Скачать fb2
Край Половецкого поля

Край Половецкого поля

Аннотация

    Эта увлекательнейшая историческая повесть рассказывает о событиях давно минувших дней, о временах, когда великий князь Игорь защищал землю Русскую от половецкого нашествия. 1179 год. Восьмилетний деревенский мальчик Вахрушка уходит странствовать по Руси с тремя скоморохами — деревня его умирает от голода, саранча опустошила поля, все, что в доме было, продали и проели и до весны никак не дожить. К зиме пришли скоморохи ко двору князя Игоря, собиравшего полки на битву с половцами.




ЧАСТЬ ПЕРВАЯ СТРАНСТВИЯ

Глава первая УЖИН



    Поздно вечером в село пришли три мужика. Они остановились у крайней землянки. Старший мужик спросил:
    — Сюда, что ли? — Сам себе ответил: — А хоть бы и сюда, — и дернул дверь.
    Дверь была не замкнута, шатнулась и отворилась. Три мужика стали спускаться по вырубленным в земле ступеням.
    Внизу в полумраке Вахрушкина мать сидела подле пустой прялки и плакала. Услышав, как стукнула дверь, подняла голову и застыла в страхе.
    Три чужих мужика пришли ночью. Что им надобно? Какой у них злой умысел, какое готовят недоброе дело?
    Она хотела вскрикнуть — язык отнялся, захотела вскочить — ноги онемели.
    Мужики увидели ее испуг, и старший заговорил:
    — А ты не бойся, не пугайся, красавица. Мы не разбойники-грабители, мы мирные люди, странники перехожие.
    Вахрушкина мать не шевельнулась, а мужик говорил:
    — Уж мы шли, шли, шли долгою дорогой. Красное солнышко закатилось, взошел месяц двурогий. Наши ноги притомились, наши силы притупились, наши лица запылились. Дай нам водицы умыться, соломки лечь и укрыться. Одну ночь позволь переночевать.
    Такой у этого мужика был сердечный голос, певучий, тягучий, будто темный гречишный мед пролился, будто колыбельная песня баюкала. Как было не поверить?
    Вахрушкина мать вздохнула, поднялась, поклонилась и сказала:
    — Сделайте милость, ночуйте. Места хватит. Все пусто.
    И действительно, землянка была совсем пустая. Будто корова ее языком вылизала. Будто осенний ветер ее выдул — вихрем унес и ухват и жернова, и миски и плошки, и куру-несушку вместе с лукошком, и связки лука из-под потолка, и тряпье, и овчины. Совсем было пусто. Лишь в дальнем углу была накидана куча соломы.
    — Я вам соломки подстелю — мягко будет, — сказала Вахрушкина мать. — А угостить мне вас нечем. Я и рада бы испечь вам пирогов, да нет у меня ничего. Ни крупинки, ни зернышка. Все давно выскребла. Сама плачу, языком слезы слизываю. Соленые, будто и еда.
    Она опять заплакала, а солома в углу зашуршала. Что-то там зашевелилось.
    — У нас есть еда, только сварить бы ее надо, — сказал мужик.
    — Еда?… — спросила, не поверила, Вахрушкина мать. А из соломы в углу посыпались прутики и былинки, будто что-то изнутри проковыряло круглое отверстие, и оттуда выглянул глаз.
    — Ядрейка, доставай запас! — приказал мужик, и второй выступил вперед.
    До тех пор, ссутулясь, стоял он за спиной старшего, положив ему, как ласковая лошадь, подбородок на плечо, а теперь он вышел вперед, и стало видно, что он длинный, как жердь, и руки-ноги у него тощие, а щеки припухлые и туловище раздутое, толстое — живот бугром и спина горбом. Молча, изогнувшись, он то одной, то другой рукой стал вытаскивать из-за пазухи сперва большой темный каравай, потом одну за другой десяток репок и молодого гуся со свернутой шеей. Засунув длинную руку себе за шиворот, достал оттуда крепкий и курчавый кочан капусты.
    По мере того как он извлекал эти сокровища, раздутая не в меру рубаха все опадала, опадала, скрылся горб, сгладился бугор, и под конец стал Ядрейка тощий-претощий — впрямь жердь.
    Тогда, нагнувшись вперед, сложившись вдвое, он обеими руками снял с головы острый колпак, и глянь — колпак был полон грибов: маслят и рыжиков. Но и это было еще не все!
    Распустив свои длинные рукава, он потряс ими над столом — оттуда посыпались орехи. И, наконец запустив острый палец в рот, он поковырял там и вдруг вытащил из-за одной щеки яйцо, из-за другой второе.
    Тут Вахрушкина мать принялась ахать и охать, и всплескивать руками, и бить себя по бокам, и смеяться. А Ядрейка — совсем непонятно откуда: из воздуха, что ли? — завертел на острие пальца краснощекое яблоко.
    Ядрейка обвел всех глазом, подмигнул и положил яблоко на стол. И будто по этому подмигиванию, мановению приподнятой брови солома в углу разлетелась во все стороны, и оттуда вышел парнишка.
    Вот он! Глядите на него, глядите во все глаза. Это Вахрушка, Вахромей, Варфоломей! Эта повесть о нем! Он здесь самый главный, хоть оно поначалу и незаметно.
    Это парнишка лет восьми, волос белый, глаза круглые, нос уточкой и сопли забыл утереть. Рот щербатый: не хватает двух зубов. А лицо веснушками засижено. Насмотрелись? Так будем продолжать.
    — Это мой сыпок, — сказала Вахрушкина мать. — Поклонись, Вахруша.
    Вахруша не поклонился. Он стоял и смотрел на полный стол, поднял одну ногу, замер как зачарованный, только белесые ресницы дрожали. И вдруг понял, что вся эта еда ему вовсе не снится, что сейчас дадут ему отведать и хлебушка, и репок, и, может быть, гусятины шматок. Он взвизгнул и пошел на одной ножке вокруг стола скакать, хлопая себя по животу и вскрикивая в восторге. Остановился, еще посмотрел и пошел на руках, болтая ногами в воздухе. Опять остановился и уставился на яблоко.
    Третий мужик, молодой и очень красивый, все это время стоял так небрежно и равнодушно, будто его и не было здесь. Теперь он подошел к старшему и что-то шепнул ему на ухо. Тот кивнул головой и пробормотал:
    — Отойди, Алешка. Я и сам без тебя заметил.
    Вахрушкина мать сняла с полки чудом уцелевший единственный горшок и наполнила его водой до того уровня, где снаружи шел волнистый узор.
    — А горшок-то у тебя дедовский. Быть такому горшку всегда полному, хлебать из него досыта, не знать бы ни нужды, ни горюшка, — ласково проговорил старший мужик.
    — Нужды я нахлебалась досыта, — ответила мать Вахрушки и принялась ощипывать гуся. — А горя я испила через край.
    — С нами счастья откушаешь, — неожиданно сказал Ядрейка. Голос у него был высокий и дробный, будто овца проблеяла. И внезапно вытащил из-за онучей нож острый. В свете лучины нож сверкнул красными огнями.
    Вахрушкина мать замерла, ладонь разжалась, и гусиный пух вылетел и закружился над столом.
    Тут Вахрушка подскочил, бросился на Ядрейку, боднул головой в живот, замолотил кулаками, подпрыгнул повыше, норовя добраться до лица, ударить побольней. А Ядрейка-то длиннющий, а Вахрушка-то маленький — сам с пальчик, голова с ноготок. Однако вцепился Ядрейке в рубаху на груди, царапается, кусается, кричит.
    — Не трожь, не трожь!
    — Да кого я трогаю? — тоже закричал Ядрейка, тщетно пытаясь отцепить его от себя. — С чего ты дерешься? Я же только хотел капусту покрошить.

Глава вторая НОЧЬ



    — Пришли прузи, и хрусты,[1] и гусеницы, — подперев рукой щеку, нараспев говорила мать Вахрушки. — И гусеницы источили капусту в огородах, стала она вся сквозная, как соты пчелиные, пальцем бы можно кочан проткнуть — ни одного листка не осталось целого. А хрусты накинулись на кусты и деревья, и, хоть до осени было далеко, стали деревья голые, и все веточки на них дрожат и хрустят, будто хворост иссохший. А прузи по небу летели черными тучами грозовыми, солнце застили, и стала ночь. По земле ползли, рекой катились, морем необозримым затопили поля и луга. Ох, горюшко, страшно было это видеть, ужасно смотреть. Где вчера все было зелено и золото, в одни сутки стало черно. Ни травы, ни проса. Все пожрали проклятые прузи…


    Три мужика сидели, опустив головы, свесив руки меж колеи, слушали.
    — Остались мы ни с чем, — говорила Вахрушкина мать. — Ни курам зерна, ни козе травки, ни людям хлеба. А впереди осень, и зима, и весна. Как жить?
    Думали мы, думали, ночи не спали. Порешил мой хозяин: чем без дела голодом сидеть, пойти искать заработка. «У тебя коза, у тебя куры. Козу сменяешь на репу и просо. Как-нибудь до весны проживете. Я весной вернусь, принесу, что заработаю, опять всем обзаведемся». Он ушел, а у меня в ту же ночь злые люди клеть взломали и козу с курами увели. И теперь мы все, что в доме было, продали и проели и до весны нам никак не дожить.
    Мужики сидели, опустив головы, думали. Старший расчесал пальцами бороду, сказал:
    — Утро вечера мудреней. Постели нам, а завтра пораньше разбуди. Там что-нибудь и надумаем.
    Все легли, и так как они были очень сыты, то сейчас же заснули. Только старший мужик хоть и прикрыл глаза веками, а не спал.
    Как все стихли, он стал размышлять и прикидывать, что случится наверное, а что, может быть, будет, а может быть, нет, а чего никак не будет. И что всем хорошо, что одним хорошо, а другим плохо, а что всем совсем ни к чему.
    Вы небось думаете: чего же он не спит, раз уж так сильно устал за день? Чего он не зароется поглубже в солому, не взобьет ее под головой, не прикроется потеплей, не успокоится, как все люди?
    А тому было три причины.
    Первая была та, что не раз случалось ему видеть опустошенные саранчой поля и видывал он людей, умиравших с голоду.
    Вторая была причина, что, как остановились они недавно повыше Чернигова, в городке Блестовите, стал молодой мужик Алешка сумрачный и рассеянный, на вопросы отвечал грубо, дело делал нехотя, что ни шаг ступал, все оглядывался. От него теперь всего можно ждать. Как бы не подвел?
    А третья была причина, что увидел он себя мысленно пареньком по девятому году, одним сынком у отца с матерью, желанным и балованным Еванушкой, Евашенькой. Как, не спросясь, ушел он ясным утром по грибы, и таково было хорошо в лесу.
    Ночью прошел недолгий теплый дождичек, и оттого грибов было видимо-невидимо. Уж он и лукошко набрал с верхом и, стянув через голову рубаху, завязал рукава узлом, а уж и рубаха полным-полна грибами. Тут он остановился, огляделся и увидел, что забрался он далеко, а солнце поднялось высоко.
    Вот поспешил он в обратный путь, а в какую сторону идти, ему неведомо. Двинулся вправо, а там малина колючими ветвями преградила дорогу.
    Кинулся влево — там мягкая трава путами ноги заплетает, а под ней земля колышется: трясина.
    Шагнул вперед — там бурелом, повернул назад — глубокий овраг. Уж он плутал, плутал, а когда наконец выбрался на опушку, солнце вдали садилось за рекой, да такое тусклое, темно-багровое, и по серому небу тянутся дымные облака.
    Стоит Еванушка, глазами хлопает, не может понять, что же случилось. Под ногами знакомая дорога, за рекой знакомые холмы, здесь бы должна быть его деревня, а деревни нет.
    Где была деревня, нет ничего, только густой дым стелется, головешки догорают.
    Где стояли избы, нет ничего.
    Где их изба была с резным коньком, с расписными ставнями, нет ничего. И пепел еще не остыл — горячо ступать.
    Стал Еванушка звать и кричать, не откликается никто, никого не видать — ни отца с матерью, ни дружков, ни соседей, — никого нет.
    Так он и не узнал никогда, кто ту деревню сжег и оставил его сиротой. Половецкий ли отряд набежал или соседнего боярина храбрая дружина…
    И опять его мысли вернулись к Алешке:
    «А если да вдруг?… Тогда что? Надо б наперед… А как? Этого туда, того сюда… Да, да… Хорошо ли будет? Всем хорошо, кроме разве… Так, так…»
    На том он и порешил и зарылся в солому поглубже, под головой взбил ее повыше, укрылся потеплей и заснул.
    Наутро, когда Вахрушкина мать разбудила их, он заговорил. Ой голос — будто теплый, сладкий, липкий мед пролился.
    Еван заговорил:
    — Отдай мне твоего сына. Весной я верну его тебе живого и здорового. — И, не дав слова ей сказать в ответ, продолжал: — И одна голова не бедна, и свет не без добрых людей, и всем так лучше будет. Одна ты зиму переживешь, а вдвоем вам не выжить. От своего рта последний кусок отнимешь, отдашь Вахрушке, а когда тебя не станет, и он помрет. Недолго потерпи! Весной вернется к тебе Вахрушка, и хозяин твой придет, и заживете вы лучше прежнего. Собирай сына в дорогу.
    — А когда же ты хочешь его взять? — испуганно спросила она.
    — Сейчас и пойдем. На заре травы мягче стелются, легче ступать.
    Тут она заметалась, сама не понимая, согласилась ли она отпустить свое дитятко с незнакомыми людьми в неведомый путь. Или еще осталось время завопить, забрашггься: «Да разве я отдам моего сыночка, роженного, вскормленного, ясное мое солнышко, светлый мой месяц, хорошего моего, любимого моего, красивого? Уходите вы, злодеи, откуда пришли. Чем расстаться, лучше нам вместе помереть!»
    Ах, лучше ли?

Глава третья ПРОЩАНИЕ

    Вот и ушли они, скрылись вдали. Белая рубашка, белая ромашка в зелени, было зернышко — и нет его. Ушли.


Ах, уходит от меня мое дитятко,
Уходит мое ненаглядное.
Закатилось красное солнышко,
Скатилась звезда с поднебесья,
Скрылось мое дитя, затерялося.
Уж ты, дальняя дорога, неведомая тропа,
Протянись ты гладкая и ровная.
Не споткнулся бы мой сынок о камень,
Не зашибся бы.
Вы, глухие болота, глубокая река,
Настелитесь вы мосточками,
Прошел бы сынок посуху.
Высокие деревья, колючие кусты,
Отверните свои веточки в сторону:
Не зацепилось бы дитя, не оцарапалось.
Полуденный ветер, полунощный ветер,
Вы дуете с четырех сторон земли.
Принесите мне от него весточку!

    Так причитала Вахрушкина мать, сидя на пороге своей землянки.
    Со всех концов села услышали этот плач женщины.
    Заслышали те, кто шел по воду, и, не дойдя до колодца, повернули обратно и, спустив с плеч коромысла, опрокинули деревянные ведра, сели, подперли ладонями щеки, слушали причитания, не сводя глаз с широко открытого рта Вахрушкиной матери.


    Услыхали те, кто шел на реку стирать одежду. Не дойдя до берега, повернули на голос, пришли, сели на свои узлы, деревянные вальки рядом положили. Ах, хороши вальки! У одного на ручке вырезан конек, у другого солнечное колесо, так-то нарядно, нам бы такой.
    Услышали те, кто, сидя у очага, пряли тонкую нить, — были эти вопли громче, чем урчанье веретена, — и, отставив свои расписные прялки, заправили волосы под платок, побежали на голос, обступили тесным кольцом Вахрушкину мать.
    С четырех концов села пришли женщины, слушали, как голос выводит горькие звуки, нанизывает скорбные слова. Каждая из них сама была мастерица причитать и умела понять и оценить красоту этой жалобы.
    Немного погодя одна шепнула:
    — А что случилось? Что с ней случилось хуже, чем выпало нам? И у нас прузи пожрали жито, и мы голодом сидим.
    Но тотчас наперебой принялись ей объяснять, что хуже, ох, хуже ей, чем всем им. Так худо, что пришлось матери отдать единственного сына, лишь бы уберечь его от смерти.
    Тут начали они подолом рубах утирать слезы, стали вздыхать и перешептываться:
    — Что же она молчала до сих пор? А мы и не знали, каково ей худо.
    Тут заговорила одна женщина:
    — Вы не стрекочите, помолчите, послушайте меня, соседушки! Не пристало ли нам помочь в беде? Была бы в горшке хоть на донышке каша, где семеро едят и восьмому хватит. Семерым черпать кисель не полной ложкой, восьмому с верхом достанется. Приходи ко мне, не побрезгай. Что есть у меня, поделюсь с тобой.
    Как услышали женщины эти слова, наперебой стали приглашать:
    — И ко мне приходи! И ко мне! Поделимся!
    Всем миром порешили — по очереди кормить мать Вахрушки, чтоб смогла она дожить до весны, свидеться с сыном.
    Вот так-то, теперь всё в порядке. Вы обрадовались небось, думаете, уже теперь можно о ней не беспокоиться и даже вовсе ее забыть до самого конца книжки, когда все опять встретятся и пойдет пир на весь мир, и радость, и веселье?
    А я еще не знаю, так ли это будет. А может быть, будет совсем иначе? Может быть, будет еще очень страшно? Прилетит баба-яга на помеле, заскрипят по степи половецкие телеги. Птицы заклекочут, леший захохочет, кони затопочут, черный монах посохом стукнет. От разбойничьего посвиста Вахрушкина мать без памяти ниц падет.
    Я еще не знаю, так ли это будет. Может быть, так, а может быть, иначе.

Глава четвертая САПОЖКИ



    Не успели они далеко отойти, Вахрушка стал вырывать свою руку из Алешкиной руки. Но Алешка держал крепко, не пускал.
    Вахрушка оскалил зубы — двух передних не хватает, мальчишки в драке вышибли камнем — и, крепко уперевшись ногами в землю, изогнулся, приноровился и укусил Алешкину руку. Алешка взвизгнул от боли, оторвал его от себя и, схватив за шиворот, поднял в воздух и тряхнул. Вахрушка завопил:
    — Не пойду с вами, не пойду! Хоть убейте меня, не пойду! Лопнуть мне на этом месте, не пойду!
    — Пойдешь, — сказал Алешка и еще раз тряхнул как следует.
    — Спусти его на землю, — сказал Еван. — Ишь как дергается. Всю рубаху порвешь на парнишке.
    Алешка поставил Вахрушку на ноги, но не отпустил.
    — Чего ж ты с нами не пойдешь? — насмешливо спросил он. — Струсил, что ли?
    — Ничего я не струсил!
    — Да ты не вырывайся, не отворачивайся. Испугался небось? Думаешь, мы тебя заведем в лес, там тебя волкиз агрызут?
    — Ничего я не испугался!
    — Боишься, мы тебя лешему отдадим?
    — Да не боюсь я ничего! Отстань от меня!
    — Ты не сердись, Вахруша, — сказал Еван. — Ведь тебя мать отпустила, значит ей лучше так. Значит, если ты вернешься, она тебе не обрадуется и обратно отошлет.
    — Небось не отошлет, — сказал Вахрушка.
    — Раз сама отдала, так отошлет, — повторил Еван. — И если ты не трус и есть у тебя понятие, что мы тебе добра желаем, так ты не станешь кусаться и драться, а по своей воле пойдешь с нами. Отпусти его, Алеша. Пусть идет куда хочет.
    С этими словами он двинулся вперед, а Ядрейка с Алешкой пошли следом.
    Вахрушка остался стоять на месте. Они уже отошли, а он все стоит. Ядрейка было повернулся, подмигнул ему, но Вахрушка так свирепо оскалился, что Ядрейка опять скорей вперед пошел.
    Вот они скрылись за поворотом дороги.
    Вахрушка растерянно огляделся по сторонам, нахмурился, обернул измятую рубаху и вдруг бросился вдогонку. А догнав, взял Ядрейку за руку и пошел с ним.
    Они шли, шли, шли… Далеко позади остались родимые пустынные поля. Шли пыльной дорогой, тонкими тропками, редкими перелесками, густым бором, буреломом, буераками, оврагами. Остановились они отдохнуть на лесной полянке — давно бы так! У Вахрушкиных лаптей уже оборочка распустилась, лычко все измочалилось.
    Набрали они ключевой воды в чашку, размочили в ней сухую корку — сладкую-то еду вчерашним вечером всю покушали, в суме-то ничего больше не нашлось. Поужинали и легли спать.
    Вахрушка никак не уляжется, ворочается с боку на бок. Обидно ему. Никто над ним не склонился, не спросил: «Хорошо ли тебе лежать, мягко ли? Не прикрыть ли чем?» Никто не забеспокоился: «Не больно ли устал? Не стер ли ножки?»
    Сердит Вахрушка. Не спросись его желания, увели его чужие люди неведомо куда, незнаемо зачем… Но Вахрушка от обиды не захныкал, от горя не заплакал — не таковский был! Он сжал кулаки, подумал: «Завтра убегу», — и тоже заснгул.
    Наутро проснулись все, сполоснули сон с глаз холодной водицей, мокрые волосы гребнем расчесали. А Вахрушка не стал умываться, очень надо! Переобулись все: онучи, перевернув на другую сторону, ловчей приладили, лапти подвязали. А Вахрушка взял ошметки своих лаптей и зашвырнул их в кусты — и босой пойду, мне всё едино!
    Тут Ядрейка нагнулся к нему, говорит:
    — Ты уж как-нибудь потерпи, недолго уже. Купим тебе сапоги с подковками. Сапожки-то скрип-скрип, подковки-то тук-тук. Плясать пойдешь!
    От этих слов Вахрушка еще сердитей стал. «Сапоги? Где это видано, чтоб мальчишки в сапогах ходили? У взрослых мужиков и то не у всех, не каждый день обувают. Сапоги с подковками? Издеваются надо мной! Мальчишки, известно, все босиком или в лаптях».
    Но ни слова не ответил Ядрейке, только нахмурился, искоса посмотрел и опять отвернулся.
    Вскоре лес стал редеть. Стали попадаться лесные вырубки, и дров на них сложено видимо-невидимо. Потом пошли пожни, а на них высокие стога сена, и так его много — не успели еще, видать, всё свезти. Начались обширные пашни, и здесь хлеб уже весь был собран. Наконец увидели они на высоком берегу реки богатое село. Не землянки, а всё срубы, сени с вышками, на теремах кровли шатром.
    — Княжье село или боярина родовитого отчина, — сказал Еван. — Надо бы нам принарядиться.
    Сели они у обочины, развязали свои котомки, вынули чистые рубахи, по подолу и вороту цветным оторочены, вытащили сапожки с острыми носами.
    — Вахрушка-то у нас босой, все пятки отобьет, а стуку-звону у него не получится, — сказал Ядрейка.
    Еван посмотрел, расчесал пальцем бороду, ответил:
    — Стуку-звону не слыхать будет. Купим ему сапоги.
    Что это за стуки-звоны за такие? Вахрушка слушает эти слова, удивляется. II вы небось тоже задумались: с чего бы это вдруг чужие дядьки о Вахрушкииых ногах беспокоятся, по какой такой причине расщедриться обещаются?
    Есть причина.
    Без причины и кот не чихнет и собака не взлает.
    Причина-то есть, самим не угадать, а невдолге узнаете. Потерпите, сказка скоро сказывается.
    — Лучше мне купите сапоги, — сказал Алешка. — Мои-то ноги жмут, и шитье на их маленько обтрепалось. Мне хорошие, новые купите, а я ему мои старые отдам. Он покамест и таких не заработал.
    Еван подумал и согласился.
    — Ты мне лучше сразу деньги выдай, — сказал Алешка. — Я уж сам куплю, что по вкусу будет.
    Еван порылся в котомке, достал завернутые в тряпицу кусочки серебра, выбрал один, вздохнул, протянул Алешке.
    — Мало! — сказал тот.
    — У нашего Алешеньки глаза завидущие, руки загребущие, — пропел Ядрейка и засмеялся.
    Тут румяные Алешкины щеки побелели от злости, повернулся он к Ядрейке, принялся браниться:
    — Ни птица в птицах сыч, ни в зверях зверь еж, ни рыба в рыбах рак, ни скот в скотах коза, ни в людях человек Ядрейка — дурак!
    — Помолчи! — приказал Еван. — Взял деньги, давай сапоги.
    Алешка схватил сапоги и с сердцем швырнул их наземь, Вахрушке под ноги.
    Ах, сапоги-сапожки! Такие бы только княжьему сыну по праздникам обувать. Зеленые сафьяновые, цветным узором расшитые, железными подковками подбитые, носочки острые, длинные, кверху загибаются. Велики немного, да это еще лучше — на рост.
    У Вахрушки глаза блестят, руки дрожат, никак сапожки не натянет. Начнет натягивать, остановится, опять на них любуется.
    — А я что же, в лаптях пойду? — спросил Алешка и нахмурился. — Мне в лаптях не пристало. Я лучше сперва новые куплю, а потом уж эти отдам.
    — А о чем ты думал, когда деньга брал? — спросил Ядрейка.
    И Алешка, размахнувшись, влепил ему оплеуху.
    — Будет! — сказал Еван. — Пошли.
    Ай, сапоги-сапожки, каково в них ноге упруго ступать, с пяточки на носок переваливаться, из стороны в сторону покачиваться.
    — Велики тебе сапоги? — спросил Ядреика.
    — Нет, в самый раз!
    Так доволен был Вахрушка, что и не заметил, как они дошли до околицы, — сами ножки в сапожках ступали, с пяточки на носок, с бочка на бочок… Ай! Что это загрохотало, загремело, громом рассыпалось над самым ухом? Оглянулся — обмер.
    У Евана на голове корона высокая, золоченая, с бубенцами, на поясе у него подвешен барабанчик, в правой руке у него кожаная плеть с ременным шаром. Еван взмахивает плетью, бьет шаром в барабан, с одного бока, с другого, все скорей, да скорей, да громче.
    Алешка поднес к губам две дудочки, лучами в обе стороны от углов рта расходятся. Свистит-свиристит Алешка, дудит-гудит, соловьем заливается.
    А у Ядрейки на плечах птичья голова, журавлиный клюв, хохол на макушке из петушиных перьев.
    И уже со всех сторон, с четырех концов бегут мальчишки и девчонки, кричат на все голоса:
    — Скоморохи пришли! Скоморохи!
    — Где скоморохи? — кричит Вахрушка.
    Уже выбежали девицы из горницы, молодухи из сеней, старушки с завалинки скатились, распустили рукава, поплыли уточкой. Молодые парни вкруг них вприсядку пошли.
    Еван скачет козлом, выкидывает ноги в разные стороны, ременной шар в барабан мелкой дробью бьет. Ядреика колесом вертится, длинным клювом с молодиц платки сдирает, — они, простоволосые, пронзительно визжат.
    Дудочки Алешкины заливаются.
    Вдруг бросил он дудочку Евану, песню завел:
Летела сорока
на речку,
Встретила сорока
скворечика:
— Ты, скворечик,
скворушка,
скворец!
Поведи меня, сороку, под венец! —
Скворушка сороке в ответ:
— Нет-нет-нет!
И нет!
Нет!
Нет!
У меня есть дома жена,
Наварила мне корчагу вина.
У меня зазнобушка-ладушка,
Напекла мне сдобных оладушков.