра не чувствовалось, воздух был холодным. Официант недоуменно посмотрел на нас, когда мы сказали, что сядем на улице. Нам требовалось, чтобы нас не слышали другие посетители, которых в кафе было полным-полно.
    — Пьямбо, ты настоящий Огюст Дюпен[38]. Ты говоришь — безумная? Бог ты мой, и как это только тебе пришло такое в голову?
    — Нынче все считают своим долгом оскорблять меня, — сказал я, поднимая мою чашку кофе.
    — У нас есть женщина, которая прячется за ширмой и просит написать ее портрет, женщина, которая держит при себе мумифицированную обезьянью лапу. Не думаю, что тут нужно быть семи пядей во лбу, чтобы прийти к выводу: она съехала с катушек.
    — Правильно.
    — Но, — Шенц закрыл глаза, словно желая сосредоточиться, — эта история про сивиллу интересна и с других сторон.
    — Что ты хочешь этим сказать?
    — Кумская сивилла прожила очень долго. По-моему, в молодости она очень постаралась, чтобы понравиться богу солнца Аполлону. Очарованный ее красотой, бог предложил ей все, что она пожелает, в обмен на ночь с ней. Она вознамерилась таким образом обрести что-то вроде бессмертия, а потому высказала желание прожить столько лет, сколько песчинок уместится в ее ладони. Бог солнца согласился, но, как только сивилла получила желаемое, она отвергла его авансы. Аполлон, которому такой обман со стороны смертной отнюдь не понравился, в свою очередь даровал долгую жизнь, но не долгую молодость, а потому она с каждым годом все старела, сморщивалась, но продолжала жить.
    — Этакое маленькое неудобство.
    — Вот именно. Сивилла превратилась в комочек высохшей плоти, но жизнь продолжала в ней пульсировать. То, что осталось от нее, поместили в полую тыкву и повесили на ветке дерева. К дереву приходили дети и спрашивали, чего она хочет, а она еле слышным голосом отвечала, что хочет одного — умереть. По легенде, она обратилась к Харону, лодочнику, который переправляет умерших через реку Стикс — с берега живых в царство мертвых. Но Харон не может забирать тех, кто еще жив или не похоронен должным образом. Эти несчастные души навечно обречены оставаться на берегу реки, бесцельно слоняться туда-сюда, не имея возможности попасть в царство мертвых. Дальше я подзабыл, но вроде бы еще живой или неправильно похороненный человек может пересечь реку, только если сивилла подарит ему золотую ветвь. Харон принимает эту ветвь как железнодорожный билет и перевозит их.
    — Шенц, я не знаю, у кого больше фантазии — у тебя или у Борна. Как это связано хоть с чем-нибудь?
    Он рассмеялся.
    — Это связано с тобой. Ты отправился к миссис Шарбук за золотой ветвью, чтобы затем переправиться в новые края.
    — Я скорее имел в виду обыкновенную наличность. Давай не будем торопиться с переправой через Стикс.
    — В мифологии Смерть — не всегда смерть. Очень часто это просто символ крупных перемен. Ты хочешь освободиться от жизни художника-портретиста, в которой запутался, как в паутине.
    — Временами ты меня изумляешь, — искренне восхитился я.
    Шенц отмахнулся от моего комплимента:
    — Я просмотрел газеты; нигде никаких известий о взломе склада. Мне кажется, мы провернули идеальное преступление.
    — Да, но одно маленькое неприятное известие есть у меня.
    Я проинформировал его о появлении Шарбука, о его записке и о жутковатой встрече с ним вечером у Палмера.
    Шенц подался вперед, глаза его заблестели охотничьим азартом.
    — Мы должны узнать, кто он и где он. Вполне возможно, что благодаря ему мы узнаем, как выглядит его жена.
    — Нет сомнений. Вот только боюсь, это невозможно.
    — Невозможно? Почему?
    — Миссис Шарбук сказала мне сегодня, что он умер. Кажется, погиб в кораблекрушении.
    — Дух, вооруженный бритвой? Любопытно. Послушай, узнай-ка, что это был за корабль. А я разберусь.
    Я кивнул.
    — Если только он прежде меня не убьет.
    — Может быть, тебе нужно обзавестись оружием? Это становится опасным. По-моему, неплохо бы носить пистолет.
    — Нет, Шенц, носить пистолет — это очень плохо. Спасибо, обойдусь.
    — А как дела с твоей картиной?
    — Да никак.
    — Смотри, пошла вторая неделя. У тебя осталось всего две с половиной. Я бы мог устроить для тебя визит к Человеку с Экватора.
    — А что он может для меня сделать?
    — Да хотя бы убрать пелену с глаз.
    — Пожалуй, — сказал я, допивая кофе.
    — Ты сказал, что у тебя встреча с Самантой?
    — Сегодня она по моей просьбе следит за домом миссис Шарбук. Я должен встретить ее в пять на ступеньках церкви Святого Якова, угол Мэдисон и Семьдесят первой.
    — Да, ну и женщина — хоть сегодня канонизируй.
    — Кстати, как поживают Хастеллы? — спросил я, уходя от очередной лекции на тему о необходимости жениться на Саманте.
    — Вот тебе живая ходячая реклама бездетного образа жизни. Я с ними закончу через неделю-другую. Весь свой гонорар уже потратил на пирожные и конфеты. Меньшой называет меня дядя Сатана, а старший — дедушка Время. Мне пришлось удвоить потребление опия.
    Мы выпили еще по чашке кофе, и, прежде чем расстаться, я напомнил Шенцу о ежегодной выставке в Академии художеств, открывающейся следующим вечером, — о той, что упоминал Силлс. Мы договорились встретиться там.
    Когда я добрался до ступенек англиканской церкви Святого Якова, уже сгустились сумерки. Вокруг было пустовато — наступил обеденный час и людей на улицах поубавилось. После нашего ухода из кафе поднялся ветер, и температура упала еще на несколько градусов.
    Церковь тоже казалась пустой, я сел на нижнюю мраморную ступеньку и закурил сигарету. Одно из моих любимых времяпрепровождений во время прогулок по городу по вечерам — смотреть на освещенные окна и представлять себе, какие драмы, трагедии, комедии разыгрываются за этими яркими прямоугольниками. Иногда, созерцая архитектуру какого-нибудь здания, я, уловив движение за окном, вполне мог представить себе людей, обитающих в этих домах, и их жизни, с поправкой на район. Бог ты мой, я видел перед собой их лица и одежды. Вон там кто-то нагишом, вон там — мужчина в рубашке, покачивает младенца на коленке, а вон какой-то тип приканчивает свою бадейку с пивом, а вот седоволосая бабушка в кресле-качалке читает молитвы, перебирая четки. Если эти абсолютно незнакомые мне люди демонстрировали мне свои лица и фигуры, если я легко мог представить себе характерные черты книжных героев, то почему же миссис Шарбук остается такой мучительно белой страницей?
    Мои размышления были прерваны приближением женщины. Ростом и фигурой она была похожа на Саманту, и я уже поднялся было, чтобы поздороваться, но в последний момент увидел светлый локон волос, выбивающийся из-под шапки. Она кивнула мне со словами «Добрый вечер», а я прикоснулся пальцами к полям шляпы. «Хэлло», — сказал я, и она прошла дальше по улице. Когда ее фигура исчезла в темноте, я подумал, что это вполне могла быть миссис Шарбук, устроившая за мной слежку, и сосредоточился на том, чтобы запомнить ее лицо.
    Мимо прошли несколько мужчин и еще одна женщина — слишком низкая. Потом я увидел какую-то знакомую фигуру, приближающуюся с севера. Мне потребовалась одна секунда, чтобы вспомнить, откуда я ее знаю. Крупная, коренастая женщина в длиннополом темном пальто, с платком на голове. Когда она подошла поближе, я разглядел упитанное, с грубыми чертами лицо. Она поравнялась со мной, и я спросил:
    — Вулф, это вы?
    — Пьямбо, — последовал ответный вопрос, — кто такой Вулф?
    Я встал и посмотрел внимательнее. Наконец, в тот самый момент, когда я понял, что на этом лице нет Вулфовой растительности, я узнал и голос:
    — Саманта?
    — Ну, как я тебе нравлюсь? Ночная дуэнья.
    Голова у меня кружилась от того, что несколькими часами ранее миссис Шарбук назвала счастливым событием. Наклонившись к Саманте, я поцеловал морщинистое лицо и почувствовал на губах вкус театрального грима.

ИЗВИНЕНИЕ

    В кебе по пути ко мне Саманта с помощью платка удалила с лица грим. Наблюдая за ней, я получил истинное удовольствие от ее гримерного искусства — несколько темных мазков придавали плоти убедительную дородность и полноту, костной структуре — выпуклость, а глазным впадинам — пугающую глубину. Только что она была сестрой Вулфа, и вот уже передо мной красавица Саманта — в глазах искорки какого-то детского веселья, удовольствия от хорошо сыгранной роли шпиона.
    Потом она сняла пальто, и я увидел две маленькие диванные подушки, бечевой привязанные друг к дружке по одной на каждое плечо. К талии с помощью пояса была пристегнута постельная подушка побольше. Избавившись от маскировки и уложив уродливую тетку комом рядом с собой на сиденье, она завела руки за спину, собрала волосы и связала их простым узлом.
    — Просто королевское представление, — сказал я, и мы рассмеялись.
    — Это было занятно, но не дай бог быть этой беднягой каждый день. В пальто и подушках тепло, но часам к четырем они стали меня давить к земле. Я валюсь от усталости и ног под собой не чую, — сказала она.
    — И когда же ты туда добралась? — спросил я.
    — Сразу после полудня, — сказала она. — Я видела, как ты приехал, а потом ушел. Ты задержался ненадолго.
    — Мы с миссис Шарбук немного поссорились. Расскажу позже — давай-ка сначала ты. Что ты видела?
    — Насколько я могу судить, до твоего приезда ни в дом никто не входил, ни из дома не выходил. Я медленно бродила туда-сюда по кварталу, стараясь не выглядеть слишком подозрительно. Время от времени присаживалась на ступеньки на другой стороне улицы. Я изображала старую бродяжку.
    — А после моего ухода?
    — Ты прошел прямо мимо меня по улице, и вид у тебя был такой, словно ты вполголоса возбужденно спорил о чем-то сам с собой. А полчаса спустя из дома вышел лысый человек с тростью, и я последовала за ним.
    — Ты не заметила, что он слепой? Примечательная личность, правда? Его зовут мистер Уоткин.
    — Пьямбо, — сказала она и принялась смеяться. С такой же глумливой веселостью смеялась надо мной немногим раньше миссис Шарбук.
    — Я сегодня у всех вызываю смех, — слегка задетый, сказал я.
    — Что ты имеешь в виду? — спросил я.
    — Пьямбо, бога ради, этот старик — худший актер, каких мне доводилось видеть. Рядом с ним Дерим Лурд вполне мог бы сыграть Гамлета.
    — Но ты видела его глаза? Мертвенно-белые, без всякого цвета.
    — Ну да, сценический трюк. Тонкие линзы из матового стекла с крохотными дырочками, чтобы актер мог хоть немного ориентироваться. Я их впервые видела пять лет назад, когда ставили «Голем»[40]. Любимый антураж режиссеров, увлекающихся всякими сверхъестественными штучками. Очень неудобно, особенно с закрытыми веками, но видок тебе придают потусторонний, что надо.
    Я хотел было открыть рот, но обнаружил, что мне нечего сказать.
    — А его представления о поведении слепого сводятся к тому, что время от времени нужно наталкиваться на кого-нибудь и все легонько обстукивать своей тростью. Ты что думал — он запомнил весь город и взял в расчет, где может находиться каждый пешеход в любой данный момент, я уж не говорю об авто, трамваях и лошадях, когда он переходит с одной стороны улицы на другую? Иногда он вспоминает, что слепой, и внезапно наклоняет голову то в одну, то в другую сторону, словно прислушиваясь к темному миру вокруг него. Жалкое мелодраматическое представление, уж поверь мне.
    — Бог ты мой. А я-то совсем поверил. Все из-за этих его глаз. Если что-то не в порядке с глазами, я становлюсь сам не свой.
    — Не расстраивайся. Все на улице тоже поверили и за милю его обходили.
    — И куда же он направился?
    — Я прошла совсем близко от него — рукой можно было дотянуться, а потом следовала за ним на некотором расстоянии. Он заглянул в небольшой магазинчик на углу и купил довольно дорогую коробочку мускатного ореха. Потом пошел дальше по улице к цветочнику. А вот здесь я совершила ошибку. Я уверена, что, выходя из магазина, он меня заметил, а потом я пошла следом за ним до цветочника, и он, войдя внутрь, обернулся и посмотрел прямо на меня через окно. Я занервничала и поспешила назад к дому миссис Шарбук. Я все время думала, что, может, этот слепой послан для отвода глаз, а она выскользнула из дома, пока я следила за ним. Я оставалась рядом с домом до начала шестого, но он так и не вернулся.
    — Ты просто чудо. Не знаю как, тебя и благодарить. Но хватит об этом. У меня такое чувство, что Уоткин может быть опасен, а теперь, после твоего открытия, я подозреваю, что это он был прошлым вечером в театре. Но зачем он это делает — понятия не имею.
    Когда мы добрались до моего дома, я попросил Саманту подождать на ступенях, а сам обследовал дом — нет ли в нем незваного гостя. Темнота, в которой я шел по коридору до выключателя, была зловещей, но зато потом, когда загорелся свет, я вздохнул с облегчением. Да, у современных достижений техники есть свои преимущества. Я прокрался вдоль стенки в спальню, а потом выпрыгнул из-за угла, чтобы застать врасплох возможного противника. Комната была пуста. Как и чулан.
    К тому моменту, когда я добрался до огромного пустого пространства мастерской, сердце мое бешено колотилось. Нет ничего хуже, чем исполнять роль жертвы в собственном доме. Я включил свет и застыл в недоумении. Никого чужого в комнате не было, но кое-что чужое было. На столе, где я держу кисти и краски, стояла большущая ваза с цветами. Это неожиданный всплеск цвета и вызвал у меня такую реакцию. В большой вазе в китайском стиле стояли цветы — красные гвоздики, желтые розы, аканты, плющ, лаванда. Странное сочетание. Цветы собирались либо в спешке, либо с тайным смыслом — мне это было не известно. К вазе был прислонен маленький фиолетовый конверт. Я приблизился, и голова моя закружилась от великолепного аромата, испускаемого букетом. Я нерешительно взял конверт, подержал его несколько мгновений, вспоминая прикосновение бритвы к моей шее. Потом я разорвал его — внутри оказалась совершенно белая, без надписей, визитка. Я открыл конверт пошире, и из него медленно высыпались на пол несколько снежинок сухого снега. На обратной стороне визитки было написано:
    Дражайший Пьямбо,
    Пожалуйста, простите мою глупую шутку. Жду вас завтра.
    С любовью Лусьера.
    Мое внимание, конечно же, было сразу привлечено словами «с любовью», поскольку такой поворот в нелепых отношениях с миссис Шарбук казался мне совершенно невероятным. В этих нескольких словах звучали искреннее раскаяние и глубокое чувство. Я обдумывал это в связи со всем остальным, когда услышал какой-то звук у себя за спиной. Я резко повернулся и увидел Саманту — она стояла, держа в руках пальто, подушки и испачканный платок. Не знаю почему, но я покраснел, будто меня застали за чем-то бесчестным или незаконным.
    Я уже говорил, что мне трудно что-либо скрыть от Саманты. Она язвительно улыбнулась:
    — Тайная почитательница?
    Я хотел было незаметно сунуть карточку в карман, но было уже слишком поздно. Вместо этого я попытался убедить Саманту, что мое смущение — на самом деле никакое не смущение, а растерянность, вызванная таким неожиданным поворотом дел.
    — Извинительная записка от миссис Шарбук, — сказал я и бросил карточку текстом вверх на стол. — Сначала она издевается надо мной, а потом присылает цветы. Она меня что — за дурака принимает? Я тебе скажу, я начинаю презирать эту женщину.
    — Вижу, — бросила Саманта, повернулась и вышла из комнаты.
    Потом мы занимались любовью, но меня не оставляло ощущение, что кто-то за мной наблюдает. Я бы ничуть не удивился, если бы из-под кровати высунул голову Уоткин и подверг критике мои действия со словами: «Мускат и плесень, мистер Пьямбо, больше ничего». Наши ласки в тот вечер были вялыми и не доставили удовольствия ни ей, ни мне. Потом мы лежали бок о бок и я рассказывал Саманте об обезьяньей руке. Она вовсе не разделила моего праведного гнева и восприняла всю эту историю довольно равнодушно.
    Когда она заснула, я потихоньку выполз из кровати и вернулся в мастерскую. Там я несколько раз перечитал карточку, закурил сигарету и сел, глядя на цветы. Я представил комнату с высокими потолками, двумя окнами и ширмой; в этот поздний час там царил полумрак, но я теперь находился по другую сторону священной границы и смотрел на миссис Шарбук, которая сидела обнаженной, купаясь в косых лучах лунного света. Она повернулась, увидела меня и в мягком лунном сиянии протянула мне свою руку. Я видел ясно ее лицо — она была прекрасна.
    Я моргнул и снова посмотрел на цветы, но, вернувшись к образу, созданному моим воображением, я увидел все то же. Теперь она звала меня к себе. Я вскочил и бросился через всю комнату за угольным карандашом и бумагой. Вернувшись, я закрыл глаза, и она встала, чтобы обнять меня. И тогда карандаш прикоснулся к бумаге, и я начал рисовать не думая.

ОПАСНОСТЬ ПОВСЮДУ

    Когда я проснулся на следующее утро, Саманты не было. Кажется, она говорила мне что-то о прослушивании в театре Гарден — ей предлагали там новую роль после «Недолгой помолвки». Мы с ней оба совы, и между нами существует негласный договор — не будить другого без серьезной необходимости.
    Я закрыл глаза, решив поспать еще немного. Но не успели веки сомкнуться, как я вспомнил, почему заспался. Я увидел мысленным взглядом набросок, который сделал, сидя перед вазой с цветами на рабочем столе, и тут же выскочил из кровати. Натянув халат и тапочки, я отчетливо вспомнил тот рисунок, и мой энтузиазм вспыхнул с новой силой. От мысли о том, что я увижу его снова, я припустил в мастерскую как ошпаренный.
    Наконец-то я создал настоящее изображение миссис Шарбук, и без излишней скромности могу сказать, что это была превосходная работа. Конечно, набросок, ничего больше, но мне удалось передать немало особенностей лица и очертания фигуры, и, вспомнив об этом, я снова четко представил ее себе — обнаженную, в лунном свете за ширмой. Да, я даже смог ясно разглядеть ее глаза и волосы. От этого я теперь смогу отталкиваться. Стоит мне взглянуть на мой набросок, как заказчица возникнет перед моим мысленным взором и будет позировать столько, сколько мне нужно.
    Я почувствовал, как тепло распространяется по моему телу из солнечного сплетения, как кровь в жилах струится быстрее, голова кружится, и я на самом деле поверил, что мне удалось в точности передать внешность миссис Шарбук. Она получит свой портрет, а я добьюсь невозможного.
    Глядя на набросок, фиксируя этот образ в своей памяти, я испытал также что-то вроде сексуального влечения к созданной мною женщине. «Может ли быть большая самовлюбленность?» — укорял я себя, но ничего не мог с собой поделать. Я боялся, что если попытаюсь подавить свои чувства, то снова окажусь по другую сторону ширмы. В это мгновение я бросил взгляд на стол в поисках послания от моей заказчицы. Оно лежало на столе между моим наброском и вазой с цветами. Я протянул к нему руку, но заметил, что конверт, из которого я вытащил этот клочок бумаги, лежит рядом и на нем теперь тоже что-то написано.
    Дорогой Пьямбо,
    Встретимся сегодня вечером в Академии художеств.
    С любовью Саманта.
    Она в точности повторила почерк и стиль послания миссис Шарбук. Очевидно, это была шутка, но шутка шутке рознь. Тот факт, что конверт она положила рядом с карточкой, немного взволновал меня. Да, я готов признать, что в последнее время был одержим этим проектом, но то была работа и важнейший поворотный пункт в моей жизни. Более чем вероятно, Саманта прекрасно понимала, что мое внимание постоянно поглощено этим предметом, хотя я во время нашего с нею общения и могу делать вид, будто это не так. Она, конечно же, не ревновала меня. Или все же ревновала? Саманта при свете дня иногда бывала куда таинственнее, чем миссис Шарбук во мраке ночи. Может быть, именно об этом она и хотела мне напомнить, кладя свою записку рядом с той, чтобы заявить о своего рода равенстве. Я потряс головой, пытаясь стряхнуть все, что может помешать выполнению моей непосредственной задачи. Я снова сосредоточился на наброске и том необыкновенном наслаждении, которое получал, раздумывая, как превращу его в полноценный портрет.
    Остальную часть утра и начало дня я готовил холст и делал записи насчет цвета, размещения фигур, деталей, если таковые понадобятся, и так далее и тому подобное — чтобы, вернувшись вечером, можно было сразу же приступить к работе. Одно из решений, принятых мной, сильно порадовало меня — я захотел изобразить миссис Шарбук так, как она мне привиделась: обнаженная одинокая фигура, плывущая в море насыщенных теней. На этой картине источником света будет она.
    Я вспомнил рассказы Саботта о том, как голландские мастера готовили собственные краски, — они знали, что определенные вещества, перетертые до определенной степени зернистости, будут отражать свет под тем или иным углом. Живописцам было известно, что, изменяя эти углы отражения, можно высветлить нужные им участки композиции и заставить картину сиять словно бы саму по себе. Жаль, что я так мало уделял внимание лекциям Саботта по краскам и свету. Когда я был помоложе, я считал, что использование чего-либо иного, кроме готовых красок, дело безнадежно примитивное, а вся эта бодяга со ступкой и пестиком — лишь бессмысленное принижение моего художественного дара. Это было до того, как я понял, что без хорошей соболиной кисточки любой гений останется посредственностью, а живопись — чудовище о двух головах: одна — ремесло, другая — вдохновение.
    Я бы многое теперь отдал, чтобы еще раз послушать Саботта, потому что теперь мне нужен был как раз волшебный световой эффект.
    В час я был готов отправиться к миссис Шарбук. Одеться нужно было официально, так как оттуда я сразу же собирался на открытие выставки. Теперь, когда замысел картины сделался абсолютно ясным, я был полон энергии и благих намерений. Я надел пальто и шляпу, взял этюдник и направился к выходу. Повернув ручку, я вспомнил, что за последние два дня кто-то без моего ведома дважды проникал в мой дом. Опасность подстерегает меня повсюду, понял я.
    Вернувшись в мастерскую, я тщательно свернул набросок. Потом я прошелся по комнатам в поисках места, где его ни за что бы не нашел грабитель. Наконец выбрал рукав домашней куртки, которая висела в глубине моего стенного шкафа в спальне. Это было не очень надежно, но, с другой стороны, никто, кроме меня и Саманты, про существование наброска не знал.
    День был превосходный, теплее, чем все последние, и я воспользовался этой возможностью, чтобы отточить свои идеи, — решил немного прогуляться, прежде чем сесть на трамвай. Чтобы раздуть творческую искру в настоящий пожар, нет ничего лучше, чем эти ритмические движения, свежий воздух и открытое пространство. На тротуарах было полно народу, и я устроил что-то вроде игры, пытаясь пройти без остановки как можно больше кварталов, огибая пешеходов справа и слева, поглядывая вперед в поисках малейших пространств между гуляющими, чтобы в последнюю секунду проскользнуть в эти щели. Все это время я обдумывал, как мне изобразить миссис Шарбук — от талии или от колен. Размышляя над этим вопросом, я понял, что обе эти перспективы возбуждают меня.
    На углу Парк-авеню и Двадцать шестой улицы игра закончилась. Там собралась толпа человек в двадцать пять — ждали, когда проедут три авто и еще вдвое больше экипажей, чтобы пересечь улицу. Я присоединился к ним и терпеливо ждал, когда транспорт позволит нам пройти. Когда улица наконец освободилась и толпа вышла на дорогу, мое внимание привлек звук клаксона слева. И всего секунду спустя я услышал женский голос справа — могу поклясться, этот голос прошептал: «Пьямбо, я люблю вас».
    Я быстро повернул голову, но никого не увидел. Либо уши обманули меня, либо женщину унесла суетливая толпа. Я поспешил за незнакомкой. Толпа, казалось, целиком состоит из женщин — я видел повсюду шляпки, прически, зонтики и сумочки. Прежде чем я успел их догнать и рассмотреть лица, они достигли противоположного тротуара и рассеялись — кто-то исчез в ближайших лавках, остальные направились на запад или восток или продолжили движение на север. Это происшествие вывело меня из равновесия по двум причинам. Первая состояла в том, что я, возможно, обманывал сам себя, а это ввиду последних событий было не так уж и невероятно. Вторая же причина была в том, что в голосе слышалась точно такая же интонация, с которой миссис Рид произнесла свое пожелание мне, хотя теперь содержание сказанного и было прямо противоположным.
    Я сел в трамвай на Двадцать девятой улице и прибыл к дому миссис Шарбук с запасом в добрых десять минут до назначенного времени. Дверь мне открыл Уоткин — манеры у него, как и всегда, были чуть нагловатые, но, зная то, что сказала мне про него Саманта, я смотрел на него в совершенно новом свете. Теперь мне достало мужества заглянуть в эти белые глаза, и я обнаружил в них какую-то неестественную задумчивость. При более тщательном рассмотрении я увидел, что глаза эти, конечно, ненастоящие. И вообще они были до того фальшивыми, что я чуть не рассмеялся над собственной наивностью. Чтобы спровоцировать его на игру, я спросил, видел ли он передовицу в утренней газете.
    — Вы наверно шутите, мистер Пьямбо, — сказал он, и все его жесты подтвердили слова Саманты о его неубедительности. Он либо двигался, как зрячие, либо принимал неестественные позы — наклонял голову, словно самка птицы, прислушивающаяся к брачному, зову самца.
    Уоткин проводил меня в прихожую, а потом прошел проверить, готова ли миссис Шарбук. За эти короткие мгновения я состряпал план, как мне вывести мистера Уоткина из равновесия. Открыв свой этюдник, я расположил его горизонтально у себя на коленях, потом вытащил карандаш и написал крупными черными буквами: УОТКИН — ОСЕЛ! Конечно, это была ребяческая выходка, но мне требовалось что-нибудь такое, чтобы выбить его из колеи.
    Когда он вернулся, я его уже ждал — стоял, держа для него раскрытый этюдник. Он резко остановился у входа в маленькую комнату, и я увидел, как его лоб и щеки загорелись румянцем.
    — Сюда, — отрывисто сказал он, однако не добавил обычного «мистер Пьямбо».
    Я последовал за ним, пытаясь понять цель этого неумелого розыгрыша. Когда мы шли по столовой, он указал налево и сказал:
    — У нас кое-что новенькое.
    Он не остановился, чтобы дать мне возможность рассмотреть, о чем идет речь, но я достаточно быстро повернул голову и увидел на стене в рамке дагерротип со склада. Когда Уоткин пропускал меня в комнату с ширмой, на его лице гуляла широкая, уродливая ухмылка.

ОБМАНКА

    — Могу ли я рассматривать ваш, Пьямбо, сегодняшний приход как принятие моего извинения? — спросила она.
    — Да, — ответил я.
    — Извините, что напугала вас этой обезьяньей рукой, но моя добровольная изоляция развила у меня довольно-таки необычное чувство юмора. Я жду, что мои слова и планы будут восприниматься определенным образом, но результаты нередко разочаровывают меня. Хотя и прошла уйма лет, я так и не могу рассчитать, насколько присутствие ширмы изменит мои намерения.
    — Понимаю, — сказал я. Слушая ее слова, я вызвал у себя в памяти мой ночной набросок. Чем больше она говорила, тем более подробными деталями он заполнялся — линия ее уха, маленькие морщинки в уголках рта, длина шеи.
    — Мы использовали в представлении эту обезьянью руку как обманку — так это называл мой отец. Этим мы одновременно запутывали зрителей и удовлетворяли их жажду чудесного. Не знаю, заметили ли вы, но в большой палец там вделана пружина, которая плотно придавливает ее к ладони. В таком виде мы и приобрели эту руку. Зачем это было сделано, один бог знает, но мы ее использовали как необычный ухват для листов, на которых зрители писали свои вопросы. Я высовывала эту фальшивую руку, отец вкладывал в нее очередной лист, и я таким образом была полностью скрыта от взоров публики.
    — Думаю, любопытно было наблюдать за публикой в эти моменты.
    — Очень. Люди, видя ее, верили, что я — чудовищная аномалия: жертва проклятия по причине обезьяньего обличья и носитель божественной благодати из-за предсказательского дара.
    — Мой наставник М. Саботт говаривал: «Публика любит получать ловко смотанный клубок противоречий», — сказал я, размышляя над тем, что рука эта, вероятно, была обманкой и для меня, а миссис Шарбук и в самом деле странное существо. Я прошел уже слишком большой путь и не желал снова быть затянутым в яму сомнений. Поэтому я сразу же пресек эту мысль и снова сосредоточился на моем наброске.
    — В тот первый раз на обеде у Оссиака эмоции переполняли меня. Мне было всего одиннадцать лет, и я отличалась застенчивостью. Правда, благодаря ширме я приобретала несвойственную мне смелость. Я до сих пор помню первый заданный мне вопрос. Отец зачитал его публике. «Случится ли это?» — произнес он, и я протянула свою обезьянью лапу. С элегантной эффектностью он всунул лист под обезьяний большой палец. Получив лист, я перечла его, а затем закрыла глаза, сосредоточиваясь, чтобы услышать голоса Двойняшек. Я вам уже говорила, что я была истово верующей, так что никаких опасений у меня не возникло. Голоса раздались сразу же, их шепот вызвал в моей голове поток образов.
    «Идет дождь, — громко, чтобы преодолеть препону ширмы, сказала я. — Дорога покрыта грязью. Кот и толпа. Я вижу открытое окно, через которое проходит все. Это случится в конце дня, а потом наступит покой». Когда я закончила, в обеденном зале наступили несколько мгновений полной тишины, а потом послышался голос молодого человека: «Спасибо».
    В тот вечер я ответила на вопросы, записанные на дюжине листьев и прочитанные вслух. Когда отец сказал, что представление закончено, последовал гром аплодисментов. Я вышла из зала тем же манером, что и вошла, — свет на несколько мгновений выключили, и я выпорхнула в ближайшую дверь. Меня ждал экипаж у выхода, и, словно Золушка, убегающая при полуночном бое часов, я вскочила в дверь кареты, прежде чем меня кто-нибудь успел увидеть. Оказавшись в нашей квартире, я в одиночестве ждала возвращения отца, надеясь, что он похвалит меня за хорошую работу. В конечном счете я уснула на диване в гостиной, потому что отец вернулся только с рассветом. Как он мне потом рассказал, когда празднество закончилось, Оссиак встретился с ним, и они обсудили результаты снегопадов этого года.
    Он был встревожен и одновременно доволен. Номер Сивиллы имел огромный успех, но предупреждение отца о грядущей финансовой катастрофе не слишком порадовало его нанимателя. Однако Оссиак не был невежественным человеком и не возлагал на гонца вину за плохое известие. Он попросил отца задать Сивилле вопрос о судьбе его состояния.
    Наш номер был забавным развлечением, и я не думаю, что кто-либо из присутствовавших отнесся к нему как к чему-нибудь иному. Положение изменилось, когда три дня спустя ежедневная газета опубликовала жуткое сообщение. Первый вопрос, на который я отвечала, был задан молодым человеком, чье положение (кажется, он был официантом или рабочим в каком-то отеле или таверне) не позволяло ему обычно бывать на вечерах Оссиака. В тот вечер он был среди публики, потому что незадолго до этого помог одной из племянниц Оссиака, когда на нее напал какой-то громила на улице. Чтобы отблагодарить молодого человека, Оссиак послал ему приглашение на обед.
    Выяснилось, что молодому человеку также предстало свое видение. За несколько лет он накопил пять тысяч долларов. В ближайший после того вечера вторник он взял выходной и отправился на ипподром Ганновер. Там он все свои деньги поставил на коня по кличке Калико. Калико был чистокровным рысаком, но в тот день шел дождь и трек был покрыт грязью, а потому Калико проиграл. Позднее тем днем молодой человек покончил с собой — он вскрыл вены бритвой и таким образом обрел покой: честолюбивое желание успеха перестало мучить его. Успех пришел ко мне. Все гости Оссиака, присутствовавшие в тот вечер на моем первом представлении, поверили, что я наделена пророческим даром.
    — Печальная история, — выдавил я из себя, и тут мой набросок был вытеснен из памяти пугающим райдеровским «Ипподромом».
    — Вы чувствуете иронию, Пьямбо? Мое предсказание было чистой воды выдумкой, но в то время я свято верила в его подлинность. Толпа позволила ввести себя в заблуждение во имя развлечения, и молодой человек, так страстно желавший стать победителем, воспринял мои слова как подтверждение правильности своих замыслов. Добавьте сюда дешевый трюк с обезьяньей лапой, неожиданное преображение моего отца в торговца чудесами, неверие Оссиака в то, что его империя под угрозой. Этот водоворот заблуждений привел не к одной, а сразу к нескольким трагедиям.
    — И какие же несчастья последовали, кроме самоубийства, избежать которого, видимо, было невозможно?
    — Для меня важнее всего то, что невинная маленькая девочка стала чудовищем. С того момента, когда отец сообщил мне о кончине молодого человека, я почувствовала на своих плечах груз ответственности. А отец был весел, разрумянился от счастья, и когда я спросила, не подстегнул ли мой ответ каким-либо образом этого несчастного молодого человека к той роковой ставке, отец ответил: «Чепуха, детка. Человек вроде него в такой ситуации мог услышать тысячу предостережений, но его смятенный слух воспринимал бы их как призыв действовать в соответствии с задуманным на пути к успеху».
    Никто не знал наверняка, что я и есть Сивилла, хотя не сомневаюсь, что многие подозревали это по тембру моего голоса, и к тому же они знали, что у мистера Лонделла есть дочь. Вслед за представлением и случившимся несчастьем нас посетило множество визитеров. Друзья отца, также работавшие у Оссиака, заглядывали к нам в квартиру — может, подвернется возможность задать вопросик Сивилле. Мой отец сказал, что Сивилла уехала на недельку-другую и, вероятно, даст следующее представление где-нибудь в городе в середине следующего месяца. Эти визитеры подозрительно меня оглядывали, а я отворачивалась. Я чувствовала, что если буду отвечать на их взгляды, то могут заговорить Двойняшки, и я буду вынуждена туманными фразами предсказывать их судьбы.
    Глаза стали пугать меня. Я чуть ли не физически ощущала их взгляд, словно они источали лучи, обшаривавшие каждый дюйм моего тела и моей души — нет ли там знаков моего будущего. Каждый глаз был огромным недреманным оком, разглядывавшим меня через оптический увеличитель.
    С помощью Оссиака отец нашел еще одно место, где можно было дать наше представление, — в одном из лучших отелей города. Я уже не помню, в каком именно, но это было высококлассное заведение, предназначенное для избранной публики. Второе наше представление мы дали там, и на сей раз со зрителей брали плату. Снова расположившись за ширмой, я впервые за несколько недель почувствовала себя в безопасности. Я опять стала сосудом, посредством которого говорили Двойняшки, и мы заработали целое маленькое состояние.
    Только потом я узнала, что среди публики был и Оссиак, и один из полученных мною листов содержал его вопрос. Отец прочел его: «Есть ли что-то еще в будущем?», а в моем ответе говорилось о падающем троне, гнилом яблоке, полупустом стакане. Из-за ширмы до меня донесся чей-то одинокий стон, в то время не понятый мною, но именно я, одиннадцатилетняя девчонка, бросила тот камушек, который вызвал финансовую лавину.
    В течение следующего месяца мы раз в неделю давали представление в отеле. А тем временем я все больше и больше времени проводила за ширмой между сеансами предсказания. Если кто-то заходил в квартиру, я убегала и пряталась. У отца моя растущая застенчивость не вызывала никаких опасений, и он ничего не делал, чтобы помочь мне преодолеть ее. Посвятив почти всю свою жизнь кристаллогогистике, он считал, что и я должна быть предана моей профессии.
    К нам домой как-то нагрянула полиция. Я спряталась за ширмой, а они спрашивали отца о том, что случилось с моей матерью. Когда он сказал им, что ее унес волк, они посмеялись, и я слышала, как один из них сказал: «Бросьте вы, Лонделл, вы что, нас за дураков держите?» Там говорились вещи, о которых я не желала знать, а потому я закрылась для них, отказывалась слушать эти слова. Хотя я и делала все, чтобы не допустить их в себя, одно я запомнила: скрип отворяемой крышки сундука, в котором отец хранил гонорары с наших выступлений. Вскоре полицейские ушли. Сразу же после этого происшествия мы стали давать по пять представлений в неделю. Тогда мой страх перед миром по ту сторону ширмы перерос в подлинную манию. Если я попадалась кому-то на глаза, то начинала дрожать и истерически плакать, но, находясь в безопасности за падающими листьями, я чувствовала себя Богом.

КОНСУЛЬТАЦИЯ С ДВОЙНЯШКАМИ

    Единственный зеленый лист, раскачиваясь в воздухе из стороны в сторону, пролетел мимо неподвижных изображений своих желтых собратьев и упал на пол.
    — Сейчас я это вам продемонстрирую, — сказала миссис Шарбук. — Есть у вас карандаш?
    — Да, — ответил я, пытаясь переварить ее заявление о том, что она чувствовала себя Богом.
    — Напишите вопрос.
    Я наклонился, не вставая со своего стула, и поднял бумажный лист с пола. Через секунду я уже знал, о чем ее спросить. Не нужно быть телепатом, чтобы догадаться, что это был за вопрос.
    — Написал.
    — Засуньте его осторожно под большой палец, — сказала она, и я увидел, как безумная лапа медленно появилась над ширмой. Теперь ее вид вызвал у меня улыбку, и я услышал, как миссис Шарбук тихо захихикала, как девочка в церкви.
    Я встал и засунул лист в волосатую лапу. Потом она исчезла с той же комической неторопливостью, с какой появилась.
    — «Ясно ли его вижу?» — прочла вслух миссис Шарбук. — Минуточку, Пьямбо. Я проконсультируюсь с Двойняшками.
    Хотя мы оба и знали цену происходящему, это не имело значения. Ожидая приговора, я чувствовал, как легкое возбуждение распирает мне грудь.
    — Я вижу огонь, — сказала она, — и снег. Вижу сияющий гроб, улыбку и ангела на берегу в лучах закатного солнца. Это все. — Прошло несколько мгновений, и она рассмеялась. — Ну и как вам это?
    — Странные образы. Но, боюсь, я ни на йоту не стал осведомленнее, чем до моего вопроса.
    — За все то время, что я активно изображала Сивиллу, я думаю, что ни разу не ответила ни на чей вопрос.
    — Ваш рекорд остается непобитым. Как долго вы представляли Сивиллу? Вы уже сказали, что продолжали выступать и после смерти вашего отца.
    — Не только продолжала, Пьямбо, я стала знаменитостью и, как видите по окружающей меня обстановке, разбогатела. Да, для того, кто словно бы не существовал, я неплохо преуспела.
    — Расскажите мне, как это произошло, — попросил я, набрасывая на листе бумаги арки-двойняшки ее бровей.
    — Нам с отцом еще два раза предстояло съездить в горы, и в летние месяцы, после каждого снежного сезона, мы давали представления в городе. Изрядную долю всего, что мы зарабатывали на представлениях, приходилось отдавать полиции, чтобы они не преследовали отца за убийство матери. Это тяжелым грузом лежало на нем, но не потому, что он испытывал чувство вины, а потому, что не желал расставаться с деньгами. Хотя ему и нравилась роль ассистента сивиллы, он по-прежнему оставался первым и лучшим кристаллогогистом. Когда мы находились в горах, он погружался в свою работу. Снежинки с каждым разом предвещали все более и более мрачные события, но, скрывая очевидную тревогу за будущее, он всегда с удовольствием отправлялся в нашу жестяную лабораторию и взбирался по лестнице на свое место у оптического увеличителя.
    И вот в конце второго лета Оссиак призвал всех своих предсказателей, включая и отца, в его дом на Лонг-Айленде. Меня туда не пригласили, а отец, вернувшись, был бледен как смерть. Он сказал, что Оссиак так и не появился, но один из его подчиненных сообщил всем присутствующим, что в их услугах более не нуждаются, а все записи и оборудование конфискуются. Вот и все. Оставшись без работы, отец потерял волю к жизни. Я говорила ему, что он вполне может преуспеть, посвятив себя нашему представлению, он на это вздыхал и кивал, но так больше и не устроил ни одного сеанса в отеле. Он перестал выходить из дома, спал целыми днями.
    Как-то днем, сидя в своем кресле в гостиной, он попросил меня выступить для него в роли Сивиллы и предсказать ему будущее. Я сказала, что не хочу, но он настаивал и заставил меня принести ширму из спальни. Я села за ней в кресло позади нее. «Сивилла, что ты видишь в будущем?» — спросил он слабым голосом. Я была сильно расстроена, но постаралась успокоиться и сосредоточиться на том, что говорят Двойняшки. Но они молчали. Отец терпеливо ждал моего ответа. Но я не получала никаких знаков от моих благодетелей в медальоне и почувствовала, что они оставили меня. Конечно же, я знала, что отец находится в плохом состоянии, и потому осознанно выдумывала приятные образы. «Я вижу солнечный свет, — сказала я, — океан солнечного света и огромное состояние». И тому подобная утешительная чепуха. Я закончила и замолчала, ожидая его ответа. Я думала, что он может зааплодировать или даже сказать: «Эврика», но последовала полная тишина. Когда я наконец вышла из-за ширмы, он сидел в своем кресле мертвый. Глаза его смотрели так пугающе-напряженно и…
    Голос миссис Шарбук замер. Я, слушая ее, давно уже прекратил рисовать и теперь исполнился к ней сочувствием, хотя всего день назад готов был ее задушить.
    — Вам было тринадцать, — сказал я.
    — Да.
    — У вас были родственники, которые могли бы позаботиться о вас?
    — Хотите верьте, хотите нет, но я сама стала заботиться о себе. Вы не можете себе представить, что я пережила, организуя похороны отца. Каждая встреча на этом пути была для меня как сошествие в ад — я хотела быть одна, чтобы никто не мог меня видеть. Если бы я стала искать помощи родственников или похоронных агентств, мне бы пришлось терпеть на себе чужие взгляды.
    — Вам понадобилось немало мужества.
    В этот момент дверь открылась и вошел Уоткин.
    — Мрачный вестник, — сказал я, не скрывая раздражения.
    — Ваше время истекло, — объявил тот.
    Я собрал свои вещи и надел пальто.
    — До завтра, Пьямбо, — сказала миссис Шарбук, и в ее прощании я услышал бурю эмоций.
    — До завтра, — сказал я, стараясь и свои слова начинить не меньшим чувством.
    На физиономии Уоткина была та же гримаса, что и при моем входе в комнату. Внезапно, не дойдя до него, я остановился, вспомнив не дававший мне покоя вопрос. И обратился к миссис Шарбук:
    — Простите, вы сказали, что ваш муж погиб в кораблекрушении. Мне любопытно узнать название корабля.
    — Вам придется подождать до завтра, — отрезал Уоткин.
    — Ничего, Питер, все в порядке, — сказала она из-за ширмы. — Если не ошибаюсь, он назывался «Янус».
    — Спасибо. Всего доброго.
    Выйдя на крыльцо, я повернулся к Уоткину и сказал:
    — Желаю вам вечера поскучнее, Питер.
    Он, конечно же, с треском захлопнул дверь перед моим носом.
    У меня было еще добрых два часа до выставки. И хотя Национальная академия художеств находилась на Восточной Двадцать третьей улице, недалеко от моего дома в Грамерси, я предпочел не отправляться домой, а прийти в академию пораньше и побродить немного по моим любимым залам. Когда я добрался до академии, солнце уже садилось, и из ее высоких арочных окон исходило теплое сияние, вызвавшее во мне ностальгический приступ. Я немного постоял перед низким чугунным забором, наслаждаясь видом этого сооружения из серого и белого мрамора, а потом по левой стороне двойной лестницы направился к входным дверям.
    Занятия еще не окончились, и я с наслаждением бродил по коридорам, поглядывая на серьезных учащихся (в основном молодых, но встречались и заметно старше), подвизающихся в области живописи. Многие преподаватели были профессиональными художниками, и почти всех я знал. Из тех, кто ходил по этим коридорам, можно составить список самых знаменитых художников Америки — Коул, Дюран, Инграм, Каммингс, Агат[41]… Этот список длинен. Однако в тот вечер я шел по коридорам украдкой, не желая быть обнаруженным кем-нибудь из старых друзей. Войдя внутрь и ощутив знакомый запах этого здания, я сразу же понял, куда пойду.
    На главном этаже в дальнем углу восточного крыла была маленькая галерея, в которой академия выставляла работы из своей коллекции. Некоторые картины находились там постоянно — ландшафт Томаса Коула, портрет Икинса[42] и полотно, на которое я и пришел посмотреть. Человек я занятой, а потому мне редко удавалось заглядывать сюда чаще, чем раз в один-два года. Каждый раз, заходя в галерею, я испытывал опасения — а вдруг эта работа уже больше не в фаворе и ее убрали в запасники? В тот вечер я не был разочарован.
    Единственный посетитель, я тихонько направился к скамейке напротив шедевра Саботта — «Мадонна мантикор», той самой картины, к которой подвел меня отец много лет назад.
    Находясь под впечатлением рассказа миссис Шарбук о смерти ее отца, я вспомнил и о собственной утрате. Я говорю не об отце, который дал мне жизнь, а о Саботте. Именно здесь, в этом коридоре, недалеко от этой скамейки, я впервые встретил Саботта. Он в тот год вел курс живописи в академии. К тому времени я учился здесь уже несколько лет, и собственный живописный стиль развился у меня довольно рано — вряд ли я был намного старше миссис Шарбук, когда она стала Сивиллой.
    К счастью, учеба в академии была бесплатной. Хотя мой отец оставил нам довольно приличное состояние, мать расходовала деньги очень экономно, потому что никаких других денег, пока я сам не начну зарабатывать, у нас не предполагалось. Я был вынужден бедно одеваться и не всегда мог позволить себе купить необходимые принадлежности. Но у меня был врожденный талант, и учителя посильно участвовали в моих тратах, когда могли.
    Потом в академию пришел Саботт. Я из кожи вон лез, чтобы попасть на его курс, хотя он и предназначался для более зрелых студентов, обычно старше моих лет. В то время президентом академии был мистер Морзе[43] — тот самый, который впоследствии изобрел известную азбуку, названную его именем. Он очень мне помогал еще и потому, что знал моего отца. Он использовал свое влияние, и я попал в живописный класс Саботта.
    Саботт был строгим учителем, и многие его недолюбливали. Я же был всецело ему предан, потому что его работами восхищался мой отец. Неделя за неделей он во время занятий повторял мне одно и то же слово. Он подходил посмотреть на мою работу, указывал на какие-либо недочеты композиции, потом качал головой. Затем брал мастихин и протягивал его мне. «Соскабливай», — говорил он, и это означало, что я должен очистить холст и начать все заново. Что я и делал без малейших возражений. В последнюю неделю занятий я писал портрет натурщицы — женщины, одетой в один только розовый халат. Каждый день я ждал, что он подойдет и скажет мне: «Соскабливай», но я так и не услышал этого слова. Это была лучшая из всех моих работ на то время. В последний день, когда я добавлял кой-какие световые эффекты к халату — последние мазки, — Саботт увидел какой-то изъян в волосах. «Соскабливай», — сказал он. Я чуть не заплакал, но исполнил приказание.
    Курс Саботта закончился, а у меня не оказалось ни одного законченного холста, который я мог бы предъявить как свидетельство моей учебы у него. Саботт ушел из академии. На следующий год он преподавать не собирался. А ровно месяц спустя он постучался в дверь нашего дома в Бруклине. В тот день он попросил разрешения моей матери взять меня к себе в ученики. С того времени он меня одевал, кормил, учил, брал в свои поездки и заставлял работать как проклятого, добиваясь, чтобы я стал художником в меру отпущенного мне таланта.
    Я обнаружил, что строгость Саботта была напускной — в жизни он оказался умным и добрым, настоящим джентльменом. Но самое главное, он научил меня видеть, как живопись, литература и искусство переплетаются с повседневностью. Даже его уроки по технике живописи не обходились без затрагивания более общих философских вопросов.
    Сидя там и глядя на это великое творение воображения, я остро ощущал отсутствие учителя — и чувство утраты помогло мне обнаружить то, что поразило меня из-за своей необыкновенной близости к миссис Шарбук.

ГАЛЕРЕЯ

    Шенц от опиума был не в себе — накурился, как говорят, вдрызг. Глаза у него остекленели еще больше, чем фальшивые зеницы мистера Уоткина. Мы стояли с Джоном Силлсом перед его экспонатами — серией миниатюрных портретов разных преступников. Вокруг царила праздничная суета, богатые заказчики приятельски беседовали с художниками самого разного статуса: кто-то был еще учеником, кто-то — членом академии, а кто-то — признанным мастером.
    — Превосходная работа, — сделал я комплимент Джону.
    Полицейский детектив слега поклонился и поблагодарил меня.
    — Эта дамочка кажется мне знакомой.
    Шенц показывал на последнюю картину в ряду. Его качнуло так, словно находка выбила его из равновесия.
    Я подошел поближе, наклонился и прищурился. Передо мной был портрет грубоватой женщины в платке. Я тоже узнал изображенную.
    — Уж не любовное ли приключение, Шенц? — спросил Силлс, смеясь.
    Шенц не поддержал шутку, только сказал в ответ:
    — Точно в цель.
    Мы поболтали еще немного, а потом Силлс сказал, что ему нужно повидаться с владельцем галереи, который проявил интерес к его работам. Прежде чем отойти, он взял меня под локоть и, придвинувшись ко мне вплотную, шепотом сказал:
    — Нам нужно поговорить до твоего ухода.
    Я кивнул, и он растворился в толпе.
    Я повернулся к Шенцу, продолжавшему изучать портрет Вулфа:
    — Ты сегодня здорово нализался.
    — Да, — сказал он. — Тому есть причина.
    — Какая?
    — Такая, что я существую. — И в его глазах впервые с момента прихода появилось осмысленное выражение.
    — Ты растеряешь всех заказчиков, — предупредил я.
    Ненавижу ханжество, но жизнь Шенца в последнее время дала опасный крен, и я чувствовал, что он оказывает себе дурную услугу.
    — Этот корабль, — переменил Шенц тему разговора, — ты узнал, как он назывался?
    — «Янус».
    — Кажется, это фигура, носовая и кормовая одновременно. Ты не узнал, из какого порта он вышел? И куда направлялся?
    — Мне удалось узнать только название.
    В этот момент я поднял голову и увидел — кого бы вы думали? — миссис Рид, которая медленно двигалась вдоль рядов картин в нашу сторону. Я кивнул в ее направлении, и Шенц повернулся посмотреть.
    — У нее в сумочке вполне может оказаться дерринджер, — сказал он. — Прячься! — Он тихонько рассмеялся и побрел к шампанскому.
    Я двинулся в противоположную сторону, поглядывая вокруг, чтобы не столкнуться с ее мужем, который наверняка бродил неподалеку. Целый час я ходил кругами, встречал коллег и профессоров, вспоминал прежние времена, говорил об искусстве ради искусства. Я всегда получаю удовольствие, выслушивая различные взгляды, узнавая о методах, которыми пользуются другие в своей работе. Я столкнулся с одним из моих прежних учеников — он стоял, насколько я понял, перед своей картиной. Он был молод и носил, подражая Уистлеру, длинные волосы.
    — Эдвард, — сказал я, приветствуя его.
    Увидев меня, он протянул руку и сказал:
    — Мистер Пьямбо, как поживаете?
    Мы обменялись рукопожатиями, и я чуть отступил, изображая неподдельный интерес к его работе. Это была историческая картина — яркие краски, ясный реалистичный стиль, популярный во времена моего ученичества. Темой была Саломея и усекновение главы Иоанна Крестителя. Меч палача только что отсек бородатую голову святого, которая теперь лежала у ног роковой женщины. Заметно было сильное влияние Саботта, и я испытал удовольствие оттого, что этот молодой человек не дает умереть памяти о моем наставнике.
    — Превосходные мазки и отличный подбор цветов, — похвалил я.
    — Спасибо, — ответил он, смущенно поклонившись.
    — Но, — добавил я, — у меня есть одно замечание…
    Он кивнул.
    — Не видно крови. Ему только что отсекли голову, а я нигде не вижу ни капли крови. — И в самом деле, срез шеи святого напоминал добрый кусок ветчины.
    Глаза Эдварда расширились, он схватился за лоб:
    — Бог ты мой! Придется завтра возвращать ее на мольберт.
    — Ничего страшного. Работа все равно прекрасная, — сказал я. — Когда она будет закончена, оставьте записку в академии, чтобы сообщили мне. Я хочу ее купить.
    Его улыбка стоила для меня в три раза больше того, что я в конечном счете должен был заплатить за эту картину.
    — Просто невероятно, — сказал он. — Только сегодня вечером я получил заказ на портрет от одного джентльмена. Мой первый заказ.
    Как мне хотелось посоветовать ему забыть обо всех этих портретах. «Портреты — это ловушка, в которой погибнет все твое вдохновение», — чуть было не сказал я ему. Но вместо этого я похлопал его по плечу и, поздравив, отправился дальше.
    Вскоре после этого появилась Саманта. В голубоватом платье и замысловатой прическе со множеством косичек она была особенно хороша. Мы выпили вместе по бокалу шампанского, но вскоре нас разделила внушительная толпа ее поклонников. Меня это позабавило: здесь, в галерее были некоторые весьма почитаемые художники, но никто из них не вызвал у публики такого интереса, как непритязательная актриса. Саманта была, как и всегда, любезна и говорила искренне со всеми своими доброжелателями. В какой-то момент, когда я стоял, оттесненный от нее почитателями, она подняла глаза и, словно извиняясь, улыбнулась мне. Я кивнул и улыбнулся в ответ, зная, что вскоре она будет принадлежать одному мне.
    Я отвернулся и с удивлением увидел Альберта Пинкема Райдера. Хотя он какое-то время был членом академии, работы его брали на выставку неохотно. Другим академикам не очень нравился его стиль, и они не знали, к какому направлению отнести его картины. В конечном счете привело это к тому, что он влился в другую группу, члены которой, как и он, столкнулись с необъяснимой неприязнью академиков и образовали Общество американских художников. У них были свои выставки и конкурсы, и в последнее время эта соперничающая организация завоевала немалую популярность.
    Он стоял один в шелковой визитке, сжимая в руке старомодный цилиндр и разглядывая на противоположной стене ангела кисти Сент-Годенса. Я был рад видеть моего героя — в его присутствии я испытывал такой же трепет, какой испытывали начинающие, сталкиваясь со мной или другими профессионалами. Приближаясь к нему, я сочинил несколько подобающих слов, чтобы представить себя.
    — Прощу прощения, мистер Райдер, — сказал я. — Я хотел извиниться за то, что чуть не сбил вас с ног на Бродвее в прошлое воскресенье.
    Он повернулся и посмотрел на меня, напрягая свои слабые глаза. Несколько мгновений он стоял с таким лицом, будто только что проснулся. Потом он улыбнулся.
    — Пьямбо… Да, это произошло так неожиданно — я понял, что это вы, только пройдя полквартала.
    Я был польщен тем, что он запомнил меня.
    — Вам нравится выставка? — спросил я. — В каталоге этого года есть несколько знаменитостей.
    — Я пришел сюда не ради знаменитостей. Я предпочитаю работы новичков. В их полотнах я вижу искорку страсти, которую еще не успели загасить академики.
    — Я вас понимаю.
    — И у меня, естественно, возникает вопрос, почему я не вижу здесь ваших работ. Можете называть это совпадением, но на днях, после нашего с вами столкновения, я посетил одну галерею в центре. Там продается одна из ваших ранних работ — Тиресий[44]. Вы запечатлели его в то самое мгновение, когда он начинает преображаться в женщину, и у фигуры на полотне признаки обоих полов. Небо разорвано молнией, и вся композиция, хотя в выборе темы чувствуется сильное влияние Саботта, полна этакого буйства и жизни.
    — Я почти забыл о ней, — сказал я, вспоминая те времена, когда писал картину. Передо мной мелькнул Саботт — стоит перед полотном, кивает и говорит: «Да, так и надо».
    — Вдохновенная работа. Я посмотрел на нее и подумал а не вернуться ли к мифам. У меня в голове была история Зигфрида[45], я уже и раньше играл с этой идеей. Вот что я вам скажу: окажись у меня там деньги, я бы сам купил эту картину.
    Теперь настала моя очередь смущенно поклониться. Я почувствовал прилив энергии, какого не помнил со времен молодости, когда каждый прием, каждое понятие, о которых я узнавал, открывали новый континент в мире моего воображения.
    Прежде чем я успел ответить, между Райдером и мной нарисовалась фигура Силлса.
    — Прошу прощения, джентльмены. Извините меня, но я должен срочно поговорить с тобой, Пьямбо.
    Райдер кивнул и отвернулся с улыбкой. Я пребывал в недоумении — Джон положил руку мне на плечо и повел из галереи.

УСЕКНОВЕНИЕ ГЛАВЫ ИОАННА КРЕСТИТЕЛЯ

    Рядом с галереей, покуривая сигары и разговаривая, стояла группа художников. Они кивнули нам и поздоровались. Мы дошли до поворота коридора и повернули налево. Силлс собрался было уже заговорить, но тут впереди появилась пара. Это были мужчина и молодая женщина, как и мы, они искали уединения. К моему удивлению, в мужчине я узнал Рида. Правда, молодая дама была кем угодно, только не миссис Рид. Я кивнул, но мой недавний клиент, проходя мимо, посмотрел сквозь меня, делая вид, что меня здесь нет. Мы пошли дальше к небольшой галерее в заднем конце здания, где я незадолго до того предавался воспоминаниям.
    Когда мы оказались вдвоем, Силлс спросил меня, что я думаю о выставке.
    — Здорово. И я был рад увидеть, как далеко ты ушел вперед.
    — А ведь я мог и не попасть сюда сегодня. Сегодня днем на Фултон-стрит сгорел склад — сгорел дотла. Это был явный поджог. Район не мой, но людей им не хватало, и они хотели привлечь еще одного детектива. Пришлось мне попотеть, чтобы отмазаться от этого задания.
    Я хотел спросить, был ли на этом складе нарисован белый круг, но заранее предвидел ответ.
    — Ты хотел со мной увидеться в связи с происшествием, о котором мы беседовали на прошлой неделе у моего дома? — спросил я.
    Он кивнул:
    — Конечно, я тебе не должен об этом говорить, но что-то мне не нравится эта таинственность. Я думаю, они ошибаются, скрывая правду от публики. И поскольку я тебе уже рассказал о том, что мне известно, я решил и дальше тебя оповещать и таким образом выпускать из себя пар.
    — Новые жертвы?
    — Да, — сказал он; сделав это признание, он посмотрел на меня усталым и пристыженным взглядом, словно лично нес ответственность за все население города. — Еще двое после нашего разговора. В прошлое воскресенье не назвавшийся человек по телефону сообщил нам, где находится покойник. А другое тело было обнаружено в квартире жертвы неподалеку от твоего дома.
    — И газеты так ничего пока и не пронюхали?
    — Да нет, пронюхали, но мэр просил их попридержать информацию, пока мы не выясним еще что-нибудь. Они скрепя сердце согласились. Редакторы сказали, что если будет найдено еще хоть одно тело, то они напишут об этом на первой странице.
    — А министерству здравоохранения стало известно что-нибудь о распространении этого паразита? О том, откуда он взялся?
    Силлс отрицательно покачал головой.
    — Сегодня я слышал, что они вроде бы нашли нечто общее во всех этих случаях, но больше ничего.
    Я подумал, сказать ли ему, что именно я нашел женщину в воскресенье, но все же решил не делать этого. Голова моя, переполненная тайнами, готова была расколоться. Я не хотел заявлять свои права еще и на эту.
    — Уверен, — сказал Джон, — скоро мы прочтем об этом в «Уорлде». Это наверняка какой-то невиданный паразит, только вот странно, что пока он поражал одних женщин. Я бы на твоем месте как-нибудь предупредил Саманту — пусть будет осторожнее, а в особенности пусть держится подальше от района порта.
    Я не мог ему соврать:
    — Я ее уже предупредил.
    Я думал, он рассердится, но он только улыбнулся и сказал:
    — Вот и хорошо.
    Мы направились назад в главную галерею, и я спросил Силлса, договорился ли он с владельцем галереи, которого искал чуть раньше. Выяснилось, что пока ничего из этого не вышло. Коридоры опустели, и, когда мы приблизились к помещению выставки, меня поразила неестественная тишина. Ощущение возникло такое, будто все посетители собрались и ушли.
    — Что-то уж больно тихо, — сказал Джон, открывая дверь и входя в галерею. — Видимо, судьи должны сейчас вынести решение.
    Я бы удивился гораздо больше, но моя жизнь в последнее время была так полна всевозможными совпадениями, что я поразился скорее собственной непредусмотрительности. «Зачем я просил Эдварда подбавить крови?» — повторял я про себя.
    Длилось все это, наверно, недолго, но мне показалось, что прошло несколько томительных минут, в течение которых все молча ждали звука выстрела. Рид был бледен, он сделал неловкий шажок вперед, прикрыв лицо одной рукой, а другой (это могло бы показаться забавным, если бы речь не шла о его жизни) — пах.
    — На самом деле я люблю только тебя, — сказал он, однако его обычно располагающий голос прозвучал как заржавевший механизм, запущенный в последний раз.
    И в этот момент Шенц беззаботно, словно переходя улицу, отделился от толпы и встал между миссис Рид и ее мужем.
    — Мадам, было бы жаль израсходовать впустую эту пулю.
    Он улыбнулся и пошел ей навстречу.
    — Отойдите, — взвизгнула женщина, и лицо ее стало пунцовым.
    Шенц продолжал надвигаться на нее.
    — Мне кажется, ваши дети будут ждать вашего возвращения сегодня вечером, — сказал он. — Посмотрите-ка, что это? — Он сунул руку в карман и вытащил маленький кулек. — Я принес им конфеток.
    Миссис Рид застонала, постояла в нерешительности еще секунду-другую, а потом ее рука с пистолетом упала. Шенц подошел и обнял ее одной рукой, а другой — отобрал пистолет. Она спрятала лицо у него на плече и зарыдала.
    Джон тоже вступил в действие — подошел к Шенцу и взял у него пистолет. Толпа принялась аплодисментами приветствовать героизм моего друга, а репортеры, которых на выставке было немало, не теряя времени, набросились на Рида, словно стая коршунов. На выставке присутствовали многие его коллеги-бизнесмены, и рассказы их — людей, видевших все своими глазами, — вкупе с завтрашними газетными сообщениями должны были добить Рида окончательно. Силлс повел миссис Рид из галереи, намереваясь, судя по всему, доставить ее в полицейский участок. Проходя мимо меня, он сказал:
    — Если мне дадут приз, сообщи.
    Саманта тем временем налила Шенцу бокал шампанского. Некоторое время пришедшие пытались определить, надо ли после случившегося прерывать мероприятие, или же их настроение позволяет продолжать праздник. В такой неопределенности прошло с полминуты, потом послышался всеобщий вздох облегчения, словно все хором сказали: «Да ну его к черту!», и заказчики с художниками отклеились от стен, и разговор возобновился, точно кто-то включил электричество.
    Увидев, как Шенц, улизнув от своих новых почитателей, пробирается к двери, я последовал за ним. Догонять его мне не пришлось — он сидел на ступеньках неподалеку от выхода и курил сигарету, пуская дым в холодный ночной воздух. Я сел рядом и тоже закурил.
    — Да, дерринджер у нее и в самом деле был, только не для тебя, — покачал он головой.
    — Это что, и вправду дерринджер? Да ты стал провидцем не хуже миссис Шарбук.
    Он улыбнулся.
    — Я думаю, она не стала стрелять из-за кулька конфет. Я его носил с собой уже две недели.
    — Никому не нужная смелость.
    — Я знаю. Это грех. Нужно было дать его пристрелить. Я этого себе никогда не прощу.
    — Да брось ты. Не успели бы похоронить этого, как явился бы новый Рид. Таких типов теперь пруд пруди. И потом, ты, видимо, спас ее от тюрьмы или от чего похуже. Женщина, пристрелившая мужчину, далеко не благоденствует, в отличие от мужчин, убивающих женщин.
    — Это верно.
    — А что тебя заставило так поступить?
    — Понимаешь, — сказал он, затягиваясь сигаретой, — я оглянулся и подумал про себя: «Кому из присутствующих меньше всего терять?» Я одержал эту победу без всякого труда.
    — У тебя от опия ум за разум заходит.
    — Нет, — произнес он, вглядываясь в темноту. — Я смотрел на этих молодых, красивых ребят и их блестящие картины. На признанных художников, которые прошли такой трудный путь. А я словно снеговик на солнце. Мой талант капает из меня и утекает ручейками, мое желание писать испаряется с каждым часом, сердце мое ничего не хочет.
    — Ты должен заставить себя собраться и вернуть прежнюю свою форму.
    — Это проще сказать, чем сделать.
    — Ты сдаешься?
    — Пока еще нет. Я должен помочь тебе вырвать миссис Шарбук из ее слепоты. А там посмотрим.

КОГТИ НАВАЖДЕНИЯ

    После церемонии открытия мы с Самантой отправились ко мне. Хотя эпизод с Ридом был главным событием вечера, а разговор с Шенцем на ступеньках слегка вывел меня из равновесия, я, будучи неисправимым эгоистом, не мог думать ни о чем другом, как о похвале Райдера в адрес работы, относящейся еще к моей допортретной эпохе. Мне ужасно хотелось пересказать Саманте весь этот разговор, но ситуация пока что не позволяла. Саманта улыбнулась бы в ответ, сказав «Как здорово!», но я бы при этом выглядел как новичок, занятый одним собой. Не одной миссис Шарбук приходилось прятаться за ширмами.
    Мы шли по тротуару и говорили совсем о другом — о бедной миссис Рид. Саманту положение этой женщины просто ужасало.
    — Ведь ты никогда не вынудишь меня на такой поступок, а, Пьямбо?
    — Иногда я удивляюсь, почему ты до сих пор этого не сделала?
    — Это что еще значит? — Повернувшись, она стала внимательно разглядывать меня.
    — Бог ты мой, я же не о распутстве говорю. Я хотел сказать, что временами я бываю страшным занудой.
    — Ах, вот что… Ну, это я еще могу простить, но если я узнаю, что ты обманываешь меня с другой женщиной, то я не буду такой беспомощной, как миссис Рид. Я даже сосчитать не могу, сколько предложений — завуалированных и прямых — получила я за год. Я пресекаю любые авансы, потому что выбрала тебя.
    — Рад это слышать.
    — Здесь ты должен сказать, что и ты меня выбрал.
    — Я полагаю, это и без того очевидно. Ты хочешь, чтобы я именно так сказал?
    — Тебя это не убьет.
    — Только не стреляй. Да, я выбрал тебя. Неужели ты в этом сомневалась?
    — Тебя вроде так порадовали эти цветочки от миссис Шарбук вчера вечером.
    — Да брось ты. Эта женщина не в своем уме.
    — Да дело было даже не столько в цветах, сколько в выражении твоего лица. Ты словно хотел что-то скрыть.
    — Я был удивлен, что она это сделала. Не могу поверить, что ты ревнуешь меня после того, как я написал столько женских портретов. Кстати, я написал миссис Рид, а от тебя и слова про нее не слышал.
    — Этот заказ совсем другого рода. Он тебя полностью захватил.
    — Заказ довольно необычный.
    — Я же вижу — она имеет над тобой власть.
    — Чепуха.
    — Ты ее так и не видел? — спросила она.
    — Я прихожу к ней домой и беседую с говорящей ширмой.
    — Тогда почему же в твоем воображении и на твоем наброске она поразительно красива и к тому же голая?
    Я остановился. Саманта сделала еще несколько шагов, а потом повернулась и посмотрела на меня.
    — Не знаю. Может, она для меня как персонаж мифа, невидимая и все в таком роде. В классической живописи нагота — непременный атрибут античных богов и богинь.
    — Богинь?
    — Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Вспомни картины Саботта.
    Саманта на миг наклонила голову, словно перелистывая в памяти каталог его работ.
    — Не припоминаю у него обнаженной натуры.
    — Не может быть! — воскликнул я, но, перелистав свой воображаемый каталог, я понял, что она права. Я пошел дальше мне показалось, что, когда я стою, у меня глупый вид.
    — Я тебе говорю, Пьямбо, эта женщина располагает тобой как хочет. И если ты не проявишь осторожности, то случится все, что должно случиться.
    — Ничем она не располагает, — сказал я, тряхнув головой. — Кроме денег.
    Воцарилось молчание — оно по-прежнему властвовало над нами, когда мы раздевались. Наконец, не в силах больше терпеть, я спросил:
    — Что ты думаешь о поступке Шенца?
    Саманта села на кровать и принялась снимать чулки.
    — Он повел себя очень благородно. Но Шенц вдруг показался мне таким старым, будто за несколько последних месяцев постарел на целые годы.
    Я был ей благодарен за то, что она приняла игру, готовая забыть предыдущий разговор.
    — Боюсь, что опиум впился в него своими когтями. Шенц все больше и больше подпадает под его власть. Коварная штука.
    — У вас двоих есть что-то общее — вы оба подпадаете под власть некой эфемерной материи.
    Сняв визитку, я повернулся к ней.
    — Прошу тебя, Саманта. Клянусь, я люблю тебя. Я предан тебе вот уже пятнадцать лет.
    — Двенадцать, — сказала она.
    — Не сомневайся во мне.
    Она некоторое время смотрела на меня, потом улыбнулась.
    — Извини, Пьямбо. Я тебе верю.
    — Мы должны доверять друг другу, — сказал я, вешая визитку в стенной шкаф.
    Не успел я произнести эти слова, как увидел справа от только что повешенной визитки домашнюю куртку, в рукав которой засунул свой набросок. Я даже не успел подумать, что делаю, как моя рука потянулась к нему. К счастью, я вовремя остановился, отдернул руку и закрыл дверь шкафа.
    Свет мы выключили, зажгли мускатную свечку, запах которой я теперь ненавидел, и забрались под одеяла. Перед моим мысленным взором возник женский образ с наброска, перемежающийся с моим собственным видением миссис Шарбук — в лунном свете за ширмой я различал мельчайшие детали. Я не хотел прогонять эти образы и молился, чтобы Саманта поскорее уснула.
    Мои молитвы, увы, не были услышаны — Саманта повернулась ко мне, и я со всепроникающим чувством обреченности отдался на волю судьбы. Мое орудие желания в эту ночь оказалось для меня таким же бесполезным, как пистолет для миссис Рид. Мне и Двойняшки были не нужны, чтобы предсказать, что этим злоключением дело не кончится и последствия у него будут самые неприятные. Правда, настойчивость была столь требовательна, что вызвала к жизни истинно американскую находчивость.
    Вскоре после этого дыхание уснувшей Саманты замедлилось и стало ровным. Я полежал некоторое время не двигаясь, а когда удостоверился, что она и в самом деле спит, подождал еще несколько минут. Потом я ловко и осторожно откинул одеяло со своей стороны кровати. Контролируя каждый мускул своего тела (что, поверьте мне, было совсем непросто), я даже не сел — я воспарил. Я оставался на краешке кровати еще несколько мгновений, желая убедиться, что не разбудил Саманту. Услышав наконец за биением своего сердца ее ровное дыхание, я осторожно продолжил подниматься на ноги.
    Я в буквальном смысле на цыпочках обогнул кровать и пересек комнату, уподобляясь какому-нибудь коллеге мистера Вулфа, крадущемуся по складу. Я знал, что петли стенного шкафа хуже смерти, и потому открыл их одним резким движением, чтобы не растягивать скрип. Я повернулся и посмотрел на кровать. Саманта лежала лицом ко мне, но глаза ее были закрыты. Среди висящих вещей я нащупал свою домашнюю куртку, потрогал рукав. Набросок был на месте. Я вздохнул с облегчением — у меня было предчувствие, что я его не найду. Одним резким движением я извлек свернутый в трубку лист из рукава. Здравый смысл взял верх, и я не стал закрывать дверь, не желая еще раз рисковать, тревожа петли. Потом я повернулся и пошел прочь из спальни.
    Я уже совсем было вышел в коридор, но тут вспомнил, что нужно погасить свечу. Я наклонился над туалетным столиком, тихонько дунул и оказался в полной темноте.
    Голос Саманты чуть не заставил меня подпрыгнуть.
    — Она распоряжается тобой, Пьямбо.
    Я вопреки здравому смыслу сказал себе, что она спит, что она говорит во сне, но не стал выяснять, так ли это на самом деле. Ни разу не оглянувшись, я направился прямо в мастерскую. Там я зажег свет и затопил камин, потом сел и развернул лист. Я тщательно изучил каждый его дюйм, и в моем воображении снова загорелось первоначальное видение, и орган, только что продемонстрировавший свое бессилие, теперь напрягся в готовности.

РУКИ

    Когда я наконец оторвался от наброска, камин уже погас и дневной свет начинал пробиваться в мастерскую сквозь фонарь в потолке. Я вернул набросок на его потайное место и потихоньку улегся в постель. Позднее, когда Саманта проснулась, я сделал вид, что сплю. Она ушла, но я помню, что перед уходом она поцеловала меня в щеку. А потом я и в самом деле уснул, и мне снился мой набросок в сотнях непристойных сцен на холстах, развешанных по стенам главной галереи академии.
    Когда я проснулся, образ миссис Шарбук потянулся за мною из сна, и повсюду я видел его проекцию (словно в живых картинках Эдисона) на фоне дня — когда я брился, бесплотный призрак заглядывал через мое плечо в зеркало, потом он перемещался за мной по гостиной, парил над толпами людей на Мэдисон-авеню. Я говорю это не метафорически и не буквально — призрак находился посредине между двумя этими понятиями. Никогда еще Саманта не была так права. Миссис Шарбук распоряжалась мной, как Солнце распоряжается Землей, а Земля — Луной. Что же касается меня, то, даже пребывая в столь плачевном состоянии, я не сомневался, что созданный моей фантазией образ отвечает действительности, и, направляясь на очередной сеанс, я весь сиял, довольный собой.
    У меня даже нашлось доброе слово для Уоткина — я поздравил его с фиолетовым костюмом. Кажется, это вывело его из себя даже больше, чем мои грубости. Провожая меня, как обычно, к миссис Шарбук, он пропустил поворот и слегка ударился плечом о дверной косяк. Потом я оказался перед ширмой. Я раскрыл этюдник, достал угольный карандаш, и она заговорила:
    — Сегодня последний день второй недели, Пьямбо.
    — Я помню. Я уже начал ваш портрет.
    — И как я у вас получаюсь — хорошенькой? — спросила она.
    — Пожалуй. Я сейчас работаю над вашими руками. Руки очень важны для портрета. Их значение для человека и место на картине по важности уступают только лицу. На портрете вы будете держать историю своей жизни в своих же руках.
    — Вы же знаете, я не могу описать вам мои руки.
    — Конечно же нет. Продолжайте вашу историю с того места, где остановились.
    — Я расскажу, но сначала позвольте остановиться на одном особенном случае. Это как раз и связано с руками.
    — Отлично — сказал я, двумя штрихами изображая полумесяц — ноготь большого пальца.
    — Оплатив похороны моего отца и погасив все его долги, я осталась с довольно изрядной суммой на руках. Достаточной для того, чтобы пусть скромно, но прожить два полных года. Дни мои в это время напоминали дни Торо на Уолденском пруду[47] или задолго до него — на существование Робинзона Крузо, оказавшегося на необитаемом острове. Я оставалась в изоляции, не искала никаких знакомств, не завязывала отношений с другими людьми. В те годы я, сидя за ширмой, прочла горы книг. Хотя я и жила замкнуто, мир вливался в меня и усиливал мое убеждение в том, что я — его эпицентр. Двойняшки были моими товарищами, они каждый день нашептывали мне что-нибудь, демонстрируя свои пророческие способности, укрепляя наше взаимное доверие.
    Но мои ночи были совсем иными. Когда начинал приближаться вечер, я повязывала платок, надевала широкополую шляпу, пряча лицо, и выскальзывала из здания, чтобы до закрытия магазинов купить себе еду. Я как могла избегала людских взглядов, но мне придавало уверенности то, что никто не знает меня. Анонимность — это некая форма невидимости. Приобретя провизию и осмотрев полки еще открытых книжных лавок, я отправлялась побродить по улицам часок-другой. Нередко я видела сцены и происшествия, предсказанные Двойняшками. До того как улицы пустели и становились опасными, я возвращалась в покой своего дома и пряталась за ширмой.
    Жизнь меня полностью устраивала, но по прошествии двух лет деньги отца стали подходить к концу, и я была вынуждена задуматься о работе. Я всегда знала, что рано или поздно вернусь к своей роли Сивиллы. В этих представлениях с ширмой было что-то, укреплявшее мое ощущение всезнания. Я поместила в газете объявление и провела собеседования с несколькими претендентами на роль администратора. Моему номеру был необходим ассистент, который мог бы так обходиться с публикой, чтобы я оставалась загадкой. Мне также требовалось, чтобы он организовывал представления — ведь эта задача требовала прямых контактов с владельцами залов.
    Не забывайте, Пьямбо, мне в то время не было и пятнадцати, но я ясно понимала, что нужно делать, и контролировала ситуацию. В своей квартире я провела собеседования с довольно большим числом людей. Конечно же, я разговаривала с ними из-за ширмы. Прошло не так уж много лет с того времени, когда Сивилла была в городе притчей во языцех, и многие из этих претендентов прекрасно понимали, что, получив это место, они в скором времени разбогатеют. Я выбрала на эту работу джентльмена, который до этого несколько лет работал на Ф. Т. Барнума[48], а еще прежде был связан с эстрадой. Звали его Карвин Шют, и он обладал всеми теми качествами, которые искала я, — драматическим чувством, острым умом, организаторскими способностями, готовностью исполнять свои обязанности и при этом никогда не видеть своего нанимателя. Это была его идея — вставить белые глазные протезы и притвориться слепым. Я сообщила ему о том, что терпеть не могу быть на виду и вообще питаю отвращение к глазам, а потому он счел, что лучше, если мои случайные взгляды будут падать на незрячего. Что же касается самого представления, то он сказал: «Вы только подумайте, Лусьера, как здорово все получается. Человек, который не видит, представляет публике провидицу, которую нельзя увидеть». Я знала, что моему отцу понравилось бы такое сопоставление. Это было подобно обезьяньей лапе — еще одна обманка.
    — Значит, Шют — это Уоткин?
    — Конечно. Я неплохо платила ему все эти годы, но он настолько предан мне, что я все равно чувствую себя в долгу перед ним. Его мне просто Господь послал. Я вам честно скажу — его мотивы и его личность для меня загадочны в такой же мере, как, видимо, и я для него. Он никогда меня не видел, но остается мне верен.
    — Придется мне пересмотреть свое отношение к Уоткину.
    — Он устраивал сеансы в отелях, театрах, залах и на частных вечеринках. Оплата всегда была самая высокая. Сивилла снова оглашала свои видения публике и выслушивала за это похвалы и лесть. К концу первого года я стала богатой. Но дело было не только в деньгах, я теперь могла влиять на сильных мира сего, получать от них необходимые мне услуги. А полученное таким путем богатство превосходит все, что можно заработать почасовым трудом при любых ставках.
    После двух лет работы в Нью-Йорке Уоткин (так я стала его называть, потому что к тому времени Шют полностью растворился и стал слепым, которого вы знаете) пришел ко мне и предложил: чтобы публика не пресытилась Сивиллой, мы должны начать гастролировать по разным городам. Предложение показалось мне весьма разумным. Путешествовали мы поездом, инкогнито, и при этом ездили отдельно, чтобы он не мог меня видеть. Уоткин отправлялся первым в тот или иной город и снимал для меня комнату. Я приезжала позднее либо под покровом ночи, либо изменив внешность. Оставаться скрытой от людских взглядов — непростая задача, но потребность моя в этом была так велика, что я шла на всевозможные ухищрения. Сент-Луис, Чикаго, Сан-Франциско — Сивилла покорила эти города с налету, что же касается маленьких городков в районе прерий и на юге, то там меня чуть ли не обожествляли. Мы никогда не задерживались в одном месте — лишь настолько, чтобы удовлетворить интерес обитателей к будущему. После этого мы отправлялись дальше.
    Где-то на Среднем Западе (в Миссури или Оклахоме, не помню, они все для меня на одно лицо; люди задают одни и те же вопросы и одинаково реагируют на мои пророчества) я обнаружила, что стала женщиной. Незадолго до этого мне исполнилось семнадцать, и как-то раз, увидев себя в зеркале — чего я старалась избегать, поскольку взгляд собственных глаз тревожил меня не меньше, чем взгляды других людей, — я поняла, что тело мое коренным образом изменилось и я перестала быть той одинокой маленькой девочкой, которая проводила зимы в горах Катскилл. Этот факт поразил меня даже сильнее, чем менструации, которые начались у меня двумя годами ранее. Прошу извинить меня за откровенность, Пьямбо.
    — Мои чувства трудно оскорбить, — сказал я, но угольный карандаш, стоило мне услышать эти слова, оторвался от бумаги.
    — Двойняшки начали демонстрировать мне довольно живописные, так сказать, сцены. Читала я любовные романы, а также всякую непристойную дрянь, и все это переваривалось моим разумом без участия сознания. Теперь все это мне пригодилось. Я хотела оставаться под защитой ширмы, но в то же время тело мое стремилось познать мир. Вы меня понимаете?
    — Вы говорите о сексуальности? — отважился я и почувствовал теплую волну, прилившую к груди и другим местам.
    — Я так рада, что могу говорить с вами открыто. Ночами после представлений я в своей постели представляла себе мужские голоса из публики, они произносили слова благодарности за мои предсказания. По этим нескольким словам в моем воображении возникали настоящие мужчины. Они были такими же живыми, как и образы, навеваемые мне Двойняшками. Их руки стали моими руками. Их пальцы ощупывали меня в темноте, как пальцы слепого, и какие же удивительные открытия делались тогда!
    Я слышал, как миссис Шарбук шевельнулась в своем кресле за ширмой. Потом раздалось шуршание ткани, и, если я не ошибаюсь, изменился ритм дыхания — из обычного, размеренного стал неслышно жарким.

КРИКИ И БОРМОТАНИЯ

    Долгие секунды прошли в тишине. Потом послышался тихий вздох, и миссис Шарбук снова начала говорить — голос какой-то смутный, ударения в некоторых словах падают не на те слоги, непонятные паузы, потом снова тяжелое дыхание.
    «Бог ты мой, — подумал я, — может, мне уйти?» Но она, несмотря на все эти трудности, продолжала свою историю, громко дыша.
    — Однажды в одном из этих несчастных городков я давала первое представление. Контракт был подписан на неделю. Я выставила обезьянью лапу и получила зеленый лист, на котором был написан вопрос: «Вернется ли она?» Уже не помню, что я ответила, но, когда я закончила, джентльмен, приславший вопрос, сказал: «Благодарю вас, мадам Сивилла, вы меня спасли». Я была поражена серьезностью его тона, его способностью говорить откровенно о сердечных делах перед скоплением народа. Я продолжила представление, но запомнила его слова и в тот вечер придумала грандиозную историю об утраченной любви и страстном воссоединении. До сих пор у меня перед глазами стоит… — Ее голос сорвался, дыхание участилось.
    — Прошу вас, продолжайте, — сказал я и подался вперед на стуле.
    — На следующий вечер тот же самый человек задал мне тот же самый вопрос. Я дала ему ответ, больше имеющий отношение к моей выдуманной истории, чем к образам, нашептанным Двойняшками. Он, в свою очередь, тоже сказал нечто столь же чарующее, как и в первый вечер, и это еще больше пробудило мой интерес к нему. В итоге я решила, что непременно должна его увидеть. Я легко могла бы спросить у Уоткина, как выглядит этот джентльмен, но чувствовала, что мое увлечение незнакомцем в некотором роде противозаконно, а потому изобрела другой способ.
    — Подождите, пожалуйста, минуточку, — сказала она, и я услышал, как ее кресло стало чуть поскрипывать, словно она раскачивалась в нем. — На третье представление я оделась в черное, завернулась в черную шаль. И еще взяла с собой на сцену шляпную булавку. Пока публика рассаживалась, свет был слегка притушен…
    Послышались звуки, похожие на влажные поцелуи, а потом выдох. Будь в комнате был кто-то еще, я бы первый почувствовал смущение, но мы оставались вдвоем, и это в корне меняло дело.
    — Я поднялась с кресла и проделала дырочку в материи. Эту дырочку невозможно было заметить даже с передних рядов, я же приникла к ней со своей стороны и увидела порядочный зал с довольно большим числом мест… и…
    Прошло несколько секунд, заполненных только счастливым бормотанием миссис Шарбук. Когда она заговорила снова, в голосе ее прорезалась некоторая торопливость. Я оглянулся через плечо, отер пот со лба и прогнал из своих мыслей надоедливую обезьяну.
    — Я нервничала, как никогда, в связи с этим представлением, надеясь все время, что человек с вопросом «Вернется ли она?» вернется. Его лист мне передали последним. Я предрекла ему будущее так, как мне об этом сообщили Двойняшки, а потом приникла к дырочке посмотреть, кто сейчас заговорит. Я увидела… я… я увидела во втором ряду красивого молодого человека, кудрявого, с аккуратными усиками. Мне хотелось, чтобы заговорил именно он. Но оказалось, что это джентльмен, сидевший в пяти креслах от того. Он встал. Был он немного старше меня, в безукоризненном твидовом костюме, с волосами соломенного цвета, румяным лицом, в маленьких очках с круглыми стеклами. Он заговорил и… о-о-о…
    — О? — спросил я.
    — О-о-о-о…
    — Я слушаю.
    — Я знала, на кого он похож. Как только представление закончилось, я бросилась из театра, опережая зрителей, вышла на улицу. Там я свернула в проулок, завернулась в свою шаль и стала ждать его. Наконец он появился, и я на значительном расстоянии последовала за ним. Шли мы недолго. Он вошел в лавчонку в нескольких кварталах от театра. Когда он исчез внутри, закрыв за собой дверь, я прошла мимо, чтобы получше запомнить место. Можете себе представить — оказалось, что это какой-то музей. «Музей финикийских древностей» — гласила табличка.
    Неженский хрип донесся из-за ширмы. Потом послышались звуки, похожие на рыдания, которые снова быстро перешли в рассказ. Слова теперь срывались с ее губ с отчаянно возраставшей скоростью и громкостью.
    — На следующий день… да… я отправилась туда, одевшись в свою обычную одежду. Изображала из себя приезжую из соседнего городка. Приехала на несколько дней. Хочу посмотреть музей. Завязала разговор. Он сказал мне, что он… да… археолог-любитель. Он был в Карфагене на раскопках и нашел… о-о… эти сокровища. Золотую маску… маленькую безрукую статую молодой женщины с отбитой половиной лица… камни с древними надписями… серебряную лампу с длинным носиком…
    Голос ее достиг крещендо, и я вскочил на ноги. Могу поклясться, из-за ширмы раздался такой стон… мне показалось, что она сейчас испустит дух. Шторки ширмы затряслись. Некоторое время миссис Шарбук молчала, но дыхание ее было быстрым и отчетливым.
    — Вы не больны, миссис Шарбук? — спросил я, обмахиваясь этюдником, словно веером.
    Ответ последовал далеко не сразу, сначала ей пришлось перевести дух.
    — Я редко чувствовала себя лучше.
    Я услышал, как она снова изменила свое положение в кресле, потом раздался легкий шорох приглаживаемой материи.
    — Так на чем я остановилась? — Голос ее снова звучал обычно.
    — На лампе, — сказал я, снова садясь на стул.
    — Ах да. Он оказался обаятельным человеком, очень серьезным. Говоря, он сильно жестикулировал, особенно если речь шла о движении — например, о судне, плывущем по бескрайнему океану. Он рассказал, что финикийцы в древнем мире были покорителями морей, и считал, что они совершали кругосветные путешествия. Я с напускным интересом слушала его рассказ о том, как они воевали с Римом и в конечном счете потеряли город Карфаген. Римляне уничтожили все, убили всех мужчин, увели в рабство женщин, засолили почву, чтобы она не могла больше приносить урожаев. Меня немного утомила его лекция, эта уйма дат, но мне нравилось смотреть на его руки в движении. Они были похожи на бледные листья — осенний ветер поднимает и роняет их.
    Меня поразило, что я не испытывала страха, выйдя из-под защиты ширмы, что я не возражаю, когда его глаза останавливаются на мне. Я пребывала в неком трансе, словно покинула свою оболочку и теперь смотрела со стороны, как умело играет свою роль эта молодая женщина. Как бы то ни было, но он приготовил мне чашечку чаю и сказал, что посетителей в его музей приходит совсем немного. «Люди в этом городке невежественны, их не интересует древность, — пожаловался он. — Они считают меня помешанным, но денег у меня больше, чем у любого из них. И хотя официальных научных степеней у меня нет, у меня весьма высокая репутация в среде специалистов. Меня даже просили поучаствовать в исследованиях Френсиса Борна».
    В тот вечер он снова был на моем представлении. На следующий день я опять пришла в музей, и он признался мне, что его невеста, на которой он собирался жениться после своего триумфального возвращения из Северной Африки, убежала в Нью-Йорк. Я попыталась успокоить его, и он, выслушав мои слова, стал проявлять ко мне живой интерес. Когда я собиралась уйти из его музея на этот раз, он, прощаясь, осторожно притронулся к моему плечу. Затем спросил, приду ли я еще, а я ответила — мне, мол, нужно узнать, что сулит будущее. Его прикосновение было первым за многие годы, и желания проснулись во мне.
    После того вечера, когда этот джентльмен коснулся меня, он больше не являлся на представления, но зато я приходила к нему каждый вечер, пока оставалась в городке. В последний день я сказала ему, что завтра утром уезжаю. Он хотел знать, как меня зовут, но я не сказала ему этого, как не сказала, куда еду, где живу. Я не сказала ему ничего, кроме того, что приду к нему поздно вечером — попрощаться. «Оставьте дверь незапертой и не зажигайте света», — сказала я. После этого он потянулся ко мне, но я, хихикнув, отступила и вышла из музея.
    В полночь, одевшись только в черное платье и завернувшись в шаль, я крадучись пробиралась по пустынным улицам, стараясь оставаться в тени. Идя на эту встречу, я не надела нижнего белья. Желание мое достигло точки кипения. Цепочка моего медальона жгла мою шею, и Двойняшки посылали устойчивый поток образов — неописуемые сцены, от которых у меня кружилась голова. Я добралась до музея — дверь была распахнута. Я нырнула в темноту и медленно, осторожно пошла по главному проходу, в конце которого я увидела маленькую горящую свечу. Я направилась к ней, и вдруг почувствовала на себе его руки. Он был здесь, ждал, стоя за рядом полок.
    У меня возникло такое ощущение, будто рук у него в десятки раз больше, чем на самом деле. Я чувствовала их на своих грудях, на лице, на животе между ног, а когда он понял, что у меня под тоненьким платьем ничего нет, то прошептал: «Матерь Божия». Тогда-то он и впился в меня губами, и именно в этот момент Двойняшки завершили свой продолжительный поток образов четкой картиной, которая возникла с силой взрыва и запечатлелась в моем мозгу. Это был образ моего отца. С его появлением транс, в который я впала, закончился. Я вернулась в себя, и это сторукое животное вызвало у меня отвращение. Я попыталась было освободится из его хватки, но он только сильнее держал меня. Я чувствовала, как каждая клеточка его тела вжимается в меня, чувствовала, как эта тупая масса проникает в меня, мне казалось, что я вот-вот задохнусь.
    Руки мои шарили по сторонам, и левая вдруг царапнула по какому-то музейному экспонату. Я потянулась, ухватила рукой что-то тяжелое, металлическое и ударила его этим предметом сбоку по голове вложив в удар весь мой страх и отвращение. Человек тихонько хрюкнул, тело его обмякло, и он осел на пол. Я выскочила из музея и стремглав бросилась в отель.
    К тому времени, когда он, вероятно, пришел в себя, я уже была в вагоне поезда, быстро мчавшегося прочь от этого проклятого города. На коленях у меня лежал тот предмет, которым я воспользовалась в качестве оружия, потому что я так и не выпустила его из рук. Лампа эта была из серебра или олова, не знаю, и испещрена удивительной вязью. На конце ее длинного носика была пробка, чтобы содержимое не выливалось. Когда-то в детстве у меня была книга сказок, и на одной картинке была почти такая же лампа. Она служила домом для злобного джинна. И я решила никогда не вынимать пробку.
    И знаете, Пьямбо, чему меня научило это происшествие?
    Мне пришлось откашляться и облизнуть губы, для ответного вопроса:
    — Чему же, миссис Шарбук?
    — Оно напомнило мне о матери. Я поняла, что у нее были все основания хотеть от жизни гораздо большего, чем сумасшедшего мужа, для которого недолговечное чудо снежинок было гораздо важнее жены. Ей нужно было настоящее, а не какое-то иллюзорное будущее. Впервые я посмотрела на все с ее точки зрения. Я позволила себе признать, что она заслуживала наслаждения, которого искала с охотником, а мой отец убил ее за эту маленькую радость. Будучи замкнутым ребенком, я могла так никогда и не понять, что мать не искала ничего, кроме реальной жизни, а отец с самых ранних лет завербовал меня в помощники — чтобы крепче держать мать в заточении. Этот момент, когда я неслась в поезде, прочь от моего осла-археолога, стал водоразделом: отныне я знала, что мое представление — это мошенничество, а голоса Двойняшек, хотя они и продолжают преследовать меня до сего дня, всего лишь галлюцинация.
    — Тогда почему же вы остаетесь за ширмой?
    — Я ищу ту разновидность свободы, которую женщины не могут найти в обществе. Выходя в ваш мир неузнанной, я нахожу миллион примеров, подтверждающих мою правоту. В моем мире, в том, который вы видите сейчас, я могу делать все, что захочу. Я могу в любое мгновение удовлетворить любые свои капризы — от самых простых до самых причудливых.
    В тот день она больше не сказала ничего. Пять минут спустя появился Уоткин, я пожелал ей приятного уик-энда и покинул комнату.
    — Советую вам теперь поберечься, мистер Пьямбо, — сказал старик, прежде чем закрыть за мной дверь, и его словесное напутствие было исполнено самой жуткой определенности.

СТУК В ДВЕРЬ, ОСТАВШИЙСЯ БЕЗ ОТВЕТА

    После встречи с миссис Шарбук температура у меня упала до нормы лишь после нескольких минут, проведенных на холодном осеннем ветру. Слушая сегодняшнюю часть ее истории, я пил невероятное такими непомерно большими глотками, что сия материя опьянила меня, и я шел в толпе по улице, словно хватил лишнего. Что же касается звуковой (назовем ее так) сладострастной интермедии, имевшей место во время ее рассказа, то невозможно было понять, то ли женщина и в самом деле удовлетворяла свой каприз, как она об этом сказала, то ли эта похотливая демонстрация являла собой хитроумную искусную игру, призванную отвлечь меня от главного. Не исключено, что то была изрядная, как говаривал ее батюшка, обманка. Но конечно же, не столь изрядная, по сравнению с тем, что так настойчиво теснилось в моих штанах.
    На трамвае я добрался до Двадцать седьмой улицы, а оттуда — кратчайшим путем до Бродвея в салун Кирка. Мужская компания, дубовые панели, знаменитые картины на стенах, виски — все это поспособствовало тому, чтобы успокоить меня и вернуть мой организм в согласие с внешним миром. К счастью, я не увидел там ни одного знакомого лица, а потому уселся у большого окна, выходящего на улицу, и принялся смотреть на город, живший обычной дневной жизнью. Я закурил сигарету и попытался осмыслить услышанное. Анализируя рассказ миссис Шарбук, я находил в нем маленькие противоречия, сбивавшие меня с толку. Например, трудно было поверить в существование небольшого музея карфагенских древностей на улочке городка, затерявшегося в бескрайних просторах Среднего Запада. Но разве можно было сочинить все эти подробности на ходу?
    Она как бы невзначай упомянула Френсиса Берна и дар ее археолога этому экскрементальному оракулу. Был в истории и еще один поворот, поразивший меня, но мы не задержались на нем, а понеслись дальше — к ее удовлетворению. Уоткина на самом деле звали Карвином Шютом, и этот человек с готовностью взялся бессрочно исполнять низкопробную роль убогого, страдающего жутким недугом. Сивилла, пророчествующая в рабовладельческих штатах и ставшая там кем-то вроде божества. Мать, внезапно приобретшая ее расположение, и отец, соответственным образом лишившийся ее милости. Все эти хлебные крошки, которые она разбросала на тропе, были сжатыми до предела сагами, в которых путник мог блуждать целыми днями.
    После третьей порции виски я понял, что я не финикиец и не пущусь в плавание по бурному морю, именуемому жизнью миссис Шарбук. После четвертой я был готов бесцельно дрейфовать но тихому Морю Смятения. Именно тогда, усмиренный моей неспособностью развязать гордиев узел исповеди миссис Шарбук, я пришел к выводу, что ее признания мне безразличны, потому что передо мной ясно сиял ее образ, увиденный мною ночью за ширмой. Мое представление о ней прошло через бурю невредимым. Я оплатил счет и направился домой к своему холсту.
    Хорошенько выспавшись, я встал часов в восемь, извлек набросок из потайного места в стенном шкафу и пошел прямо в мастерскую. Я не стал садиться и разглядывать набросок, как делал это ночью, потому что понимал: он снова зачарует меня. Вместо этого я приготовил палитру, выбрал кисти и начал наносить темный грунт на холст. Я хотел, чтобы краски ложились на основу, содержащую цвета ночи: алый, синий, серый и зеленый — некая разновидность флуоресцирующего индиго, но своему характеру более темного, чем черный; и основу, таинственно вихрящуюся, в отличие от плоской бумаги. Когда работаешь с маслом, используешь все оттенки — от самых темных до самых светлых, и я полагал, что это подходящая метафора для моей погони за образом миссис Шарбук.
    Когда грунт немного подсох, я набросал контуры обнаженной женщины хромом зеленым — этот цвет должен был в конечном счете стать контрапунктом телесным тонам, которые я собирался нанести позднее. Другой набросал бы фигуру обнаженной угольным карандашом или при таком темном грунте, как у меня, — мелом, но я предпочитал работать только кистью. Затем я принялся выписывать линии лица титановыми белилами. Используя метод сухой кисти, позволявший мне создавать полутона, я наметил контуры, выступающие части, впадины, придававшие лицу ни с чем не сравнимое выражение. Когда образ был в общих чертах передан, я наложил оживки на определенные участки, чтобы добавить глубины и окончательно сформировать внешние контуры. После этого нужно было дать холсту подольше просохнуть, и я на этот день отложил кисть.
    Шел четвертый час, было давно пора ложиться спать, но весь мой организм был насыщен электричеством, неизменно сопутствующим акту творения. Нет ничего лучше для здоровья, чем этот прилив энергии, потому что она и есть самая суть жизни. Я прекрасно знал, что ей нельзя противиться. Поэтому я сел перед мольбертом с сигаретой и рюмкой, созерцая физические особенности выбранной мной позы.
    Мне словно по наитию пришло в голову изобразить женщину начиная с колен, чтобы ее икры и голени исчезали в тени. Она чуть согнулась в талии, правая рука выброшена вперед, а левую она держит таким образом, что ее кисть находится на уровне плеча. Груди — не уплощенные, а слегка отвисшие. Голова немного повернута в сторону и наклонена, хотя и не так подчеркнуто, как у Уоткина, когда он, притворяясь слепым, прислушивается, чуть приподняв подбородок. Миссис Шарбук будет смотреть в сторону и улыбаться, но не озорно, а как девочка, которая удачно залакировала снежинку для своего отца.
    Наконец я отправился в постель и проспал несколько часов. Было еще слишком рано, но страсть к работе не давала спать. Я бы не стал даже завтракать и немедленно вернулся к холсту, но тот еще не просох, поэтому я отправился поесть к Греншоу. Поглощая рагу и яичницу, я читал статью в газете о коллапсе экономики, об отрицательном отношении Кливленда[49] к «свободному серебру» [50], которое в конечном счете привело его к поражению на выборах, и о так называемой Антисалунной лиге, которая, спаси нас Господи, выступала за наложение запрета на алкоголь. Я вдруг понял, что, подпав под влияние миссис Шарбук, оказался за собственной ширмой, которая отделила мое сознание от событий, происходящих в мире. Я сидел без дела, пил кофе без меры и болтал с миссис Греншоу. Прошло два часа, я наконец расплатился и пошел домой.
    Мне следовало подождать еще несколько часов, прежде чем садиться за работу, но мне хотелось как можно скорее снова погрузиться с головой в тот вневременной транс, который охватывает меня, стоит взять в руки кисть. Вернувшись в мастерскую, я проанализировал свой план атаки. Я улыбнулся перспективе провести весь день с плотью миссис Шарбук, потому что, если не считать волос, глаз и окружающей ночи, именно это и было сутью портрета. Я не хвастаюсь, когда говорю, что я — мастер изображать материю, ее складки, мириады ее морщинок, текстуру бархата, гладкое сверкание шелка. Делясь впечатлениями о моих картинах, люди часто в первую очередь говорили мне об одежде персонажей и только потом — о выражении лица или общем сходстве с оригиналом. Но теперь, отказавшись от одежды в пользу обнаженной натуры, я почувствовал пьянящую свободу. Я написал тысячи картин с обнаженной натурой, но ни одна не была похожа на эту, и перспектива работы над ней вдохновляла меня в откровенно чувственном смысле.
    С чего же начать, как не с глаз? Для изображения внешнего колечка радужки, конечно же, потребуется жженая сиена, но когда дело дошло до настоящего цвета глаз, мне пришлось остановиться на минуту и припомнить свое видение. В это мгновение я услышал стук в дверь. Я знал, что это, видимо, Саманта, но как я мог впустить ее сейчас? Я вышел в гостиную и выглянул в щель между занавесями. Скрытый от глаз Саманты, я видел ее на ступеньках крыльца в длинном зимнем пальто и шерстяной шапочке. Ее появление не входило в мои планы. «Скорее всего, она будет звать меня куда-нибудь», — подумал я. А когда она увидит, насколько продвинулась работа над портретом, от меня потребуется масса всяких извинений. Она постучала еще раз, и, когда я не ответил, выражение ее лица изменилось: едва заметное движение бровей и губ, и вместо обычной добросердечности появилась легкая грусть. Она явно понимала, что я знаю о ее приходе. Я еще ни разу не закрывал перед нею дверь. Наконец она повернулась и медленно побрела по улице. Прежде чем исчезнуть из виду, она бросила взгляд через плечо, и я увидел в ее глазах выражение, свойственное побитым собакам. Сердцем я ринулся к двери, но телом остался на месте.
    Непонятно для чего я отдал миссис Шарбук глаза Саманты — горестный взгляд, тот же цвет, приглушенное сверкание, а в прищуре век передал печаль об утрате. Когда я завершил эту малую часть портрета, весь проект обрел реальные очертания, которые толкали меня вперед, вселяя в меня чувство растущей уверенности. Казалось, в процессе своего создания женщина следит за мной с портрета. Временами, когда зернышко сомнения стопорило механизм моего воображения, я смотрел в эти глаза, ища в них одобрения или намека на то, в каком направлении двигаться дальше.
    Как я уже сказал, мне хотелось, чтобы тело сияло, и, хотя я знал, что этот эффект в первую очередь достигается с помощью разнообразных покрытий и лаков, которые я намеревался наложить в процессе передачи и завершения фигуры, кожу следовало изобразить светлее, чем обычно. С этой целью я смешал в привычных пропорциях кадмий светло-желтый и кадмий красный, но увеличил порцию титановых белил. И немного лазурной синей — как уступка ночи и луне.
    Должно быть, прошло немало времени, хотя я вовсе не чувствовал его хода. Отойдя наконец от портрета, я понял, что наступила ночь, и в какой-то момент (убей бог, не помню, в какой) я включил электричество и затопил камин. По старой привычке я налил себе выпивки, закурил сигарету, сел перед мольбертом обозреть свои труды. Работы еще было непочатый край, но характер и вид фигуры, стоящей передо мной на холсте, были уже определены. Я с радостью видел, что эффект сновидения, эффект ее появления из ночи пока действует, и мог предсказать, как усилит его лакировка. На сегодня это был мой лучший портрет, если не моя лучшая картина вообще.
    И опять, прежде чем отправиться в постель, я дождался, когда лихорадка творчества перестанет волновать мою кровь. Оказавшись в кровати, я тут же уснул. Последняя моя мысль была не о портрете, а о Саманте, уходящей от меня.

ШЕНЦ МАКОВОЙ ГОЛОВКИ

    Меня разбудил скрип половиц. Я открыл глаза — в комнате царила темнота. Опершись на локоть, я напряженно вслушивался в тишину, пытаясь понять, не был ли этот шум частью сна. Он больше не повторился, но, когда мой пульс пришел в норму, я услышал другой — более тихий шум из коридора перед моей комнатой. Как только мои глаза привыкли к ночному мраку, я понял — то был звук человеческого дыхания. В дверном проеме виднелась фигура. Но ничего больше о нежданном госте сказать было нельзя.
    — Саманта? — спросил я.
    Ответа не последовало, и сердце мое забилось сильнее.
    — Кто там? — сказал я и взялся за одеяло, чтобы сбросить его с себя.
    — Не двигайтесь! — раздался голос.
    Я узнал его — тот же голос я слышал и в ложе театра.
    — Шарбук, — сказал я, — что вам надо?
    Руки мои задрожали, а все тело от страха ослабло.
    — Я держу вас под прицелом. Так что лучше уж вам оставаться на месте.
    — Вы что — пришли меня убить? — спросил я, ожидая в любое мгновение услышать звук выстрела.
    — Пока еще нет. Но может быть, это случится скоро. Я пришел сказать вам, что ваша картина — одна большая ошибка.
    — Вы видели ее?
    — Сплошное распутство, мистер Пьямбо.
    — Классическая поза.
    — Черта с два. Но в любом случае изображенная вами женщина — не моя жена.
    — Вы ее видели?
    — Я ведь ее муж, вы, идиот.
    Я не сдержался:
    — И в чем же моя ошибка?
    — Вопрос в другом: в чем ваша правота? Я позволил себе добавить к картине несколько штрихов. Что же касается наброска, то пепел от него вы найдете в камине. Я дам вам одну наводку. — В этот момент он шевельнулся, и я разглядел смутные очертания пистолета в его руке.
    — И что вы можете мне сказать? — Я побаивался, как бы моя настойчивость не разозлила его, но готов был рискнуть ради намека, пусть самого малого.
    — Моя жена потрясающе красива. — Последовала длительная пауза. — И эта сучка — величайшая интриганка по эту сторону Геркулесовых столбов.
    — Вот как? — сказал я, ожидая получить хоть одну точную физическую характеристику.
    Я ждал ответа Шарбука, пока мне не стало ясно, что он ушел. В этот момент дверь в гостиную открылась, а потом закрылась. Я выпрыгнул из кровати и бросился по коридору. Добравшись до гостиной, я услышал, как по тротуару на улице удаляются шаги. Шарбук не погасил свет в мастерской. Я вошел и сел перед мольбертом. Картина была безвозвратно погублена: холст, проколотый и располосованный, свисал лоскутами, белея чистой стороной. Обрывки его валялись на полу. Я попытался представить себе, сколько злости он вложил в свое нападение, но вместо этого не выдержал и заплакал. Иначе не скажешь — я плакал, как ребенок. Хуже всего было то, что образ, который я так ясно представлял себе несколько последних дней, тоже был безнадежно утрачен. Я попытался найти его в своей памяти, увидел темную комнату, но миссис Шарбук там не было — ее фигура разлетелась на тысячи вихрящихся снежинок.
    Это было полное поражение. У меня оставалось всего две недели, чтобы создать другой образ и завершить портрет. Задача эта в то мгновение казалась мне невыполнимой. Шарбук пощадил мою жизнь, но покончил с моей уверенностью, надеждой, волей к работе. Я ничуть не продвинулся по сравнению с первыми днями. Напротив, теперь я был еще дальше от цели. Нервы мои никуда не годились, Саманта совершенно во мне разочаровалась, меня обуяли сомнения — я не видел способа выйти из теперешнего положения и совершенствоваться дальше в своем искусстве. Прошло несколько часов, а я продолжал сидеть неподвижно перед клочьями своего видения.
    Солнце заглянуло ко мне ненадолго — лучи, проникшие сквозь фонарь в потолке, из красных превратились в золотые, когда я услышал стук в дверь. Я встал на ноги и поплелся через дом к гостиной. Открыв дверь, я увидел Шенца.
    — У тебя усталый вид, — сказал он.
    — Я готов, — сказал я.
    Он улыбнулся.
    — Так ты закончил портрет?
    — Идем, — сказал я и повел его в мастерскую. — Вот он.
    — Ты что, писал бритвой?
    Я рассказал Шенцу о том, что случилось — о моей работе и визите Шарбука. Когда я закончил, он покачал головой и сел на стул, который недавно освободил я. Нужно отдать Шенцу должное: я ясно видел, что он разделяет мою скорбь, потому что вид у него был такой же расстроенный, как и у меня.
    — Так что эта игра окончена, — сказал я.
    Шенц вытащил сигарету, закурил. Скоро нас обволок странный, сладковатый запах опия.
    — Тяжелый случай, — произнес он и протянул мне сигарету.
    Поколебавшись, я взял ее. Я впервые пробовал опий. Мы передавали сигарету друг другу два или три раза, а потом Шенц докурил ее до самого конца.
    — И как она выглядела до того, как ее располосовал Шарбук? — спросил он.
    Я бросил на него взгляд с того места, где стоял. Шляпу он снял и положил себе на колени. Что-то в его внешности поразило меня. Золотистые лучи солнца освещали его, и он со своей седой бородой, редкими волосами и морщинистым лицом был похож на какого-нибудь библейского пророка с картины Караваджо.
    — Ты сейчас похож на святого, — сказал я.
    — Святой Шенц маковой головки, — сказал он и с этими словами поднялся, шагнул вперед и толкнул мольберт. Тот рухнул на пол, подняв небольшое облачко пыли. По какой-то причине мне это показалось смешным, и мы оба рассмеялись.
    — Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, Пьямбо.
    — Что?
    — Иными словами — вперед! Возьми себя в руки. Может быть, Шарбук оказал тебе услугу.
    — С какой стати? Судя по его словам во время наших коротких встреч, он считает, что ему, возможно, придется убить меня в недалеком будущем.
    — Тогда стоит поспешить. Тебе нужно закончить картину. Я, кажется, пришел в самый подходящий момент, чтобы отвезти тебя к Человеку с Экватора. Я гарантирую — он поможет.
    — Мы что, куда-то едем?
    — Как ты себя чувствуешь?
    — Легкость какая-то. Моя голова полна света, и все кажется яснее, чем всегда.
    — Возможно, ты увидишь и услышишь нечто необычное. Этот эффект продлится всего час или два. Потом тебе захочется спать. Так что поторопись. Снимай свою ночную рубаху, одевайся, бери пальто и шляпу.
    Хотя я и знал, что Шенц пытается выдать желаемое за действительное, чтобы подбодрить меня, но все же испытывал некоторое воодушевление в связи с поездкой. Почему? Да я бы и объяснить толком не мог. Невзирая на весь свой новообретенный энтузиазм, я двигался словно в два раза медленнее обычного.
    Мы шли по улице в сторону Бродвея, чтобы взять там кеб, и мир казался мне необычайно переменчивым, очертания зданий стали нечеткими и смешивались с небесами. В какой-то момент мне показалось, что я вижу Вулфа — одетый в женскую одежду, он шел по тротуару мне навстречу.
    — Шенц, смотри, Вулф! — И я махнул рукой в сторону прохожего.
    — Приглядись получше. Это полицейский.
    На самом деле, когда человек поравнялся с нами, оказалось, что ошиблись оба. То была красивая молодая женщина в синем пальто и шляпке. Мы с Шенцом обменялись взглядами и рассмеялись.
    — Ну, по крайней мере я знал, что это не может быть Вулф. Ты разве не читал в газете — на днях его пристрелил муж той женщины, к которой он отправился в Виллидж после нашего дела.
    — Нет, не читал. Бедняга Вулф, он был мне симпатичен.
    — Муж пронюхал о проделках жены и, как бы это сказать, убедил ее заманить нашего специалиста по замкам в ловушку. На Кухне ходят слухи, что его тело было погребено без замечательной руки-отмычки и кое-кто теперь ищет таксидермиста, чтобы ее сохранить.
    — Очень поэтично на свой лад. Он будет помогать кому-то проникать в закрытые места, хотя его душа теперь и веселится на небесах.
    — Или под землей, — заметил Шенц.
    Мы добрались до Бродвея. Он поднял руку, давая знак проезжающему кебу. Мы сели, и он назвал какой-то адрес в Гринвич-Виллидже.
    — Шенц, — сказал я, когда мы тронулись, — вот я говорю и вижу город двояко — то в обычном виде, то в руинах, словно это остатки древнего королевства.
    Мой друг рассмеялся.
    — Под опием чего только не увидишь. Но все это не настоящее, хотя есть много интересного. Например, когда мы проезжали Девятнадцатую улицу, мне показалось, что там женщина плачет кровью.
    Я чуть было не высунул голову в окно — посмотреть назад, но остановил себя, вспомнив, что Джон Силлс просил меня помалкивать об этом. Моя озабоченность испарилась через мгновение, когда я увидел голубого джинна, вылетающего из выхлопной трубы авто.

ЧЕЛОВЕК С ЭКВАТОРА

    Мы остановились перед небольшой лавочкой на Двенадцатой улице. На вывеске буквы в словах «Человек с Экватора» были не написаны краской, а словно высечены в камне. Перед входом стояла деревянная фигура, но не индейца, довольно часто охраняющего вход в табачные лавки, а очень худого человека, завернутого в мантию; мужчины или женщины — этого я сказать не мог. Голова с высокими скулами и выступающим подбородком была чуть наклонена вперед, глаза закрыты, на лице экстатическое выражение. Кудряшки волос ниспадают на плечи. В каждой руке — ладонями вверх — миниатюрный глобус. Меня заинтриговала эта резная диковинка, выполненная весьма искусно.
    — Отличная работа, — кивнул я в сторону фигуры.
    — Да, — согласился Шенц. — Кажется, восточная штучка.
    Мы вошли в плохо освещенную лавчонку с полом из широких грубых досок. Первое, на что я обратил внимание, — это разнообразные ароматы, насыщавшие воздух и в сочетании дававшие густой пряный запах. С низкого потолка свисали стеблями вверх связки засушенных цветов и пучки травы, бледные перекрученные корни и ветки хрупкого папоротника. На полках стояли склянки разной формы, а в них отвары сотен цветов и оттенков — одни черные как смоль, другие похожи на растопленный шоколад, третьи, четвертые, пятые — великолепных и чистых голубых, зеленых, фиолетовых тонов. Некоторые полки были уставлены коробками, на которых химическим карандашом были начертаны странные названия — «Хлопья бычьего мозга», «Порошок яда гадюки», «Скамеечка для ног королевы Хебспы», «Желчные камни /пума»… Повсюду на стенах висели карты незнакомых мне стран и территорий, все ручной работы.
    — Идем, — сказал Шенц, шагнув в полумрак.
    Я уже готов был идти за ним, как вдруг что-то полетело прямо на меня. Почувствовав взмахи крыльев, я присел и закрыл голову руками. При этом с меня слетела шляпа.
    — Что за черт?! — крикнул я.
    Шенц рассмеялся:
    — Это сова, дьявол ее раздери. Забыл тебя предупредить. Когда я впервые сюда пришел, эта зараза меня чуть не до смерти напугала. Не волнуйся, она совершенно безвредна.
    Я поднял с пола шляпу и надел ее — никудышная защита от нового нападения. Продвигаясь дальше, я опять увидел сову: она расположилась на верхушке вешалки для пальто, где ее вполне можно было принять за чучело — овальной формы существо высотой фута в два, с круглой головой и белым лицом. Но когда мы проходили мимо нее, она резко крутанула головой и посмотрела на меня большими круглыми глазами, отражавшими слабый свет из фасадного окна.
    Выйдя из главного помещения, мы оказались в длинном коридоре, по обеим сторонам которого от пола до потолка высились стеллажи со старыми книгами. Потом мы повернули направо, здесь коридор тоже во всю высоту был уставлен стеллажами, а в конце его находилась залитая светом комната. Стены ее, кроме нижней части, были сделаны из стеклянных панелей. Войдя в комнату, я сразу же почувствовал тепло. Вдоль стен стояли столы, а на них — ряды растений в горшках; другие растения были подвешены на бечевках к потолку. Посредине всего этого, словно дожидаясь нашего прибытия, стоял высокий жилистый человек с ежиком волос. Первое, что меня в нем поразило, — это гладкость кожи и ясность глаз. Он излучал жизненную силу.
    — А, Шенц, — приветствовал он моего друга и шагнул вперед, протягивая руку.
    — Горен, — сказал Шенц, — познакомься, это Пьямбо, я тебе о нем говорил.
    — А, художник, — сказал Горен, пожимая руку и мне.
    — А вы, значит, Человек с Экватора.
    Он кивнул.
    — И с какой же части экватора вы родом?
    — С Бруклинской.
    — Я тоже там вырос. Там есть такие экзотические места — Мадагаскару не уступят.
    — Не могу с вами не согласиться, — усмехнулся он. — Идемте, мы можем поговорить в лавке.
    Сигарета Шенца все еще оказывала действие, но теперь я испытывал ощущение усталой удовлетворенности. Я полагал, что оптические иллюзии, свидетелем которых я был в течение нашей поездки, прошли, но когда мы выходили из залитой светом комнаты с растениями, я повернулся, чтобы бросить взгляд на улицу, и тут в обрамлении длинной стеклянной панели увидел падающие пожухлые листья — точная копия ширмы миссис Шарбук. Как только я узнал этот рисунок, листья замерли на добрых две секунды, а потом продолжили падать на землю. Я тряхнул головой и последовал за Гореном и Шенцем назад в тусклую пещеру гомеопата.
    Горен сел за низенький столик в дальнем углу лавочки. Рядом стояли два стула — очевидно, сюда заглядывали поболтать. Мы с Шенцем сели, и когда все устроились, прилетела сова и взгромоздилась на большой глобус, венчавший невысокую колонну.
    Человек с Экватора начал с того, что вкратце рассказал мне о своих достижениях — видимо, для того, чтобы слова его звучали более веско. Итак, он получил медицинское образование в Пенсильванском университете. С юности он был склонен к бродяжничеству и независимости. Став врачом, он и мысли не допускал о том, чтобы обосноваться где-нибудь, а отправился путешествовать по миру. Ему не нужны были проторенные пути, он устремлялся в неизведанные, глухие места, где знакомился с лечебными приемами шаманов и колдунов, которые готовили удивительные снадобья. Вернувшись к благам цивилизации, он привез с собой собранные в путешествиях эликсиры и занялся поиском и изучением древних текстов, чтобы пополнять свою коллекцию. Рассказ этот был приправлен кое-какими сведениями, почерпнутыми у герметиков и философов-трансценденталистов. Для меня они звучали чистой тарабарщиной, и даже сова, слушая все это, выкатила глаза.
    — И вот, — заключил Горен, — наш общий друг Шенц по какой-то причине полагает, будто я смогу вызвать у вас такой строй мыслей, что вы сумеете успешно выполнить ваш заказ.
    — И вы сможете это сделать?
    — Позвольте мне начать с того, что все предприятие представляется мне очаровательно абсурдным.
    В прошлом я нередко считал чрезвычайно полезным размышлять над тем, что представляется невозможным. Такие размышления позволяют добиться довольно многого. Человек оказывается перед кирпичной стеной, и вот первое, что ему приходит в голову: «Как же я переберусь через эту стену?» Но вы должны изменить свой образ мышления. Сосредоточиться на существовании кирпичной стены. Изучить кирпичную стену до такой степени, чтобы ваше неверие в свои силы исчезло, а стена предстала перед вами как нечто восхитительное. Короче говоря, вы должны стать кирпичной стеной.
    — Что ж, я в данный момент перед лицом этой проблемы столь же неподвижен, как и кирпичная стена.
    — И еще он всегда был таким же туповатым, как кирпичная стена, — добавил Шенц.
    Горен не улыбнулся.
    — Вы видите эту картинку за моей спиной? — спросил он, указывая на страницу, вырванную из книги и прибитую к стене гвоздем.
    На ней был изображен кружок, занятый поровну черным и белым. Граница между ними не проходила через центр круга — она была изогнутой, но достаточно четкой. В каждой из частей был небольшой кружок противоположного цвета.
    — Это инь и ян, — сказал Горен. — Знаете, что они означают?
    Я отрицательно покачал головой.
    — Это древние китайские символы, описывающие солнце и луну. Фундаментальная концепция вселенной. Но они еще имеют отношение и к человеческим драмам. Белое и черное — это противоборствующие силы, из которых слагается вселенная. Они постоянно двигаются, меняются, влияют друг на друга. Эти действия и составляют суть бытия. Свет и тьма, добро и зло, да и нет, мужчина и женщина, твердое и мягкое, знание и невежество. Вы понимаете?
    — Своего рода двойняшки, — сказал Шенц, — но в то же время и противоположности.
    — Там, где они пребывают в равновесии, — здоровье, взаимопонимание, творческий потенциал. Отсюда всеобщее стремление расположиться на экваторе. Когда же равновесие нарушается, наступают болезни и хаос.
    — Равновесие между моими инь и ян нарушено, — признался я.
    — А теперь обратите внимание вот на это, — Горен провел пальцем по границе между инь и ян. — Представьте, что это — атом, мельчайшая частица вещества. Каждый атом — это вселенная в миниатюре, точно так же и человек, словно бог, вмещает в своем мозгу всю бесконечность вселенной. Соотнесите малый объем вашего мозга с бескрайним океаном. Ведь ваш мозг в единой мысли может представить себе беспредельность этого простора воды, но в нем еще останется место для Парфенона, для всего Нью-Йорка, для пирамид и еще много для чего. Как сказала Эмили Дикинсон[51]: «Наш мозг небес пошире». Эта концепция — ровесник самых ранних известных нам философских учений. Ее можно найти в Ригведе и в даосизме, в учениях Будды, Пифагора, Платона, Аверроэса [52], Джордано Бруно, Эмерсона и моего личного друга Уолта Уитмена [53].
    Сова решила, что с нее хватит, и поднялась в воздух.
    — Вы понимаете, что я говорю? — спросил Горен.
    — Нет, — прошептал я, снова чувствуя себя школьником, которого заставляют расшифровывать диковинные знаки.
    — Вы, Пьямбо, владеете всеми этими знаниями о вселенной, так же как Шенц или я. Портрет миссис Шарбук уже существует внутри вас. Вспомните, как это с вами бывает, когда вы пишете не на заказ, а для себя. Вы ведь не наносите каждый очередной мазок так, словно кладете кирпичи в ту стену, о которой мы говорили чуть раньше. Каждое ваше движение лишь раскрывает то, что уже существует в вашем сердце. Кажется, Микеланджело говорил о том, что для создания статуи нужно только удалить из камня все лишнее. Он выбирал мраморные глыбы для тех человеческих форм, которые, как он понимал, уже в них содержались.
    — Мне это знакомо, — сказал я. — Но как же раскрыть облик миссис Шарбук? Вы ее не знаете. Она женщина почти неуловимая.
    — В обычном случае для этого понадобилось бы пять лет добровольного изгнания, изоляции и напряженных ежедневных медитаций, а также диета — есть только зеленые овощи, инжир и напиток, приготовленный из мякоти айвы.
    — Теперь ты знаешь, что тебе нужно, — сказал Шенц.
    — У меня две недели, — сказал я.
    — Мне известно. Поэтому нам понадобится катализатор этого процесса. И я уже приготовил для вас эликсир.
    Горен сунул руку под стол и вытащил большую круглую бутыль со стеклянной пробкой. Заполнена она была какой-то вязкой желтоватой дрянью.
    — Десять долларов, — сказал он.

ПРОБУЖДЕНИЕ

    По пути домой я сидел в кебе с почти закрытыми глазами, крепко прижимая к себе бутыль с желтой слизью. Горен сказал, что это снадобье использовалось в царстве пресвитера Иоанна[54], чтобы придворные художники могли познать суть Вселенной. Он нашел список составляющих и рецепт в копии фолианта, который, согласно легенде, был привезен из Азии сэром Джоном Мандевилем [55], а ближе к нашему времени переведен одним оксфордским профессором. В переводе название древнего снадобья звучало так: «Пробуждение».
    Шенцу, сидевшему напротив меня, не помешало бы чуть-чуть пробудиться, ибо он пребывал в полубессознательном состоянии. Опьянение мое прошло уже настолько, что я понимал: мой друг спас меня от опасной депрессии, которая могла наступить вследствие уничтожения портрета. Я чувствовал себя в долгу перед ним. Хотя наркотик Шенца и сыграл положительную роль, умерив мою боль, я не мог не удивляться запасу жизненных сил моего друга, который курил опий ежедневно и в то же время пока еще сопротивлялся его губительному воздействию. Мне и нескольких затяжек хватило, чтобы заречься от употребления этого зелья до конца своих дней.
    Глаза у меня смыкались, инь и ян целиком поглотили мои мысли. Представляя их себе в медальоне миссис Шарбук, я видел, как два черно-белых контура крутятся в водовороте, словно рыбы, пытающиеся ухватить друг друга за хвосты. Когда мои глаза совсем закрылись, Шенц проснулся и наклонился вперед.
    — Пьямбо…
    Я открыл глаза.
    — Я тебе не сказал: я узнал кое-что об этом корабле — «Янус». Два старых моряка в порту слышали о нем. Лет пятнадцать назад он отплыл из Лондона, возвращаясь в Нью-Йорк. Но так и не прибыл в пункт назначения. Иначе говоря, исчез с концами. Предположили, что он затонул во время шторма где-то в середине Атлантики. Эту историю широко освещали газеты, и, когда моряки сообщили мне подробности, я вроде бы вспомнил что-то такое. Один из этих старых морских волков сказал мне, что время от времени приходят сообщения, будто его видели, а потом он исчезает из виду, как мираж. Однако его приятель на это только рассмеялся, мол, это все враки — их сочиняют от скуки моряки, чтобы поразвлечься и попугать женщин и детишек.
    — Странно. Ничего такого не помню.
    — Эти два джентльмена, с которыми я общался, говорили правду — они направили меня к портовым властям, которые ведут регистр всех кораблей. А там мне позволили познакомиться с документами, касающимися «Януса». В списке пассажиров на этот последний рейс никакой Шарбук не значится.
    — Интересно. Кажется миссис Шарбук любит приврать.
    После этого мы до самого моего дома ехали молча. Перед тем как выйти, я попросил Шенца напомнить мне, какими порциями рекомендовал Горен принимать эликсир.
    — Я не помню. Пей по несколько рюмочек в день. Немного — уже хорошо, больше — еще лучше. Но на твоем месте я бы всерьез задумался над его словами о том, что миссис Шарбук уже существует в твоем сознании.
    — Я решил было, что уже нашел ее.
    — Считай эту попытку всего лишь еще одной отсеченной обезьяньей лапой. Ты приближаешься к цели, я в этом уверен, — ободрил меня Шенц, и кеб тронулся.
    Я чувствовал жуткую усталость, но, не желая просыпаться потом в разгромленной мастерской, потратил некоторое время, чтобы прибраться в ней. Убрав искалеченный холст и приведя в порядок свои инструменты, я решил принять порцию полученного мною лекарства. Какая-то часть меня считала это фарсом, а другая отчаянно надеялась, что снадобье выполнит свою задачу. Когда я вытащил пробку, из бутыли, словно злобный джинн, вырвался серный запах. Я задержал дыхание и сделал большой глоток. Мгновение спустя я ощутил вкус (похоже на сахарный сироп с добавлением тухлых яиц), а затем испытал позыв к рвоте — один, другой. На глаза навернулись слезы, в уголках губ выступила слюна. На короткое время мне показалось, что мой желудок отвергнет это пойло, но потом все улеглось.
    Отправившись в спальню, я снял туфли и собрался было раздеться, но тут почувствовал, как что-то бешено всколыхнулось у меня в животе. Могу вам сказать, что «пробуждение» здесь не будет точным словом. «Жестокое пробуждение» подходит куда больше. Я буквально рванулся в будку во дворе и провел там не меньше часа. Не знаю, что в царстве пресвитера Иоанна считалось сутью Вселенной, но эликсир Горена представлялся мне в лучшем случае кружным путем к ее познанию.
    После этих мучений я наконец отправился в постель и уснул беспробудным сном. Той ночью я все же проснулся, и мне снова показалось, что во мраке комнаты кто-то есть. Но усталость была так велика, что победила страх, и я тут же снова погрузился в сон, в котором шел по предрассветному снежному лесу. Нужно отдать справедливость Горену — когда я проснулся утром в понедельник, то чувствовал себя прекрасно отдохнувшим. Мне еще никогда не было так спокойно с того времени, как я получил заказ от миссис Шарбук. Поняв это, я взял бутыль с «Пробуждением» в сортир и бросил ее туда, где ей в конечном счете и суждено было упокоиться.
    А чуть позже я вновь сидел перед ширмой. На эту встречу я шел с определенными целями и потому не взял этюдник.
    — Вчера я видела на улице вашу подружку Саманту Райинг, — сказала миссис Шарбук. — У нее был такой несчастный вид.
    Я проигнорировал ее замечание.
    — Расскажите-ка мне о вашем муже.
    — Его звали Морэ Шарбук. Любовь всей моей жизни.
    — Я услышал нотку сарказма в вашем голосе — или мне показалось?
    — Какая уж тут нотка — целая симфония.
    — Он не был вам верен?
    — Да, но не в общепринятом смысле. Прежде всего, Шарбук был человеком сложным. Какое-то время мы были страстно влюблены друг в друга, но наша любовь отчасти стала опасной. Со стороны она показалась бы ненавистью, однако не была ею. Я в этом уверена.
    — С самого начала, пожалуйста, — попросил я.
    — Определить, где начало, довольно затруднительно, — такие романы всегда начинаются задолго до знакомства. Но я все же расскажу вам о нашей первой встрече.
    — Отлично.
    — Объехав страну, я вернулась в Нью-Йорк еще более богатой и знаменитой и несколько лет давала представления здесь. Тогда я получала немало предложений от джентльменов, сообщавших мне, что желали бы вступить со мной в брачные отношения, причем моя наружность и странный дар их вовсе не заботят. Большинству из них я давала от ворот поворот, даже не удостаивая частной аудиенции. Имейте в виду, что слово «частной» означает всего лишь отсутствие публики, но не ширмы. Иногда у меня возникали те смутные желания, о которых уже заходила речь, — тогда я просила Уоткина привести ко мне очередного претендента и заводила с ним разговор. Ни один не прошел собеседования. Я не собиралась повторять ошибки своей матери и связываться с глупцом. К этому я относилась особо осмотрительно.
    Время шло, мы с Уоткином пришли к выводу, что город скоро пресытится моим представлением, и начали подумывать о новых клиентах и новых источниках доходов. Все это время мы зарабатывали очень приличные деньги, и наши доходы росли. Поскольку жила я очень замкнутой жизнью, то и денег почти не тратила. Некоторую часть заработанного я откладывала, а остальное старалась вложить в передовые отрасли промышленности. Как и Оссиак в лучшие свои годы, я застраховала себя от любых неожиданностей. Наконец Уоткин пришел ко мне с предложением съездить в Европу. «Мадам, — сказал он, — ваша способность завоевывать публику требует открытия новых земель».
    И мы отправились в Европу, избрав такой маршрут: Мадрид, Рим, Мюнхен, Париж, Лондон. Решено было не начинать с Англии, а оставить ее напоследок, закончив гастроли в самом легком для выступлений месте — Лондоне. Мы знали, что к тому времени будем в полном изнеможении. Мы наняли толмачей, которые стояли перед аудиторией вместе с Уоткином и переводили мои слова на местный язык. Америка вовсе не была единственной страной, где люди получали удовольствие от того, что их дурачат. Хотя я не верила, что Двойняшки нашептывают мне пророческие видения, считая, что мой ум проделывает фокусы сам по себе, снежинки ни разу не подвели меня. Явление это продолжалось, как и всегда, без всяких усилий с моей стороны, независимо от обстановки, независимо от того, насколько я уставала от поездок.
    — А смогли бы вы продолжать, если бы не принимали их иллюзорных посланий?
    — Ни в коем случае. Когда у вас выдастся спокойная минутка, попытайтесь составить список случайных образов, которые вроде бы предвещают будущее. Может быть, вам удастся сделать это раз, от силы два. Правда, я сомневаюсь даже в этом. Но попробуйте делать это день за днем, вечер за вечером, не повторяясь, — вот это что-то! Денег у меня хватало. Если бы мне нужно было сознательно описать механизмы, порождающие эти образы в моем мозгу, то я бы немедленно прекратила свои сеансы.
    — Полагаю, вы и в Европе произвели фурор?
    — Испанцы хотели знать в основном о своих любовных делах. Итальянцы сильно облегчили мою работу, поскольку их в первую очередь интересовала загробная судьба родственников. Французы смотрели на все как на блестящее, утонченное развлечение, имеющее метафорическое значение для жизни. Мне кажется, что немцев я напугала, а потому они больше всех и восхищались мною. Пользовалась ли я популярностью? Оглянитесь, Пьямбо. Этот дом и мое имение на Лонг-Айленде построены за счет доверчивости европейцев. Если бы я надумала отправиться в Китай, то теперь, скорее всего, была бы императрицей, неограниченной повелительницей в своих владениях.
    Я рассмеялся, однако она не издала не звука.
    — И что же насчет Лондона? Вы пока ничего не сказали о британцах.
    — Мы считали, что в Лондоне нам будет легче всего, но этот город с самого начала грозил оказаться холоднее баранины, которую там подавали. Британцев не так-то легко напугать или развлечь. На представления поначалу приходило всего по нескольку человек, и я уже думала, что придется раньше времени собирать вещички и отправляться назад. Но вот на одном из сеансов я ответила на вопрос, заданный женщиной, и этот ответ мог быть истолкован как намек на неверность ее мужа. А муж оказался членом парламента. Британцы больше всего любят скандалы, и мои слова натолкнули эту женщину на мысль последить за муженьком. Увы, она нашла не одну, а сразу трех любовниц и, пытаясь погубить его карьеру, пришла с этой историей в «Таймс». Газетная статья разрекламировала мое шоу гораздо лучше, чем миллион проспектов. Грандиозный успех перед самым закатом. А потом я влюбилась.

ЕГО МАЛЕНЬКИЙ КОКОН

    — Возможно, над Британской империей никогда не заходит солнце, но, будучи в Лондоне, я постоянно задавалась вопросом — а когда же оно взойдет? Прибыли мы туда осенью, и погода все время стояла холодная и влажная — густой туман и проливные дожди. Поскольку мне приходилось из теплых залов, где мы давали представление, сразу же выходить на прохладный вечерний воздух, к концу месяца я подхватила сильную простуду. Я пыталась не замечать болезни, но мое состояние с каждым днем ухудшалось. В конце концов у меня так заболело горло, что мой голос уже перестал проникать сквозь тоненькую ширму и доходить до зрителей. У нас еще оставалось две недели, когда я все же сказала Уоткину, чтобы он изменил программу.
    Теперь я, как потерпевший крушение корабль, не выходила из своего номера в отеле: сил у меня не оставалось даже на то, чтобы переползать из кровати в кресло и смотреть в окно на уличную суету. Я испробовала все обычные домашние средства — дышала паром, пила отвары, ставила компрессы. Ничто не помогало. Уоткин от беспокойства, как бы со мной не случилось чего серьезного, потерял голову и требовал показаться врачу. Я возражала — мол, я никому не показываюсь, и мне никто не показывается. Но он настаивал, и я в конечном счете сдалась, но, конечно же, на своих условиях.
    Чтобы сохранить полную анонимность, он нашел врача из Америки, приехавшего с визитом в Лондон. Этот молодой человек недавно закончил медицинскую школу и отправился путешествовать по Европе и миру. За несколько дней до этого он был на моем представлении и беседовал с Уоткином — ему просто хотелось поболтать с человеком, который уехал из Штатов позже него. Мой распорядитель заверил меня, что молодой человек нуждается в деньгах и мы сможем купить его молчание, если ему как врачу понадобится непосредственный контакт со мной. Я сказала Уоткину, что о непосредственном контакте не может быть и речи, но пусть доктор все же приходит.
    Он пришел ко мне в номер, когда мне было так плохо, что дальше некуда. Я не просыпалась два дня подряд. Настроение было не лучше, чем состояние, — ведь свободного времени у меня и так было хоть отбавляй, а теперь, когда я лежала в кровати, к нему добавились две недели полного безделья, и возможностей призадуматься над своей жизнью у меня было немало. Я тосковала по прошлому: воспоминания об отце, о матери, о почти сказочном существовании на вершине горы вернулись ко мне, яркие и живые. Все остальная жизнь была темной, ненормальной — загубленной. Я горько плакала из-за того, что так и не испытала настоящей любви, из-за своего одиночества, проклятия Двойняшек, убийства матери, уловок, с помощью которых мой отец обрек меня на это дурацкое полусуществование. Я вполне могла быть волосатой самкой обезьяны, предсказывающей будущее, и разницы никто бы не заметил.
    «Здравствуйте, мадам Сивилла», — услышала я голос за дверями своей спальной. Клянусь, уже один звук этой фразы что-то перевернул во мне. В этом голосе звучала легкая наивность, а вместе с ней — искренняя озабоченность. Ответила я сразу же, еще не понимая, что делаю, и не своим постановочным голосом, каким вещала из-за ширмы, а настоящим. Доктор представился, сказал, что он из Бостона, а семья его эмигрировала в Америку из Франции. Помнится, я сказала ему, что у него красивое имя. И знаете, Пьямбо, я была уверена, что услышала, как он покраснел.
    Он настаивал, чтобы я допустила его к себе. «Ваши тайны будут в безопасности, мадам Сивилла, — сказал он. — Я дал клятву соблюдать конфиденциальность в том, что касается пациентов». Так мы поторговались некоторое время, и я уступила. Я чуть приоткрыла дверь — получилась маленькая щелочка, и я три раза быстро прошла перед ней. После этого он спросил, может ли рассчитывать на большее. «Конечно же нет», — ответила я, что вызвало у него взрыв смеха. Потом он стал спрашивать меня о точных симптомах моей болезни, о моем расписании в последнее время.
    «Скорее всего, вы просто устали, — сказал он. — Мне кажется, что вы сильно простудились, и ваш организм требует отдыха — как физического, так и умственного. Вы измождены». Услышав это, я поняла, какую непомерную ношу взвалила на себя, как эта странная обстановка разрушали мою и без того ослабленную нервную систему. «Можете называть меня Лусьера, — сказала я ему. — Это настоящее имя. Я женщина из плоти и крови, а не какое-то легендарное существо».
    «Да, Лусьера, — сказал он. — Я догадывался об этом. Вам необходимо тепло. Кутайтесь покрепче, чтобы как следует пропотеть. Пейте горячий чай, ешьте суп. Завтра я принесу вам лекарство и проведаю вас». Я его поблагодарила, а он сказал, что был поражен моим представлением. Он вернулся на следующий день со своим лекарством — горячим супом, где плавали капуста, морковь и чеснок. Мне к тому времени уже стало получше, но я ему об этом не сказала, потому что хотела, чтобы он приходил и дальше. И он приходил. На третий день я попросила Уоткина поставить для меня ширму в гостиной моего номера. Я приняла доктора там, что позволило мне увидеть его в проделанную мной дырочку. То, что я увидела, мне очень понравилось. Доктор был не высок и не низок, идеально сложен. Он носил длинные черные волосы, усы, одет был в повседневный темно-бордовый костюм. Ни шляпы, ни галстука я на нем не увидела.
    В тот день мы не затрагивали в беседе моего здоровья. Он рассказал мне о своем детстве, об учебе. Я спросила, сколько ему лет, — оказалось, что мы ровесники. Любимым его времяпрепровождением было чтение, и вскоре выяснилось, что мы читали одни и те же книги. Разговор наш коснулся «Алой буквы» Натаниэля Готорна[56], и мы сошлись в том, что общество несправедливо обошлось с Хестером. Пока мы разговаривали во время этой встречи, Уоткин сидел поблизости и как заинтересованное лицо, которому небезразлично мое здоровье, и как своего рода дуэнья.
    На следующий день перед приходом Шарбука я отослала Уоткина, дав ему какое-то поручение, на исполнение которого должно было уйти несколько часов. И только поняв, что Уоткин не будет присутствовать при нашем разговоре, Морэ начал расспрашивать о моих родственных связях. Совершенно ясно, что таким способом он пытался выяснить, обручена ли я, замужем ли, есть ли у меня любовник. Я дала ему понять, что совершенно свободна, и это пришлось ему очень по душе. Потом он сказал, что принес мне кое-что. Я протянула обезьянью лапу, и он засунул под большой ее палец маленькую коробочку, завернутую в цветную бумагу и обвязанную бледно-желтой ленточкой. Я была поражена этим поступком, не зная, зашел ли Шарбук слишком далеко, или это просто дань вежливости. Открыв коробочку, я обнаружила в ней камею. Довольно необычную.
    Он сказал мне, что как только увидел эту камею в лавке, то сразу понял, что она должна принадлежать мне. На ярко-синем фоне я увидела рельефное белое изображение красивой женщины. Вместо волос с головы струились змеи. «Медуза Горгона», — сказал он. Сначала я была шокирована, поскольку знала, что эта Медуза — чудовище из древнего мифа. «А вы как Персей собираетесь отсечь мою голову?» — спросила я. «Ни в коем случае, Лусьера. Но я хочу окаменеть от вашего взгляда, — сказал он. — Если вы помните этот миф, то из крови Медузы родился крылатый конь Пегас… и точно так же от вашего голоса у моего сердца выросли крылья».
    Я знаю, Пьямбо, что фразочка эта — чистая банальность, но если вы — молодая женщина, лишенная общения, как я, такая поэзия может стать хлебами и рыбами[57] ваших дней. Ничего другого ему и не нужно было, чтобы завоевать меня. С того момента я была предана мистеру Шарбуку, хотя и знала его всего несколько дней. Уоткин никогда в это дело не вмешивался. Я думала, он надеялся, что этот молодой человек вытащит меня из-за ширмы. Он всегда говорил мне, что наше шоу вовсе не требует от меня затворничества, и считал, что такая уединенная жизнь вредна для здоровья.
    Наши отношения развивались, и, если вы позволите мне, как и прежде, быть откровенной, завершились плотским соединением. Нет, я отнюдь не решила показать себя ему (я чувствовала, что это делать нельзя), но мы изобрели особые методы соития. Вы же знаете, было бы желание, а способ всегда найдется. Я не позволяла ему прикоснуться ко мне, но он завязывал глаза и, следуя моим указаниям, приближался ко мне сзади. Я закутывалась в большое одеяло, в котором в точно рассчитанном месте было вырезано отверстие. Он шутил, что я — его маленький кокон. Мы довольно часто практиковали такие необычные сношения, а с ними и другие, еще более экзотичные.
    Представления, перенесенные из-за моей болезни, так никогда уже и не были возобновлены, но я оставалась в Лондоне, целиком поглощенная этой связью. Два месяца спустя после знакомства мы поженились в номере отеля. Я произнесла супружескую клятву, сидя за ширмой. Свидетелем был Уоткин. То был счастливый день, и мы трое вместе с официальным лицом, зарегистрировавшим наш брак, выпили шампанского. Шарбук перед церемонией обещал мне, что будет уважать мое желание оставаться невидимой: он считал, что наша совместная жизнь, хотя и не такая, как у всех, будет счастливой.
    Однако на исходе первой недели нашего брака он стал требовать, чтобы я показалась ему. Он сказал мне, что в интимные моменты ему необходимо прикасаться ко мне. И поверьте мне, я стала думать, как решить эту проблему. Сказать по правде, мне и самой хотелось его прикосновений, но привычка к тому времени слишком глубоко въелась в мою плоть и кровь. Я слишком боялась этого, слишком. Мой муж тем временем мрачнел день ото дня. Он стал агрессивным и как-то раз, когда я сидела в гостиной за ширмой, в сотый раз за два дня обсуждая с ним этот вопрос, он откинул ширму в сторону и бросился ко мне. Он меня увидел, и его глаза словно пронзили меня. Боль завладела мной, я подняла лежавшую рядом обезьянью лапу и ударила его в висок. Он упал на пол, а я, пользуясь этим, бежала в спальню и заперлась там.
    Придя в себя после удара, муж долго осыпал меня самыми страшными проклятиями. Он называл меня шлюхой-призраком, суккубом. В конечном счете он ушел, но при этом украл у меня довольно крупную сумму денег, мою старинную лампу и кое-что из драгоценностей, подаренных мне мэром Парижа за частное представление, которое я дала его семье и друзьям. Я пребывала в расстроенных чувствах и каждую минуту могла снова впасть в депрессию, но мне отчаянно захотелось вернуться в Нью-Йорк, и я поручила Уоткину подготовить наш отъезд.
    Шарбук не оставлял меня в покое, следил за каждым нашим шагом. В любой час дня или ночи я могла выглянуть из окна и увидеть его внизу на улице. Он ежедневно присылал мне письма, где в самой мерзкой форме говорилось о сексуальном насилии, избиениях и убийствах. Однажды, незадолго до нашего отъезда, он напал на Уоткина в вестибюле отеля. Служащим гостиницы удалось скрутить его и вышвырнуть на улицу.
    В день нашего отплытия предусмотрительный Уоткин нанял местных хулиганов, чтобы они, так сказать, попридержали Морэ. Но он последовал за нами, как только получил такую возможность. К счастью, мы уже намного опережали его, и наш пароход отбыл, а Шарбук остался на берегу. Он сел на следующий корабль, отправившийся в Нью-Йорк два дня спустя.
    Этот пароход — «Янус» — попал в шторм, который чуть было не зацепил и нас, и пропал в океане.
    — Вы уверены, что он был на борту?
    — Абсолютно.
    — Но как?.. — начал было я, но тут явился Уоткин.
    — С тех пор я так и не давала представлений, — сказала она, и больше в тот день я от нее ничего не услышал.

МАСКАРАДНАЯ МАСКА

    «Мой маленький кокон», — произнес я вполголоса, удаляясь от дома миссис Шарбук. По какой-то причине рассказ о ее несчастливой любви навел меня на мысль, что неплохо было бы заглянуть к Саманте и попросить у нее прощения за свое отсутствие в последние дни. В то же время до назначенного времени, черт бы его подрал, оставалось меньше двух недель, и с каждым днем этот срок сокращался. Я выбрал трусливый путь и решил вернуться к себе в мастерскую, чтобы поработать остаток вечера. Работа обернулась уничтожением полбутылки виски и выкуриванием двух дюжин сигарет — я все это время просидел за рисовальным столом в поисках нового образа моей заказчицы.
    Я мог легко изобразить ее в виде змееволосого чудовища. Мне было вовсе не трудно представить Шарбука, не высокого и не низкого, — он отсекает голову этого чудовища и смотрит, как из пролитой крови рождается крылатый конь. Да, в моем мозгу каруселью кружились самые разные сцены, но увидеть лицо реальной женщины, любой женщины для меня стало невозможным. Разочарование мое было так велико, что я даже пожалел о своем импульсивном поступке, когда отправил бутыль с «Пробуждением» в выгребную яму. Наконец усталость взяла верх, и я лег в постель.
    На следующее утро я поздно встал и отправился позавтракать к Греншоу. Я пил кофе и просматривал газету, когда ко мне подошел молодой парень с сумкой через плечо, в шапочке посыльного.
    — Вы мистер Пьямбо?
    — Да.
    Он протянул конверт сероватого цвета. Как только он вышел, ко мне приблизилась миссис Греншоу — посмотреть, что такое мне принесли. С великой тактичностью я заказал еще порцию тушеного мяса, чтобы, пока она исполняет заказ, иметь возможность без посторонних глаз увидеть содержимое конверта. Я разорвал его и извлек карточку, на которой было написано:
    Пьямбо, сегодня перемена места. Отель «Ложеро» на углу Пятой авеню и Восемнадцатой улицы. Номер 211. На ручке двери будет повязка для глаз. Наденьте ее, перед тем как войти. Ничего не говорите.
    Ваше творение, миссис Шарбук.
    Не успел я засунуть конверт и карточку в карман, как во мне начало расти возбуждение. Я решил, что либо мне предстоит стать разрушителем кокона, либо (что было не менее соблазнительно) она собирается дать мне какой-нибудь ключ к своему тайному образу. «Умерь свой пыл, Пьямбо, — сказал я себе. — Действуй осмотрительно». Я знал, что все равно отвергну ее сексуальные авансы, если именно это у нее на уме, но не мог отказать себе в удовольствии сделать это. Меня в этой связи интересовала возможность хотя бы на мгновение взять верх в наших нелепых отношениях. Прежде чем миссис Греншоу принесла порцию тушеного мяса, я положил деньги на стол и вышел. День был морозный, но я не обращал внимания на температуру, потому что внутри меня горел пожар — настоящая динамо-машина ожидания. Я отправился прямиком домой, вымылся и побрился.
    Одеваясь, я размышлял над словечком «место» в речи миссис Шарбук. Она нередко использовала его, говоря о заведениях, в которых ей приходилось выступать. Значит ли это, что меня ждет некое театральное представление? Или все наши свидания были представлениями? Теперь мне казалось, что, меняя место встречи, она отправлялась, по ее выражению, на гастроли. Во всех ее рассказах неизменно возникало некое подобие аллюзии, что-то вроде метафорической связи между тем, что происходило с ней, и событиями моей собственной жизни.
    Логика привела меня к выводу, что отель «Ложеро» с его европейским названием — символ ее путешествия через Атлантику. Если дела и вправду обстояли так, то я, посторонний визитер, становился Шарбуком, вызванным на тайное свидание вдали от бдящего ока Уоткина. Оставалось только ответить на единственный вопрос: какой я Шарбук — тот, в которого она влюбляется, или тот, которого подозревает в предательстве? Не зная, кто я такой, я не мог быть уверенным и в том, кем окажется она.
    Отель «Ложеро» был довольно современным заведением, основанным Ришаром де Ложеро, неподдельным маркизом, который принадлежал к знаменитым четырем сотням богатейших людей нью-йоркского общества. Я прибыл по названному адресу за две минуты до обычного времени — двух часов. Служащий за столиком спросил, по какому я делу. Я ответил, что мне нужно в номер двести одиннадцать. Он улыбнулся и сказал, что меня ждут.
    Минуя лифт, я направился вверх по лестнице. Не говоря уже о том, что мне нужно было всего на второй этаж, я смотрел на все эти механические новинки с такой же подозрительностью, как на Рида и на его Промышленную революцию. Ковры на лестницах и в коридорах были замечательно мягкими. Повсюду имелись световые приборы, богато отделанные хрусталем, стены везде обиты панелями отполированного до блеска орехового дерева.
    Как и было обещано, на ручке двери двести одиннадцатого номера висела повязка для глаз — черная и очень походившая на маскарадную маску без прорезей для глаз. Я завязал две бечевки у себя на затылке надежным узлом — чтобы не развязалось. Меньше всего желал я, чтобы повязка соскользнула, уничтожив мои последние шансы на выполнение заказа. Лишив себя возможности видеть, я решил попробовать открыть дверь без стука. К моему удивлению, она подалась. Я открыл дверь и, сделав пять шагов внутрь комнаты, замер, прислушиваясь, — не обнаружится ли присутствие другого человека. Я услышал легкий скрип половиц, звук закрывающейся за мной двери. И только тогда подумал, что, может быть, участвую в игре, начатой Морэ Шарбуком.
    Прошло несколько напряженных секунд, в течение которых я ждал чего угодно — как удара ножом в спину, так и приглашения поучаствовать в одном из бесхитростных развлечений миссис Шарбук. Потом я почувствовал руку на моем плече — прикосновение было едва ощутимым. Рука сняла с меня пальто и шляпу. В тот день я узнал, что утрата способности видеть на самом деле обостряет прочие чувства. Я ощутил запах сирени, услышал возбуждение в ее неглубоком дыхании, почувствовал тепло ее рук за миг до их касания. В этот момент мне больше всего хотелось сказать хотя бы слово нормальным голосом, чтобы утвердить тем самым мое присутствие. Но я сдержался — ведь меня просили молчать, а видеть я не мог. Когда руки сняли с меня визитку, а потом и жилет, мое желание заговорить превратилось в желание закричать.
    Сомнений не осталось, когда она стала расстегивать пуговицы рубашки. Я не только не желал всего этого, но и считал, что согласиться на продолжение было бы ошибкой. Облизнув губы, я приготовился об этом сообщить, но тут с меня сняли рубашку, и я утратил голос. Потом я почувствовал, как женские губы щекочут мою грудь, и понял, что попал в переделку. Пряжка на моем ремне предвещала роковые события.
    Она действовала быстро, и вскоре я оказался совершенно голым. В моей неспособности противиться ее напору было нечто такое, что многократно увеличивало мое желание, и с того места, где стояла она, это было более чем очевидно. Я слышал, как она обходит меня, как делает три круга и останавливается прямо передо мной. Прежде чем она прикоснулась ко мне, я почувствовал, как ее пальцы смыкаются на моем члене. А потом они и в самом деле сомкнулись.
    — Пьямбо! — сказала она.
    Я молча открыл рот в ответ на ее прикосновение, но в то же мгновение где-то в глубинах моего «я» зародилась некая мысль и медленно, словно пузырь в кленовом сиропе, стала неумолимо пробиваться наверх сквозь толщу моего возбуждения. Когда пузырь добрался до поверхности и лопнул, я понял: что-то здесь не так. Ее голос.
    — Саманта! — воскликнул я, и в этот момент получил слева удар в голову, сбивший меня с ног.
    Я поднял руку. Смотреть мне теперь не хотелось, но выхода не было. Я снял повязку и увидел Саманту — она сжигала меня взглядом, глядя снизу вверх. Первым моим позывом было сказать: «Я все время знал, что это ты», но… Нужно ли мне продолжать?
    — Теперь мое имя для тебя будет Рид, — сказала она. Это заявление было не менее болезненным, чем последующий удар в пах.
    Саманта решительным шагом прошла мимо меня и исчезла за дверью.
    Я пролежал несколько долгих минут перед открытой дверью, нимало не беспокоясь о том, что меня могут увидеть. От этой истины мне было не убежать: за несколько минут я оказался в числе тех, кого презирал. Можно было сооружать логические построения, доказывающие, что я в физическом плане не совершил ничего предосудительного. Мужчина мог бы даже принять такую ущербную аргументацию, но для женщины намерение — это все. Нет таких ублажающих поступков (как бы ловко вы их ни подавали), нет таких слов (пусть и самых поэтических), до истинной сути которых не добралась бы женщина. Я резко выругался в адрес миссис Шарбук с ее заказом, за который я заплатил тем, чего не купишь ни за какие деньги. Потом встал, закрыл дверь и оделся.
    Я выскользнул через заднюю дверь отеля «Ложеро» — черт бы его подрал — и направился в ближайший салун. Я даже не могу припомнить адрес того заведения, в которое позволил себе ввалиться, погруженный в мрачные мысли. Знаю только, что я сел в самом дальнем углу, где никто не заметил бы, как я говорю сам с собой и плачу. Я просидел там сколько-то часов, непрерывно накачиваясь и строя сложные планы возвращения Саманты. И хотя по мере приближения вечера я пьянел все больше и больше, мне так и не удавалось убедить себя в осуществимости любой из дурацких схем, которые я набрасывал угольным карандашом на льняных салфетках.
    В конечном счете я вырубился, и официант пригласил управляющего, чтобы выставить меня за дверь. Как только они вывели меня из моего ступора, я заверил их, что уйду сам и выбрасывать меня вовсе ни к чему. «Ну-ну», — сказал управляющий. Я с трудом поднялся на ноги. В глазах у меня двоилось, голова кружилась, и я поплелся к выходу. Дальнейшие воспоминания совсем смутные, но я помню, что вывалился из двери, просочился через группку мужчин, которые как раз входили внутрь, и тут же грохнулся наземь.
    Я приподнялся на локтях, приподнял голову и увидел, что группка осталась на улице и наблюдает за мной. Когда в глазах у меня немного прояснилось, я узнал по меньшей мере двух из них. Солидный пожилой джентльмен был Ренсфелд, торговец предметами искусства. Высокого худого молодого блондина я не знал. Третьим, представьте себе, был Эдвард, чья картина «Усекновение главы Иоанна Крестителя» чуть не стала задником для сцены убийства Рида. Видок у меня, судя по всему, был жутковатый, но все же я надеялся, что один из них поможет мне подняться. Встать самостоятельно я, видимо, не мог — и я протянул руку в их сторону.
    — Эдвард, ты ведь знаешь этого старого пьяницу. Он, кажется, был твоим учителем? — спросил блондин.
    Мой бывший ученик боялся встретиться со мной взглядом, но все же поколебался, прежде чем сказать:
    — В жизни его не видел.
    После этого они повернулись и вошли в салун.
    Я худо-бедно встал на ноги и потащился сквозь холодную ночь домой, все еще ощущая во рту грязь Пятой авеню.

МЕДУЗА

    Хромая и спотыкаясь, я плелся сквозь ночь, и временами тошнота так бурлила во мне, что я останавливался и по нескольку минут отдыхал в дверях магазинов. После отречения молодого Эдварда беспорядочные воспоминания о М. Саботте вытеснили Саманту из моих смятенных мыслей. Я вспомнил, как он однажды сказал мне: «Пьямбо, совесть всегда должна быть чистой, иначе твои краски помутнеют, а мазки станут дергаными». Но эти мысли были уже несвоевременны — где-то на углу Бродвея и Двенадцатой я все-таки рухнул у стены и меня вырвало. Еще немного, и я бы там остался без чувств, но каким-то образом сумел собраться. Я оттолкнулся от стены и продолжил свое жуткое путешествие, но тут услышал чей-то голос у меня за спиной: «Вот он».
    Я оглянулся через плечо и увидел две крупные нечеткие фигуры меньше чем в квартале от меня — они быстро приближались. Поняв, что я их увидел, они перешли на бег. Я попытался припустить во весь дух, но сумел преодолеть лишь несколько футов, после чего споткнулся и растянулся во весь рост на тротуаре. Когда мне удалось подняться на ноги, те двое уже были тут как тут.
    Они заломили мне руки и поставили спиной к витрине ближайшего магазина. Шляпы у них были надвинуты на самые брови, а воротники подняты, так что я их и разглядеть-то не мог. Я лишь различил косые глаза, гнилые зубы и небритые подбородки. В глазах у меня двоилось, а нервы были напряжены, и потому они запечатлелись в моей памяти как двойняшки: каждый — уродливая копия другого.
    — Шарбук шлет тебе привет, — сказал тот, что стоял справа от меня, и я почувствовал его грязное, воняющее рыбой дыхание.
    Я не видел замаха, только почувствовал удар — по голове сбоку. Второй ударил в живот. Когда началось избиение, я укрылся в некоем спокойном уголке собственного разума и, пребывая там, думал: «Они меня убьют». Потом я упал на землю, и последовали пинки ногами. А потом я потерял сознание и пришел в себя, только услышав звук выстрела.
    Когда эхо выстрела замерло, я услышал, как нападавшие пустились прочь. Я лежал на земле, удивляясь тому, что жив. Еще больше удивляло меня то, что я после всех сегодняшних событий радовался этому обстоятельству. Из темноты появилась рука в перчатке и прикоснулась к моему плечу.
    — Как вы, мистер Пьямбо? — раздался голос. И тут жуткая боль в ребрах и ногах дала знать о себе. Я почувствовал, что лицо мое с левой стороны распухло. Но при этом вроде бы не было переломов или непоправимых повреждений. Громилы выбили из меня хмель. Мне удалось сесть, и я заглянул в белые глаза Уоткина.
    — Спасибо, что спасли меня, Уоткин, — сказал я. Он засунул пистолет в боковой карман своего пальто.
    — Это входит в мои обязанности, мистер Пьямбо.
    — Позвольте узнать, что вы здесь делаете?
    — Мою нанимательницу обеспокоило ваше сегодняшнее отсутствие. Она послала меня выяснить, не случилось ли чего. Я искал повсюду и уже готов был сдаться, когда один джентльмен в салуне на Пятой авеню сказал, что некоторое время назад видел человека, подходящего под ваше описание, — тот, мол, напился до чертиков. Тогда я, само собой, направился оттуда к вашему дому и увидел, как вас тут безжалостно избивают. Я вытащил пистолет и выстрелил в воздух, и ваши друзья убежали.
    — И что же миссис Шарбук подумала, когда я не пришел? — спросил я, опираясь на его протянутую руку и вставая с земли.
    — Она сказала, что в прошлый раз говорила с вами о своем муже, а у нее настроение обычно портится при любой мысли или воспоминании о нем. Она возлагает на вас определенные надежды, а тут ее нервы, видимо, разгулялись, ее прошлое смешалось с настоящим, и она попросила меня выяснить, все ли с вами в порядке. Надеюсь, это объяснение вас устроит.
    — Да. И если уж откровенно, то прошлое, смешанное с будущим, приобрело облик Шарбука. Эти типы сказали, что их послал он.
    Если бы Уоткин не носил эти бельма на глазах, то я наверняка прочел бы в них страх, но по его внезапно напрягшемуся телу и поднятым плечам я понял, что известие ему не понравилось. Он покачал головой:
    — Опасный поворот, мистер Пьямбо.
    — Я полагал, что Шарбук ушел на дно вместе с «Янусом».
    — Если бы так… Но боюсь, что миссис Шарбук выдает желаемое за действительное. «Янус» в самом деле затонул вскоре после нашего возвращения в Нью-Йорк, и она перетолковала эту историю по-своему, вставив туда мужа, исключительно ради своего душевного спокойствия. Но ничто не указывает, что ее убеждение отвечает действительности.
    — Что, в этом нет ни капли правды?
    — Во всех заблуждениях есть частичка правды. Если бы ваша судьба была — умереть сегодня, то вы бы умерли, не сомневайтесь. Если Шарбук вернулся, на что указывают события этого вечера, то дело серьезно. Игра переменилась, мой друг, и вы в ней полезная, но все же пешка, которой вполне можно пожертвовать.
    — А вы, Уоткин?
    — Мною, сэр, как и всегда, тоже можно пожертвовать. — И на его лице появилась мрачная улыбка.
    — Лучше бы вам все мне рассказать.
    — Я уже и без того рассказал вам слишком много. — Потом он прошептал: — На вашем месте я бы отказался от этого заказа, — вытащил что-то из кармана пальто и вложил мне в руку со словами: — На всякий случай.
    После этого Уоткин повернулся и зашагал но улице, постукивая по стенам тростью.
    — Будьте осторожны, Пьямбо, — предупредил он, обернувшись через плечо.
    Я посмотрел на врученный мне предмет и обнаружил, что это маленькая бутылочка с пробкой, вроде тех, в которых держат тушь. Я доплелся до ближайшего уличного фонаря и осмотрел ее. Внутри была жидкость янтарного цвета. Я вывинтил пробку и понюхал содержимое. «Хоть смейся, хоть плачь», — подумал я, но все же рассмеялся: аромат был тот же, что исходил от свечи Саманты, — мускатный орех.
    Несколько минут я стоял, глубоко вдыхая ночной воздух, спрашивая себя: а не скрывается ли за вот этим происшествием нечто большее, чем мне показалось вначале. Мысль о нападавших вернулась ко мне, и я захромал к дому со всей скоростью, на какую был способен со своими новыми болячками. Оставшиеся несколько кварталов были невыносимо мучительными. Я шарахался от каждого прохожего, каждой собаки, пробегавшей в сумерках.
    Никогда в жизни я так не радовался возвращению домой. Оказавшись внутри, я проверил все комнаты — не прячутся ли там наемные убийцы. Не найдя никого, я отправился прямо в постель. «Меня ждет еще немало испытаний, но пить я больше не буду», — сказал я себе. Беды мои по-прежнему не уступали казням египетским, но это избиение на улице оказало на меня своеобразное целебное действие. Спать я лег, исполнившись решимости выбраться из той трясины, в которую прыгнул добровольно.
    На следующий день поздним утром я сидел у Греншоу, допивая второй стакан сельтерской и пытаясь решить, стоит мне есть или нет. Вдруг кто-то сел за столик прямо напротив меня.
    — Твоя голова сегодня больше обычного, — сказал Силлс.
    — На меня вчера вечером было совершено жестокое нападение. И где же в это время был ты?
    — Им был нужен твой кошелек?
    — Нет, боюсь, они просто хотели развлечься.
    — Вчера нашли еще одно тело, вот там-то я и был.
    Тут он поднял газету, которую я еще не успел просмотреть, и перевернул ее, показывая мне заголовок.
    — Тайное стало явным.
    — Начальство с ума сходит — требует, чтобы дело было распутано как можно скорее. И вот еще что. Теперь я знаю, что общее было у всех этих женщин.
    — Они все переспали с одним и тем же моряком?
    — Представляю, что это был бы за морячок. Но дело обстоит иначе. Трудно поверить, что они не докопались до этого раньше. Правда, тут есть одно оправдание — тела приходилось спешно кремировать из страха, как бы эта зараза не распространилась.
    — И что же у них общего?
    — Прессе об этом не сообщалось. Так что, сам понимаешь, это секретная информация.
    — Можешь на меня положиться.
    — Мы абсолютно уверены, что у всех жертв были одинаковые камеи на заколках — женщины со змеями вместо волос.
    Я резко придвинулся к нему вместе со стулом и спросил:
    — А какой фон у этих камей?
    — По-моему, говорили, что темно-синий.
    Я оттолкнул стул назад и встал. Вытащив из кармана монетку, я бросил ее на стол в оплату счета.
    — Вы проверяете ювелиров — кто изготовил эти камеи?
    — Сразу этим и занялись. А ты куда?
    — У меня есть одно поручение. Ты сегодня вечером работаешь?
    — Да. Тебе что-то известно?
    — Я думаю, речь идет об убийствах. Доказать я это пока не могу, но думаю, вам следует заняться поисками человека по имени Морэ Шарбук.
    — И где же нам его искать, этого Шарбука?
    — Не знаю. Во всяких злачных местах. Я свяжусь с тобой сегодня вечером, Джон. Найдите Шарбука.
    — Пьямбо! — крикнул он мне вслед, но я в мгновение ока оказался на улице и поспешно захромал к ближайшему трамваю, идущему от центра.

ТАЙНОЕ ПРОКЛЯТИЕ

    Хотя я пришел к миссис Шарбук за два часа до назначенного времени, но был при этом исполнен решимости добиться немедленной встречи. Погибало по три женщины в неделю. Вследствие этого трагического факта и моих личных обстоятельств обещанные мне за исполнение заказа деньги больше не тяготели надо мной. Всего за один день я из эгоистичного, занятого только собой художника превратился в защитника общественной безопасности. Уоткин непременно откроет мне дверь, и мы с Лусьерой обязательно пространно поговорим на тему, которую не затрагивали до сих пор, — а именно на тему реальности.
    Я твердым шагом направился к двери и принялся энергично постукивать медным дверным молотком. Ответа не последовало. Я подождал некоторое время и постучал снова. Приложив ухо к двери, я прислушался — не раздастся ли за нею звук приближающихся шагов Уоткина. Но ничего не услышал. Просто так мне и в голову бы не пришло заявляться в дом без приглашения, но я считал, что дело не терпит отлагательств. Для начала я попробовал самый простой вариант и на всякий случай повернул ручку — может быть, дверь не заперта. Представьте себе мое удивление, когда ручка повернулась и дверь свободно открылась. Я вошел внутрь.
    — Есть кто-нибудь? — неуверенно спросил я.
    Ответа не последовало, и я попытался еще раз — громче. Мне ответило странное эхо. Я не мог понять, почему у него не такой звук, какого я ожидал, но потом, зайдя в маленькую комнату рядом с прихожей, увидел, что почти вся обстановка из нее исчезла.
    — Мой бог! — громко сказал я и быстро пошел по коридору.
    Все комнаты, по которым Уоткин водил меня зигзагообразным путем к миссис Шарбук, теперь были почти пусты. Оставшаяся мебель стояла как попало, словно дом подвергся разграблению. Я быстро прошел через столовую, через кабинет — оба помещения были обескураживающе пусты. К тому времени я так привык совершать этот путь, что мог бы проделать его до комнаты, где происходили наши встречи, с завязанными глазами.
    И только распахнув дверь в последнюю комнату и войдя в это помещение с высокими потолками, я понял, что миссис Шарбук в доме нет. Ширмы не было. Остался только мой стул, одинокий атолл в море полированного паркета. «Лусьера!» — выкрикнул я, и это имя довольно долго сотрясало воздух пустой комнаты. Я подошел к стулу и сел на него, пребывая в полном недоумении.
    Должен сказать, что, невзирая на все неприятности, которые доставила мне эта женщина, ее теперешнее отсутствие опечалило меня. Именно в этот самый момент один из ее рассказов мог бы послужить мне утешением. И тут я решил, что раз уж я незаконным образом проник в дом, то могу поискать — не найдется ли следов, указывающих на то, куда она исчезла, или чего-нибудь другого, проливающего свет на эту историю. Первое, что мне пришло в голову, — подняться по лестнице в конце комнаты. Мне всегда казалось, что там находится тайное святилище миссис Шарбук. Оснований для уверенности в этом у меня не было, но я знал, что начать поиски должен оттуда. Я поднялся со стула и постоял несколько мгновений, глядя на изумительное голубое небо в окне, прислушиваясь к завываниям ветра. Потом я направился к лестнице, с таким трепетом и возбуждением, словно сейчас должен был заглянуть за саму ширму.
    С сожалением должен сказать, что второй этаж вовсе не оказался сокровищницей, хранилищем секретов, как мне того хотелось. Никаких улик, никакого ключа к разгадке я там не нашел. Все, что там имелось, — это вид на парк, созерцанием которого, видимо, время от времени наслаждалась Лусьера. Мне пришло в голову, что Уоткин узнал о возвращении Шарбука, и миссис Шарбук, видимо, пустилась в бегство, забыв о заказе и обо всем остальном. Если Морэ вернулся, то она, видно, почувствовала себя преследуемой злым призраком.
    Возвращаясь по комнатам второго этажа к лестнице, я заметил слева по коридору дверь, которую не видел раньше. Открыв ее, я увидел за ней еще один лестничный пролет, который вел на маленький чердак, невидимый с улицы. Сначала я хотел было пропустить это мрачноватое помещение наверху, но потом поставил ногу на первую ступеньку, скрипнувшую подо мной, и пошел выше.
    Я сделал еще несколько шагов, и моя голова оказалась над полом чердачной комнатенки. Первое, на что я обратил внимание, был свет, обильно проникавший на невысокий чердак из двух окон по бокам. Если бы я нашел здесь только мрак, то наверняка прекратил бы дальнейшие поиски. Следующее, на что я обратил внимание, был какой-то знакомый аромат. Его я узнал почти сразу же — запах высохшей масляной краски. Когда я поднялся в комнату до конца, мне пришлось слегка нагнуться — встать в полный рост мешал низкий потолок. Вдоль двух стен рядами стояли холсты. Мне достаточно было просмотреть два-три, чтобы понять — все это портреты.
    «Невероятно», — сказал я, разглядывая полотна одно за другим. На многих навязчиво фигурировала ширма с падающими листьями, на некоторых я увидел обезьянью лапу, на двух или трех — зеленые листья, использовавшиеся миссис Шарбук в ее представлении, но при этом все это были женские портреты. Единственной женщиной на них была, конечно, моя заказчица. Я знал, как выглядят подписи разных художников и узнавал их, не успев прочесть имена — Пирс, Данто, Фелато, Моргаш. Эти великолепные работы были написаны в самых разных стилях последних двадцати лет. Женщины, смотревшие с портретов, были все красивы и совершенно непохожи друг на друга. Рыжеволосые и блондинки, черные как смоль, каштановые, высокие, низкие, худые, полные. У одних на лице было выражение похоти, у других — раскаяния, у третьих — сарказма, у четвертых — радости, у пятых — муки. Одеты они были кто в кимоно, кто в купальный халат, кто в вечернее платье, а кто в трепещущее на ветру летнее, но ни одна, позвольте добавить, не была изображена обнаженной, как предполагал изобразить свою миссис Шарбук я. Словно невинный молодой любовник, я испытал укол ревности, узнав, что не был первым.
    Я продолжал перебирать портреты, — нашел Спеншера, Тиллсона, превосходного Лоуэлла, а потом мне попался портрет, при виде которого колени мои подогнулись: коленопреклоненная грешница с нимбом в окружении древнеримских скульптур, освещенная серебряным лучом, пробившимся сквозь тучи. Полотно это было написано в прерафаэлитском стиле, который мог принадлежать только одному художнику. Мне и на подпись не нужно было смотреть, чтобы узнать манеру Шенца. Такое откровение могло свалить меня с ног, но полотно, стоявшее за картиной моего друга, оказалось еще более сокрушительным ударом. Оно принадлежало кисти не кого иного, как М. Саботта.
    Я отпустил стопку портретов, и она, вернувшись на свое место, стукнулась о стену. Я повернулся назад и устремился к лестнице. Скатываясь по ступеням с головокружительной скоростью, я вдруг подумал, что все работы в частной галерее миссис Шарбук были написаны художниками, которые либо порвали с искусством, либо совершили самоубийство, либо сошли с ума, либо утратили мастерство и потеряли всех заказчиков.
    Я спустился на второй этаж и побежал, желая только одного — поскорее выбраться отсюда. Меня преследовала мысль о том, сколько художников извела Лусьера своими играми. Они попробовали изобразить неведомое им и потерпели поражение. Да, скорее всего, они получили деньги за свое видение миссис Шарбук, но тот факт, что по большому счету они не сумели ответить на вызов заказчицы, привел их к краху. Возможно, они, как и я, рассчитывали выйти из порочного круга своего существования, превзойти самих себя и сравняться с великими мастерами, но в конце концов поняли, что останутся теми, кем были изначально. Этот заказ был тайным проклятием.
    Не понимаю, почему никто не заметил, как я выскочил из дома, — ведь у меня был вид типичного воришки, скрывающегося с места преступления. Я остановил первый попавшийся кеб и дал кучеру адрес Шенца. Устроившись в экипаже, я начал размышлять об этапах внезапного падения моего друга и моего наставника. Меня поразило, что безумие Саботта последовало за писанием портретов, он перешел к ним, когда галереи перестали интересоваться мифологическими сюжетами. В то время я уже не был при наставнике, начав, с его одобрения, работать самостоятельно. Я вспомнил, что незадолго до своего помешательства он говорил мне о каком-то очень важном заказе, над которым работал. На несколько недель он почти пропал из поля моего зрения, а когда появился, то был уже не в себе.
    Нечто похожее произошло и с Шенцем — год или около того назад он исчез на некоторое время. Я был слишком занят и не стал выяснять, что случилось, полагая, что он скоро появится в моей мастерской, но когда приятель наконец возник после нескольких месяцев отсутствия, вид у него был изможденный, и он уже покуривал опий. Теперь мне стало понятно, почему он был так заинтересован в успешном выполнении этого заказа мною. Он, видимо, догадывался о том, что произошло с Саботтом, а когда и сам потерпел поражение, посчитал, что я смогу отомстить за обоих — за него и Саботта. Его вера в мои способности должна была бы польстить мне, но я не испытывал ничего, кроме сочувствия к нему, — ведь миссис Шарбук убила в нем веру в собственный талант.
    Но был и более существенный вопрос, тайна тайн: в самом ли деле Лусьера надеялась получить портрет, который в той или иной мере передавал бы ее облик, или же она знала о губительной власти, которую обретает над художником, и тешилась тем, что разыгрывала из себя Бога. Теперь, когда она исчезла, я оказался в менее завидном положении, чем мои поверженные собратья, поскольку достичь рая уже не мог, но и до ада толком не добрался. В абсурдном мире этой игры я теперь становился еще более бесплотным, чем ее призрачный, зловещий муж.

ЗАКОНЧИ ЕГО

    Вид у Шенца был совершенно разбитый. Он открыл мне дверь и отошел подальше от солнечных лучей. Я последовал за ним в экзотическую гостиную и занял свое обычное место, а он — свое. Воздух был насыщен ароматизированным драконьим дымом и запахом опия.
    — Вчера я потерпел небольшое фиаско, — сообщил Шенц, — и потому у меня был приступ слабости. — Руки Шенца вцепились в подлокотники кресла, словно он боялся, что его унесет порывом воздуха.
    — И что же случилось?
    — Можешь себе представить — Хастеллы отказались принять мою работу. Сказали, мол, не будут ее покупать, потому что это халтура, на их детей ничуть не похоже. — Он покачал головой. — Не мечи бисер перед свиньями! В последние недели жизни я тратил свое время и талант на олухов.
    — Я слышал, что у Хастелла недавно начались серьезные финансовые затруднения. Может быть, причина в этом.
    — Пьямбо, спасибо тебе за доброту, но мне стало известно, что он только-только получил повышение.
    Я пристыженно опустил глаза — меня поймали на лжи.
    — Однако худа без добра не бывает, — продолжил Шенц. — Я собирал вещички, когда дети выскочили из своей засады и принялись меня обнимать и целовать. Мы с этими маленькими негодяями стали такими друзьями — водой не разольешь. Мне будет их не хватать. Перед тем как уйти, я отдал им остатки конфет.
    Я не знал, как приступить к предмету, который собирался с ним обсудить. Время для такого разговора было самое неподходящее, но я понимал: Шенц мчится к своей гибели так быстро, что другой возможности поговорить с ним мне, возможно, и не представится.
    — Я был в доме миссис Шарбук, — сказал я.
    — Ну и как поживает моя любимая загадка?
    — Ее нет.
    — Главный вопрос звучит так: а была ли она вообще?
    — Я хочу сказать, что дом пуст. Дверь оставлена незапертой. Я вошел внутрь и осмотрел все — не найдется ли объяснений тому, что произошло.
    — И что же ты там нашел?
    — На чердаке валяются ее портреты, кисти кое-кого из моих любимых художников. — И я увидел, как у Шенца отвисла челюсть.
    Он целую минуту сидел молча, потом взял сигарету с маленького столика рядом с его креслом. Вытащил из кармана спички. Закурил и выдохнул идеально круглое колечко голубого дыма.
    — Значит, тебе все известно.
    — Прекрасная работа.
    — Закончив и получив свой жалкий гонорар, я возненавидел написанный мною портрет. А поначалу я был уверен, что достиг невозможного.
    — А кто сказал, что не достиг? Ведь мы здесь можем полагаться только на слово ненормальной женщины.
    — Нет, Пьямбо, я знал, что у меня ничего не вышло, когда получил вознаграждение. Я это чувствовал, и моя уверенность все время росла, как пустота, медленно погашая всякое желание браться за кисть.
    Я хотел было сказать ему, что этот заказ не имеет никакого отношения к живописи, но я уже и сам начал испытывать такое же чувство.
    — Почему ты позволил мне ввязаться в это обреченное дело, почему не предупредил меня?
    — Я сожалею, что не предупредил. Я так верил в твои способности. Я искренне считал, что ты можешь добиться успеха. Сам я, получив ее заказ, играл честно, не пытался найти никаких посторонних сведений. Только наши встречи и ее безумные истории. Я думал, что если сумею тебе помочь, заставлю нарушить правила игры, буду направлять как следует, то ты ее непременно обставишь.
    — Шенц, боюсь, твое представление о моих способностях оказалось немного преувеличенным, хотя я и ценю этот вотум доверия.
    — Нет. — Шенц покачал головой, и я уловил нотку досады в его голосе. — Дело ведь не только во мне. Саботт тоже верил в тебя, и, может быть, больше, чем я. В тот день, когда я встретил его в клубе незадолго до смерти, он рассказал мне о странном заказе, который совершенно сбил его с пути истинного. И потому, когда некий слепой джентльмен сделал мне это предложение, я знал, во что ввязываюсь. Саботт советовал мне держаться подальше от Сивиллы, но, когда мне представилась такая возможность, я не в силах был отказаться, хотя он и предупреждал, что это кончится моей гибелью. А знаешь, что еще он мне сказал? — спросил Шенц. Я промолчал. — Вот что: «Оставьте это для Пьямбо. Ему это по плечу». Тогда я не придал его словам никакого значения. Сказать по правде, я просто списал это на его безумие. Но, как я уже говорил, получив этот заказ, я решил, что настал поворотный момент, когда я смогу испытать себя, понять, чего стою. Я хотел доказать себе: я смогу добиться того, что, по мнению Саботта, было по силам только тебе. Признаю, это было ребячеством.
    — Забудь об этом, Шенц. Выкинь эту историю из головы, и ты скоро опять станешь самим собой.
    — Поверь мне, я пробовал забыть. Сколько опия выкурил — думал, она выйдет из меня вместе с дымом. А на деле опий уничтожил все, кроме этих воспоминаний.
    Шенц замолк, и в глазах его блеснули слезы. Он казался древним стариком. Загасив сигарету в пепельнице, он закрыл лицо руками и предался своей скорби.
    — Тебе нельзя сдаваться, Шенц, — сказал я. — Возьми себя в руки. Знаешь, что мы сделаем? Я оплачу твое лечение. Мы привлечем профессионалов, чтобы они очистили твой организм от этого проклятого зелья. Есть санатории, где лечат от этой привычки. А когда поправишься, начнешь все сначала.
    — Бог ты мой, я и не помню, когда я плакал в последний раз. А теперь, мне кажется, и остановиться не смогу. — Он отнял руки от лица, и я увидел, что у него красные ладони.
    Это произошло одновременно: я понял, что он плачет кровью, и тут же заметил камею у него на лацкане.
    — Откуда у тебя эта булавка с камеей?
    Он попытался протереть глаза, но только размазал кровь по лицу.
    — Ее мне подарил сегодня на улице один приятный молодой человек. Подошел с улыбкой и приколол к моему лацкану. После моего фиаско у Хастеллов я был благодарен за этот маленький знак доброты.
    — Ты плачешь кровью, — сказал я и поднялся со своего стула.
    Шенц посмотрел на свои руки.
    — И правда. Это что — какое-то божественное откровение или у меня галлюцинации? Хотя нет, я вспомнил — я прочел об этом сегодня в газете. Что-то вроде эпидемии.
    Я уже несся к двери с криком:
    — Сиди здесь и не двигайся! Я приведу помощь!
    Нога моя после вчерашних побоев страшно болела, но я, стараясь не замечать этого, опрометью бросился по ступеням вниз на улицу. Я бежал, хотя и знал, что Шенц обречен. Ну приведу я врача, полицейского, — что они могут сделать? Я знал, что здесь, в Адской Кухне, телефона поблизости нет, а потому помчался на Седьмую авеню.
    Лишь через двадцать минут нашел я салун, откуда смог позвонить в полицию. Я назвал имя Силлса и адрес Шенца. Когда дежурный услышал, что речь идет о еще одном случае недавно выявленного заболевания, он стал еще внимательнее и сказал, что людей пошлют немедленно. Прежде чем повесить трубку, он сказал, чтобы я не возвращался к Шенцу, а оставался там, где нахожусь. Я сказал ему, что должен вернуться, но он возразил: «Если вы вернетесь, то, вполне возможно, будет еще один труп. Оставайтесь на месте». Потом он попросил меня назвать ему адрес салуна, откуда я звонил, и повесил трубку.
    Вышло так, что к Шенцу я больше не попал. До самой смерти буду сожалеть об этом моем решении, но неприглядная правда состоит в том, что мне не хватило мужества смотреть, как умирает мой друг. Прошедшие два дня выявили худшие мои недостатки во всей их неприглядности. Я предал Саманту, а мое предательство по отношению к Саботту бумерангом вернулось ко мне в самом утрированном виде — ответом молодого Эдварда на мою просьбу о помощи, когда я упал на улице. Я перебрался за угловой столик и спрятал лицо в ладони. Бармен, слышавший мой разговор, при виде слез на моем лице принес мне порцию виски. Пребывая в отчаянии, я решил, что чем скорее напьюсь, тем сильнее будет вытекать кровь из Шенца, тем быстрее завершится его агония.
    Два часа спустя в дверях салуна появился Силлс. Он подошел ко мне, взял за шиворот пальто и поднял на ноги.
    — Идем, Пьямбо, мы должны пройтись. Ты должен мне все рассказать.
    — Он умер?
    Силлс кивнул.
    — Умер вскоре после того, как мы до него добрались. По крайней мере я смог с ним попрощаться.
    Мы вышли из салуна в золотистый предзакатный свет и пошли на юг. Когда я спотыкался, Силлс поддерживал меня. Он остановился у кофейного лотка и купил две чашки отвратительного черного кофе. Напиток был зато горячим, и потому моя речь стала немного разборчивей. Когда я выпил чашку, он принес еще одну и велел выпить ее тоже.
    — А теперь, — сказал он, когда мы пошли дальше, — расскажи мне все, что знаешь об этом Шарбуке. Мне нужно знать все до мельчайших подробностей.
    Я не утаил ничего. Мы прошли весь неблизкий путь от Седьмой авеню до Пятой, а потом назад на север. Наступил вечер, а я все рассказывал Силлсу историю моего знакомства с миссис Шарбук. Я даже рассказал ему о том, что произошло между мной и Самантой.
    Я закончил свой рассказ, когда до моего дома оставалось всего два квартала. Силлс дошел со мной до самого крыльца. Несколько минут мы простояли там молча, с сигаретами во рту.
    — Не стоит мне об этом говорить, Пьямбо. Но Шенц попросил передать тебе кое-что. Его последние слова.
    — Почему не стоит?
    — Потому что я хочу, чтобы ты не совался больше в эту историю.
    — Это же последняя просьба умирающего.
    Силлс отвернулся на несколько мгновений, словно размышляя.
    — Ну, ладно, — сказал он наконец. — Шенц просил сказать вот что: «Закончи его».

«СЛЕЗЫ КАРФАГЕНА»

    Из предосторожности тело Шенца кремировали в день его смерти. Не знаю, где я нашел на это силы, но два дня спустя я организовал и профинансировал небольшой вечер в его честь в Клубе игроков. Известие о смерти Шенца быстро распространилось среди людей, связанных с искусством, и я пытался известить об этом импровизированном вечере всех, кто его знал.
    Шенц был из тех, кто вращается в разных кругах. Вспомнить о нем пришли художники разных направлений, кебмены, бармены, политики, торговцы опиумом, дамы не только света, но и полусвета, воры и полицейские. Приехало также довольно много богатых заказчиков покойного, и говоря метафорически, лев возлег рядом с ягненком, дабы почтить его память. Ни речей, ни молитв. Люди просто собирались кучками и разговаривали, а время от времени на собрание опускалась тишина и в глазах стояли слезы. Еды было мало, зато выпивки много. Я из уважения поговорил с некоторыми из наших самых близких и старейших коллег, но большей частью оставался в одиночестве и помалкивал. Послал я извещение и Саманте, но она не появилась.
    Вечер затянулся до полуночи. К тому времени я уже прекратил пить и сидел на стуле, погрузившись в оцепенение. Некоторые из моих друзей перед уходом прощались со мной, и когда я поднял голову, то увидел знакомое лицо. Напротив меня, подтащив стул, уселся Горен, Человек с Экватора.
    — Спасибо, что известили меня, — сказал он.
    — Вы здесь давно?
    — Довольно давно. Я ждал, когда можно будет с вами поговорить с глазу на глаз.
    — Слушаю. — Я сел прямее.
    — Насколько я мог понять из разговоров, вы присутствовали при кончине Шенца. Вы не можете мне сказать — он умер от той болезни, о которой пишут газеты?
    — Да, от кровотечения из глаз.
    — Я знаю кое-что об этом ужасном недуге. Несколько лет назад, когда я только открыл свою лавку в Виллидже, меня посетил один странный тип. Он изображал слепого и предложил заплатить мне за любую информацию о глазных стигматах.
    Остатки сонливости с меня как рукой сняло.
    — Это же Уоткин. И что вы нашли?
    — Мне пришлось предпринять поиски, исходя только из описания симптомов, о которых прежде я ничего не слышал. Я сказал, что поищу, и если удастся что-то найти, то дам ему знать. Он обещал вернуться через несколько месяцев и хорошо заплатить, если я отыщу хоть какие-то сведения. Ход описанной им болезни был весьма впечатляющим, и я постоянно держал ее в памяти, как можно чаще обращая к ней свое внимание. Я всегда таким образом исследую проблему. Поскольку реальность на две трети является продуктом сознания, я начал притягивать к себе информацию, как магнит. Я постоянно оставался открытым к ней, приглашал ее…
    Я не хотел проявлять нетерпения, но все же сказал:
    — Бога ради, Горен, давайте без метафизики. Что же вам удалось найти?
    Сначала он слегка вздрогнул, потом улыбнулся и продолжил:
    — В древних текстах есть ряд упоминаний об этой болезни. Плиний Старший, Геродот, Гален. В древности ее называли «слезы Карфагена». Когда великий финикийский город был разграблен римлянами, а его поля засолены, некоторые из женщин, уведенных победителями, унесли с собой маленькие склянки — считалось, что в них какое-то редкое благовоние. Они умащали им своих новых господ, и, подумать только, от этого из глаз начинала сочиться кровь, и наконец сердцу больше нечего было перекачивать. Своего рода троянский конь с вирусом внутри, если так можно сказать… Финикийцы уходили далеко в глубь Африки, и, я полагаю, нашли там какого-то речного паразита, потому что исследователи этого таинственного континента сообщают о существовании редких болезней, которым сопутствует такого рода страшное обескровливание. Интересно, что финикийцы пользовались этим как оружием, чему они, вероятно, научились у местных племен, которые и познакомили их с этим методом убийства. Я лично, путешествуя по Африке, немало узнал от местных шаманов, чьи знания о природных явлениях намного превосходят все, накопленное западными культурами. Я думаю, что Шенца погубили именно «слезы Карфагена».
    Рассказ Горена привел меня в возбуждение, и я, стараясь быть как можно более кратким (поскольку не хотел еще раз пересказывать всю длинную сагу о миссис Шарбук), сообщил ему о лампе с загадочной жидкостью, украденной Лусьерой у археолога.
    — А если жидкость не утратила свою силу за множество веков? — спросил я.
    — Это кажется мне маловероятным, но я думаю, все зависит от того, в какой среде обитали паразиты, — ответил Горен. — Не исключено, что эти существа могут сколь угодно долго пребывать в спячке, а потом, под воздействием тепла более крупного организма, пробуждаются. А пробудившись, неизменно двигаются к глазам. Лампа эта, похоже, аравийского происхождения и, возможно, гораздо старше своего содержимого. Финикийцы тоже вели обширную торговлю на востоке. Вообще-то они, вполне вероятно, совершали кругосветные плавания, хотя вряд ли какой-нибудь профессор, специализирующийся на античности, согласится с этим заявлением. Но в нем есть зерно истины. Кроме более поздних описаний слез, встречаются и сообщения о противоядии. Эта пряность у нас называется мускатным орехом. Если растворить его в воде и затем промыть глаза, это отпугнет паразита, питающегося мягкими глазными тканями. Образцы этой пряности находили в развалинах Карфагена и других финикийских городов. Мускатный орех они могли привезти только с Молуккских островов, из Занзибара и Индийского океана, на тысячи миль удаленных от культурных центров карфагенян.
    В этот момент столько мыслей теснилось в моем мозгу, что я поначалу даже не мог ему ответить. Наконец я сказал:
    — И вы предоставили эту информацию человеку, который о ней просил?
    Я вдруг вспомнил маленькую бутылочку, врученную мне Уоткином.
    — Да. Он хорошо заплатил, как и обещал.
    — Кто-то использует «слезы Карфагена» как орудие убийства, — сказал я.
    — Мне это пришло в голову, когда я прочел заметку в газете. Поэтому-то я и хотел поговорить с вами. Я надеялся, что вы сообщите об этом кому следует. Что касается меня, то мои убеждения не позволяют мне лично помогать государству.
    — Все это так запутанно, что поверить невозможно — слишком много привходящих обстоятельств и целая бездна времени.
    — Для космоса все это — один миг. И последнее: в медицинской литературе есть единственное упоминание об этой болезни. Это случилось лет пятнадцать назад с одной молодой женщиной, работавшей горничной в лондонском отеле. Последовал всплеск паники, но, поскольку новых случаев заболевания не наблюдалось, страх вскоре рассеялся и происшествие отнесли к разряду случайных.
    — Даже не знаю, чего в вашем рассказе больше — удивительного или пугающего.
    — Там есть и то и другое. Кстати, вы принимаете средство, которое я вам дал?
    — Очень усердно, — заверил я.
    — И каковы результаты?
    — Весьма бурные.
    — Если вам понадобится что-то еще, вы знаете, где меня искать. — Он поднялся со стула. — Мне будет не хватать Шенца. Он был чертовски хорошим человеком.
    — Невыносимо думать, что он умер.
    — Смерть — это условное обозначение, Пьямбо. Смотрите на нее как на перемену. Смерти нет. — Горен наклонился и крепко пожал мне руку. Потом исчез в темноте.
    Позднее я лежал в своей кровати, размышляя над последним призывом Шенца ко мне: «Закончи его». Именно это я и намеревался сделать. Я найду Шарбука и отомщу ему за смерть друга. Я ни на минуту не поверил в утверждение Горена, будто смерти нет. Эта мысль о строгом равновесии была рождена его разумом, нечувствительным к истине. Жизнь не имеет никакого отношения к совершенствованию баланса. Неподвижное равновесие само по себе является смертью. Жизнь — это хаос, постоянно колеблющий чащи весов.
    Сейчас мне как никогда нужна была Саманта. Вернуть доверие Саманты было не менее важно, чем найти Шарбука. Я понимал, что выполнить две эти задачи — ничуть не легче, чем написать портрет миссис Шарбук, а может, и сложнее. И тем не менее от их успешного выполнения зависело, насколько благополучной будет моя жизнь. Заказ отменился сам собой, и это радовало меня — я был доволен, что, избавившись от мысли о нем, я могу сосредоточиться на самом важном. Той ночью я спал мало, чувствуя себя неимоверно одиноким. Ничего подобного я не испытывал с детских лет, с момента гибели отца, убитого его же собственным созданием.

ВСЕ ОНИ — ОНА

    Целыми днями после исчезновения миссис Шарбук и смерти Шенца я бродил но городу, делая вид, что ищу убийцу. Я ходил пешком с окраин в центр и обратно, провожал внимательным взглядом любого, кто отвечал туманному описанию. Я держался подальше от салунов и виски, потому что знал: эта дорожка прямым путем приведет меня к гибели. Находясь в движении, я почти не думал, меньше ощущал витавшую вокруг тревогу, а это было к лучшему. К тому же после дневных хождений по городу я ног под собой не чуял от усталости, а потому, придя домой, почти сразу же погружался в спасительный сон.
    Газетные сообщения не породили всеобщей паники, как того опасались власти города. В памяти большей части населения была свежа война Севера и Юга — потери в ней были такими громадными, что в сравнении с ними менее десятка смертей, вызванных этой странной болезнью, были ничтожны и не вызывали никакой тревоги. Каждый день жертвами убийств, несчастных случаев на фабриках, чахотки, бедности становились сотни людей, и попытки властей избежать таких трагедий путем преодоления бедности были важнее всего остального и подчеркивали важность сохранения привычного хода бытия. Истории о несчастных, истекших кровью через глаза, не столько вызывали ужас, сколько выглядели волшебными сказками.
    Силлс с интересом выслушал сведения, полученные мной от Горена, и нью-йоркская полиция взяла под наблюдение местный рынок мускатного ореха. Все, занятые этим делом, старались напасть на след загадочной жидкости, о которой говорил Человек с Экватора. Полиция снеслась с Ассоциацией ювелиров и обнаружила мастера — некоего Жеренара, — выполнившего камеи по заказу Шарбука. Судя по всему, было изготовлено около двух дюжин этих дорогих булавок. Голова Медузы вырезалась из особого розового коралла, который контрастировал с темно-синим фоном. Все это было вставлено в оправу из золота высокой пробы с прикрепленной к ней двухдюймовой булавкой. Вероятно, они были точными копиями той, что Шарбук подарил Лусьере в Лондоне.
    Жеренар заметил, что он не хотел раскрашивать эти изделия, но заказчик настоял на своем, говоря: «Она должна быть окружена мраком». В чем Шарбука никак нельзя было упрекнуть, так это в скупости — денег на своих жертв он не жалел. Заказ обошелся ему в небольшое состояние. Впрочем, эта информация была бесполезной, поскольку заказчик не оставил ни адреса, ни имени, заплатил за камеи авансом, а забрал их за много месяцев до нынешних событий. Старый ювелир не запомнил никаких особенностей внешности заказчика.
    В те короткие минуты отдыха, что я себе позволял во время бессмысленных хождений, я не мог не спрашивать себя, почему Шарбук убил Шенца. Все прочие его жертвы были женщинами, которых он, судя по всему, выбирал без всякой системы. Я решил, что либо он пытался повредить мне, либо Шенц, имевший опыт исполнения заказа миссис Шарбук и подвигнувший меня на поиски за пределами рамок, очерченных заказчицей, являл собой джокера в том, что Шарбук и Уоткин называли «игрой».
    Много раз приходил я в театр, покупал билет и прятался в заднем ряду только для того, чтобы увидеть Саманту. Там я сидел в темноте, пытаясь набраться смелости, подойти к ней и попросить прощения. Я даже не могу сказать, что за пьесу давали, — так пристально я следил за каждым ее движением, за выражением лица, за звуком голоса. Когда представление заканчивалось, я прятался в проулке на противоположной стороне улицы, чтобы увидеть Саманту в те короткие мгновения, когда она садилась в кеб.
    И вот в тот вечер, когда я наконец убедил себя подойти к ней, ожидая в жалком проулке ее выхода из театра, что-то холодное вдруг уперлось мне в затылок.
    — Тихо, Пьямбо, или я проделаю дырку у вас в голове, — услышал я голос Шарбука.
    Я так ждал этого момента! Сколько раз за прошедшие дни говорил я себе, что если мне представится хотя бы один шанс встретиться с Шарбуком, то я наплюю на осторожность и скручу его, а может, даже задушу голыми руками. И вот этот шанс мне представился, а я стоял парализованный: вся моя напускная смелость мгновенно испарилась, как только появился намек на опасность. Самой большее, на что меня хватило, — это сказать:
    — Убийца.
    — Вы всегда такой умный?
    — За что Шенца? — выдавил я.
    — Он всюду совал свой нос, назойливый старый козел. Обычно у меня плачут только дамы, но я позволил себе сделать исключение.
    — Прекрасно, — сказал я, подумав, что если в его намерения входило убить меня, то он бы уже это сделал. — А почему женщины?
    — Конечно же месть.
    — Кому?
    — Моей жене. Этой проклятой ведьме.
    — Эти женщины не были вашей женой.
    — Где она? Куда она делась, Пьямбо? Я хочу, чтобы она видела то, что я делаю.
    Я чувствовал, как гнев Шарбука нарастает, как подрагивает ствол пистолета, приставленный к моему затылку.
    — Я не знаю.
    — Вы лжете.
    — Я говорю правду. Она не сообщила мне, куда направляется. И не дала закончить мой заказ.
    — Если я выясню, что вы знаете и не сказали, то ваша актриска заплачет, как младенец.
    — Почему вы не отомстите вашей жене, почему убиваете невинных людей?
    — Нас связывает сила страсти. Если хотите, можете называть ее сверхъестественной. Она одновременно и притягивает нас друг к другу и отталкивает. Мы не можем сойтись ближе, чем сходятся отдаленные орбиты. И с этого разочаровывающего далека мы совершаем действия против тех, кто замещает нас, имея в виду причинить боль друг другу. Я думаю, такую преданность можно назвать только любовью.
    — А что сделала Лусьера?
    — Так вы называете ее Лусьерой? Разве вы не знаете, скольких мужчин лишила она творческих способностей этим своим мошенническим заказом? Все они исполнились сомнений, чувства собственной бесполезности. То же самое она пыталась делать и со мной. Какое преступление ужаснее — убить человека или мучить живого, оставить от него пустую кожуру, высушенную тыкву, которая демонстрирует всем свою пустоту?
    — И значит, вы, убивая этих несчастных женщин, исполняетесь чувства собственной правоты? — Не сдержавшись, я рассмеялся над абсурдностью его логики.
    — Вы ошибаетесь, Пьямбо. Эти убитые мною женщины — она. Все они — она. Все до единой.
    Я почувствовал, как он убрал ствол от моего затылка, и в ту же секунду осуществил задуманное. Я начал поворачиваться, чтобы схватить Шарбука, но не успел сделать и четверти оборота, как на основание черепа мне обрушилось что-то тяжелое. Еле держась на ногах, я сделал шаг на улицу, ожидая услышать звук выстрела, который прикончит меня. Я еще был в сознании, когда ноги мои подогнулись и я упал на колени. Потом я без чувств завалился набок.
    Когда я пришел в себя, в глазах мутилось, голова чудовищно болела. Мне было известно только, что меня ударили и что я долго лежал на улице. Когда зрение частично прояснилось, я с трудом приподнял голову и различил над собой чьи-то смутные очертания. Как видно, вокруг меня собралась толпа. Меня тошнило, и когда я собрался что-то сказать, вышло лишь бессвязное бормотание.
    — Он что пьян? — раздался мужской голос.
    — Помогите мне посадить его в кеб. Я знаю, где он живет, — сказала женщина.
    Это была Саманта.
    Я почувствовал, как две пары рук приподнимают меня под мышки, ставят на ноги. Скоро я уже двигался, ковылял как мог, но боль в голове усилилась, распространившись по телу со скоростью лесного пожара, и я снова потерял сознание.
    Когда я опять пришел в себя, то увидел, как солнечный свет пробивается сквозь кружевные занавески моей спальни. Я попытался сесть, но голова сразу же закружилась. Я повернулся на бок и увидел, что рядом лежит Саманта. «Может, все это мне приснилось — вся эта странная история с миссис Шарбук, моей изменой Саманте, смертью Шенца», — подумал я. Потом я увидел, что она полностью одета и лежит поверх покрывала. Я протянул руку, чтобы прикоснуться к ее волосам, но, когда мои пальцы были в дюйме от головы, глаза Саманты открылись и она села. Увидев, что я тянусь к ней, она поднялась с кровати.
    — Что случилось с тобой прошлой ночью?
    — Муж миссис Шарбук ударил меня пистолетом по затылку.
    — Так тебе и надо. А почему именно перед театром, в котором я играю? Я чувствовала себя неловко, когда мне пришлось, во-первых, признаться, что я знаю тебя, а во-вторых, тащить тебя домой. Если бы Шенц не умер только что, я бы оставила тебя валяться там.
    — Я прятался в проулке на другой стороне улицы, надеясь увидеть тебя, а он напал на меня сзади.
    — И ты был на спектакле?
    — Я не пропустил ни одного спектакля за последние пять дней.
    — Может, оставишь меня в покое? Ты мне больше не нужен.
    — Да, но ты нужна мне. Слушай, я знаю, что был не прав тогда, когда принял тебя за миссис Шарбук. Я проявил слабость. Минутную слабость. Но клянусь, я тебе не изменял с ней. Ты не хуже меня знаешь, что я не могу тебе солгать.
    — Но ты мне говорил, что она для тебя ничего не значит.
    — Меня с ума свел этот заказ. Я запутался, нервы мои сдали.
    — Твои нервы! — Она плюнула и брезгливо отвернулась.
    — Я думал, ты придешь после смерти Шенца.
    Саманта помолчала несколько мгновений, сидя спиной ко мне.
    — Я хотела, — сказала она наконец. — Но видеть тебя было для меня невыносимо.
    — Моя жизнь без тебя так невероятно одинока. Я только и занят тем, что брожу туда-сюда по Бродвею и прячусь в тени, чтобы мельком увидеть тебя.
    Она повернулась и посмотрела на меня.
    — Я тоже одинока, Пьямбо.
    — Прости меня.
    — Тебе лучше?
    — Выживу.
    — Что с тобой происходит? — прошептала она, и я заметил слезы в ее глазах.
    Я вкратце рассказал ей обо всем, что случилось после нашей последней встречи. Она читала об убийствах в газетах.
    Саманта встала, разгладила на себе помятое платье.
    — Я ухожу.
    — А что будет с нами?
    Она покачала головой.
    — Не знаю.
    Я смотрел, как она выходит из комнаты, но только лишь попытался подняться и проводить ее, как боль в голове вернулась, приведя с собой жуткую усталость. Последнее, что я слышал, перед тем как провалиться в сон, был хлопок входной двери.

НОЧНОЙ ПОЕЗД НА ВАВИЛОН

    Помнится, я где-то читал, что спать после сотрясения мозга опасно, потому что можно впасть в кому, но все же я спал. И проснулся только на следующий день. Когда я наконец поднялся с кровати, шишка на затылке побаливала, но голова прошла, и видел я отчетливо. Я оделся и отправился поесть, потому что был голоден как волк.
    Направляясь домой из гастронома Билли Моулда, я решил на этот день воздержаться от поисков Шарбука. Впереди забрезжила надежда: Саманта обещала подумать о нашем воссоединении. Настроена она была довольно воинственно, и ее слова отнюдь не означали, что наши отношения вернутся в прежнее русло, но даже и малая вероятность на благополучный исход сверкнула мне солнечным лучом — единственным за много недель. Я хотел расслабиться и понаслаждаться этой вероятностью хотя бы несколько часов.
    Придя домой, я принялся бродить по мастерской, пытаясь припомнить свою жизнь до того, как ее плавное течение прервала миссис Шарбук. Случилось это считаные недели назад, но моя жизнь портретиста, пишущего на заказ, казалась теперь делом далекого прошлого. Чтобы вернуться к работе, мне потребуется кое-что предпринять, поскольку я отказался от нескольких важных предложений. И хотя это произошло недавно, я с тех пор не появлялся в свете и остался без заказчиков, которые могли бы рекомендовать меня своим богатым друзьям.
    Из мастерской, в которой я искал свое потерянное «я» и припоминал подходящие для моего случая литературные аллюзии, я услышал стук в дверь. Как вы, наверное, догадываетесь, открывать я не торопился. К этому моменту я уже успел получить все причитающиеся мне побои и, как уже говорил, не хотел сегодня заниматься поисками Шарбука. Но потом подумал — а вдруг это Саманта, и пошел открывать.
    Увидел я, однако, не посетителя, желанного или нет, а ярко-синий конверт на верхней ступеньке, придавленный увесистым камнем, чтобы не унесло осенним ветром. Я помедлил, вспомнив проделку Саманты, но все же поднял конверт и взял в дом. Затем разорвал его у себя в гостиной.
    Дорогой Пьямбо, я не забыла о наших договоренностях. Пожалуйста, простите, что временно оставила вас, но внезапное появление моего мужа вынудило меня бежать из города. Надеюсь, вы поймете меня. Садитесь в лонг-айлендский поезд до Вавилона. Со станции поезжайте в гостиницу «Ла Гранж». Я забронировала для вас номер. Об остальном вы узнаете в гостинице. Если вы не появитесь в течение ближайших дней, я отменю бронь и мой заказ. С нетерпением жду завершения нашей совместной работы.
    С любовью Лусьер.
    У меня не было сомнений, что послание написано рукой миссис Шарбук. Только она с ее расстроенными нервами могла разговаривать со мной тоном управляющего банком, который предлагает ссуду. И это после всего, что я претерпел по ее вине! Теперь мне нужно было принять решение: порвать письмо в клочья, проигнорировав его, и попробовать вернуться к прежнему образу жизни или, как просил Шенц, сделать пятитысячную ставку на ипподроме «Гановер», иными словами, «закончить его».
    Упаковав чемоданы и собрав все необходимое для работы, я написал письмо Силлсу, прося его присмотреть за Самантой. Я ни словом не обмолвился о том, куда направляюсь. Я исходил из того, что, не успею я сделать и шага, как Морэ Шарбуку станет об этом известно и он последует за мной. Поэтому я намеревался действовать быстро, чтобы не дать ему времени упредить меня и совершить еще одну пакость. Я рассчитывал, что таким образом смогу максимально отдалить его от Саманты.
    Ближе к вечеру я вышел из дома, нагруженный, как вьючный мул, — с чемоданами, несколькими свернутыми холстами, красками и мольбертом. Я отправился прямо к Греншоу и попросил миссис Греншоу отправить посыльного с письмом к Джону. Несмотря на все свое любопытство, старушка была предана старым клиентам, и я не сомневался, что мое послание доставят по назначению, даже если ей самой придется его отнести. Потом я остановил кеб и прельстил кучера обещанием хорошего вознаграждения за поездку на вокзал Флэтбуш. Мы проехали по Бруклинскому мосту, когда солнце уже садилось, заливая золотистым сиянием это чудо инженерной мысли. Я не могу не представлять себе того отдаленного будущего, когда развалины Нью-Йорка будут раскопаны, как развалины Карфагена, — какие серебряные лампы, полные ужасов и чудес, обнаружат тогда?
    Я сел на последний вавилонский поезд. В Ямайке была пересадка — большинство пассажиров сошло, а я устроился поудобнее и закрыл глаза. Голова все еще побаливала, но сознание было ясным. Я решил действовать. Мысли мои обратились к Саботту, и воспоминания о нем, пробравшись в мой сон, перемешались с другими образами.
    Я сидел со своим наставником вечером в мастерской, освещенной двумя свечами. Перед каждым стояло по стакану кларета. Саботт курил свою голландскую трубку, а я — сигарету. Мне было легко и хорошо. Мастер почесывал бороду и зевал. За окном по булыжнику мостовой прогрохотали копыта лошади и колеса экипажа. Откуда-то донесся стрекот сверчка. Я закрыл на мгновение глаза, а когда открыл — Саботт мне улыбался. Он вытащил изо рта трубку и что-то прошептал.
    — Извините, сэр, я не расслышал, — сказал я.
    Он рассмеялся про себя, прошептал что-то опять, а потом бросил взгляд назад сначала через одно плечо, потом через другое, словно проверяя, не следит ли за ним кто-нибудь.
    Я знал, что он хочет раскрыть мне некий секрет. Я поставил свой стакан с вином, загасил сигарету и наклонился к нему. Саботт жестом велел подвинуться еще поближе, я встал со стула и опустился перед ним на колени. Глубоко затянувшись своей трубкой, он наклонился в мою сторону и выдул дым мне в ухо. Когда дым просочился мне в голову, я услышал всего одно слово: «Идиосинкразия». Потом наставник снова сел прямо, а я поднялся на ноги.
    Когда я взглянул на него в следующий раз, он, к моему ужасу, растекся лужицей красок, этаким многоцветным водоворотом. Такое превращение напугало меня, и я попытался припомнить его имя, но у меня изо рта вылетела только длиннющая струя дыма. Я знал, что этот дым в мою голову внедрил он. Нечеткий синеватый туман перед моими глазами стал приобретать какие-то очертания и наконец принял облик миссис Шарбук. Обнаженная, она стояла за своей ширмой. Но теперь я тоже был за ширмой вместе с нею. Я вознамерился вернуть себе то, что считал безвозвратно утраченным, и устремился вслед за ним. Подбородок мой ударился о спинку сиденья передо мной, я проснулся, и как раз вовремя — кондуктор прокричал: «Следующая остановка Вавилон».
    Сошел я с поезда уже ночью. Единственным транспортным средством, какое я смог найти, была открытая телега с деревянными скамьями по бокам. Однако молодой человек, сидевший на козлах, был весьма любезен и помог мне погрузить багаж. Я оказался единственным пассажиром. Начало ноября — не самое благоприятное время для поездок в прибрежных районах Лонг-Айленда. Кучер дал мне одеяло, чтобы я завернулся в него, — ночь стояла холодная, — и мы тронулись в путь. Стояла полная луна, и небо было полно звезд. Какое это облегчение — выбраться из города. Я глубоко дышал, впитывая свежий воздух, насыщенный запахами фермерских участков и леса.
    Несколькими годами ранее я приезжал в эти места на вечеринку в имение Уиллетов. Семейство Уиллетов изначально владело большей частью острова, и я прошлым летом написал портрет патриарха клана. Вблизи было несколько крупных имений, принадлежавших таким семьям, как Юдаллы, Джереки, Магованы и Вандербильты. Чуть дальше на восток лежали земли Гардинера. Больше всего на южном побережье меня привлекала близость бухты и океана за ней.
    Запас слов у возницы быстро иссяк, и мы ехали теперь молча. Я разглядывал бело-голубую луну в ночном небе, и ее цвет напомнил мне о призрачной миссис Шарбук, вернувшейся ко мне в сновидении. Я сосредоточился на восстановлении этого образа, чуть ли не испуганный тем, что он затерян среди множества мыслей. К огромной моей радости, он возник перед моим внутренним взором — такой же четкий, как и уничтоженный Шарбуком портрет. И тогда я решил, что именно его и напишу для моей заказчицы. Пусть это и может показаться самообманом, совсем как голоса Двойняшек, откровенничающих с Лусьерой, но я был уверен, что Саботт явился в мой сон, чтобы сказать: «Доверяй себе». Хотя в реальности он никогда не произносил этих слов, мне вдруг пришло в голову, что они содержались в каждом его уроке.

ДОМ НА ДЮНАХ

    На следующее утро, когда я завтракал в столовой гостиницы «Ла Гранж», ко мне подошел администратор и протянул конверт переливчато-синего цвета.
    — Сэр, это просил передать вам тот джентльмен, что забронировал для вас номер.
    Я поблагодарил, а когда он удалился, вскрыл конверт. Если говорить о выборе канцелярских принадлежностей, вкус миссис Шарбук был безупречным; но он подвел ее при выборе мужа. В письме, написанном знакомым мне витиеватым почерком, указывалось, как найти ее летний дом. Хотел я того или нет, добираться приходилось по воде. Дом располагался на острове Кептри посреди Грейт-Саут-Бей. Я должен был сесть на паром в Вавилоне, сойти на пристани и двигаться на восток по дюнам, пока не дойду до двухэтажного деревянного дома — желтого с белой отделкой.
    Я сразу же решил отправиться туда без промедлений. Но оставалось еще одно небольшое дело. Комната в гостинице была приятной, но маленькой, — использовать ее как мастерскую я не мог. Мне нужно было снять комнату, где я без помех написал бы портрет. Будь немного потеплее, я мог бы работать и на улице, но теперь, поздней осенью, краски мои замерзали бы по утрам, а мне хотелось начинать пораньше.
    Когда официант подошел, чтобы еще раз наполнить кофе мою чашку, я сообщил ему, что я художник, и спросил, не знает ли он, где можно снять комнату под мастерскую на неделю-две.
    — В Вавилоне наверняка что-нибудь найдется, — сказал он. — Только вот сразу ничего не приходит в голову.
    Поблагодарив его, я продолжил завтракать. Официант ушел к другим постояльцам, а к моему столику приблизился пожилой джентльмен в одежде священника и представился — отец Лумис. Это был довольно полный, невысокого роста человек в круглых очках, с носом пьяницы и копной седых волос, таких бесцветных, словно их ополоснули спитым чаем. Я никогда не питал особой приязни к церкви, но неизменно старался быть вежливым с ее служителями. Представившись, я протянул руку.
    — Я случайно услышал, что вы ищете помещение под мастерскую, — сказал он.
    — Всего на две недели, не больше. Я из Нью-Йорка, но у меня заказ от одного местного жителя.
    — Моя церковь стоит в полумиле отсюда. У самой Монтаукской дороги. Церковь Святого Распятия. Позади есть каретный сарай. Несколько лет назад там устроили камин. Желаете его снять?
    — Прекрасно, святой отец. Но мне нужна одна вещь. Свет. Там есть окна, пропускающие достаточно света?
    — Это сооружение похоже на большую коробку. Одно широкое окно на восточной стороне, другое — на западной. Если вас это устроит, то я буду брать с вас всего по доллару в день, и в эту сумму входят дрова для камина.
    — Похоже, мы договорились.
    — И еще: тропинка от здания спускается прямо к заливу.
    — Прекрасно. Надеюсь, что я смогу приступить к работе завтра утром, в крайнем случае послезавтра. Где вас найти?
    — Я живу в каморке за алтарем. Двери церкви всегда открыты.
    — Я буду платить вам полтора доллара в день, если вы пообещаете никому не говорить, что я там работаю, — предложил я.
    Он согласился и на это условие. Мы закрепили договор рукопожатием.
    После завтрака я оделся потеплее для путешествия по воде и договорился, что меня отвезут к парому. День был солнечный и морозный, а осенний пейзаж при дневном свете поражал красотой ничуть не меньше, чем при лунном. На пароме я оказался приблизительно в полдень и ждал отплытия вместе с небольшой группой людей — в основном, насколько я мог судить, экскурсантов.
    Наконец паром прибыл, и мы поднялись на борт. Там была маленькая каюта, которая могла защитить пассажиров от плохой погоды, и мои попутчики воспользовались этим укрытием. А я остался на палубе восхищаться бескрайним простором Грейт-Саут-Бей, смотреть на лодки вдали, и чувствовал себя при этом, как один из моряков Мелвилла[58]. В тот день, скользя по воде, покрытой рябью, я испытал потребность писать природу и пообещал себе, что, закончив с миссис Шарбук, именно этим и займусь. Моя несбыточная мечта о морских приключениях скоро лопнула — путь до острова занимал не больше сорока пяти минут.
    Я легко нашел летнюю резиденцию Лусьеры — лимонно-желтый дом притаился среди дюн. Чтобы добраться до тропинки, ведущей к крыльцу, нужно было спуститься с главной дорожки. Дом стоял фасадом к той части залива, где располагался Файр-Айленд, а за ним — Атлантический океан. Там, на вымощенной белым камнем тропинке, было значительно теплее — высокие дюны вокруг ограждали от ветра. Большинство других построек, которые я видел вблизи пристани, были сараями или хибарками рыбаков и собирателей клема, но здесь передо мной стоял настоящий двухэтажный дом: широкое крыльцо, черепичная крыша с наблюдательными мостками и узорчатыми кружевными карнизами. Колокольчики — оловянные фигурки обезьян — висели на крылечке и позванивали на ветру. Я воспринял это как разрешение идти дальше. Я даже и постучать не успел, как Уоткин открыл дверь.
    — Мистер Пьямбо, — сказал он, — я рад, что вы живы-здоровы.
    — Но заслуги Шарбука в этом нет.
    — Вы что — встречались с ним еще раз? — прошептал старик.
    — Несколько дней назад он оглушил меня пистолетом по затылку.
    Уоткин покачал головой и вздохнул. Но озабоченность быстро сошла с него, и он пригласил меня:
    — Прошу сюда, сэр.
    Мы шли по дому, и я узнавал вывезенную из Нью-Йорка мебель, однако это строение было отнюдь не таким шикарным, как городской особняк. Меня снова провели к двери в задней части дома. Уоткин постучал, потом открыл дверь и пропустил меня внутрь. Я поблагодарил его и вошел в пустую комнату. Она уступала но размерам месту наших предыдущих встреч, потолки здесь были ниже, — но при этом пространства имелось достаточно. Обоев на стенах не было, а дощатые полы не были отполированы. По обеим сторонам я увидел окна: одно выходило на залив, другое — на дюны, по которым я только что прошел. Ширма стояла посредине комнаты, словно ждала меня, как старый друг, и я при виде ее не мог сдержать улыбки. Увидел я и свой стул. Я сел и принял уже привычную позу.
    — Здравствуйте, Лусьера.
    Скрипнула половая доска, звякнул колокольчик на крыльце, засвистел ветер в дюнах. В комнату проникал полуденный свет, и на ширме виднелась неясная тень.
    — Пьямбо, — сказала она, — я так рада, что вы пришли. Тысяча извинений, но… — Несколько мгновений тишины, затем приглушенное рыдание.
    — Не стоит извиняться. Я стал понимать гораздо больше после встречи с вашим мужем.
    — Вы с ним встречались? — В ее голосе послышались тревожные нотки.
    — О, да. Он, похоже, довольно необузданный тип. Что-то его мучит, хотя в точности я не могу сказать что.
    — Из-за его извращенной одержимости умирают люди.
    Я подумал — не рассказать ли о Шенце, но потом решил, что ей и так хватает горя.
    — Я никому не сказал, что еду сюда, — сообщил я ей. — Ему известно об этом месте? Оно кажется таким идеально уединенным.
    — Я всегда пыталась сохранить существование этого дома в тайне. Даже в те времена, когда я еще давала представления, я пользовалась им как убежищем, когда публика начинала слишком уж мною интересоваться.
    — Я приехал сюда, чтобы закончить портрет.
    — Вы сняли у меня камень с сердца. Поскольку в наших занятиях был перерыв, я подумала, может быть, вам понадобится несколько дополнительных дней?
    — Я представлю вам портрет ровно через неделю. А вы мне скажете, насколько я удалился от оригинала, и заплатите соответственно. После этого, миссис Шарбук, мы расстанемся, и я снова стану хозяином своей жизни.
    Она рассмеялась.
    — Отлично. И вы думаете, что добьетесь успеха?
    — Сейчас одно только завершение заказа можно считать успехом.
    — У вас есть еще вопросы ко мне?
    — Зачем вам столько портретов, написанных столькими художниками?
    — На что вы намекаете, Пьямбо?
    — Я пришел в ваш дом на последнюю назначенную встречу. На мой стук никто не ответил. Дверь была открыта. Я вошел и осмотрел дом.
    — И заглянули на чердак.
    — Я знал не одного из этих художников. Странное совпадение. Многие из них плохо кончили.
    — Художники — народ весьма чувствительный. Мне хочется знать, какой видит меня мир, хотя меня невозможно увидеть. По-видимому, я сколько-то времени была каждой из женщин, изображенных художниками, — но только на их полотнах. Почему я предлагаю так много денег, если портретист добьется точного подобия? Чтобы он всерьез задумался о предмете своей работы, обо мне. Но еще важнее вот что. Я думаю, что если найдется человек, который сумеет связать мой тайный облик с моей личностью, моим разумом, моим опытом, моими словами, то, значит, для меня пришло время уничтожить ширму и выйти в мир.
    — Почему же только в этом случае?
    — В мире, которым управляют мужчины, внешность женщины важнее ее внутреннего содержания. Женщин оценивают глазами, а не ушами. Вот почему публика всегда была очарована мною и даже немного меня побаивалась. Я достигла огромной власти как женщина просто потому, что оставалась невидима, но в то же время обладала тем, чего желают мужчины, — знаниями об их судьбе, их будущем. Я не выйду в мир, пока моя внешняя форма и внутренняя сущность не будут восприниматься как единое целое, пока они не станут равны друг другу. Вот я и жду, устраивая время от времени проверку: нанимаю художника, и он показывает мне то, что видит.
    Судя но голосу, миссис Шарбук не сомневалась в своей правоте, но я, как ни старался, не мог уловить сути ее слов.
    — Интересно. Я вас понимаю, — солгал я.
    — Что-нибудь еще?
    — Мне больше ничего не приходит в голову, но, поскольку это наша последняя встреча, расскажите мне что-нибудь. То, что хотите вы.
    Несколько мгновений в комнате стояла тишина, нарушаемая только позвякиванием колокольчика. Наконец миссис Шарбук сказала:
    — Хорошо. Я расскажу еще одну историю. Эта история не обо мне — она из книги сказок, которую я читала и любила в детстве, когда жила в горах и изучала язык снега.

ЗАКАДЫЧНЫЙ ПРИЯТЕЛЬ

    — Кажется, это была австрийская сказка, и называлась она «Закадычный приятель». Но она с таким же успехом могла быть и турецкой. Меня она очаровывала и радовала гораздо больше, чем «Красная Шапочка» или «Волшебная лампа Аладдина». Речь там шла об ужасающем одиночестве, по этой причине сказка словно помогала мне, и я снова и снова перечитывала ее.
    В одном иностранном городе жил да был некий молодой человек по имени По, и мечтал он стать знаменитым певцом. И хотя днями он работал продавцом в лавочке, торговавшей зеркалами, вечера он проводил в кафе, слушая своих любимых исполнителей. Если уж говорить откровенно, голос его был не очень хорош, да и слух — так себе. Но он больше всего в жизни мечтал оказаться на сцене и завоевать восхищение множества людей.
    Он бы так и состарился, убежденный, что смог бы стать великим певцом, представься только случай, но произошло нечто неожиданное, перевернувшее его жизнь. Разразилась война, и всех молодых людей забрали в армию. После сурового начального обучения его послали на фронт, в негостеприимный край, скалистый и засушливый, приписали к роте и выдали оружие. Правительство из-за войны находилось в затруднительном положении, а потому ему вместо ружья выдали старый ржавый меч.
    И первый же бой, в котором участвовала рота По, должен был решить исход войны. Две армии сошлись на широком плато. Тысячи людей с обеих сторон ждали сигнала к атаке. Когда нашего героя, вооруженного одним лишь мечом, поставили в первый ряд, он понял, что ему отводится роль пушечного мяса. Из рядов его армии раздался громкий крик, такой же послышался с противоположной стороны, и армии бросились друг на друга. Наш герой бежал, выставив перед собой меч, по его лицу струились слезы, потому что он не знал, ради чего сражается, и не хотел умирать.
    Не успел По пробежать и сотни ярдов, как рядом с ним взорвалось пушечное ядро. Во все стороны полетела шрапнель, и осколком его ранило в голову. Он упал и, теряя сознание, решил, что умирает. Вокруг него целый день бушевало сражение, но он не умер. Ранение в голову оказалось пустяковым, и он просто находился в беспамятстве — таком глубоком, что не слышал шума сражения и криков умирающих солдат.
    Молодой человек пришел в себя на следующий день — его разбудило карканье воронья. Голова кружилась и болела, но он был жив. Когда пелена спала с глаз, он оглянулся и увидел, что поле боя усеяно мертвыми телами. Случилось так, что две армии полностью уничтожили друг друга, выжил только По. Так, по крайней мере, он решил.
    Первым его желанием было бежать подальше с поля боя. Зрелище, открывшееся ему, было ужасающим: искалеченные тела расклевывались стервятниками, дым от огней доносил запах горящей плоти, боевые животные — слоны и лошади — были изрублены на куски или разорваны на части артиллерийскими залпами. Поначалу По шел осторожно, обходя тела, но скоро побежал, наступая на останки павших.
    На краю поля он увидел тропинку, ведущую вниз, и услышал чей-то зов. Он решил было, что зовет его какой-то призрак, — столько боли было в этом крике. Потом он увидел протянутую к нему руку, пальцы, пробившиеся сквозь груду мертвых тел. По нерешительно пошел туда. Это оказался вражеский солдат. Он был тяжело ранен и просил воды. Наш герой, исполнившись бесконечного сочувствия к умирающему, вытащил свою фляжку и приложил ее к губам вражеского солдата. Утолив свою жгучую жажду, тот попросил По убить его. «Прикончи меня, — сказал он. — Прошу тебя. Сделай это быстро своим мечом».
    Молодой человек хотел помочь умирающему солдату, избавить его от страданий, но посчитал, что не сможет нанести удар милосердия. «Если ты отрубишь мне голову, — сказал вражеский солдат, — то я обещаю тебе крупную награду». — «Что же ты сможешь дать мне после смерти?» — спросил молодой человек. «Моя душа, когда меня не станет, будет опекать тебя и благополучно проводит до дома».
    По отчаянно хотелось уйти, но оставить вражеского солдата в мучениях было бы величайшей жестокостью. В конце концов он поднял ржавый меч и, размахнувшись, чего ни разу не делал в бою, опустил его на шею умирающего. Голова откатилась от тела, но кровь не потекла. Вместо этого из тела заструился черный дымок. Он поднимался, как дым от огней на поле боя, но ветер не уносил его в сторону. Дым приобретал очертания человеческой фигуры.
    Увидев, что делается, По пришел в ужас, бросил старый меч и побежал с поля боя. Добравшись до тропы, которая вела вниз с горного плато, он, не оглядываясь, понесся что было сил. Он бежал и пытался понять: повезло ли ему, что он выжил, или это его проклятие.
    В ту ночь По нашел маленькую пещерку, где сумел развести костер. Он бежал чуть ли не весь день и выбился из сил. Прислонившись спиной к скале, дрожа, он пытался понять, в какую сторону пойти наутро, чтобы добраться до города.
    Глаза его почти сомкнулись, но тут он заметил какое-то движение у стены пещеры. И застыл на месте, ибо то была тень, подбирающаяся все ближе и ближе к его собственной тени от пламени костра. Но хуже всего было то, что та, другая, не принадлежала никому и ничему. По хотел бежать, но обнаружил, что неспособен двигаться. Чужая тень обняла его собственную руками за шею. Молодой человек почувствовал, как ледяной ужас заполняет его тело. Дышать становилось все труднее. Когда он было решил, что страшный призрак убьет его, и уже пребывал между жизнью и смертью, некий голос прошептал ему в ухо: «Эта старая тень тебе не нужна. Она глупа и подражает тебе по-обезьяньи. Я, Шату, стану твоей новой тенью».
    Молодой человек смог перевести дух. Он жадно хватал ртом воздух. Дыхание восстановилось, и тогда он услышал чудесную песню, доносившуюся отовсюду. Эта прекрасная мелодия вселила в него ощущение покоя. Он уснул и проспал глубоким сном до конца ночи.
    Проснувшись на следующее утро, По счел удивительное появление чужой тени ночным кошмаром. Он чувствовал себя посвежевшим и продолжил свой путь домой. И только через несколько часов ходьбы он заметил, что солнце светит ему в спину, но тень его находится сбоку, а не спереди, где ей полагается быть. Он остановился как вкопанный и повернулся, чтобы получше разглядеть темное пятно на земле. Оно подлетело к хозяину и сказало ему на ухо: «Не волнуйся, ведь я с тобой».
    По и его тень Шату прошли вместе много миль по дорогам и стали близкими друзьями. Если нашему герою нужны были деньги на еду, он отправлялся в трактир и спорил с попивающими винцо посетителями, что заставит свою тень делать необычные вещи. Многие клевали на легкую наживу и ставили деньги, ведь проигрыш казался невозможным. А потом тень По оставалась стоять, когда сам он ложился, или поворачивалась в профиль, когда сам он стоял анфас. Но даже когда молодой человек выигрывал пари, ему не желали верить. Не раз По приходилось спасаться бегством из какой-нибудь деревеньки — его преследовала взбешенная толпа, решившая, что в него вселился дьявол.
    Преодолев немало трудностей, молодой человек добрался до своего родного города и узнал, что война закончилась, а победителем вышла его страна. Он решил вернуться в лавку и продавать зеркала, но Шату убедил его, что надо превратить их трактирные фокусы в настоящее представление.
    Номер назвали «Закадычный друг». По стоял перед белым экраном, освещенный ярким фонарем, и обращался к публике со словами, что тень его очень непослушна, а недавно вообще решила всегда поступать по-своему. Первые жесты молодого человека в точности повторялись тенью, но потом она постепенно, понемногу начинала делать собственные движения. А в конце концов их действия становились абсолютно непохожими. Взрослых и детей восхищала мысль о том, что у тени может быть свой разум.
    Наш герой стал знаменитостью, постоянно выступал со своим закадычным другом и заработал на этом целое состояние. По наконец-то добился своего — людские толпы восторгались им. Но в глубине его души зрело зернышко беспокойства — он не был удовлетворен своим положением. Он никогда не оставался один, поскольку если был свет, то с ним пребывал и Шату, но тем не менее По чувствовал себя очень одиноким, так как тень ревновала его и не хотела, чтобы он сближался с кем-то другим — настоящим человеком, а не тенью. Если кто-нибудь приходился ему по душе и По хотел завязать с ним дружбу, то тень начинала следить за этим человеком, пока не обнаруживала за ним какой-нибудь грех или безнравственный поступок. Шату с удовольствием сообщал По эти тайные, неприятные сведения, разрушая тем самым все надежды на дружбу.
    Однажды вечером, после представления, молодая женщина по имени Ами подошла к По и попросила расписаться на ее программке. Он расписался и завязал с женщиной разговор. Они отправились пообедать вместе и обнаружили, что у них много общего. Ами вовсе не была неотразимой, но благодаря ее невинному обаянию По мгновенно влюбился. Он провожал девушку домой по темному городу — Шату присоединялся к ним только под уличными фонарями, — и она пела песню. Голос у Ами был воистину великолепным. По попросил ее спеть назавтра перед его выступлением. Несмотря на застенчивость Ами, По все же убедил ее, и та согласилась на его предложение.
    На следующее утро, с восходом солнца, тень стала исходить желчью из-за того, что молодой человек столько времени провел с девушкой. Весь день темное существо шепотом приводила По доводы, почему Ами не годится для него. После ленча Шату отправился шпионить за девушкой, но обнаружил, что она со всеми доброжелательна, ко всем относится с любовью. Тем не менее он вернулся к молодому человеку и наговорил много лжи об Ами. Наш герой не стал слушать, и тень от ревности едва не сходила с ума.
    В ту ночь Ами пела перед большой аудиторией и произвела такой фурор, что публика вызывала ее вновь и вновь. Девушка пела, а к тому времени, когда голос стал ей отказывать, начинать «Закадычного друга» было уже слишком поздно. Молодого человека это ничуть не взволновало, хотя Шату и нашептывал ему, что певичка их погубит. «Она настоящая, — сказал По, — а мы нет. И то, что публика предпочитает ее, вполне справедливо».
    Позднее, после прогулки по ночному городу, двое влюбленных остановились под фонарем. По целовал девушку с золотым голосом и не заметил, что тень, которую он отбрасывал на стену, ухватила ее за горло. Поцелуй был долгим, невыносимо долгим. Слишком долгим — По вдруг почувствовал, как обмякло тело девушки в его руках. Он отпрянул от Ами и увидел, что она мертва.

ЦЕРКОВЬ СВЯТОГО РАСПЯТИЯ

    — По набросился на свою тень и постарался отомстить за смерть Ами. Но как он мог это сделать? Шату смеялся, видя, как молодой человек разбивает в кровь кулаки о кирпичную стену. Какой-то прохожий увидел это неистовство, мертвую молодую женщину у ног По и закричал: «Убийство!» Нашему герою пришлось спасаться бегством, укрывшись во мраке ночи.
    По не знал, где найти темное место, чтобы спрятаться от тени, — разве что в церковной исповедальне. Там он и сел в ожидании священника, который должен был появиться по другую сторону ширмы. Тот пришел утром и, благословив молодого человека, спросил, какие грехи он совершил. По все рассказал старику. Священник ответил: «Я не могу тебе помочь, ибо ты одержим злобным демоном. Ты должен подняться на гору Оссинто и встретить в пещере святую. Говорят, что она наделена чудотворной силой и может прогнать зло».
    Весь этот день По провел в исповедальне. Как только спустилась ночь, он собрал котомку со съестным и до рассвета, — днем его непременно нашли бы и арестовали за убийство Ами, — бежал из города. Каждый раз, проходя по освещенному месту, он слышал, как Шату смеется над ним. Когда взошло солнце и По добрался до подножья горы, смех и оскорбления уже не прекращались.
    Хотя молодой человек не выспался и оттого сильно устал, восхождение он начал сразу же. К полудню он стоял в снегу перед пещерой и звал святую. Женщина, чье сердце всегда было открыто мольбам о помощи, появилась у входа, окруженная сиянием. На ней был синий — небесного цвета — плащ. Над длинными светлыми волосами реял нимб.
    Шату всячески поносил По, а тот тем временем рассказывал святой свою историю. Когда он закончил, святая сказала: «Неужели ты, мой бедный друг, не понимаешь, что раздвоился? Эта тень всего лишь плод твоего сознания. Я знаю, ты этого не хотел, но убил Ами именно ты. Ее убила твоя зависть к ее прекрасному голосу, к такому голосу, каким ты желал обладать с самого детства».
    По пришел в ужас от этих слов. Ему было невыносимо знать, что он задушил Ами. Не сказав больше ничего, он подошел к краю пропасти и прыгнул вниз, навстречу смерти. Святая сильно опечалилась, потому что понимала — ей не удалось спасти его душу. Она уже собралась было вернуться в пещеру, но тут увидела, что тень По все еще стоит перед ней.
    Шату подошел и длинными темными пальцами ухватил за горло тень святой. Женщина, почувствовав, что жизнь уходит из нее, призвала своего небесного спасителя, и тело ее наполнилось космической энергией. Она засветилась, как звезда, в попытке сжечь эту кровожадную темную сущность. Шату уже был на грани исчезновения, но он обратился к своему покровителю, и его всепроникающий мрак сгустился еще больше. Началась смертельная битва между светом и тьмой.
    В последних лучах заходящего солнца Шату одержал победу, загасив пламя, которое и было святой. Когда спустилась ночь, ее мертвое тело рухнуло на землю. От священного огня уцелели только две малые искры. Они устремились в ночное небо, превратились в две сверкающие снежинки и упали на город.
    На этом миссис Шарбук замолкла. Прошло несколько минут, прежде чем я понял, что сказка закончилась. Хотя миссис Шарбук не произнесла больше ни слова, я пожелал ей счастливого дня и вышел — на сей раз Уоткину не пришлось напоминать мне, что время истекло.
    Мне стало не по себе, когда я вышел из загородного дома. Покидая жилище миссис Шарбук, я привык видеть людную, шумную улицу и громады зданий, закрывавших собой небо. Здесь же передо мной были дюны и заросли тростника, окутанные непроницаемой тишиной. Я потряс головой, пытаясь сориентироваться, потом направился по вымощенной камнем тропинке и начал взбираться на дюны. Двигаясь по песчаным холмам к пристани, я громко смеялся.
    Все, что я мог себе представить, это какого-нибудь родителя, читающего своему дитяти перед сном «Закадычного друга» тем ласково-проникновенным тоном, каким взрослые иногда разговаривают с детьми. Я готов был съесть свою шляпу, если сказочка и в самом деле была в той книге. Вот и заметка на память — по возвращении в Нью-Йорк проверить, есть ли «Закадычный друг» в томе сказок, которым я завладел.
    Если эта история известна ей не из книги, — более чем вероятный случай, — то откуда она ее взяла? И зачем рассказала мне? Конечно, тут были тревожные параллели с ее собственной изломанной жизнью, что же касается общей морали, то она так же расплывчата, как содержание снов. И я на время скомкал все свои соображения насчет этой истории и швырнул их на ветер — я не хотел, чтобы ее путаная символика затеняла тот образ, который я собирался создать. «Похвальная попытка заморочить мне голову, Лусьера, — сказал я чайке, кружившей надо мной в вышине. — Но эта твоя бредовая ерундистика не собьет меня с толку».
    На следующее утро я проснулся до восхода и вышел из гостиницы с коробкой красок, мольбертом, тремя свернутыми холстами, планками, необходимыми для сооружения подрамника. Я не хотел, чтобы кто-то знал, куда я направляюсь, и потому решил идти пешком, а не нанимать экипаж. Мне повезло — даже дежурный вздремнул: он сидел, откинувшись на спинку стула, и похрапывал. Я направился к Монтаукской дороге, а по ней — на восток, как и говорил отец Лумис. Багаж мой был довольно громоздкий: одна коробка с красками, где лежало все необходимое, весила не менее тридцати фунтов, но в юности мне так часто приходилось таскать подобные тяжести, что теперь мое постаревшее тело вспомнило о прошлом и приспособилось.
    Церковь Святого Распятия была невелика, но довольно привлекательна — с небольшой колоколенкой и высокими дверями. По стенам внутри размещались витражи, изображающие библейские сцены, а скамьи и алтарь были изготовлены из вишневого дерева. Как и говорил священник, двери не были заперты. Я вошел в сумрак помещения. Солнце уже начало восходить над горизонтом, и красочные сцены по правую сторону церкви засверкали в солнечных лучах. В полумгле ощущался аромат благовоний. Когда я был ребенком, мать водила меня на церковные службы, и я запомнил этот отчетливый запах тайны, ритуала и смерти. От религии меня отвратил не кто иной, как Саботт, говоривший: «В самой сути древнего понимания бога лежат основополагающие вопросы и ответы, но, искаженное современными догмами, оно ляжет на плечи художника тяжким грузом».
    Я прошел к алтарю и позвал отца Лумиса. Несколько минут спустя он появился из двери справа от алтаря.
    — Пьямбо, — улыбнулся он.
    — Извините, что так рано, святой отец, но я вам уже говорил, что мне необходима конфиденциальность, а потому я ушел из гостиницы, пока не проснулись постояльцы.
    — Ничего, сын мой. Я каждый день встаю вместе с солнцем. Идемте, я покажу вам мастерскую.
    Старый каретный сарай за церковью был идеальным местом — большое пустое пространство, много света. С огоньком в камине ноябрьские температуры мне были не страшны, а они по ночам падали довольно низко. К счастью, в углу стояла кушетка, на которой можно было отдохнуть, и небольшой столик. Старик отвел меня к сложенной поленнице и сказал, что он к моим услугам в любое время. Он пригласил меня выпить с ним в церкви стаканчик вина вечером, когда я закончу работать, и ушел; я остался один.
    Разведя огонь в камине, я немедленно принялся за работу — установил мольберт, развернул холст. На маленькой столешнице я начал готовить подрамник из планок, привезенных из Нью-Йорка. Эту работу я могу делать с закрытыми глазами. Хотя у меня в ящике и был небольшой угольник, удалось обойтись без него — углы и так получались идеально прямые. На готовый подрамник я уложил холст и обрезал лишнее бритвой. За считаные минуты я загнул края и прихватил их гвоздями, а потом забил клинышки по углам, чтобы рабочая поверхность оставалась туго натянутой. К девяти часам холст был загрунтован и уже высыхал на мольберте. Очень довольный своей работой и новой мастерской, я присел на кушетку и закурил.
    Пока грунт сох, я стал набрасывать на бумаге фигуру миссис Шарбук. Я ясно видел ее, и угольный карандаш двигался по бумаге с легкостью текущей воды. Я быстро закончил рисунок. Когда набросок был готов, я принялся разглядывать его, и на это ушло больше времени, чем на саму работу. Теперь я понимал, что нужно какое-то время, чтобы представить себе этот образ полнее. Я надел пальто и шляпу, вышел из мастерской и по тропинке, петлявшей между деревьями, направился к заливу.
    У кромки воды я увидел ствол дерева, давно выброшенный на берег и высушенный солнцем, и просидел на нем несколько часов, смотря в водную даль. Удивительно: меня теперь мало занимали и тайна миссис Шарбук, и загадочная роль Уоткина во всем этом деле; и даже постоянная угроза со стороны Морэ Шарбука перестала меня беспокоить. В присутствии величественной природы я сумел отбросить все лишнее и выделил главное в своей жизни. Я долго думал о Шенце и Саботте, а еще дольше — о Саманте. Теперь заказ стал для меня рутинным делом, которое следовало исполнить с обычной моей профессиональной хваткой. К черту деньги, к черту все мои художественные сомнения. Я понял, что не стоит поступаться днем сегодняшним ради весьма неопределенного будущего.

ЕЕ ЧАРУЮЩИЙ ОБРАЗ

    Впервые за несколько недель я работал напряженно и с пониманием того, что делаю; отныне я подходил к портрету миссис Шарбук с чисто профессиональных позиций. С каждой бледной вспышкой цвета на холсте постепенно проявлялся ее чарующий образ — так, как он возник из дыма в моем сне о Саботте. Хотя я использовал те же приемы, что и при первой попытке, они казались мне новыми, на удивление свежими и живыми. От ногтей до зрачков — ничего приземленного. Каждая прядь волос передавалась с ощущением искренней радости и сознанием творимого совершенства.
    Дни мои начинались рано — еще до восхода солнца. Каждое утро я уходил из гостиницы в ином направлении, чтобы сбить с толку любопытных, но потом всегда поворачивал в сторону церкви. Разведя огонь в камине, я закуривал сигарету и приступал к работе. Обычно отец Лумис заглядывал ко мне часов в десять — посмотреть, как идут дела. Он приносил кофе, и мы присаживались поболтать на полчасика. Он восхищался, видя, как день ото дня меняется картина, но его похвалы и соображения по этому поводу всегда были строго отмерены. Потом я работал еще несколько часов — до ленча, когда отправлялся на берег и съедал сэндвичи, приготовленные мне с вечера гостиничным поваром. А когда день заканчивался и солнце покидало небеса, я приходил в церковь и присаживался в ризнице с Лумисом — пропустить стаканчик вина.
    Такое расписание идеально меня устраивало и не давало приходить тревожным мыслям. Во вторник, когда я вернулся в «Ла Гранж» к обеду, портье сообщил, что днем меня искали два джентльмена. Когда я попросил описать их, он сказал:
    — Первый — он приходил утром — был слепой. Пожилой человек. Очень вежливый.
    — Он не оставил никакой записки?
    — Он сказал, что вернется, чтобы поговорить с вами.
    — А второй? — спросил я, чувствуя, как холодок бежит у меня по спине.
    — Второй — помоложе, возможно, ваших лет. С усами. Он, казалось, был очень раздосадован, когда я сказал, что не могу сообщить ему ни номера вашей комнаты, ни того, где вы находитесь.
    — Слушайте меня внимательно. Если тот, что помоложе, вернется, не принимайте от него ничего. И своих товарищей предупредите. Он может быть опасен.
    В ту ночь я спал неспокойно, зная, что Шарбук в городке, и опасаясь, как бы он вдруг не появился в моей комнате. И еще я недоумевал — что нужно от меня Уоткину и почему он не оставил мне записки. Мысли мои обратились к портрету, и я подумал, что должен принять меры к его сохранению на то время, пока меня нет в сарае.
    На следующее утро я поднялся еще раньше обычного и вышел на холодный предрассветный воздух. Не могу описать своего облегчения, когда я добрался до сарая и нашел портрет в целости и сохранности.
    Тем утром, за чашкой кофе, я спросил отца Лумиса, можно ли заносить портрет на ночь в церковь.
    Он отнесся к моей просьбе с полной благосклонностью и сказал, что я могу оставлять портрет за алтарем. Тем вечером за стаканом вина он признался мне, что хотел бы расписать алтарь библейскими сценами: «Будет прекрасный задник для мессы». Мы поговорили о том, какой сюжет кажется самым подходящим. Он склонялся к истории об Ионе, но я сказал ему, что лучше выбрать сцену из Бытия, поскольку единственным доказательством существования Бога является его творение. Он покачал головой, назвал меня язычником и налил еще по стаканчику.
    Когда я вечером вернулся в гостиницу, меня не огорчили ни записками, ни сообщениями о посетителях. Спал я крепко, не просыпаясь. Но когда наутро, затопив камин в мастерской, я пошел в церковь за портретом, его, к моему ужасу, там не оказалось.
    — Лумис! — возопил я.
    — Успокойтесь, Пьямбо, — услышал я голос за своей спиной.
    Я повернулся и увидел священника — он стоял, одетый в свою сутану, и держал в руках картину.
    — Что вы делаете, святой отец?
    — Понимаете, сын мой, вчера ночью в мастерскую кто-то наведался. Я проснулся в третьем часу и услышал голос из каретного сарая. Я зарядил дробовик и пошел посмотреть, в чем дело. Свет был только от луны, но я увидел чью-то тень: человек мерил шагами вашу мастерскую. Не знаю, кем был этот пришелец, но его разбирал гнев, и он бранился, как черт. Я выстрелил в воздух, он скрылся среди деревьев. Я крикнул, что вызову полицию. Я понял, что он, вероятно, ищет картину, а потому, вернувшись в церковь, вытащил ее из-за алтаря и спрятал у себя под одеялом.
    Дробовик, конечно же, лежал на другой стороне постели.
    — Даже не знаю, как вас благодарить.
    — Не стоит. Только не говорите никому, что я провел ночь с обнаженной женщиной.
    — Сегодня я заберу картину с собой. Не хочу подвергать вас опасности.
    — Чепуха, — сказал Лумис. — Она будет здесь в полной сохранности. Обычно я не запираю двери, но если я их закрою, то, чтобы попасть внутрь, понадобится осадный таран. Держать ее здесь безопаснее, чем в гостинице.
    Я неохотно согласился, зная, что Шарбук скользкий тип — не уступит и Закадычному другу из нелепой историйки, рассказанной его женой. Но священник рассуждал весьма убедительно и, казалось, был искренне мне предан.
    Вечером четвертого дня я, вернувшись в гостиницу, написал четыре письма. Одно — Силлсу, с известием о том, что Шарбука уже нет в городе, что он бродит по Лонг-Айленду. Второе — Саманте: я сообщал ей, где нахожусь, и объяснял в подробностях, как оказался на южном берегу острова. Я писал, что люблю ее, и просил вернуться ко мне. Если же я не получу от нее ответа, то, может, останусь здесь на какое-то время писать пейзажи.
    Утром шестого дня моей последней недели, проведенной в поле притяжения миссис Шарбук, я закончил картину. Последний мазок кистью, придающий выразительность уголкам губ, — и я отошел назад, понимая, что портрету больше не требуется ничего. Я положил кисть и палитру на маленький столик и устало поплелся к кушетке. На портрете она была точно такой, какой я ее себе представлял. Вид портрета, ощущение законченного дела вызвали у меня слезы. Это была лучшая из моих картин. Теперь, после ее завершения, я почувствовал себя опустошенным. Я столько времени работал с завидным усердием, что внезапное прекращение трудов вывело меня из равновесия.
    Я покрыл холст лаком только один раз, чтобы окружить одинокую фигуру сиянием, но избежать эффекта отсвечивания. Завершив этот последний этап, я лег на кушетку и проспал остаток дня. Вечером я не стал возвращаться в «Ла Гранж». Подбрасывая дрова в камин, я оставался в сарае всю ночь, охраняя картину.
    И наконец, проведя ночь перед огнем, в котором плясали призраки и возникали сцены из моего прошлого, словно движущиеся фигуры на волшебном полотне, я увидел восходящее солнце. Портрет уже достаточно высох. Я вставил его в дешевую раму, привезенную мной из города, и завернул в бумагу, а сверху — в клеенку, чтобы защитить от непогоды, и надежно перевязал все это бечевкой.
    После этого я вернулся в гостиницу, позавтракал, держа портрет рядом с собой, а потом удалился в свой номер — отдохнуть часок-другой. В полдень я поднялся и пошел договариваться об экипаже до пристани. Я стоял в вестибюле, дожидаясь экипажа, когда мне бросился в глаза последний выпуск «Вавилонской газеты» на столике у портье. Ее заголовок кричал мне в лицо: МЕСТНАЯ ЖЕНЩИНА УМЕРЛА, ПЛАЧА КРОВАВЫМИ СЛЕЗАМИ.
    И ниже шрифтом помельче: ЗАГАДОЧНАЯ БОЛЕЗНЬ, ПРЕСЛЕДУЮЩАЯ НЬЮ-ЙОРКЦЕВ, ДОКАТИЛАСЬ ДО ЛОНГ-АЙЛЕНДА.
    В это время подъехал нанятый мной экипаж. Я еще не сел в него, как меня пронзила мысль, от которой я весь содрогнулся: Шарбук снова начал свои игры. Но еще больше опечалило меня, что не кто иной, как я, двигал его рукой.

ПРИЗРАК ВО ПЛОТИ

    Когда я добрался до пристани, паром уже стоял там, но, как выяснилось, команде требовалось какое-то время, чтобы устранить поломку двигателя. Меня направили в близлежащее заведение — сарай, вывеска на котором гласила «Медный чайник». Находилось оно в двух минутах ходьбы назад по дороге, которая вела к заливу. Меня заверили, что за мной пошлют, как только ремонт закончится. Я был, мягко говоря, раздосадован, потому что мне хотелось как можно скорее покончить с этим делом, но выбора не было. По дороге в таверну я обратил внимание на то, что на небе собираются тучи, а в воздухе ощущалась близость снегопада.
    Большую часть дня я провел в этой лачуге, нянча бутылку виски. Нужно отдать должное завсегдатаям — старым рыбакам и собирателям клема: они оказались хорошими ребятами. Вид и речи у них были как у шайки пиратов, — шрамы, татуировки, ругательства, — но со мной они обходились по-доброму и поведали мне немало историй про залив и его обычаи. Когда я сказал, что я художник и направляюсь к заказчику, чтобы вручить ему написанный мной портрет, они рассмеялись так, будто ничего смешнее в жизни не слышали. Наконец за мной в «Чайник» пришел парнишка. Я пожал всем руки и поблагодарил за гостеприимство.
    Я понял, что час поздний, только выйдя из таверны, — солнце уже клонилось к горизонту. Я поспешил войти на паром. Других пассажиров не оказалось, но капитан, похоже, был очень рад возможности доставить меня на место. По заливу гуляли волны, низко нависали черные тучи, оставив одну только красную дорожку к горизонту. Паром тронулся, и я остался на палубе с помощником. Он вытащил небольшую подзорную трубу, в которую показал мне различные достопримечательности на берегу. «Ветерок нынче разгулялся, — сказал он. — Видите, собиратели клема торопятся к берегу».
    Я взял у него трубу и навел на лодки, спешащие к пристани. Я заметил небольшой ялик с двумя людьми. Я не верил своим глазам, но в нем был Уоткин. Веслами ворочал молодой человек, а старик сидел лицом к нему. «Видимо, он приехал забрать меня или сообщить, что заказ аннулируется, если портрет еще не закончен», — подумал я.
    Хотя солнце еще не село, небо налилось таким свинцом, словно светило уже покинуло его. Когда я сошел на пристань Каптри-Айленда с портретом под мышкой, на землю уже спускалась тьма. Я направился на восток через дюны к летнему дому миссис Шарбук. Поднявшись на вершину последней дюны и окинув взглядом песчаную долину, в которой затерялся дом, я поразился тому, как по-разному может выглядеть одно и то же место в зависимости от обстоятельств. Теплое чувство спокойствия, которое я испытал в прошлый, дневной, визит, исчезло, и дом теперь казался темным и неприветливым. С того места, где я стоял, не было видно огней, а оловянный колокольчик на крыльце непрерывно позванивал с настойчивостью, которая могла пробудить и мертвого. Я спустился с дюны и направился по мощеной тропинке к крыльцу. Подойдя поближе, я увидел, что дверь слегка приоткрыта.
    Темный дом и приоткрытая дверь — я занервничал, поскольку это напомнило мне о моем визите в нью-йоркский дом Лусьеры, когда она бежала из города. Не дай бог, чтобы она исчезла опять. Хотя все это встревожило меня, желание доставить портрет по назначению перевесило все опасения. Никто не помешает мне выполнить заказ до конца. Я поднялся по ступенькам и постучал в дверной косяк. Никто не ответил, изнутри не доносилось ни звука. Но в дюнах теперь вовсю гулял ветер, и услышать что-либо за его завываниями было довольно трудно.
    — Черт! — сказал я и вошел в дом. Доски безжалостно скрипели под ногами, когда я осторожно продвигался по нему, пытаясь припомнить расположение комнат. Внутри царила почти полная темнота. Я позвал: «Лусьера!» Ответа не последовало, и я, огибая мебель, стал ощупью продвигаться вдоль стен к комнате в тыльной стороне дома. Когда я добрался до двери, я трясся от страха, как ребенок, даже не понимая, чего же я боюсь.
    Я с облегчением вздохнул, когда увидел полоску света под дверью. «Она ждет, — утешил я себя. — Просто из-за ветра не слышала, как я позвал ее». Остановившись на мгновение перед ее убежищем, я собрался, а потом распахнул дверь и вошел внутрь. Обстановка, к которой я привык, — ширма, единственный стул — в свете масляной лампы, стоявшей на полу у левого окна, приобрела зловещий вид. От этого света по стенам и потолку гуляли длинные тени.
    — Я пришел с портретом, — сказал я.
    Я услышал шуршание одежды за ширмой и поскрипывание кресла.
    — Надеюсь, вы будете довольны, — сказал я и стал перочинным ножом разрезать бечевку, которой была обвязана картина. Освободив портрет от обертки, я подошел к ширме и передал его сверху. Я успокоился, увидев пару рук, принявших картину. Внутри у меня все трепетало, а мое нетерпение могло бы разрезать алмаз. Я сел на свой стул и принялся ждать.
    — Я видел Уоткина — он направлялся в город, — сказал я, не в силах успокоить свои нервы.
    Она вздохнула.
    Я не знал, как к этому отнестись — то ли как к ответу на мое сообщение, то ли как к критике моей работы. Ответ я получил несколько долгих минут спустя, когда что-то перелетело через ширму и упало на пол у моих ног. Прежде чем поднять, я хорошенько рассмотрел пакет — толстую пачку денег, перехваченную бечевкой. Я поднял ее и начал пересчитывать. Пачка была огромной, достоинство купюр в ней — тоже. Кончик моего большого пальца три раза прошелся по их кромкам, каждый раз пробуждая во мне восторг.
    — Лусьера, — спросил я, — это означает, что я выполнил заказ?
    Я ждал ответа. Вдруг рука в черной перчатке ухватилась за край ширмы. Этот барьер, казавшийся неколебимым, был отброшен в сторону одним рывком, словно лист, подхваченный ноябрьским ураганом. Это случилось так быстро, что я даже не успел ничего сообразить. Но еще прежде, чем ширма рухнула на пол, я знал, что смотрю в упор на Морэ Шарбука.
    — Да, Пьямбо, — сказал он. — Вы безусловно выполнили заказ, и сделали это в последний раз.
    Его рука в перчатке сжимала пистолет. Я не мог пошевелиться, но меня все же одолевало любопытство — теперь я мог видеть этого призрака во плоти. Он был немного моложе меня, с тонкими чертами лица, усатый. Длинные черные волосы ниспадали на плечи. На нем была черная куртка, черные брюки и открытая на груди белая рубашка.
    — Что вы сделали с вашей женой? — выдавил я из себя.
    — Скажем так — больше она никогда не вернется, — ответил он и улыбнулся.
    — Тогда я ухожу.
    Он прицелился в меня и рассмеялся.
    — Боюсь, что вы тоже не вернетесь.
    — Я полагал, что вы не имеете возможности видеть вашу жену. Неужели обстоятельства изменились?
    — Я все время знал, что вы ее видите. Вы занимались с нею любовью. И портрет доказывает это. Она нарушила правила. Она изменила мне. А это, мой друг, — основание искать мести.
    — Но вы только сейчас увидели картину.
    — Нет, Пьямбо, извините. Я видел ее в церкви. Когда этот старый идиот священник вышел палить из дробовика, я пробрался внутрь. Мне всего-то и нужно было мельком взглянуть на нее, и из церкви я успел выйти до того, как священник вернулся. И это открыло мне истину.
    — Клянусь вам, я никогда не видел вашу жену.
    — Не хитрите. Как бы то ни было, у вас есть ваше вознаграждение и еще кое-что.
    — Пуля?
    — Эти деньги обрызганы «слезами Карфагена». Очень скоро вы раскаетесь за столь скверное обращение со мной и обольетесь слезами. Вы поплачете для меня кровью, Пьямбо.
    Услышав эти слова, я словно обезумел. В быстрой последовательности прошли передо мной мертвая женщина, которую я нашел в проулке, и Шенц, кровью оплакивающий свою жизнь. В гневе и ужасе я вскочил и швырнул увесистую пачку денег в голову Шарбуку, одновременно прыгнув на него. Это застало его врасплох, но он все же успел выстрелить. Пуля просвистела у моего уха, но это не остановило меня. В мгновение ока набросился я на него. Ухватив его стул за нижнюю перекладину, я дернул, и Шарбук растянулся на полу, а пистолет выпал из его руки. Прежде чем он успел поднять оружие, я со всей силы пнул его в голову.
    Сознания он не потерял, но впал в некую прострацию. Я, не теряя времени, сунул руку в карман пальто и вытащил оттуда маленькую бутылочку раствора мускатного ореха, полученную от Уоткина. Я открыл ее, наклонил голову и влил изрядную порцию сначала в один, потом в другой глаз. Мне сразу же стало ясно, почему паразиту, вызывавшему кровавые слезы, не нравится эта жидкость. Глаза жгло так, будто в них вцепились осы. Жжение было ужасающим, и сколько я ни тер глаза, все равно ничего не видел. По существу, я был абсолютно слеп.
    Я повернулся и побежал к двери, но чувство ориентации изменило мне, я врезался в стену и упал на пол. Оглушенный, я попытался было подняться на колени, но снова был сбит ударом ноги. Прежде чем я успел сделать хоть одно движение, мне в щеку уперся ствол пистолета. Я ничего не видел, только чувствовал, как мне связывают руки за спиной, спутывают ноги. Сопротивление было бесполезно.
    Шарбук запыхался. Я слышал, как тяжело он дышит.
    — Ваша картина сгорит вместе с вами, Пьямбо, — сказал он. Что-то странное прорезалось в его голосе. Этот голос срывался, перейдя наконец в более высокий регистр.
    Тут в глазах у меня прояснилось, я принялся усиленно моргать, чтобы видеть четче. И я увидел, как Шарбук в противоположном углу поднимает с пола лампу. Перчатки он снял, и рука, тянувшаяся к лампе, была явно женской, а когда из-под открытой рубашки выпал медальон, сомнений не осталось: передо мной Лусьера.
    — Я знаю, кто вы, — сказал я.
    — Ничего вы не знаете, — раздался ответ, но теперь из голоса исчезла мужская резкость. Я узнал голос миссис Шарбук.
    Следующее, что я увидел, — удар по стене лампой, которая разлетелась вдребезги. На пол пролилось горящее масло, отчего сухое, нелакированное дерево мгновенно занялось. Перед уходом Лусьера зачем-то нагнулась, подняла лежащую на полу ширму и поставила обратно.
    — Не хочу быть вынужденной смотреть, как вы умираете.
    С этими словами она перешагнула через меня и вышла из комнаты.

СЛЕПАЯ ЛЮБОВЬ

    Я тщетно пытался развязать свои путы, а пламя тем временем быстро распространялось. Комната наполнялась дымом, который грозовой тучей собирался под потолком, и я знал, что скоро весь дом будет охвачен огнем. Дышать становилось все труднее, от жара воздух сделался невыносимо тяжелым. Мой план состоял в том, чтобы перевернуться на спину, а потом согнуть ноги в коленях, чтобы дотянуться до них связанными руками. На спину перевернуться я сумел, но остального сделать не смог. Уже одно простое движение потребовало колоссального усилия, и теперь мне оставалось только смотреть в потолок и из последних сил звать на помощь.
    Горло скоро начало саднить от жара, крики мои превратились в хриплый шепот. А потом я уже мог только двигать губами, не производя ни звука. Я умирал. Мои деньги, пусть и зараженные, сгорали, мою картину охватило пламя. Я бросил свою привычную жизнь, потерял друга и возлюбленную. И теперь я был материален не более, чем Шарбук. Я представил, как меня пожирает огонь и остается лишь жалкая кучка пепла. Я взялся за этот заказ, потому что хотел проверить свое мастерство, но, как выяснилось, проверке также подверглось многое другое — и не выдержало ее. Потом я подумал, что галлюцинирую, так как увидел склонившегося надо мной Саботта — он смотрел на меня, держа в руке что-то вроде мастихина.
    — Мастер, — выговорил я.
    — Добрый вечер, мистер Пьямбо, — сказал он, и я понял, что это не Саботт.
    Я моргнул, потом еще раз, и фигура превратилась в Уоткина. В руке у него был не мастихин, а длинный охотничий нож. Он больно ухватил меня за левое плечо и перевернул на живот. Через мгновение я почувствовал, что руки мои свободны. Еще одно движение ножом — и я смог развести ноги. Он всунул клинок в ножны, висевшие на поясе, и помог мне подняться на ноги.
    Огонь уже почти целиком охватил помещение — стены занялись, пламя отрезало выход. Уоткин, как безумный, обшаривал комнату своими бельмами, ища путь к спасению.
    — Следуйте за мной, — сказал он, поднимая с пола мой стул. — Когда я разобью окно, — прокричал он, перекрывая шум пламени, — пошевеливайтесь, потому что струя воздуха с улицы еще больше раздует огонь.
    Времени у меня только и было, что кивнуть в ответ. Он подбежал к окну справа — единственному месту, к которому еще можно было подступиться, — и швырнул в него стул. Стекло разлетелось, и Уоткин крикнул:
    — Быстрее!
    Но я продолжал беспомощно стоять, пока его рука не толкнула меня в спину. Подбежав к окну, я нырнул в него руками вперед. Несколько секунд я словно летел по воздуху, а потом приземлился в жесткий песок перед домом. Едва я успел откатиться в сторону, как следом приземлился Уоткин — всего в нескольких дюймах от меня. Он помог мне подняться на ноги и, обхватив меня одной рукой за плечо, повел на вершину дюны.
    Там мы и сели. Под нами бушевал ад.
    — Спасибо, Уоткин, — сказал я.
    — Примите мои извинения, Пьямбо. Я отправился в город в надежде найти вас и предупредить, чтобы вы были начеку. Я знал, что дело идет к развязке. Добравшись до пристани, я спросил, не видел ли кто вас, и мне сказали, что вы сели на паром. Я сказал лодочнику, что заплачу ему вдвое, если он немедленно доставит меня назад. — Один за другим он извлек из глазниц свои бельма — свидетельства фальшивой слепоты. — Мне они больше не понадобятся, — сказал он и швырнул их в темноту.
    — Вы можете объяснить мне хоть что-нибудь?
    — Попытаюсь. — Он повернулся ко мне, лицо его освещалось пламенем полыхающего внизу пожара. Я не поверил своим глазам. И теперь, вспоминая это лицо много времени спустя, я никак не могу поверить, но готов поклясться: Уоткин был косоглаз.
    — Я любил ее, Пьямбо. Любил как дочь, но боюсь, что и нанимая меня к себе в помощники, она уже повредилась.
    — Повредилась? — переспросил я.
    — Повредилась в уме. Ей уже тогда за ширмой было лучше, чем в обычном мире. Там она обретала ощущение власти над людьми и уверенность в себе, а ее выступления перед публикой лишь усиливали это чувство. Но уже тогда я знал, что она не в себе и обязательно наступит кризис.
    — Вы имеете в виду Лондон?
    — Да. Эти гастроли утомили ее. Я думал, что поездка пойдет ей на пользу, но в итоге мания только усилилась. Она сильно ослабела, а потом произошел нервный срыв.
    — А Шарбук был сбежавшим от нее любовником?
    — Шарбук существовал только в ее больном воображении. Она выдумала Шарбука, но не как любовника. Любовник ей был не нужен. Ей нужна была некая персона, в облике которой она чувствовала бы среди людей такую же силу и уверенность в себе, что и за ширмой. То, что она знала о мире, подсказывало ей: чтобы выжить, надо быть безжалостной и коварной.
    На эту мысль ее навела горничная из отеля, в котором мы остановились. Девушка вошла в наш номер и, не зная, что Лусьера наблюдает за ней сквозь дырочку в ширме, вытащила пробку из древней серебряной лампы (сама Лусьера ни разу еще не отважилась это сделать) и понюхала содержимое. Скорее всего, горничная думала, что внутри дорогие духи, и, прежде чем начать уборку, попрыскала жидкостью себе на шею.
    Двадцать минут спустя она села на стул перед ширмой и начала плакать. А что было дальше, сами знаете. Лусьера смотрела, как жизнь выходит из горничной через глаза. Она отчаянно хотела помочь девушке, но не отважилась выйти из-за ширмы. Полиция закрыла дело, объяснив эту смерть болезнью, но какие-то сомнения у нее все же оставались. Нам пришлось поскорее убираться из Лондона.
    Лусьера не хотела брать на себя ответственность за смерть девушки, а потому изобрела Шарбука и всю эту историю. Время от времени Шарбук давал о себе знать. Раньше я работал в театре, и она попросила меня рассказать ей о гриме, о том, как изменять внешность. Что я и сделал. Она стала гримироваться под мужчину. И вот в конце концов, в 1886 году она остановилась на внешности Роберта Льюиса Стивенсона, потому что прочла его роман «Странный случай с доктором Джекилом и мистером Хайдом», который как раз тогда вышел в свет. Шарбук был ее мистером Хайдом. Они, видите ли, были Двойняшками.
    Иногда Шарбук месяцами не давал о себе знать. Но с каждым новым появлением он обретал все большую силу. Лусьера выходила из дома по ночам в его облике и совершала страшные преступления против женщин, желая таким образом причинить вред своему женскому «я». Чтобы вернуть себе прежнюю силу за ширмой, она приглашала художников — одних мужчин — и играла с их рассудком. «Они такие эгоисты, ими так легко управлять», говорила она. Лусьера страдала необычной и дикой болезнью — вот единственное, что можно сказать в ее оправдание. Объяснить это просто невозможно.
    — А эта недавняя волна убийств — Лусьера тогда впервые воспользовалась «слезами Карфагена»?
    — Видимо, да. Когда мы вернулись в Штаты, она попросила меня выяснить, каким веществом наполнена эта лампа. Один молодой ученый из Гринвич-Виллиджа, он как раз занимается такими вещами, рассказал мне об этой жидкости. О том, что в древности ею пользовались для убийства. А я, старый дурак, ни в чем не умел отказать Лусьере и передал ей все это. Значит, на мне лежит вина, не меньшая, чем на ней.
    — И куда же она отправится теперь? Кажется, она полностью порвала с прошлым, оставив в огне свою ширму.
    — Не знаю, но теперь мой долг перед миром — остановить ее. Я не могу допустить, чтобы это продолжалось. Слишком многие уже пострадали, слишком многие расстались с жизнью.
    У меня была еще тысяча вопросов к Уоткину, но он поднялся и отряхнул песок с брюк.
    — Я должен ее найти, прежде чем она убьет кого-нибудь еще, — сказал он, и тут обрушилась крыша, словно подтверждая его решимость. Раздался громкий стон, скрежет, а потом брызнули миллионы искр, тут же подхваченные ветром.
    Уоткин, судя по всему, собрался уходить, и я задал последний вопрос:
    — А вы когда-нибудь видели ее?
    — Конечно, — ответил он и пожал мне руку. — Прощайте, Пьямбо. И простите меня.
    Он повернулся и пошел на восток через дюны, туда, где не было ничего, кроме песка и берега. Я смотрел ему вслед, пока его фигура не растворилась в ночи.
    И тогда я остался один. Пошел снег, а я все изумлялся произошедшему и спрашивал себя: а не было ли все случившееся одной большой обманкой? У меня не осталось ничего, кроме моей жизни, но я решил, что это идеальное условие для художника, желающего творить красоту. Я побрел к сараям, надеясь найти там прибежище на ночь, а снег все валил и валил, и мне казалось, что снежинки падают по две, идеальными парами.

МОЙ АВТОПОРТРЕТ

    На следующий день, добравшись до «Ла Гранжа», я позвонил в местную полицию и сообщил им все, что мне было известно. Они сказали, что прошлым вечером с ними связывался детектив Силлс из Нью-Йорка. Два дня спустя в Вавилон прибыли Джон и другие полицейские — они искали миссис Шарбук и У