Скачать fb2
Смерть и рождение Дэвида Маркэнда

Смерть и рождение Дэвида Маркэнда


Фрэнк Уолдо Смерть и рождение Дэвида Маркэнда

    Уолдо Фрэнк
    Смерть и рождение Дэвида Маркэнда
    Американскому рабочему, который поймет
    Предание говорит, что в день, всем людям
    внушающий страх, в страшный день, когда
    человек должен покинуть этот мир... четыре
    стихии, составляющие его тело, вступают в
    спор между собой: каждая хочет стать
    свободной от других.
    Книга Зогар
    ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДИН И Кo
    1
    Дэвид Маркэнд открыл глаза. Он знал, что увидит; он опять опустил веки. - Воскресенье, - успокоил он себя и попытался заснуть снова. Он знал, что во сне найдет освобождение от всего привычного: от латунных кроватей, шелковых голубых одеял, стульев кленового дерева (чуть излишне изысканных на его вкус). Но шорох мягких тканей под пальцами, перебирающими крючки и пуговицы, шелест расчесываемых волос потревожили его. Он опять открыл глаза и увидел, как одевается его жена. Элен сидела в полосе солнечного света, проникавшего сквозь кремовые занавески. Окно было раскрыто, солнце несло в комнату приглушенные шумы города. По Лексингтон-авеню проехал автомобиль; поезд надземки налетел, взорвался и замер вдали на Третьей авеню; топот копыт затих у дома, рассыпались шаги, хлопнула дверь: молочница; еще поезд пронесся близко и мимо... все эти привычные звуки солнечный луч нес к его жене, сливал с ее обнаженной рукой и плечом. Но не было привычным то, что она так рано встала в воскресное утро. Маркэнд вспомнил, что вот уже много дней Элен в ранний час поднималась с постели и потихоньку уходила куда-то. К завтраку она уже бывала дома, и оттенок удовлетворенности лежал на ее лице. Какого любовника навещает она на рассвете? Маркэнд улыбнулся, и улыбка окончательно разбудила его. Они необычны, эти уходы Элен? Но разве знакомое менее необычно? Вся жизнь, какой она рождалась перед ним каждый день в короткий миг пробуждения открывающихся глаз... все знакомое необычно. Всю зиму, день за днем, в нем росло это чувство пробуждения, как рождения в необычном. Один миг - и это чувство умирает, насмерть задушенное привычным и знакомым. К тому времени, когда его большое тело поднималось с постели, он уже готов был все принять как должное: тело и постель, жену, дом и службу. По было мгновение, когда, как новорожденному младенцу, все казалось ему необычным, трепещущим на грани живой жизни. А в живой жизни нет места необычному. Отчего? Маркэнд чувствовал, что против этого восстает его инстинкт, требующий привычного и знакомого. Этот миг пробуждения, в который жизнь казалась ему необычной, заключал в себе недопустимый вызов. Утренний душ теперь стал для него ритуалом. - Чтобы разбудить меня? Вернее, чтобы усыпить снова, погрузить в лунатический сон повседневной жизни, в котором человек забывает, что его тело, его работа, само его _присутствие здесь_ есть загадочный вызов, ответить на который не может никто, так как никому не дано достаточно долго быть пробужденным.
    Вызов повторялся снова и снова, и Маркэнд вспомнил теперь, что уже давно, в детские и юношеские годы, он слышал его. Тогда он думал, что ответ даст жизнь; жизнь, прожитая как можно лучше (например, так, как хотела бы его мать), скажет ему, что такое жизнь. Сказала ли она? Воскресное утро; мартовское солнце, мягкое, как в апреле, окутывает комнату весной. Убедившись, что больше ему не заснуть, Маркэнд перевернулся на спину и закинул за голову руки, открытые до локтей, вытянув их на тонком полотне наволок. Удержать это чувство необычного. Он следил за тем, как одевалась его жена. Ее кожа, которую он так любит ласкать и обонять, исчезает под костюмом цвета taupe с высоким закрытым воротом, пальцы проворно бегут от одной перламутровой пуговицы к другой, Волнистым движением руки она слегка касается своих бронзово-рыжеватых волос и поворачивается к мужу.
    - Ты проснулся? Спи, спи еще.
    Отчего не спросить: куда ты собралась так рано? Та часть сознания Маркэнда, которой мир казался привычным, еще не совсем пришла в повиновение. - Лучше спроси, кто ты, и кто - мы оба вместе. - Маркэнд смотрел на свою жену и видел ее необычной. Одиннадцать лет он прожил с ней и вкушал от нее и не более пресытился ею, чем едой и питьем. Она надевает шляпу; шляпа плоско лежит на ее высоко подобранных волосах, и от этого сейчас, когда она стоит, почти стройной кажется ее невысокая крепкая фигура в широкой юбке, доходящей до лодыжек. Бедра ее не выделяются, и все округлости ее тела, вернее, их отсутствие в этом скучном и чопорном создании моды заставляет его сейчас томительно желать их. Тони и Марта не иссосали упругость груди своей матери, не нарушили крепких линий ее живота. Что за свидание в семь часов утра? Впрочем, это несущественно. _Кто мы?_ Но куда бы она ни собиралась, она была очень хороша сегодня; и когда ее голубые глаза остановились на муже, он почувствовал вдруг, как они далеки. Она уже стояла у двери, и рука ее повернула стеклянную ручку. (Комната была отделана по ее вкусу, в изысканном колониальном стиле, не слишком еще избитом в те годы шатаний между викторианским и модерном: солнечно-светлая окраска стен, на окнах голубые портьеры и кремовые тюлевые занавески, в дорожках на синем полу - преобладание серого тона.)
    - Не забудь, дорогой, в одиннадцать мы должны быть у тети Лоретты. Пожалуйста, встань вовремя. Ты ведь помнишь, сегодня вскрывают завещание.
    Теперь он один, и окружающий мир стал снова почти привычным. Его милый старый принципал, его дядя Антони Дин, тот, кто так радушно принял его, когда за год до окончания войны он приехал в Нью-Йорк, кто предоставил ему семейный очаг, который ему скоро стал тесен, и дело, которое он полюбил и расширил, - этот дядя умер. Он был уже стар; грудная жаба явилась объяснением для врачей. Но Маркэнд с обычным своим упорством держался особого мнения на этот счет. С тех самых пор, как Объединение табачной промышленности, ОТП, поглотило в результате слияния фирму "Дин и Кo", причем, разумеется, формально старая фирма сохранила свою независимость, и Антони Дин в дополнение к прежнему получил новое, весьма высокое звание, добрый старик затосковал. Маркэнд заметил это - между ними всегда существовала какая-то скрытая близость. Старик стал менее вспыльчив, менее самовластен, даже менее патриотичен. Его воскресная послеобеденная сигара (Маркэнд с женой часто обедали у Динов по воскресеньям), казалось, способствовала теперь не столько пищеварению, сколько углубленному раздумью. Не сомнение ли, подобно смертоносному микробу, проникло в устойчивый американский мир старого купца? Не стал ли этот мир, в котором он достиг такого благосостояния, казаться ему непонятным, а его место в нем - не таким уж надежным? Он умер два года спустя после слияния фирм. Маркэнд остался распорядителем кредитов и вице-президентом компании; опытный финансист, он стоил своих двенадцати тысяч. Слишком молод еще для грудной жабы. Он вспомнил, как оба они, и он и его дядя, втайне друг от друга надеялись, что слияние фирм не состоится. И именно благодаря тайному нежеланию Маркэнда и безмолвной поддержке Антони Дина соглашение осуществилось на таких блестящих условиях, и Маркэнду пришлось сыграть в этом такую удачную роль. Он сам не знал, значит ли это, что его коммерческие способности действительно так велики, как считают Мэдисон Сандерс из ОТП, Чарли Поллард, муж его кузины Лоис Дин, этот бандит-законник Джон Тиббетс и даже Луи Соубел, председатель правления, или же лишь то, что всякая коммерческая деятельность есть просто игра, где дураки выигрывают всегда, кроме тех случаев, когда они плутуют слишком тонко.
    Несколько лет тому назад, должно быть в 1908 году, он завтракал по приглашению дяди Антони с двумя незнакомыми ему людьми, по фамилии Соубел и Сандерс.
    "Надо тебе время от времени встречаться с большими людьми, мой мальчик. Пойдет тебе на пользу. Смотри и учись..." А за завтраком: "Этот юный бездельник - сын моей сестры. Но за свою работу он получает у меня меньше, чем если бы он был сыном моей кухарки".
    Во время завтрака Маркэнд открывал рот только для того, чтобы есть и пить. Что-то произошло на табачных плантациях "Дин и Кo" в Коннектикуте. И когда в 1911 году зашла речь о слиянии, Маркэнд вспомнил этот завтрак и голодный огонек, сверкавший в глазах обоих "больших людей", когда его дядя говорил о своих землях в округе Авон. Это случайное воспоминание дало Дэвиду Маркэнду отправную точку: ОТП заинтересовано в наших владениях. Это было первое положение. Второе составляла надежда Маркэнда, втайне разделяемая его дядей, что, если они будут настаивать на очень высокой цене, ОТП откажется, и фирма "Дин и Кo" останется тем, чем она была в течение тридцати лет: сравнительно небольшим, независимым, неизменно процветающим торгово-промышленным предприятием. Маркэнд полусознательно исходил из обоих положений сразу, хоть они, несомненно, в корне противоречили друг другу. Он бегло ознакомился с табачными плантациями, которыми располагало в Америке ОТП, и ему стало ясно, почему именно земельные владения "Дин и Кo", больше чем какие-либо другие, теоретически ни в чем им не уступавшие, подходили для того, чтобы расширить поле деятельности объединения. Это помогло ему отстаивать свою точку зрения перед Поллардом и Тиббетсом, которые хотели, чтобы слияние состоялось, и опасались запрашивать чересчур высокую цену. А тайное несочувствие слиянию заставило Маркэнда настаивать до тех пор, пока дядя Антони, побуждаемый той же надеждой, не сломил упорства остальных. Они назначили непомерно высокую цену; они не отступились от нее, несмотря на протесты своих компаньонов, несмотря на усмешки, пожимание плечами и попытки отказа со стороны представителей ОТП; и они добились своего вплоть до последней акции, до последнего доллара дивиденда. После чего жалованье Маркэнда было значительно увеличено, а Чарли Поллард с уважением стал прислушиваться к мнению Маркэнда по всем вопросам - будь то о сравнительных достоинствах пльзенского и мюнхенского пива или даже об ужении рыбы на муху (искусство, в котором Поллард был специалистом).
    Дверь тихо открылась - на пороге стоял девятилетний мальчик, посмеиваясь над "ленивцем", который неподвижно лежал, закинув руки за голову и высунув ноги из-под голубого одеяла. У него была отцовская круглая большая голова и черты лица матери, только окрашенные нежной мальчишеской суровостью, но трепетная живость его движений не свойственна была ни одному из родителей.
    - Хелло, папа! - сказал он.
    - Хелло, сын!
    - Пойдем сегодня в парк?
    - Представь себе, не могу. - Рука Маркэнда протянулась и погладила волосы мальчика.
    - Ну, вот! Никогда ты не можешь.
    - Но-но, это неправда.
    - Мы хотим взять с собой мой новый велосипед.
    - Я бы с радостью. Но сегодня важное собрание у тети Лоретты.
    - Дело? В воскресенье? У тети Лоретты?
    - Ты мне не веришь?
    - В воскресенье не занимаются делами, папа. Воскресенье - веселый день.
    - А какой же день скучный?
    Тони поднял свои глубокие серые глаза на отца, и у обоих в зрачках заискрился смех. Маркэнда снова охватило изумление: жизнь, которой дышит тело его сына, живее, чем все привычное в нем самом.
    - По-моему, все дни веселые, - заявил Тони.
    - Вот это правильно, - согласился отец.
    Тони направился к двери.
    - Ну, ты поскорее. Я подожду тебя с завтраком.
    - Превосходно. А может быть, отложим прогулку до послеобеда?
    - Ах, папа, никак не могу. После обеда я занят. Вечеринка у Питера.
    - Ну вот, видишь. Двум занятым людям не так легко сговориться. А что, Марта тоже идет?
    - Что ты, папа! Еще малышей звать! Будут только несколько мальчиков из нашего класса.
    - Ну, иди пока. А пирожки будем есть вместе. - Маркэнд вскочил с постели.
    Нежность и радостное изумление взрослого вызвали бессознательный отклик в ребенке.
    - Вот это будет здорово! - Он подбежал к двери. Но тут же спохватился, как бы устыдившись своего порыва. И стремительно распахнутую дверь притворил за собой очень осторожно.
    Значит, даже в Тони нет мостика от мира знакомых представлений к миру необычного? Несмотря на его любовь к мальчику, несмотря на возможность ласкать его и порой направлять, он никогда не сможет коснуться его существа. Маркэнд стал под теплый душ, мягко окутавший его тело, и продолжал думать. - Значит, в этом все дело? Оба мира взаимно исключают друг друга? В каждом исключено то, что есть в другом и что мне необходимо. - Он пустил холодную воду. - Какое-то наваждение. Разве я не вижу мальчика каждый день, разве не играю с ним по воскресеньям? - Но, несмотря на холодную воду, от которой его тело, дрожа, приходило в себя, по-прежнему он продолжал видеть в своем сыне что-то чуждое, непонятное... точно в далеком обиталище богов! - Мой сын. Только ради необычного стоит жить в мире знакомых вещей. Именно необычное мы любим. - Он стал думать о том времени, когда он впервые приехал в Нью-Йорк вместе со своим другом, Томом Реннардом. Том дразнил его и спорил с ним... и любил его за эти сумасбродные мысли. А сестра Тома заступалась за него и тоже любила его. Они поощряли детское в нем. Корнелия лишила себя жизни, а с Томом он вскоре разошелся. Сумасбродные идеи как будто выветрились, брак сделал его трезвее и уравновешеннее. Но вот уже около двух лет (да, примерно со времени слияния с ОТП), как старое тревожное чувство возвратилось к нему; к нему, человеку семейному и с положением в обществе. Тревожность необычного... свет необычного. Маркэнд вспоминает о лучах, которые недавно показывали на Электротехнической выставке в Мэдисон-сквер-гарден; икс-лучи, так они называются; когда они прошли сквозь его руку, стали видны кости. Это длилось всего мгновенье. Ему сказали после, что, если живую ткань подвергнуть длительному действию этих лучей, она будет разрушена. Луч чудесного изумления в минуты пробуждения по утрам... направленный на него самого, на Элен, на Тони... если действие его будет длиться изо дня в день - не разрушит ли он его жизнь?
    Голый, он стоял перед трюмо, вытираясь широким мохнатым полотенцем, и смотрел на себя. Он позабыл, что собирался завтракать с Тони. День все сильнее обволакивал его каким-то неприятным чувством. - Может быть, я нездоров? - В желудке он ощущал непривычную тяжесть, Когда он поворачивался боком, у него торчал живот, когда он становился лицом к зеркалу, две складки обозначались повыше бедер. Его тело... оно вызывало в нем неприязнь. Его путь был слишком легким, оно только брало и брало; на это у него хватило умения. Оно было здоровым и чистым, когда он жил вместе со своим старым другом, Томом Реннардом. Теперь, вот уже много лет, он каждый день насыщает его пищей, прежде чем оно почувствует голод; и часто ночью насыщает его телом своей жены, прежде чем оно почувствует голод. Голодного нетерпения не хватало теперь его телу, а может быть, и его душе. Хорошо быть голодным. "В Америке нет голодных!" - слышит он хвастливый голос своего дяди. Есть море грязи, безобразия, нищеты... гниль, разложение, трущобы... Но голода нет. Ура! Быть может, голод был бы лучше. - Но я голоден. - Эта мысль его ударяет внезапно, точно ружейный залп. - Я голоден. - Он снова смотрит на свое большое тяжелеющее тело, смотрит на коротко подстриженные волосы, темной шапкой торчащие надо лбом, на серые глаза, которые он так любит у Тони. - Голоден? Чего ж я хочу?
    Пока он ищет ответа, вопрос меркнет, необычное исчезает, он снова полностью в мире знакомых вещей. Только слово "голоден" остается... голоден... хочу есть... завтрак... Тонн! Маркэнд вспоминает о своем обещании; он надевает пижаму из голубого шелка, алый шлафрок, подарок Элен, и идет вниз, в столовую, завтракать со своими детьми.
    Для Нью-Йорка 1913 года это был довольно оригинальный дои. Маркэнд купил его за год до рождения Топи, на деньги, полученные ими от отца Элен: старый, запущенный четырехэтажный особняк с кирпичным фасадом и высокой верандой из плитняка. По соседству находились еще несколько таких особняков, товарные склады, многоквартирные дома и два-три старомодных домика, в которых доживали свой век свидетели славного прошлого. Джадсон Дейндри, отец Элен, считал, что вся местность к востоку и к западу от парка несомненно имеет будущее. Элен до неузнаваемости изменила все в доме. Она снесла веранду и перестроила первый этаж по обычному американскому образцу. А так как улица представляла собой малопривлекательное зрелище, она перенесла кухню к фасаду; столовая, облицованная веселыми голландскими белыми и синими изразцами, теперь выходила окнами во двор, который она превратила в сад, где цветы и вьющиеся растения скрывали от глаз находившуюся за ним конюшню. Во втором этаже над кухней располагалась гостиная, а за ней - библиотека, которая была очень солнечной до тех пор, пока конюшню не снесли и не выстроили на ее месте десятиэтажный гараж. В третьем этаже расположены были спальни родителей и детей, на самом верху находилась большая комната для игр и помещение для прислуги. Характер всего квартала изменился. В нескольких домах, отдававшихся прежде внаем, поселились теперь сами владельцы; один из складов уступил место особняку с ливрейными лакеями. Но оба угловых салуна по-прежнему оставались открытыми, как и лавка в крайнем доме, владелец которой, приземистый ирландец по имени Берне, во всякую погоду сидел на стуле у своих дверей, готовый сцепиться с каждым, кто попадется под руку; Маркэнд любил проводить время в беседе с ним. Делом заправляла его дочь, бледная красавица, напоминавшая Маркэнду водяную лилию, вынутую из воды. Был у него и сын, верзила с испитым лицом, но его обязанности сводились к тому, чтобы служить своему отцу противником в спорах, когда не находилось лучшего.
    Покупка дома оказалась удачным помещением денег: уже сейчас Маркэнд мог бы взять за него вдвое против того, что заплатил сам. Но была еще одна, тщательно скрываемая причина, побудившая его сделать эту покупку. Дом был расположен неподалеку от гостеприимных кварталов Динов и Дейндри, близко от Пятой и Мэдисон-авеню и от Центрального парка. Но также близко находился темный лабиринт, тянувшийся от Третьей авеню до реки. Сам не зная почему, Маркэнд хотел жить не слишком далеко от хмурых, холодных домов-клеток, от мертвенно-зеленых салунов, от темного и полного лишений мира измученных женщин и угрюмых мужчин, политических агитаторов, бандитов и пьяниц, - мира, который, казалось, был как-то сродни радостной нищете его детства, проведенного с матерью на убогой окраине коннектикутского городка. Дом его стоял на границе двух миров, и Маркэнд находил в этом некую сентиментальную прелесть. Плотью он жил в мире богатых, и ему нравилось сознавать, что духом он близок к другому миру. Это как-то возбуждало его, подобно глотку неразбавленного виски после привычного изысканного обеда. Летом, когда его семьи не было в городе, он часто обедал в третьеразрядных закусочных, в обществе ломовиков и женщин, пропахших потом. Он пил вино в салунах восточных переулков вместе со всяким сбродом, околачивавшимся у реки. (Впрочем, в особенно жаркие дни он предпочитал крышу "Астор" или "Клэрмонт" на Риверсайд-драйв.) Несколько раз по воскресеньям, в теплые осенние или весенние сумерки, гуляя с Тонн, он доходил до авеню А. И на вопрос мальчика, почему так скученно, так шумно и грязно живут там люди, он отвечал: "Они бедны". А когда мальчик, выяснив, что такое бедность, спрашивал, отчего она бывает, он говорил: "Это трудно объяснить. Христос учил, что бедные всегда с нами. Причина есть, наверное, но черт меня побери, если я ее знаю!.. Быть может, продолжал он размышления вслух, - они менее умны, чем мы... а может быть, и нет. Откуда мне знать, умнее ты вот этого мальчишки (пробежавшего мимо них в рваной рубашке и дырявых башмаках) или нет?.. И откуда мне знать, умнее я его папы или нет?.. Пожалуй, Тони, тут все дело в везенье". А что такое везенье, Тони, по-видимому, знал, хотя отец его не мог похвастать тем же.
    Но Элен положила конец этим прогулкам. "Мальчик еще не дорос до того, чтобы разбираться в таких вещах", - сказала она. "Я сам, кажется, не дорос", - отвечал Маркэнд. "Кроме того, - заключила она, - он может подхватить там какую-нибудь болезнь". И Маркэнд скоро забыл об этом. Все это было очень давно. - Правда, - думал он, - если бы после смерти моего отца, бескорыстного музыканта, у матери моей не остался великодушный брат по имени Антони Дин, я бы до сих пор работал в механической мастерской Девитта и, может быть, женился на женщине, которая стирала бы мне рубашки и готовила обед. - Маркэнд это знал. Но вопросы, на которые нельзя найти ответа, далеки и смутны, а положение, которое он занимал в мире "Дин и Кo", надежно и близко. И пожалуй, его дядя был прав, утверждая, что каждый умный и энергичный человек может пробить себе дорогу в Соединенных Штатах. "Восьмичасовой рабочий день? - Антони Дин относился свысока к идеалам рабочего движения и пренебрежительно подчеркивал это. - Я никогда не был сторонником восьмичасового рабочего дня и готов поставить свой последний доллар за то, что ни Джон Рокфеллер ни Е.Х.Гарриман также не сочувствуют ему". Быть может, все-таки каким-нибудь таинственным путем деньги достаются в награду тому, кто ради них терпит тяжелый труд, тяжелые заботы, тяжелую жизнь. Но тогда в логический рай Америки он проник обманом. - Потому что я не знаю ни тяжелой жизни, ни тяжелых забот, ни тяжелого труда ради денег. Может быть, в конце концов я лишусь их, шутливо утешал он себя. Все эти мысли длились одно мгновенье и скоро были забыты.
    Когда, порядком запоздав, Маркэнд вошел наконец в столовую, дети кончали завтрак. День их был до краев наполнен делами, как это утро солнечным светом; им некогда было дожидаться отца. Тони, решив позволить Марте сопровождать его в парк и прокатиться на его новом велосипеде, уточнял условия договора.
    - Только ты сама не катайся, я тебя буду возить.
    - Хорошо, - соглашалась девочка.
    - И не проси Аделаиду возить тебя.
    - Хорошо.
    - И никому из мальчишек в парке не давай кататься.
    - Хорошо.
    - И ты им скажи, что я только тебе позволил покататься, хотя ты и девочка, потому что ты моя сестра.
    - Хорошо.
    - Ну, тогда пойдем.
    - Тони, вы не допили какао, - сказала Аделаида.
    - Да ну, оно очень горячее.
    - Подождите, пока остынет.
    - Тогда дайте мне молока, - сказал Тони.
    - Вы ведь, кажется, не любите молока, - ехидно заметила девушка. Доброе утро, сэр. Дети сегодня с утра очень нервничают, сэр.
    Тони почувствовал всю опрометчивость своего упоминания о молоке. Только недавно он с превеликими трудами добился признания своей ненависти к молоку и официальной замены его какао. Взрослые - коварный народ. Марта вскочила, чтобы поцеловать отца. У нее были мелкие и заостренные черты липа, напоминавшие мать Элен - ирландку, глаза фиалкового оттенка; но волосы темные, как и у Тони, темнее, чем у отца или матери, такие же темные, как у отца Маркэнда, который приехал со своей скрипкой в Америку из-за Рейна. Маркэнд сел к столу, чувствуя, что мир его детей вращается по своей сложной орбите, законченный и совершенный без него. Тем лучше. Неожиданный порыв расположения к детям за то, что они живут своей особой жизнью, заставил Маркэнда удивиться. В это утро необычное не умерло в нем, как всегда. Он смотрел на мир, даже на детей, объективным взглядом и радовался их независимости от него. Как будто ему предстояло какое-то испытание, для которого потребуется сосредоточить все внимание и даже всю любовь на самом себе.
    Тони мужественно проглотил свое какао без молока и вместе с ним науку впредь быть осторожнее со взрослыми. Потом он и Марта выбежали из столовой, а Маркэнд приказал подавать завтрак. Он раскрыл "Санди Геральд". Быть может, необычное не совсем покинуло его оттого, что он еще не окончательно проснулся? Он чувствовал голод и сонливость. Холодный грейпфрут не подходил к его упорно державшемуся настроению. ДОВОЛЬНО ОСТАВАТЬСЯ В СТОРОНЕ, - ГОВОРИТ ВУДРО ВИЛЬСОН. - АМЕРИКА ДОЛЖНА СЫГРАТЬ СВОЮ РОЛЬ В СУДЬБАХ МИРА. Он отодвинул грейпфрут, взял булочку и обильно намазал ее маслом. Нью-Йорк - город честных людей, по словам Гейнора. Ему нравились семена тмина на хрустящей коричневой корочке и молочная мякоть середки; он не мог уловить вкус семян, но они нравились ему. ЭММЕЛИНА ПАНКХЕРСТ В ТЮРЬМЕ. ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВО ШТАТА АЛЯСКИ ДАЕТ ПРАВО ГОЛОСА ЖЕНЩИНАМ. Он чувствовал вкус масла и корочки, но ведь самое важное семена. С ШИРОКИМИ БЕДРАМИ ПОКОНЧЕНО. ОТНЫНЕ В МОДЕ СТРОЙНОСТЬ! УТВЕРЖДАЕТ ЖАК ВОРТ. Его дом, который принадлежит ему и стоит вдвое больше того, что он за него заплатил, его дети, которые живут своей особой жизнью, сочный кусок ветчины, который он кладет на свою булочку, тяжеловесный "Геральд", возвещающий избыток произведенных товаров, прославляющий его мир, подносящий ему Америку, - все это смешивалось с дремотой, и Дэвид Маркэнд вдруг почувствовал, что он счастлив. ПАНАМСКИЙ КАНАЛ БУДЕТ ЗАКОНЧЕН ЧЕРЕЗ ГОД. У счастья, этого огромного моря, бывают свои приливы и бури. Но Элен - хоть она и ускользнула утром на какое-то целомудренное свидание - здесь и принадлежит ему; наверху смеются дети, собираясь в парк на прогулку. День сегодня солнечный, и место, которое он занимает в мире, - удобное место в великом мире. ВОДА В ДАЙТОНЕ УБЫЛА... ГАРРАНЦА ВЫИГРАЛ. Он перешел к другому нагромождению печатного величия. БЕСЕДА С ЧАРЛЬЗОМ ФРОМАНОМ; В 1933 ГОДУ АЭРОПЛАНЫ БУДУТ ТАК ЖЕ РАСПРОСТРАНЕНЫ, КАК АВТОМОБИЛИ... СОВРЕМЕННЫЕ ТЕАТРАЛЬНЫЕ ЗРЕЛИЩА БУДУТ ВЫТЕСНЕНЫ ГРАНДИОЗНЫМИ ПАНТОМИМАМИ, РАЗЫГРЫВАЕМЫМИ В ОГРОМНЫХ ПОМЕЩЕНИЯХ, КУДА ЗРИТЕЛЕЙ БУДУТ ДОСТАВЛЯТЬ АЭРОПЛАНЫ. НЕМОЙ КИНЕМАТОГРАФ ИЗЖИВЕТ СЕБЯ... ПЬЕСЫ О БАНДИТАХ НАВОДНИЛИ ТЕАТРЫ БРОДВЕЯ... КРУПНЫЕ ПРЕДПРИЯТИЯ НЕСУТ ГИБЕЛЬ ИНДИВИДУАЛИЗМУ. Слишком много новостей для сонного человека. ЛИЛИ ЛАНГТРИ ПРИЗЫВАЕТ ЖЕНЩИН К ВОССТАНИЮ. МЭР ГЕЙНОР СОВЕТУЕТ ЧЛЕНАМ ЖЕНСКОГО КЛУБА РАЗОЙТИСЬ ПО ДОМАМ. - Еще ветчины, Аделаида, и кофе. РАЗВИТИЕ АВТОМОБИЛИЗМА. ЛОШАДЬ НА БРОДВЕЕ СТАНОВИТСЯ РЕДКОСТЬЮ. В АМЕРИКЕ 1.100.000 АВТОМОБИЛЕЙ, 400.000 БУДЕТ ВЫПУЩЕНО ЗА ГОД. - Во всех этих строках сытость, покой, довольство. Складки жира у меня на боках, да, в этих строках я сам. - НОВЫЙ ЗАМЫСЕЛ ГРИФФИТСА: ГРАНДИОЗНАЯ КИНОЭПОПЕЯ ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ. Маркэнд налил себе вторую чашку кофе. РАСПРОСТРАНЕНИЕ СОЦИАЛИЗМА. В КАНЗАСЕ КРАСНЫЙ ЕЖЕНЕДЕЛЬНИК ВЫХОДИТ ПОЛУМИЛЛИОННЫМ ТИРАЖОМ. АКЦИИ ПАДАЮТ. ЛОУСОН ПРЕДУПРЕЖДАЕТ ВКЛАДЧИКОВ: СОКРАТИТЕ ДИВИДЕНДЫ НА 30%, ИНАЧЕ СРЕДНИЙ ЖИЗНЕННЫЙ УРОВЕНЬ РАБОЧЕГО СТРЕМГЛАВ ПОЛЕТИТ ВНИЗ. Внезапные шквалы, случайные бури в Счастливом океане. Тихое Американское море. НА ЭЙФЕЛЕВОЙ БАШНЕ В ПАРИЖЕ ПРИНЯТО ПО БЕСПРОВОЛОЧНОМУ ТЕЛЕГРАФУ СООБЩЕНИЕ ИЗ АРГЕНТИНЫ. СЕСИЛЬ ДЕ МИЛЛЬ ОШТРАФОВАН ЗА ЕЗДУ НА АВТОМОБИЛЕ СО СКОРОСТЬЮ 30 МИЛЬ В ЧАС. - Еще чашечку, сэр? - Но я уже выпил две, Аделаида. Ничего, это не вредно, сэр. - Ну, ладно. Хотя миссис Маркэнд не позволила бы...
    Хлопнула дверь, дети были уже на улице и ждали Аделаиду. Маркэнд все еще чувствовал голод и машинально, продолжая читать, намазал себе очередную булочку. ВЫСТАВКА ЖИВОПИСИ ВЫЗВАЛА НАСМЕШКИ КРИТИКОВ. ЧЕРЕЗ ГОД ИМЕНА СЕЗАННА, ПИКАССО И ДР. БУДУТ ЗАБЫТЫ. ПРЕДЛОЖЕНИЕ О.Х.КАНА ПОМОЧЬ ЮНЫМ И ТАЛАНТЛИВЫМ ПЕВЧИМ ПТИЧКАМ АМЕРИКИ СДЕЛАТЬ КАРЬЕРУ. ПОХИЩЕНИЕ ДЕВУШЕК НА АВТОМОБИЛЕ. НЕПРИЛИЧНАЯ ОДЕЖДА ЖЕНЩИН - ПРИЧИНА ВСЕОБЩЕЙ ТАНЦЕВАЛЬНОЙ МАНИИ, ПО МНЕНИЮ ПАСТОРА. ДЕЙСТВИЕ СУХОГО ЗАКОНА РАСШИРЯЕТСЯ. ЗАБАСТОВКА В ПАТТЕРСОНЕ. АРЕСТ ПОЛЯ ВУДА. Маркэнд вытер губы и отодвинул чашку; последний лист газеты упал на пол. Он повернулся к окну и выглянул в сад. Легкий ветер шевелил оголенные ветки китайского ясеня над зубцами ограды, но день был полон весной. - Ненадолго. Еще слишком рано.
    Вдруг ему пришло в голову: Марта и Тони этого не подумали бы. Они берут день таким, как он есть. - А я? Ведь покуда он длится, он мой. Понедельник и дела не существуют, если только о них не думать.
    Десятки заголовков, которые он пробежал и позабыл, сытный завтрак, который он съел и тоже позабыл, подкрепили Дэвида Маркэнда. Великая, изобильная страна его родина. - У меня все основания быть счастливым, почти вслух сказал он. И мысленно возвратился (он редко предавался воспоминаниям) к тому году, когда, после смерти матери, прямо из Клирдена, неоперившимся юнцом он впервые столкнулся с увлекательной загадкой Нью-Йорка... Он увидел, как в тот первый августовский вечер дядя идет ему навстречу по безмолвному дому, уставленному затянутой в чехлы мебелью, дому, который на целый год стал его родным домом. Он увидел студию Корнелии Реннард, куда привел его Том: они сидели на полу на корточках и пили турецкий кофе с апельсинами; и окно ее маленькой спальни, из которого она выбросилась потом. Но прежде она помогла ему своей материнской любовью, помогла ему освободиться от ее любимого брата. И слова Тома: "О, ты мягок, как шелк, но ты можешь быть твердым, как камень, - когда это выгодно". Это верно; когда ему понадобилась помощь друзей, он сумел найти их. Ярче всего ему вспомнилась его первая любовь к кузине, Лоис Дин, - в тот первый год, проведенный в большом доме. И вечер, когда они одни остались в доме и он прикоснулся к ее груди, трепетавшей, как птица. И ее внезапную холодность к нему. Впервые за много времени он вспомнил об Энн, горничной, в то огненное лето прислуживавшей ему и его дяде, пока все семейство Дин находилось в горах. Энн приходила к нему и утоляла сжигавший его огонь; наутро Энн замыкалась снова в холодное безразличие служанки... пока, захлопнув за собой дверь в одну из ночей, она не осталась навсегда замкнутой и безразличной. Она и сейчас еще работала у миссис Дин, будет прислуживать им и сегодня, а он о ней совсем забыл. Лоис же вышла замуж за протеже своего отца, Чарли Полларда... Телефонный звонок прервал его мысли.
    Маркэнд неохотно потащился по лестнице в приемную, где на маленьком столике стоял телефонный аппарат.
    - Дорогой! - послышался голос Элен. - Я думала, что успею заехать за тобой, но у меня не хватит времени. Встретимся у тети Лоретты в одиннадцать... Ты кончил завтракать? Выходи пораньше, пройдись но парку пешком. Тебе полезно движение, а день сегодня чудесный.
    Он кивнул в трубку, неопределенно промычав в ответ. Подниматься по лестнице дальше - значит одеваться; опять усилие. В такое дремотное утро это следовало отложить до последней минуты. Ну и пусть я толстею, а через парк пешком не пойду. В библиотеке, наполненной книгами Элен, Маркэнд опустился в шезлонг и закурил трубку. Он знал, что его комнатные туфли и пижама неуместны в утонченной комнате Элен, с ее книжными полками, голубыми китайскими вазами, в которые вставлены электрические лампы под абажурами из папируса, с ее оранжевым китайским ковром, с ее игрой красок... с французским натюрмортом в простенке между окнами. Даже комнатные туфли вдруг стали ему тесны, как будто ноги его лениво расплывались, как и его сознание. Он скинул туфли на пол, и трубка упала ему на грудь. В голове у него раздались звуки набата, исходившие, казалось, из чашечки цветка на французском натюрморте. Потом он встал и увидел перед собой Лоис Поллард.
    - Черт! Я опять заснул.
    - Ну что ж. Продолжайте. Кстати, вы еще в пижаме.
    - Это завтрак виноват. Я слишком много ел.
    Он посмотрел на нее, не вполне очнувшись, сквозь ту призму необычного, которая всегда была перед ним в минуту пробуждения. Утром Элен, теперь Лоис! Он улыбнулся этому сравнению, но продолжал смотреть. Утром Элен, полуголая, сидела у своего стола. Теперь Лоис стояла перед ним в облегающем элегантном синем костюме, в шляпе с пером под цвет, по контрасту с которой ее волосы казались почти золотыми. У нее был сын, ровесник Тони, но грудь ее едва намечалась под одеждой, как много лет назад, когда он прикоснулся к ней. Она, казалось, не замечала взгляда, которым он смотрел на нее сквозь необычное, словно пытаясь определить ее место в мире.
    - Я заехала, чтоб отвезти вас и Элен к маме, - сказала она наконец.
    - Элен нет дома.
    - Ну, так придется взять вас одного. Утро чудесное. Только надевайте зимнее пальто, у меня верх спущен. Вы еще ни разу не ездили в моем "лозье"?
    - Можно мне сначала одеться?
    - Так и быть - ради мамы и мистера Тиббетса.
    Определить ее место. Он видел ее неясно, это не была ни женщина настоящего, ни девушка прошлого. Он ничего не чувствовал в ней, кроме пустоты.
    - Я недолго, - сказал он.
    - Можете не торопиться. Чарли все равно опоздает. Я ему, пожалуй, позвоню, пока вы будете одеваться. Разбужу его.
    По парку они ехали молча.
    В гостиной старого дома Динов вся семья в сборе; недостает только Джона Тиббетса, поверенного, который должен огласить завещание.
    - Ну конечно, старый шут явится последним! - говорит Барр Грейвен, муж Мюриель Дин. - Он знает толк в сценических эффектах. Пожалуй, для юриста это небесполезно.
    Миссис Дин шокирована; она не совсем понимает, что хочет сказать ее зять, но слова "шут" и "сценический эффект" в такую минуту ей кажутся неуместными. Она отводит глаза от этого богемного типа, которого ее упрямая дочка во что бы то ни стало захотела в мужья, хотя Антони сказал, что его дело (издание роскошных книг) - вовсе даже и не дело, а просто сумасбродство. Миссис Дин - дама массивного сложения, с несоразмерно длинной и тонкой шеей; сейчас она несколько взволнована, как и все находящиеся в комнате. Никто из них, однако, не чувствует тревоги. Антони Дин был человек почтенный, другими словами, такой, чье завещание едва ли могло заключать в себе разительную неожиданность. И, разумеется, у него было много денег: у кого же из почтенных людей их нет? Он всегда старался уверить всех, что, кроме его жены, никто не получит от пего и пенни; но говорил это так, что и Грейвен, и Лоис, и Мюриель понимали, что он шутит. Конечно, того, что он имел, хватило бы на всех. А старый Антони Дин к тому же был великодушен: он даже не слишком противился замужеству Мюриель. "Ты можешь позволить себе выйти замуж за человека из богемных кругов", сказал он, но таким тоном, от которого злые глаза Мюриель не стали мягче. И все же положение не лишено некоторой неопределенности. Хорошо бы точно знать, что и как. Одни только Поллард, муж Лоис и непосредственный преемник Антони в делах фирмы, крайне беспечен на вид. Это мужчина лет сорока, с объемистым задом, который особенно выделяется в облегающем коричневом костюме; у него маленькая голова, приспособленная для простых истин коммерции; ему присуща некоторая, почти животная, грация. У Грейвена неуклюжая фигура с наклонностью к полноте - тело художника, оторванного от искусства, мастера, чья родина и эпоха не столько презирают мастерство, сколько просто его не знают; Грейвен чует за беспечностью Полларда уверенность, дающую ему преимущество перед другими. Конечно, он все уже знает. Элен вдруг замечает, что и она почти взволнована. - Что за нелепость! - упрекает она себя за слегка участившееся дыхание. - Я даже не знаю, зачем мы здесь. Дэвид - не Дин. По всей вероятности, дядя оставил ему небольшое наследство, в котором мы, разумеется, не нуждаемся. При заработке Дэвида... - Она не без удовольствия посещает эти собрания в викторианском доме тети Лоретты. Она чувствует свое превосходство над Лоис, пустым созданием, не умеющим использовать ни свой ум, ни свои деньги; над Мюриель, вечно недовольной хозяйкой салона, где она любит бывать, хотя посетители этого салона - знаменитые музыканты, архитекторы и банкиры - только усиливают в Мюриель зависть и сознание, что она хуже других. Мюриель - женщина, которая никогда не любила и потому обречена на вечное одиночество в мире, полном людей. Но так глубоко Элен не заглядывает. Она видит только сложенные в кислую гримасу губы, желтизну кожи, морщину между бровями и испытывает приятное сожаление.
    Эти периодические встречи членов семьи Дин и их ближайших родственников не делают их коллективом; здесь действует лишь привычка, приемлемая для каждого из них, поскольку она способствует укреплению его места в жизни, его удобств и жизнестойкости. Коллектив активен и автономен; он использует личную волю каждого из членов в общих интересах; и при этом неизбежны трения, так как воля каждого индивидуальна. Трое мужчин и четыре женщины, ожидающие прихода Джона Тиббетса, который должен сообщить им приятное известие, пассивны - им свойственно только получать. Даже теперь, после смерти своего мужа, Лоретта Дин ничего не потребует от них, кроме того, чтоб время от времени они приходили к ней в дом и позволяли накормить себя обедом. Сам Антони Дин, несмотря на всю свою пылкость, был человеком сильного характера и гордился тем, что не нуждается в привязанности даже своих дочерей, и постепенно, с годами, превратил жену в женщину холодную, сухую и светскую, больше ценившую в дочерях внешние приличия, чем внимание и теплоту.
    Встреча этих нескольких человек, которых проницательный Грейвен назвал "Дин и Кo", больше всего походит на собрание. И сам он, всегда и везде лишь наблюдатель, в гостиной Динов чувствует себя на месте именно потому, что здесь нет никакой напряженности. Он ко всем испытывает симпатию, за исключением своей жены (мысль о том, что любовь к собственной жене может быть эстетической потребностью, никогда не приходила в голову Грейвену). Он совершенно откровенно женился на ней ради денег, она вышла за него ради его связей в избранном артистическом кругу.
    Поллард не из тех людей, чьи суждения определяются симпатиями; бессознательно они определяются расчетом. У человека есть дело; выгодно ли оно? У человека есть друзья; выгодны ли они? У человека есть жена; удачно ли он женился? Симпатии и антипатии ничего общего не имеют с этими вопросами. Им не находится места даже при разрешении более интимных проблем: при выборе клуба, партнеров для карточной игры, места, где проводить вечера, - и здесь ответ диктуется расчетом, а жизнь слишком коротка, чтобы позволить себе что-либо "сверх программы". Конечно, симпатии и антипатии тоже играют кое-какую роль: от них зависит, заказать ли к завтраку говядину или баранину, лечь ли спать с Джейн или с Лолеттой (при условии, что это одинаково безопасно). Но там, где дело касается подлинного наслаждения, симпатиям и антипатиям опять-таки места нет. Рыбная ловля! Поллард удит рыбу с благоговением и строгостью священника, который служит обедню.
    Дверь отворилась, и Джон Тиббетс бесшумно вошел в комнату, не пытаясь даже извиниться за свое опоздание. Придерживаясь строгого порядка, он пожал руку миссис Дин, поцеловал в щеку Мюриель и Лоис, поздоровался с Элен, Поллардом, Маркэндом и более рассеянно с Грейвеном, сел в глубокое кресло у рояля (никогда не открывавшегося) и тем самым сразу занял, как и требовалось, центральное место в комнате. Остальные расселись к нему лицом.
    - Итак, - он прочистил горло, - всем вам известно, для чего мы здесь собрались. Моя обязанность в качестве поверенного покойного Антони Дина ознакомить вас, ближайших членов его семейства, с его последней волей и завещанием. Мистер Дэвид Маркэнд и его супруга, строго говоря, не принадлежащие к семье, приглашены по специальному указанию мистера Дина...
    Маркэнд любил их всех, даже Мюриель; он был здесь, пожалуй, единственным, кто любил ее. Но вот появился человек, которого он не любил. Давняя антипатия. Перед глазами Маркэнда грузная фигура, удобно откинувшаяся на спинку кресла, короткие ноги с жирными коленями и выпуклый живот, толстая шея в высоком воротничке, голова круглая и приплюснутая, как бочонок или крокетный молоток, лоб гладкий и пустой, как разглагольствования политикана, безгубый сморщенный рот, льдисто-голубые глаза. Тиббетс снимает резинку со свернутого в трубку листа бумаги; резинка щелкнула, лист развернулся; гидравлическим прессом двигается челюсть, он читает. Но этот человек здесь на месте; все принимают его таким, как он есть, и готовятся получить манну небесную из его рук. - И я тоже. - Теперь Маркэнд уже не любит никого из них, даже Элен; он чувствует, как ее воля пытается побороть волнение; он избегает ее взгляда. Не Тиббетс ли заставил их всех измениться?.. Тиббетс и его монотонное чтение. Или же он только помог проявиться чему-то, что всегда было в них? - Чему-то, как и сам Тиббетс, противному мне. - Маркэнд посмотрел на Лоис... Тиббетс читает; и Лоис слегка краснеет, как будто ей нанесли оскорбление, слишком утонченное, чтобы открыто реагировать на него. Ей тоже не по себе (или ей, как и ему, хочется, чтоб это было так) - ей, совсем недавно так красиво сидевшей у руля своего "лозье". Лоис на месте, когда она в своем автомобиле, одетая в синий костюм с серебристой лисой. Когда о деньгах говорят вот так, в лоб, это оскорбляет; это оскорбило и Элен. Но без денег не было бы ни "лозье", ни синего костюма, ни мехов. Ну-ну, - сказал себе Маркэнд, превозмогая свое настроение, - всему свое место.
    Он снова вспомнил о своей неприязни к Тиббетсу. Что в лице Тиббетса вторглось в комнату? Жадность и Хитрость, наряженные в тогу Законности. За гладким лбом таился арсенал замысловатых орудий нападения, но губы произносили лишь высокопарные слова: Закон, Справедливость, Порядок. Вот что он ненавидел в Тиббетсе, почему не мог слушать его даже теперь, когда единственный раз в жизни то, о чем он говорил, могло заинтересовать Маркэнда. Антони Дин был не похож на него, однако пользовался его услугами. Никто не мог похвалиться, что обманул старика. Может быть, не так уж он был непохож на Тиббетса? - Впрочем... - Маркэнд почувствовал вдруг, что все присутствующие повернулись к нему, проводя черту от него к читающему Тиббетсу. Тогда он услышал:
    "...Настоящим я назначаю, завещаю и отказываю десятую часть моего добра, состояния и имущества моему племяннику Дэвиду Маркэнду в его постоянное и безраздельное пользование. И предписываю, чтобы в случае, если названный Дэвид Маркэнд пожелает по тон или иной причине оставить занимаемое им официальное положение в фирме, в капиталах которой помещено указанное состояние, душеприказчики, или доверенные, или прочие лица, упомянутые в настоящем завещании, или же все они вместе выкупили у названного Дэвида Маркэнда, возместив ему стоимость в официальной валюте Соединенных Штатов Америки, всю его долю во владениях упомянутой фирмы, принадлежащую ему силою настоящего завещания, согласно рыночному курсу по биржевым показателям за тот день, в который им будет заявлено об оставлении занимаемого положения.
    ...Далее я назначаю, завещаю и отказываю моему племяннику Дэвиду Маркэнду дом и землю, на которой таковой находится, в городе Клирдене, в округе Авон, в штате Коннектикут, в его постоянное и безраздельное пользование, каковой дом и земля составляли имущество моей возлюбленной сестры Марты Дин-Маркэнд и поступили в мою собственность в учет уплаты налогов и податей после потери права выкупа, явившейся результатом систематической неуплаты налогов, а также процентов по закладным; указанное имущество переходит в собственность моего названного племянника без уплаты каких-либо прошлых налогов, податей, процентов, штрафов или иных денежных сумм.
    ...Далее я назначаю, завещаю и отказываю сумму в 10.000 долларов в официальной валюте Соединенных Штатов Америки моей племяннице Элен Дейндри-Маркэнд и равные суммы по 10.000 долларов в официальной валюте Соединенных Штатов Америки каждому из детей названной племянницы, Антони Дин-Маркэнду и Марте Дейндри-Маркэнд..."
    Голос продолжал звучать, внимание слушателей отвлеклось от Маркэнда. Последовал перечень сумм, завещаемых друзьям, слугам, старым служащим фирмы, какой-то больнице, Клубу холостяков; Маркэнд не прислушивался; у пего в ушах все еще стояло: "...если он пожелает по той или иной причине оставить занимаемое положение... если он пожелает оставить... оставить занимаемое положение". Что побудило старика написать это? А дом - ведь это его дом (он и позабыл о нем), дом его детства и юности, дом его матери (он знал, что отец взял деньги под залог этого дома и не вернул их)... - Если я пожелаю оставить занимаемое положение... Как странно, что доброму старику пришла в голову такая мысль! Сколько неожиданных противоречий в этом человеке. "Десятую часть моему племяннику..." - Маркэнд не представлял себе размеров этой части, он не слышал, что говорилось в завещании до и после этого места.
    Голос Тиббетса умолк. Все встали. Тетя Лоретта, с влажными глазами, приблизилась к Маркэнду и поцеловала его в лоб.
    - Ваш дядя всегда относился к вам, как к сыну, и я очень рада, мой друг! - Вероятно, десятая часть составляет немало. Все улыбались. Маркэнду хотелось узнать, сколько приходится на его долю, но он постеснялся спросить. Элен скажет ему, улучив минуту. Сейчас о завещании, которое с таким страстным вниманием было прослушано всеми, кроме него, неприлично упоминать. Маркэнд чувствовал себя так, словно побывал на пиру, где другие наслаждались роскошными яствами, а он пренебрег ими. Все насытились, а он - голоднее прежнего. Не в первый раз его внимание сыграло с ним такую шутку. В последние годы, когда деловой успех вознес его на вершины и ему нередко приходилось "заседать" на совещаниях, он научился следить за своим вниманием, чтобы не давать ему рассеяться. И даже в дни юности Том Реннард всегда поддразнивал его: "Ты слышишь только то, что хочешь услышать". (Ну, конечно! Он слышал ту часть завещания, которая относилась к нему. Но дядя перехитрил его, поместив ключ к этой части в другой, не дошедшей до его слуха.)
    Поллард покачивал левой ногой, что у него всегда служило признаком удовольствия. В злых глазах Мюриель появилось почти умиротворенное выражение, Элен говорила об этих сумасшедших картинах на выставке: "Все-таки кое-что мне там нравится", а Грейвен посмеивался и называл ее притворщицей. В комнату вошло веселье; оно бродило и переливалось через край - жесты стали чуть свободнее, слова чуть живее и смех немножко громче. Никто, казалось, не вспоминал, что виновник этого веселья недавно умер, никто не думал о нем, мирно гниющем в своей могиле; даже в спокойном достоинстве его вдовы было что-то праздничное. Однако все они любили Антони Дина; Мюриель только его одного и любила. Маркэнд вдруг понял, что именно этим здоровым жизненным инстинктом и невозмутимым аппетитом они отдавали единственную возможную для них дань трудам всей его жизни.
    Тиббетс, поигрывая пенсне, прикрепленным широкой черной лентой к жилету из белого пике, говорил Полларду:
    - Ничего не поделаешь, сэр. Верховный суд признал это соответствующим конституции. Другими словами, сэр, подоходный налог уже существует, и всем нам придется его платить. Я никогда не поверил бы этому, сэр. Но как бы то ни было, он объявлен соответствующим конституции, и никто не осмелится оспаривать решение величайшего суда в мире. Конечно, это разорение. Уже сейчас деловой мир задыхается. Через несколько лет, сэр, вам придется наблюдать начало сильнейшего движения за изъятие из конституции этой дополнительной статьи. В делах застой. Вам это известно. И настоящая причина именно в этом налоге. Газеты пишут, что Уинстон Черчилль предлагает всем державам установить морское перемирие начиная с тысяча девятьсот четырнадцатого года. Теперь нам ясно, к чему все клонится? Если Англия пытается приостановить строительство военных кораблей, это значит, что она предвидит затруднения в налогах, затруднения в делах. Мир накануне депрессии. Нечего сказать, подходящий момент для того, чтобы оглушить нашу борющуюся верхушку подоходным налогом, выбить почву из-под ног у финансов, которые и так достаточно неустойчивы.
    Поллард перестал покачивать ногой.
    Дверь отворилась, и горничная доложила, что обед подан.
    Это была Энн.
    - Войдите, войдите, Энн! - воскликнула миссис Дин. - Я кое-что должна сказать вам, милая.
    Маркэнду вспомнилась крепкая девичья фигура, грациозные движения, круглые кроткие глаза, дыхание, пахнущее молоком. Непривычное обращение хозяйки смутило Энн. Она подошла ближе. Молочный ее расцвет давно поблек, засыпанный пеплом жизни.
    - Мы прочли завещание мистера Дина, - услышала Энн, - он оставил вам пять тысяч долларов.
    Энн страдала, и Маркэнд вместе с ней. В первый раз усилие не оказалось тщетным; он снова может поверить в свою, давно похороненную близость с этой девушкой; эта близость реальная и полна чудесной неожиданности. Деньги не имели значения для Энн. Она стояла посреди комнаты, беззащитная в своем сознании, что от нее ожидают благодарности и что она должна быть благодарна. Она виновато покраснела, сложила руки и сжала их.
    - О, благодарю вас, - сказала она, поглядела на свои руки, сделала паузу и подняла голову. Новым, спокойным тоном она произнесла: - Мистер Дин был очень добр, подумав обо мне, - и вышла из комнаты.
    Все общество почти тотчас же последовало за ней. Благополучно завершившееся волнение вызывает голод.
    Поллард хлопнул Маркэнда по спине.
    - Вы успели позавтракать?
    - И как еще!
    - Превосходно! - прогремел Поллард, обращаясь к собравшимся вокруг стола, обремененного хрусталем, белоснежными салфетками и серебром, в ожидании, покуда миссис Дин займет свое место. - Дэв завтракал, а я нет. Так что я собираюсь поесть за двоих.
    После обеда Элен подошла к мужу; она заметила, что за столом он сидел молча и почти ничего не ел.
    - Дэв, - сказала она, - у тебя усталый вид. Ты бы поехал домой и вздремнул немного. Ведь ты помнишь, мы ужинаем сегодня на Восточной Шестьдесят пятой улице. Я буду ждать тебя там к семи часам.
    - Ты занята до вечера?
    Едва приметная скрытность в глазах Элен, прежде чем она ответила:
    - Мы с мамой хотели сегодня познакомиться с кардиналом Лашезом. Ты, вероятно, читал о его приезде в Нью-Йорк? У доктора Коннинджа. Я обещала поехать с ней.
    - Только не целуй перстень: это негигиенично.
    Элен вспыхнула и отвернулась. Это удивило Маркэнда. Не раз он подтрунивал над ее увлечением гигиеной; поцеловать перстень кардинала на нее так же мало похоже, как разрешить детям пить из общего стакана.
    - Элен, - сказал он, - может быть, нам извиниться перед твоими родителями и поужинать дома, с малышами?
    - Ты ведь знаешь, как папа относится ко всякому нарушению данного слова. - (Она не хочет оставаться со мной наедине.) - Я тебе обещаю, добавила она, и ее слова - почему? - казались отягченными трудностью принятого решения, - сейчас же после ужина мы поедем домой.
    Может быть, действительно поехать вздремнуть? Советы Элен всегда благоразумны. Маркэнд обвел взглядом широкую спину мистера Тиббетса, круглые тусклые глаза своей тетки, Полларда, у которого под давлением поглощенной им пищи лицо накалилось, словно клапан парового котла. Маркэнду не захотелось ни с кем из них разговаривать. Он выскользнул из комнаты.
    У наружной двери его остановила Лоис.
    - Куда это вы собрались?
    - Спать.
    - Великолепно. Я тоже еду.
    Они спустились с крыльца и сели в автомобиль. В парке светило солнце и было тепло. Лоис повернула руль.
    - Между прочим, Лоис. - Маркэнд смотрел прямо перед собой. - Я не особенно внимательно слушал. Как поделил все ваш папа?
    - Как это на вас похоже! Ну вот, после уплаты всяких особых сумм, и взносов, и тому подобное он разделил остаток на десять равных частей. Пять идут маме. Страшно мило с его стороны, правда? Она теперь так богата, что может выйти замуж за какого-нибудь мальчишку, который убьет ее, чтоб завладеть ее деньгами. Остальные пять частей предназначены Мюриель, Барру, Чарли, милой Лоис и милому Дэвиду.
    - Ловко! Таким образом, каждая из дочерей получает по две десятых?
    - Если не разведется со своим мужем.
    - Необычное для нашего времени завещание - без всяких оговорок оставить деньги жене и зятьям!
    - Папа был настоящий человек. Только он так зарывался в свои дела, что подчас нелегко было отыскать в нем человека.
    - И сколько же составляет все наследство?
    - Вы и это прослушали? Старый Тиббетс очень подробно все объяснил. Он знал, что никто из нас не осмелится спросить! Всего около двух миллионов.
    - Так... Значит...
    - Значит, мой милый мальчик, не считая тридцати тысяч, завещанных Элен, Тони и Марте, вы получаете около двухсот тысяч долларов.
    Маркэнд молчал.
    - Недурно, - сказала Лоис. - Совсем недурно для мальчика из провинции. Но серьезно, Дэвид, я еще больше люблю папу за это. Он понимал, что вы настоящий Дин.
    "Лозье" с трудом пробирался между кэбами, такси, "Поуп Хартфорд", "Панхард". - Двести тысяч в ОТП. Около двенадцати тысяч в год. Жалованье двенадцать тысяч в год. Городской дом ценой не менее тридцати тысяч. Я богат. - Маркэнд оглянулся на оголенные деревья (они достигли верхней, "романтической" части Центрального парка), на скалы, поросшие редким кустарником, на прохожих, обливающихся потом в зимней одежде, на скамейки, каменистые дорожки. Он, Маркэнд, возвышался над всем этим; радостное возбуждение охватило весь город, окаймлявший раскинувшийся под ним парк. Хозяин! Он чувствовал, что его рука властна остановить толпу прохожих или рассеять ее. Хорошо быть богатым! Лоис у руля, в синем твидовом костюме, с мехом, распахнутым на груди, вела машину мимо виктории, в которой сидели две пожилые дамы. Под шляпами, украшенными цветами, в рамке черного каракуля саков Маркэнд увидел высохшие, пергаментные лица, бессильно сложенные руки; потом мимо него промелькнул огромный кучер, подобно евнуху охранявший их, и два крутобоких мерина.
    - Да, я богат, - вслух сказал Маркэнд. - Я принадлежу к тому же классу, что и эти мумии.
    Лоис затормозила и поставила машину на стоянку.
    - Пройдемся, - сказала она. Они взобрались на невысокий холм, миновали замусоренную рощицу, где среди голых стволов валялись номера воскресной газеты и уныло слонялись немногочисленные гуляющие. Достигнув вершины, они уселись на черном камне, выступы которого сквозь одежду врезались им в тело.
    - Зачем это вам понадобилось все портить такими нелепыми разговорами?
    - Мне везет в жизни, Лоис. С самого детства. Это противоестественно. Я не доверяю этому.
    Она стянула свою тяжелую шоферскую перчатку и взяла его руку, но не пожала ее.
    - Я не хочу, чтоб вы так говорили, потому что это нехорошо по отношению к папе. Он вовсе не собирался оставлять свои деньги скопищу высохших трупов. Во всяком случае, часть их он оставил настоящему человеку - вам...
    - Бросьте глупости! Что во мне настоящего?
    - ...И к тому же без ограничения. Мы все должны оставить свои деньги в деле. Только вы свободны. Как будто он предвидел...
    - Что мне может прийти на ум бросить дело и стать стопроцентным лодырем?
    - И стать независимым, Дэвид, вы сами себя не знаете.
    - Лоис, дорогая моя, это просто забавно, до чего вы упорны в вашем хорошем отношении ко мне... вы и все другие.
    - Я оказалась упорнее других.
    - Правда? - он рассмеялся.
    - И получила меньше других. - Она повернулась к нему лицом, и оно было серьезно. - Это верно, Дэвид. Разве это ничего не значит - так долго, почти всю жизнь по-настоящему хорошо относиться к человеку? А впрочем, это действительно ничего не значит. Для каждого из нас то, что мы чувствуем, как будто менее важно, чем то, что мы собой представляем, - менее важно, чем кольцо на пальце.
    - Верно, - сказал Маркэнд. - Значит, вы тоже это чувствуете? В конце концов, вам ведь тоже везет. Могли же вы родиться на Ривингтон-стрит, и притом с бельмом на глазу. Но удача еще не делает человека счастливым, правда? Счастье именно в том, что чувствуешь, даже если это и не имеет значения. Такая удачливость, как у нас с вами, - это вроде зимнего пальто, которое недостаточно плотно прилегает к телу, чтобы предохранить от холода.
    - Не такая уж я удачливая, Дэвид.
    Он молчал, глядя вниз, где маленький еврей в пальто, таком широком и жестком, что оно казалось выточенным из дерева, катил колясочку с плачущим ребенком. Звук был совсем слабый, и смешно было видеть, как он беспокоил взрослого солидного человека, как тот прыгал вокруг колясочки в своем громоздком пальто, качал ее и размахивал руками.
    - Вы это знаете так же хорошо, как и я. Чарли очень мил, и я думаю, что люблю его. Во всяком случае, мне нетрудно было сохранять верность ему, если это имеет какое-либо значение. Но он скучный человек, и потом он отлично может обходиться без меня, да и Чарли-младший - тоже: ведь его отняли от груди, когда ему не было и трех месяцев. С тех пор я ни разу ничего по-настоящему для него не сделала, потому что всегда находились или няня, или доктор, или учитель, которые все могли сделать гораздо лучше, чем я. Самое большее, что я могла делать, - это платить _им_. И все-таки я люблю его. Еще одно бесплодное чувство.
    - Какое же чувство не бесплодно?
    - Трепет. Это чувство, которое меняет вас всего, даже если оно мучительно. Когда порядочная женщина испытывает это чувство или его приближение, она должна подавить его. Я испытала трепет, когда родился Чарли-младший. Это не было бесплодное чувство. Если бы женщины умели говорить правду, они бы сознались (во всяком случае, многие из них), что с радостью имели бы ребенка каждый год. Я испытывала трепет, когда Чарли-младший лежал у моей груди. Только три месяца. А когда его отняли трепет исчез, исчезло и молоко. Дэвид, я испытывала трепет, когда вы меня целовали, хотя вы позабыли об этом.
    - Я не позабыл.
    - Это почти... это могло бы изменить меня. Знали ли вы это? И я испугалась. Я была такая пай-девочка! Может быть, для того я и вышла за Чарли, чтобы застраховать себя от трепета.
    Маркэнд сидел молча, ощущая острый выступ камня, врезавшийся ему в спину и ягодицы. Лоис вдавила в грязь носок своей лакированной туфли. Солнце зашло за серые многоэтажные дома, и город вдруг помрачнел под безоблачным небом, от которого больше не ложился на него сияющий отсвет.
    - Идем, холодно, - Лоис вскочила на ноги. - Не напиться ли нам чаю?
    - Давайте!
    Она круто повернула свой "лозье". Они выехали из парка у памятника "Мэну".
    - Помните "Мэн"? - засмеялась Лоис. - Я все хотела, чтоб вы пошли добровольцем.
    - Вам нравились золоченые пуговицы, вот и все.
    - Вы сами не верите этому.
    Они неслись по неприглядному каналу города, пустынному в этот воскресный день, если не считать трамваев и подвод. Тротуары звенели мелодией музыкальных автоматов, стук мотора отдавался в неприступных каменных стенах, у салуна на углу мужчины из мира, внезапно ставшего чужим и враждебным, оглядывались на женщину у руля. Она уменьшила скорость у Сан-Жуан-Хилла, ощупью пробираясь через угрюмую Чертову Кухню, где смрад от скверного виски и предельной нищеты встал угрожающей преградой, сквозь которую они должны были пробиться. Они летели бок о бок с товарным поездом, и их элегантный автомобиль вдруг сделался маленьким, хрупким и обреченным.
    - Слушайте, куда же мы едем? - спросил наконец Маркэнд.
    Лоис не отвечала. На Джексон-сквер она круто взяла на восток. Ребятишки, играющие в канавах, разрушали обветшалую благопристойность низеньких домиков, обсаженных платанами по фасаду. Машина остановилась у красного кирпичного дома на Уэверли-Плейс. Оконные рамы были свеже выкрашены зеленой краской. Лоис отперла нарядную новенькую дверь с бронзовыми перекладинами по стеклу, завешенному изнутри тяжелым шелком, и взбежала вверх по темной лестнице.
    - Идите прямо! - крикнула она.
    Маркэнд последовал за ней. На лестнице стоял запах плесени, так хорошо знакомый ему по тем дням, когда он сам снимал квартиру в этой части города. Лоис привела его в большую комнату со стеклянным потолком и эркером, заново оштукатуренную и почти пустую, если не считать широкого дивана, нескольких стульев и книжной полки. Она стояла выпрямившись среди этой пустоты, и тень угасающего дня подчеркивала глубину ее глаз.
    - Ну? - сказал Маркэнд.
    - Это мое. В прошлом году я решила: раз у Чарли есть контора и клубы и еще не знаю что, на случай, когда ему захочется уйти из дома, могу же и я иметь хотя бы комнату.
    - Вы правы, и здесь очень хорошо.
    - Здесь было отчаянно пусто, вот что... до сих пор.
    Она сделала несколько шагов к нему и встретила его взгляд. Не отводя глаз, она сняла пальто и шляпу, хотела было бросить их на диван, передумала, положила на стул в углу и снова повернулась к нему лицом. Маркэнд следил за всеми ее движениями, словно они имели какой-то особый смысл. В высокой пустой комнате она казалась очень стройной, ее костюм был из тяжелой ткани и скрывал ее тело. Он вдруг заметил это тело, в первый раз за многие годы заметил тело женщины, которую видел почти каждую неделю. Тяжесть сдавила его горло. Он стиснул кулаки и снова разжал их. Он чувствовал ее дыхание, чувствовал, как поднималась и опускалась ее грудь, ее взгляд, обращенный на него. Его руки вдруг потянулись к ней, но он отдернул их.
    - А почему бы и нет? - сказала Лоис.
    Слова действовали медленно, и освобожденный ими вихрь, огромный и трезвый, охватил его тело. Он почувствовал, что совершает безумство, но в этом было наслаждение. Он обнял ее за талию и поцеловал. Он помог ей раздеться, снять с себя все, кроме блестящих черных шелковых чулок. Он глядел на нее, обнаженную, и знал, что его безумие обмануло его; оно было только в нем самом, и оно уже меркло. Ее груди поникли, ее тело было блеклым, точно цветок, слишком долго лишенный солнца; на золотистых ее волосах играли только сумеречные тени. Он подумал об Элен, которую видел тысячу раз и чья нагота расцветала каждый раз по-новому, удивительно и волшебно. Отступать было слишком поздно. Теперь оставался только один путь к бегству - идти вперед. Может быть, в ней он встретит безумие, от которого его собственное разгорится вновь? Он опустился на диван рядом с нею и обнял ее. Тело, приникшее к нему, было мягким, хрупким, бессильным, внушающим жалость. И вот они лежат рядом, по ту сторону вынужденного наслаждения, бесконечно далекие друг от друга. Лоис встала, набросила на себя кимоно, шелковой шалью прикрыла наготу мужчины. Потом села возле. Его безумие, которое было истинным несколько секунд и породило мучительную ложь, теперь угасло в них обоих. Оно возникло благодаря ей, но осталось в пределах его существа и было лишь порождением дня, прожитого в необычном. Единственный путь избавления от этой лжи по-прежнему вел вперед... к истине. Маркэнд сорвал с ее плеч покрывало, сбросил на пол шаль. Обнаженные, не согретые страстью, они глядели друг на друга.
    - Будем смелы, - сказал он, - посмотрим правде в глаза.
    - Я ничего не боюсь. Я сказала: почему бы и нет? Могу повторить.
    - Мы совершили ошибку.
    - Можно мне закурить?
    Теперь Лоис показалась ему прекрасной: она откинулась на подушки, и грудь ее мягко обрисовывалась ниже тонкой линии плеч и полной шеи, только в своей страсти он не видел этого.
    Она предложила ему курить, он покачал головой.
    - Нельзя откладывать что бы то ни было на пятнадцать лет, - сказала Лоис.
    - Все становится иным.
    - Все становится прахом.
    У нее на глаза набежали слезы. Она не вытирала их, она продолжала курить. Маркэнд видел, что ей холодно, едва заметная дрожь пробегала по ее телу. Вдруг он пожелал ее - было бы сладко ее познать. Но она была теперь неизмеримо дальше, чем прежде. Он протянул руку и накинул шелковое покрывало на ее плечи.
    - Благодарю. - Она на мгновение прикрыла глаза.
    - Вы не понимаете.
    - Я чувствую. - Она вздрогнула. - Я скоро умру.
    - Я не умею заставить вас понять. Если б вы понимали, вам бы не было холодно.
    - Почему вы не можете заставить меня понять?
    - Такой ценой я должен заплатить за нашу встречу.
    - Это преграждает путь. Да, больше это ничего не значит: только преграда.
    - Вина моя. Из нас двоих я - тот кто взял, Лоис. И ничего не дал взамен.
    - Я захотела...
    - Вы сами себя не знаете, дитя. Вы хотели дать. Что ж, вам это удалось. Мне не холодно. Как и всегда, сказался мой эгоизм... звериный эгоизм.
    Ее слезы лились по-прежнему, но она улыбалась.
    - В этом все дело - постоянно брать, и только брать, - сказал он. - Я всегда получаю все, что хочу. Жизнь наваливает передо мною целые груды, и я не успеваю разобраться в них. Разве вы не знаете, что дали мне... красоту? Когда-нибудь мне придется заплатить.
    Она отбросила сигарету и потянулась к его руке.
    - Продолжайте.
    - Вы думаете, что вам попросту захотелось любовного приключения? _Почему бы и нет?_ - сказали вы себе. Не для того ли вы сняли эту комнату? Любовное приключение. Что ж, оно у вас не вышло. Зато мне вы дали то, чего я хотел. Я взял у вас то, что мне было нужно. Так я умел использовать вашего отца, деловой мир, свои собственные способности, даже свою обворожительную лень. Да, как от Элен... я взял от вас то, что мне было нужно. Что именно... я сам еще не знаю.
    - Что ж, почему бы и нет?
    - Лоис, не нравлюсь я сам себе. Я обманщик. Я не хочу брать ничего даром.
    - Вы правы, вы взяли от меня то, что вам нужно было. Я рада этому! Дэви, я верю в вас. Честное слово, я не сожалею о том, что произошло. Я даже довольна. Я не люблю вас, хотя когда-то могла полюбить. Я никого не люблю, разве только Чарли-младшего, который никогда не сможет полюбить меня, потому что я его мать. Но что-то есть в вас, что я люблю, и этому я рада, и перед этим не стыжусь оставаться нагон. Не смейтесь!
    Маркэнд вскочил с дивана и стал шагать по комнате. Потом он сел в стороне и посмотрел на нее.
    - Это невыносимо! Что все вы думаете обо мне? Почему вы не можете смотреть на меня просто, хоть вы и позволили случиться тому, что случилось? Вы не решаетесь? Лоис, я от природы ленивый и хитрый эксплуататор во всем, касается ли это денег или женщин - безразлично. Я обаятелен, и мне самому это противно. Вы подарили свою близость человеку непорядочному, будьте мужественны и осознайте это. Вы говорите, что никого не любите? Да ведь вы полны любви! А любовь слепа. Вы не из тех, кто легко принимает такие вещи. Как только я уйду, ваше спокойствие покинет вас. Разве я не знаю? Когда вам придется посмотреть в глаза Чарли, когда все мы встретимся - Чарли, и Элен, и вы, и я... Стою ли я этого? Заклинаю вас, скажите мне.
    - Идите сюда, Дэви. - В ее голосе была улыбка, хотя глаза все еще плакали. - Знаете, иногда мне кажется, что вы еще не родились. Идите сюда.
    Ее черты расплывались в сумраке, вся сцена приобрела вдруг для Маркэнда щемяще необычайный и реальный смысл. Наступил глубочайший, единственный миг истинной близости между ними. Ее голос, звучавший в темноте, был голосом девочки Лоис, но когда она притянула его к себе, она стала старой... старше, чем он, и огромной рядом с ним, таким маленьким в большой комнате. Она взяла его голову и прижала к себе, крепко и без стыда, как сделала бы мать.
    - Ну теперь одевайтесь, и до свидания.
    Маркэнд шел пешком вдоль Пятой авеню. Он знал, что запоздает к ужину, но ему хотелось пройтись, и к тому же у Дейндри уже привыкли к его опозданиям: там, вероятно, сели за стол, не дожидаясь его, а ужин был холодный. Он подумал о том, что голоден - за обедом он почти ничего не ел, и многое произошло после того. И все-таки он пойдет пешком. Он попытается собрать свои мысли. Но единственная ясная мысль была мысль о голоде, и он с наслаждением предвкушал холодную вырезку, свежий ржаной хлеб, баварское пиво, которое по воскресеньям всегда подавалось у Дейндри к ужину. То, что произошло у него с Лоис, имело значение, лишь поскольку оно касалось Лоис. Верность Маркэнда Элен почти не знала исключений, но в этом не было его заслуги: просто ее власть над ним была велика. За одиннадцать лет брака он мог насчитать лишь несколько отдельных случаев мимолетной близости с женщиной, обычно тогда, когда Элен уезжала или была недоступна. Он всегда рассказывал ей об этом, и ее, уверенную в его любви, это как будто не трогало. Но если он говорил ей о какой-либо женщине, это значило, что с нею все кончено. Здесь же было другое, потому что речь шла о Лоис, потому что он не мог, никак не мог вычеркнуть этот эпизод из жизни, рассказав о нем Элен. Это было бремя, которое он должен был нести один. Другой исход заключался в том, чтобы попытаться понять, что, собственно, произошло?
    На Двадцать третьей улице Маркэнд повернул к югу и шел теперь по опустелым кварталам, в будни кишевшим людьми, занятыми кройкой, шитьем, продажей готового платья, - людьми, которые, казалось, на улицах Нью-Йорка стояли более неподвижно и двигались более суетливо, чем все другие. Он прошел мимо небоскреба "Утюг". Ему не удавалось отвлечь свои мысли от голода и жажды. Раздосадованный, он повернул к Гофман-хауз и вошел в кафе. Он заказал сандвич, выпил виски. - Ну, теперь как? - Дойдя до Сорок второй улицы, он все еще ничего не успел обдумать. Только слова Лоис звучали у него в ушах: "Мне кажется, что вы еще не родились". Новый Иолиан-холл одиноко сверкал среди невысоких строений севернее Брайант-парка. Небоскребы росли ему навстречу; огромный, все ширящийся город, к которому принадлежит и он - богач! - Раз невозможно найти покой, во всем признавшись Элен, почему бы просто не позабыть? - Новое здание фирмы "Скрибнер", книжная витрина в ярких огнях, не вязавшаяся с этим воскресным вечером. - Расточительность, широкий размах... новый метод торговли в Америке оправдывает себя, хотя дядя Антони никогда не хотел с этим согласиться. - "Темный цветок". Завтра он купит книгу для Элен: она любит Голсуорси. - Лоис на своем диване, улыбавшаяся сквозь слезы, тоже темный цветок, несмотря на золотистые волосы. Бедная маленькая никчемная Лоис. "Никому не нужна, - жаловалась она, - не нужна ни мужу, ни сыну!" Нужна ли она ему? Не это ли наполнило ее торжеством и заставило посмеяться над его самобичеванием? Что в ней было нужно ему? Может быть, это важно.
    - Если так, - сказал он вслух, - и ты действительно хочешь узнать, что все это значит...
    Он подошел к отелю "Плаза" на Пятьдесят девятой улице. - Я чертовски опаздываю! - Но все же он вошел в ресторан. Ему пришло в голову, что, если он поговорит об этом с кем-нибудь, хотя бы с чужим человеком, все станет для пего ясно.
    - Подождите минутку, - сказал он официанту, ставившему на стол бутылку шотландского виски и традиционный сандвич.
    - Oui, m'sieur?
    - Я хочу вас спросить кой о чем.
    Официант ждал.
    - Дело в том, что... - Маркэнд остановился.
    Это был человек небольшого роста, стройный, с лицом бледным, как серебро, и сонными глазами. Нос был точно клюв, а усы, распластанные под ним, точно крылья птицы.
    - Понимаю, m'sieur!
    - Понимаете?
    Официант проницательно поглядел на него, и глаза его снова сделались сонными.
    - Я знаю, что беспокоит m'sieur.
    - Не может быть.
    Он улыбнулся и приоткрыл глаза, переливающиеся всеми цветами. Его усы были неподвижны, как крылья парящей в воздухе птицы.
    - Придется выдержать борьбу, m'sieur, большую борьбу, долгую борьбу. Когда человек умен, ему вовсе не легко.
    - Что такое вы говорите?
    - M'sieur - умный человек и думает, что жизнь всегда будет легка. Голова медленно, печально качнулась. Маркэнд, со стаканом в руке, замер, ожидая. - Но m'sieur теперь не так уж умен, потому что он ищет то, что умом найти невозможно... И хотя бы весь мир помогал ему, раскрываясь, точно объятия женщины, m'sieur даже не знает, как это будет трудно.
    Маркэнд выпил виски до дна, палил еще стакан и тоже выпил.
    - Как вы попали в официанты?
    - Занятие не хуже всякого другого, m'sieur.
    - Сдачи не надо, - сказал Маркэнд, вставая, и дал официанту десятидолларовый билет. Тот вежливо поклонился, словно получил двадцать пять центов.
    Было уже восемь часов, когда Маркэнд вошел в столовую Дейндри, занимавших в отеле скромное и уютное помещение из двух комнат. Оба они и Элен еще сидели за столом. Ему навстречу поднялся Джадсон Дейндри, строгий худощавый джентльмен, чей каждый шаг, несмотря на хромоту, был самоутверждением. Он спокойно пожал руку зятю, ни словом не коснувшись его опоздания; упрек противоречил бы его правилам в такой же мере, как поздравление по поводу наследства. Миссис Дейндри простила его; материнская прозорливость поблескивала в ее глазах, как бы говоря, что она все понимает; ничего, если мальчик запоздал к ужину и от пего сильно пахнет виски, - ведь не каждое же воскресенье мальчик получает наследство в двести тысяч. Маркэнд выпил стакан хорошего пива, и тотчас же начались его страдания. Час, проведенный с Лоис, вино, разговор с официантом - все это взбудоражило его; теперь, только увидя Элен, он до боли захотел быть с ней вдвоем и целовать ее. Сегодня вечером ему нелегко будет попасть в тот бесстрастный сдержанный тон, которого от всех и всегда ожидали Дейндри. Нервы Маркэнда требовали действия; кровь звенела в ушах, билась в венах, настойчиво рвалась наружу. И когда он взглядывал на Элен... Значит, Лоис только воспламенила его для другой женщины? Войдя, он поцеловал ее так, как подобает мужу на людях целовать жену, но и сейчас, через стол, ощущал аромат ее волос и тела.
    - Ну, Дэвид, надеюсь, вы по крайней мере голодны? - Смеющиеся выцветшие глаза Элизабет Дейндри напоминали ирландские песни.
    - Сейчас увидите! - сказал Маркэнд. Он прекрасно ладил с матерью Элен.
    Она происходила из католической ирландской семьи из Делавэра, в которой общение с богатыми протестантами (отец ее строил быстроходные суда, ходившие по семи морям) в значительной мере вытравило влияние Рима. Ей без препятствий удалось выйти замуж за немолодого удачливого адвоката из шотландских кальвинистов. Миссис Дейндри по-прежнему ходила к обедне и время от времени принимала участие в церковных делах. Ребенком Элен часто бывала с ней в церкви, хотя, по настоянию отца, училась в частной школе либерального толка. Религиозность не привилась к Элен; влияние мистера Дейндри, а более всего снисходительность, с которой он относился к вере ее матери, оказались сильнее ладана и песнопений. Элен не принадлежала к числу эстетических натур; а миссис Дейндри держали в плену пышность католических богослужений и сила традиций. Дочь рано почувствовала превосходство отца, считала его рационализм признаком этого превосходства и в семнадцать лет относилась к церкви с большей нетерпимостью, чем он сам. Но если девушка унаследовала от Джадсона Дейндри тяготение к фактам, то, с другой стороны, она была религиозна, как его предки; в сущности, гораздо религиознее, чем Элизабет Дейндри. Элен выросла в женщину с большой потребностью чувствовать и играть в жизни определенную роль, а такая потребность, как бы ее ни называли, религиозна по существу. Долго она не могла найти ей имени; теологический путь был прегражден духом времени и авторитетом агностика-отца; некая ограниченность не позволяла ей избрать путь эстетический. Подобно многим современникам, считавшим ниже своего достоинства верить в библейские чудеса, она наконец столкнулась с чудесами фактов и еще до выхода из колледжа сделалась ревностной служительницей культа Науки. Вот почему она решила стать врачом. За два года учения она узнала, насколько медицина несовершенна как наука, и это заставило ее изменить решение; она занялась биохимией, надеясь обрести Абсолютное в простейших тканях. Она познакомилась с доктором Конрадом Вестерлингом, который влюбился в нее и нашел ей скромное место в своей лаборатории, в Магнум-институте на Ист-Ривер. Там она работала, покуда не явился Маркэнд и не предложил ей выйти за него замуж.
    Благодаря такой неопределенности устоев, никогда но подвергавшихся испытаниям, жизнь семейства Дейндри была приятной и легкой. Вместо духовного общения, которое, несмотря на возвышенность цели, не может быть совершенным, членов его соединяла спокойная родственная привязанность, легко выполнимый кодекс поступков и отношений. Джадсон Дейндри гордился, что не верит ни во что, кроме терпимости, милосердия и внешних приличий обломков (о чем он не подозревал) того здания первобытного христианства, которое его предки помогали строить тысячу лет назад. Если бы кто-нибудь ему сказал, что он порядочный человек лишь потому, что его прадеды поклонялись непорочной деве, он только улыбнулся бы в ответ; но не стал бы смеяться. В свою очередь миссис Дейндри, подобно многим католикам, ни во что не верила так твердо, как в силу привычки, и удовлетворилась тем, что мирно скользила по медленным водам семенной любви и условного благочестия. Элен, хотя ее родители не подозревали об этом, была более сурового склада; быть может, тут сказался атавизм. Но Маркэнду всегда был по душе их дом. Там все как-то сосуществовало, не выходя из рамок приличия: джефферсоновский деизм Джадсона Дейндри, католичество Элизабет, научные увлечения дочери, животная энергия Маркэнда... если только она не была слишком животной и слишком энергичной. Он любил отдыхать там вечерами. Но сегодня он жил, во всяком случае, испытывал потребность жить, и находиться там было для него мукой.
    Элен чувствовала настроение мужа, и ей казалось, что она понимает его. Еще раньше, чем он сам, она заметила беспокойство, нараставшее в нем, как прилив. - Он создан не для того животного образа жизни, который мы ведем, и вот, вот оно, начало конца: тревога, смутное недовольство, потом он станет искать, и потом - найдет. - Она прошла через все это немного раньше его, как и подобало женщине, которая бессознательно утверждала свою большую зрелость и большую силу. После долгих блужданий она обрела гавань. Теперь стоя на пороге вожделенной и ослепительной истины, она дождется своего мужа, чтобы, взяв его за руку, вместе с ним войти. Элен чувствует физическое желание мужчины, бушующее в мирной тишине этой комнаты, и оно и пугает, и успокаивает ее. В эти две недели - дни перелома! - она искусно избегала его ласк, и он, со свойственной ему своеобразной сменой длительного забытья и внезапных порывов, казалось, до сих пор не замечал непривычного лишения. Но сегодня она должна заговорить с ним первая! Она не смеет дольше откладывать. Голос более властный, чем потребность покоя, заговорил в ней сегодня утром. Но как примирить то, что она должна сказать Дэвиду, с его мужским голодом, от которого и в ней разгоралось желание, чтобы тела их в безмолвии познали друг друга? - Значит, сегодня ночью не будет объятий. Может быть, повременить с разговором? Заговорить потом, после ласк и сладостного утомления, когда он снова будет знать, что я люблю его! Нет, это было бы оскорблением. Любовь не может возникнуть из малодушия. - Как бы ни радовалась она его желанию, зная, что для него ее тело полная чаша и что его тело источник земной жизни для нее, она глубоко уверена, что не сможет приблизиться к нему до тех пор, пока он ее не поймет... не поймет в ней женщину, рожденную наконец и наконец доступную пониманию. Между тем, наблюдая за мужем, она видит, как ему не по себе, как беспокойно и жадно он ест, как слегка подергивается у него веко; и сегодня ей особенно нравятся его широкие плечи, его руки, такие сильные и так похожие на руки Тони. На губах ее вкус наслаждения телесной близостью с ним и слова молитвы: "Благослови меня сказать сегодня то, что я должна сказать, господи, заставь его понять... чтобы я могла возвратиться к нему снова и навсегда". Как только позволили приличия, Элен извинилась перед родителями, и они распрощались.
    Неприветливая ночь наполняла улицу; в окнах невысоких домов мягко светились затененные лампы.
    - Ты устал, не хочешь пройтись пешком? - спросила Элен, но Маркэнд уже окликнул такси. Он отворил дверцу и помог ей войти с властной настойчивостью мужчины, которая испугала ее. Машина дернулась и пошла; он крепко обнял ее, просунул руки под пальто, ладонями накрыл ее груди и поцеловал в губы.
    Весь дом спал вместе с детьми. В библиотеке Элен сбросила пальто и шляпу и села.
    - Мне нужно поговорить с тобой, Дэв.
    - Может быть, сначала устроимся поудобнее?
    - Нет, мне нужно с тобой _поговорить_.
    - Я не стану тревожить тебя, Элен. Есть вещи, которые нужно преодолеть прежде.
    Теперь она смотрела на него с удивлением.
    - Я тебя позову, - сказала она и вышла.
    Маркэнд в безотчетном напряжении стал разглядывать книги. Книги Элен. Он не был любитель чтения, хоть порой ему нравились стихи или хороший рассказ. Как-то все выходило, что читать ему было некогда. Время отдыха, будь то день или больше, отнимали дети, поездки за город. В свободный час можно было побродить по улицам или приятно вздремнуть. (Он любил спать.) Зато Элен была завзятая книжница!.. Вдоль стен в безупречном порядке стояли английские поэты, эссеисты, драматурги. Гиссинг, Генри Джеймс, Тургенев, Толстой. Целая полка французов, в бумажных, изредка кожаных переплетах: Анатоль Франс, Андре Жид, Морис Баррес. Ряды психологов и ученых: Уильям Джеймс, Рибо, Ройс, Пуанкаре. На столе груды новых журналов, в которые Маркэнд и не заглядывал никогда. Тощие томики ультрасовременных поэтов, он читал их имена: Уильям В.Муди, Джон Холл Уилок, Стивен Филипс. Роман Эдит Уортон "Житие св.Терезы", книга о методе Монтессори (об этом Маркэнд кое-что слышал и отнесся с одобрением: речь шла о большей свободе для детей), красный том, не меньше тонны весом: "Психоанализ". - Это еще что такое? Можно ли считать, что знаешь свою жену, - размышлял он, - если в ее сознании живут целые миры, чуждые мне. Да, но ведь и мой, деловой мир ей чужд. Но что такое, черт побери, этот деловой мир? Набор незамысловатых фокусов. А книги, которые безмолвно входят в твою жизнь? - Но инстинкт подсказывал Маркэнду, что книги не имеют значения. Их многочисленные и противоречивые голоса далеки от биения жизни. Он подумал о своей встрече с Лоис, о потребности обладать Элен, томившей его теперь. Ты живешь с женщиной, ешь и спишь с ней вместе, даешь жизнь ее детям. Ты живешь с ней, год за годом пожирая ее красоту, точно пищу. Но знаешь ли ты ее? Знаешь ли самого себя? Он вдруг вспомнил об утренних отлучках Элен, подумал о физическом отчуждении ее, длившемся вот уже несколько недель. Он неподвижно стоял посреди комнаты с книгой в руке... "Дэвид!" - послышалось сверху. Он положил книгу и стал подниматься по лестнице, осторожно, словно шел по ней в первый раз и боялся оступиться.
    Элен полулежала в постели, опираясь на подушки; на ней был голубой халат, чулки и домашние туфли.
    - Надевай свой шлафрок и приляг тут, рядом со мной.
    Он заметил, что она все обдумала заранее: относительная близость, необходимая, чтоб ему было приятно, и препятствие, чтобы заставить его слушать. Он накинул шлафрок, но не лег, а сел в ногах ее кровати.
    - Мне так очень хорошо.
    Она неодобрительно шевельнулась, но ничего не сказала. Потом наклонилась вперед и взяла его руку.
    - Дэвид, когда ты пошутил сегодня у Динов насчет перстня кардинала, ты не знал...
    - Что? - у него пересохло в горле.
    - Я шла к этому постепенно, целый год. И только в последние месяцы... помнишь, когда случилась эта история с Тони?.. это наконец свершилось. Постарайся понять. Это так серьезно, так важно для меня, для нас. Я нашла Истину. Я приняла католичество.
    - Ты приняла католичество?
    - Да. Ах, мне так много нужно сказать тебе, и я не знаю как. _Как_ можно сказать все это? Дэвид, Дэвид!.. - Она словно умоляла его, сжимая его руку.
    Маркэнд посмотрел на ее руку, глазами скользнул от сильной кисти к локтю, к упругому плечу, к глазам, согретым скрытой от него и чуждой ему страстью. Он отнял свою руку. Да, это было серьезно; это не было "интеллектуальное убеждение", почерпнутое из книг. Если б она сказала ему, что отдалась мужчине, как ему отдалась Лоис, это было бы больное, но не имело бы такого серьезного значения: она не стала бы для пего такой далекой и невозвратимой. Весть об этом неожиданном вероломстве была губительнее, чем если б он узнал, что чужие губы касались ее груди, которую он так любил. Теперь Маркэнд понял, что он чувствовал все это время: неведомый пыл в ее теле, так хорошо знакомом. Оттого, что она любила его, отчужденность между ними казалась еще ужаснее. Она замкнулась в себе, и в первый раз он остался за пределами ее существа. Он почувствовал себя оторванным, как сухой лист, упавший на осеннюю землю.
    - Элен, ты твердо решила?
    - Дорогой, - она стиснула руки, - я решила твердо.
    Ее глаза, целиком во власти чужой силы; ее тело, послушное чужому экстазу. - Не моему, не нашему экстазу!
    - Я человек непредубежденный, - сказал он, - но я знаю, что такое церковь. Разве ты не соглашалась со мной, когда мы касались этого, говоря о твоей матери? Я не могу понять. Это не наш мир, Элен. Он обращен к прошлому.
    - Это совсем иной мир. Он вне времени. Истина в нем.
    Ясность его мыслей удивила самого Маркэнда. Он никогда особенно не задумывался над всем этим. В нем основы протестантизма выветрились давно, еще до того как в Клирдене умерла его мать. Он даже не знал, верит ли он в бога. Но теперь он точно знал, что всегда ненавидел католическую церковь. Не ту пустую привычку, которой придерживалась миссис Дейндри, но истовую веру, которую он сейчас чувствовал в Элен.
    - Я знаю, что потерял тебя.
    - Так, как ты это понимаешь, - сказала она, - ты меня потерял уже давно. Но ты не потерял меня. Никогда я не была так близка к тебе, Дэвид.
    Он видел ее стиснутые руки, ее тело, голосом которого были эти любимые руки. Он чувствовал свою страсть, возбужденную обладанием Лоис. Именно из-за Лоис было непереносимо, чтобы Элен хотя бы на йоту отдалилась от него!
    - Ты чувствуешь свою близость ко мне, - сказал он, удивляясь ясности своих мыслей, - вероятно, оттого, что ты хочешь этой близости, уйдя так далеко.
    - Это верно, Дэвид. Каким проницательным ты умеешь быть! Всегда, с первых дней нашего брака, в моих поисках истины, необходимой для жизни, я была далека от тебя. Почему? Потому что ты не хотел искать вместе со мной. Ты мне одной предоставил пройти через все это. Но теперь, когда я нашла Истину, первым даром ее должно стать мое возвращение к тебе. Ведь все это время я покидала тебя лишь потому, что, не найдя Истины, я не могла быть по-настоящему близкой тебе, по-настоящему твоей.
    - Зачем тебе нужно было покидать меня?
    Она снова взяла его руку, сжала ее, потом снова выпустила.
    - Разве когда-нибудь тебя занимало мое стремление найти истину? Вспомни, Дэвид! Когда мы поженились, я отказалась от своей работы в институте с Конрадом Вестерлингом. Ты никогда не задумывался над тем, что это было... что это значило для меня... Это был отказ от целой жизни. Конрад был блестящий материалист, уверенный, что истину можно измерить и что лишь то, что можно измерить, истинно. Я тоже верила в это. Когда я полюбила тебя, я утратила эту веру. Ведь Конрад любил меня гораздо больше, чем ты, и все же его научная религия значила для меня меньше, чем ты, у которого вовсе не было никакой религии. Что-то в тебе я полюбила в миллион миллионов раз больше, - это нельзя было измерить, но это не была страсть, Дэвид, тогда еще нет. И все же это было сильно и истинно. Много лет вся моя религия и вся моя жизнь заключалась в том, чтобы быть твоей женой. Я полностью жила тобой... в этом была моя истина. До тех пор, пока я не поняла, что так продолжаться не может, потому что тебя самого не удовлетворяло это. Как же это могло быть истиной для меня, когда ты сам в эту истину не верил? Ты спал, жил во сне, и как будто не нуждался ни в какой истине... Жил скорее не как человек, а как растение, взросшее там, где случайно пустило корни. Я больше не могла глушить свой разум. Я снова стала мыслить. Ты, наверное, ничего не замечал. Тогда Марте было три года, а Тони - пять. Не помнишь? До той зимы я сама возилась с ними. Наверно, ты не помнишь. Пока Марте не исполнилось три года, мы держали только кухарку. Я все, все делала сама для детей, не говоря о прочих мелочах - вела хозяйство, и ухаживала за мамой, и умела быть свежей каждый вечер, когда ты, не менее усталый, возвращался из конторы. А потом я взяла к детям мисс Кост, и у меня сразу стало много свободного времени. Я снова принялась за поиски истины, необходимой мне для жизни. В этих поисках я была одинока. Всегда одинока. Ты в это время продолжал спать. О, сколько книг я прочла! Факты Конрада Вестерлинга мне уже не помогали. В скольких обществах я состояла! Не стоит углубляться в это. Но только вот что я хочу заставить тебя понять, Дэв: этот кризис мне пришлось пережить одной. Ты ни разу ничего не увидел и не почувствовал, даже тогда... даже когда лежал в моих объятиях. Но теперь я нашла то, что искала. После стольких теории и книг так близко! И теперь ты должен быть со мной. Женщина может искать, если нужно, одна, без своего возлюбленного. Но если она нашла истину - в ней жизнь; и я должна пережить это вместе с тобой.
    Она улыбалась, и тихо плакала, и уговаривала его - так не похоже и так похоже на Лоис.
    - Я нашла благодать, - шептала она. - Христос стал живым для меня. Она сжала руками грудь. - Вот здесь. Но я не только христианка. Прежде всего - я твоя.
    - Тебе тяжело пришлось, - сказал он.
    Слезы свободно лились по ее щекам.
    - А я-то думал, что ты счастлива!.. До чего глуп может быть человек!
    Он думал: - Гармония нашей половой жизни. Неужели только это делало меня счастливым? Но я думал, что женщина...
    - До чего глуп! - сказал он вслух.
    Они молчали оба, и каждый сознавал, что слова привели их к пониманию той близости, которая лежала вне этих слов. Физической близости. Такой, какой не допускают слова. Перед ними неясно обозначился новый мир - мир необычного. Теперь, когда все было сказано, он придвинулся и стал между ними и позади них. Только перейдя через него вместе и подчинив его себе, этот мир необычного, можно было освободиться от него и возвратить утраченную близость.
    - Я ничего не могу сказать, - проговорил он. Он вдруг почувствовал усталость, точно внутренний взор его провидел гору и тело знало, что должно взойти на нее.
    - Иди ложись спать, - ласково сказала она.
    Он разделся, погасил свет и лег на свою постель. Он заснул почти мгновенно. На улице стало совсем тихо, влажный ветер пригнал с юга тучи, и в полночь они разразились дождем над городом. Внезапно проснувшись, Маркэнд приподнялся на постели и склонился над Элен. Рука его сжимала край ее одеяла, словно хотела сорвать его прочь. Элен неподвижно лежала на спине и дышала так тихо, что он не мог сказать с уверенностью, спит ли она. Но преграда между ними... Он отодвинулся на свою постель и долго лежал с открытыми глазами.
    2
    Маркэнд силился понять, что с ним происходит. В чем же дело?.. Но это ему не удавалось, и однажды он понял почему: он не знал, где искать ответа на этот вопрос. - Черт возьми! - сказал он себе. - Я так же беспомощен, глядя внутрь самого себя, как если бы глядел на звезды, желая без телескопа определить их движение. - Он бормотал до тех пор, пока мисс София Фрейм, его помощница и секретарь, не оглянулась на него из-за своего стола.
    - Не могу ли я чем-нибудь помочь вам? - спросила она. Он повернулся к ней: мужская фигура, длинное умное лицо, глаза, скрытые очками.
    - Нет, благодарю вас. Это я, должно быть, со сна.
    Она сдержанно рассмеялась его шутке, а Маркэнд в это время спрашивал себя: - Когда она спросила, не может ли она помочь мне, почему я прежде всего поспешил взглянуть на ее тело? Разве мне нужна женщина? Нет, не то. Если б это было так просто! Чего не хватает ее телу? Знаю. Много плоти, мало жизни. Может быть, в этом - ключ к разгадке? Жизнь... мне нужна жизнь.
    На столе у Маркэнда стояла шкатулка, подарок Элен, всегда наполненная душистым английским табаком. В ящике лежало несколько трубок; он выбрал из них одну, раскурил и втянул пьянящий дым. Было уже после полудня, он с утра напряженно и долго работал. Дым трубки показался ему необыкновенно сладким, может быть оттого, что он устал: но вернее потому, что сегодня в нем как-то необыкновенно обострены были все чувства. Завтрак был необычайно вкусный, горький эль оставил особое терпкое ощущение во рту; на улице он обращал внимание на встречных девушек, и почти все казались ему хорошенькими; их лодыжки, округлые груди, щеки, пылающие от холода (март на исходе снова вернулся к зиме), тревожили его и смущали. Он выпустил облако дыма и посмотрел в окно. Его контора помещалась в верхнем этаже здания, близ западного конца Уолл-стрит, и ему видна была река, видны были пароходы на ней, видны были темные шумные грязные улицы, осененные Бруклинским мостом. Все это было прекрасно: радужная окраска сумеречных вод, дым пароходов, повисший в воздухе под громадами туч. Он сделал долгую затяжку - что за трубка! - и выдохнул дым. Предположить, что вот в эту минуту у него отняли бы табак. - Как бы я дрался за него! - Значит, табак нужен ему. В это мгновенье он понял, как непрочна его жизнь. Он отложил трубку и вдруг вспомнил, что работает в табачной промышленности. - Когда я в последний раз думал об этом? - Казалось, до сих пор он никогда не осознавал все так отчетливо. Ну конечно! И он, и "Дин и Кo", и ОТП занимаются табаком. Что ж, это не так плохо. Табак - вещь, приятная на вкус, помогает сделать сносной жизнь, о которой ему ровно ничего не известно. Но весь этот сложный механизм... гроссбухи, отчеты, векселя, торговые сделки, махинации... все это без остатка поглощало табак! Именно здесь, в этой стороне дела, заключалось нечто, о чем он никогда до сих пор не задумывался, - и именно здесь что-то было не так. - Отчего в табачном предприятии ни малейшего места не занимает табак, самый вкус его? Что же составляет жизнь нашего предприятия? Табак? Ничуть не бывало! Цены, сделки, недвижимость, реклама... все, кроме табака.
    Он знал, что эта мысль бесспорна и сентиментальна.
    - Как вы полагаете, мисс Фрейм, достаточно я поработал для одного дня?
    - Без сомнения, мистер Маркэнд, я бы даже сказала, что на полтора дня хватит.
    Умная, великодушная мисс Фрейм! Она любила работать для него. Он хотел задать ей несколько вопросов, но понял, что они непристойны. Почему? Они приблизили бы ее к нему, он увидел бы ее жизнь. И она поняла бы их. И ушла бы? Из-за этого она могла лишиться места, если б почувствовала себя оскорбленной или решила, что должна почувствовать себя оскорбленной. Последнее вернее. Лучше не стоит. Жизнь чересчур сложна, никто не осмелится подойти к ней вплотную. Его аналогия со звездами: в ней есть смысл. Их движение, изучение жизни. Астрономия чувства и бытия? Он и все прочие - просто мелкие барышники, а не астрономы жизни. Кто же астрономы в таком случае? Газеты? Государственные деятели? Руководители делового мира? Церковь? Элен... Да, она нашла свою вселенную. Что с того, если система несколько устарела... солнце вращается вокруг земли, а земля, плоская, как тарелка, как... как, бишь, его звали? Птолемей... мертва, как Птолемей? Для Элен система действует. И черт возьми, как она может быть мертвой, если Элен... Элен, которая читала все книги на свете, ученая Элен, работавшая в знаменитом Магнум-институте...
    - Мисс Фрейм, будьте добры, найдите мне номер телефона. Доктор Конрад Вестерлинг... Нет, не телефон, а адрес.
    Много лет прошло с тех пор, как они виделись в последний раз. Маркэнд вспомнил свои размышления перед женитьбой: - Вестерлинг больше любит ее, чем я, достойнее ее, чем я, - решение отстраниться и уступить ему место; и упрек Корнелии Реннард, который теперь, после ее смерти, казался ему вещим: "Вы должны продолжать встречаться с Элен. Отступить теперь было бы оскорбительно. Как вы смеете вести борьбу с Элен в интересах другого?" Они послали Конраду приглашение на свою свадьбу; позднее, устроившись в своем новом доме, они не раз звали его к себе; но он постоянно отказывался. "Мне думается, Конрад не хочет бывать у нас", - сказала наконец Элен. Десять лет... Мисс Фрейм отложила толстый справочник, в нерешительности взялась за другой. Но он по-прежнему работает в институте. Не так давно Маркэнд читал о нем в газетах.
    - Вестерлинг. Конрад, доктор, вот. Он живет в Бруклине. - Мисс Фрейм положила перед Маркэндом листок бумаги с выписанным адресом.
    - Позвоните ко мне домой. Скажите миссис Маркэнд или горничной, что я, вероятно, запоздаю. К обеду пусть меня не ждут.
    Элен, астрономия, церковь. Маркэнд шел по Нассау-стрит. Дома походили на людей, каких встречаешь на тротуарах трущоб, - серых, небритых, сгорбившихся людей сомнительной профессии, в рваных брюках и обвисших засаленных пиджаках. И у таких людей есть свои страсти, волнующие их в тайный час! Так и эти дома. Унылые и ветхие, они стоят по сторонам, но страсть, оживляющая их, видна каждому: эта страсть - людской поток, брызжущий из дверей. Вместе с ним Маркэнд торопливо подвигался к мосту. Как страстно рвутся домой все эти люди, как далеки их страсти от их трудовой жизни! Маркэнду пришла в голову новая мысль: - Если б это не было так, их тела и платье были бы иными, город стал бы красивее, Нассау-стрит не напоминала бы серых сгорбленных людей. Но, дойдя до середины моста, он оглянулся назад на Манхэттен. Башни его сверкали на солнце, которое от тумана становилось все огромнее и огромнее, пока не истекло кровью, заливая все небо. Гавань стала плеядой трепещущих шафранных и сапфирово-синих отражений. Он увидел, как все это прекрасно... когда смотришь издалека. Дома и толпы, вытекающие из них точно черная кровь, не были видны отсюда. Виден только огромный сверкающий контур... когда смотришь издалека.
    Когда мост титаническим взмахом пронес Маркэнда сквозь сказочный мир прекрасного и опустил в неказистой Бруклинской уличке, он нанял такси до Колумбия-Хайтс и вскоре стоял в нерешительности перед серым деревянным домом. Последний раз он видел Вестерлинга на обеде у Дейндри перед самой своей помолвкой с Элен. Вестерлинг развивал свои своеобразные взгляды на медицину с некорректной горячностью, чем вызвал корректный упрек со стороны Джадсона Дейндри. И сердце Маркэнда решительно склонилось на сторону длинного худого ученого, Выйдя вместе с ним из дому, он высказал ему свое сочувствие, чем заслужил от доктора упреки, значительно менее корректные, чем те, которые доктор слышал от мистера Дейндри.
    Служанка сказала ему, что доктора Вестерлинга нет дома.
    - Он, верно, скоро вернется. Уж к обеду-то он всегда дома.
    - Можно мне подождать?
    Она провела его в комнату, окна которой выходили на гавань. Солнце зашло, редкие башни (среди них новый небоскреб Вулворт-Билдинг, самый высокий из всех) клонились от массивного неба к кипящим водам гавани. Они вдруг показались Маркэнду непрочными и легковесными от блеска огней. Комната была высокая, холодная, проникнутая утонченным самоутверждением. Все в ней, даже мебель, гравюры и книжные переплеты, было бледно. Потом Маркэнд увидел перед собой хозяина этой комнаты.
    И снова Маркэнд, как и двенадцать лет назад, почувствовал себя неловким юнцом перед страстной целеустремленностью этого человека. Он пожалел, что пришел. Он сделал шаг вперед и пробормотал свое имя, хотя знал, что в этом не было надобности.
    - Садитесь. - Вестерлинг холодно разглядывал его: немного отяжелел, но не перезрел и не прогнил, как большинство из них.
    Вестерлинг тоже сел.
    - Как поживает... Элен? - Он заставил себя произнести это и тотчас же почувствовал свое превосходство - и не без удовольствия вошел в роль. - У вас есть дети?.. Ах, да. Ну, как они? Как вы сами, Маркэнд? - он улыбнулся. - Выглядите вы отлично.
    - Спасибо, Вестерлинг. Жаловаться не могу. Как вы все это время?
    Маркэнд уже овладел собой, и это не понравилось Вестерлингу.
    - Я не меняюсь, - сказал он холодным тоном и покраснел, сразу поняв, что слова его заключали в себе признание. - Итак? - спросил он, чтобы скрыть свое смущение, и пристукнул ногой по не покрытому ковром полу.
    - Вероятно, - сказал Маркэнд, - вы удивляетесь, зачем я пришел. Я сейчас перейду к делу. Это немного трудно.
    - Что вы! Отчего трудно?
    - Дело в том... дело в том, что я пришел задать вам один вопрос.
    Маркэнд видел перед собой человека, который ждал, умышленно не пытаясь помочь ему. Вестерлинг стал суше за эти годы. Только глаза были прежние... горячие и влажные.
    - Дело в том... это может показаться вам странным. Но когда вы поймете - это действительно... - Маркэнд остановился. Ему не хотелось говорить об Элен - сейчас. Он поборол свою неловкость. - Да чего я боюсь? - Видите ли, - он улыбнулся, - я пришел к вам потому, что вы, пожалуй, самый умный человек из всех, кого я знаю. Правда, мой вопрос не совсем по вашей специальности. Но мне кажется, ум есть ум. Именно оттого, что вы ученый, оттого что я всегда относился к вам с уважением... А это для меня очень важно.
    От смущения или проницательности (Маркэнд и сам не знал) он взял верный тон. Вестерлинг явно смягчился.
    - Я жду, - сказал он, улыбаясь.
    - Что вы думаете о римско-католической церкви?
    Черные глаза широко раскрылись и поглядели на Маркэнда.
    - Вы сказали, что, когда я _пойму_, ваш вопрос не будет казаться мне странным.
    - Уверен в этом.
    Спокойствие всемирно известного биохимика было нарушено неожиданным гостем. Он напряженно силился сохранить выдержку. Сейчас ему вдруг представился случай заговорить отвлеченно на отвлеченную тему. Он увидел в этом выход, а Маркэнд таким образом мог получить то, зачем пришел. Старший из собеседников положил ногу на ногу и поудобней устроился в кресле.
    - Так вот, - сказал он, - ловлю вас на слове. Ваш вопрос мне действительно показался странным. Вы являетесь к специалисту по гистологии клетки спрашивать его мнение о римской церкви. В прошлом?
    - Нет, - поспешно ответил Маркэнд, - церковь как живая сила. Современная церковь.
    Вестерлинг ни о чем не догадывался. Мысли о жизненных осложнениях, связанных с этим вопросом и с человеком, задавшим его, и с женой этого человека, не приходили ему в голову. Он думал о церкви.
    - Ну, что ж, - улыбнулся он, - как человек, воспитанный в иудейской вере, я, пожалуй, несколько пристрастен к римской церкви. Видите ли, я наследник той культуры, которая пыталась (и тщетно) поглотить весь мир. Как же мне... да... как мне не восхищаться институтом, который с помощью своей философии, пауки, искусства в течение тысячелетия с успехом осуществлял владычество над миром? - Он помедлил. Ему самому понравилось это вступление. - Церковь... современная церковь. Она и до сих пор могущественна, а могущество - синоним величия. Она - на ваш вопрос, дорогой Маркэнд, трудно дать простой ответ, - она наш великий враг и в то же время наша великая мать. Постараюсь объяснить. Мы должны уничтожить ее для того, чтобы спасти идею, которую она взращивала более тысячи лет. Я не хотел бы говорить притчами. Видите ли, дорогой Маркэнд, - Вестерлинг еще глубже погрузился в свое кресло, вытянув ноги вперед и сложив руки на коленях, - люди всегда пытались воспринимать мир или, по меньшей мере, ту его часть, с которой им приходилось иметь дело, как некоторое единство. Можно сказать, что эта попытка заключает в себе один из аспектов цивилизации и наука есть лишь позднейшее ее воплощение. Но к этому мы еще вернемся. На земле оказалось чересчур много вещей, мертвых и живых, не говоря уже о звездах в небе и о причинах зла и страдания, заключенных в нас самих... чересчур много противоречивых явлений. Раз уж людям пришлось иметь дело со всем этим хаосом в целом, прежде всего следовало навести здесь порядок: тогда они могли бы все подчинить своей власти. Вот почему они пытались сделать из мира одно целое. Но им не хватило средств и уменья, хаос оказался слишком неподатливым. Они очутились в тупике, не сумели свести воедино мириады разрозненных концов. И вот они нашли выход... Они изобрели род интеллектуальной кислоты, действию которой можно было подвергнуть всякое упрямое противоречие: кислота разъедала его, превращая все вещи в податливое тесто, которое в конце концов можно было скатать в одно целое и проглотить. Эта кислота называется религией. Или философией. У нее множество форм: трансцендентализм, идеализм и тому подобное. В современном западном мире есть одна группа людей, умеющая применять эту кислоту: католики. Они берут всякую реальность - фактическую или психологическую - и все превращают в поганое месиво. То, что они называют греховной плотью. Это избавляет их от стараний сделать жизнь лучше. Они указывают на свой символ веры, который, конечно, и гармоничен, и целостен, - ведь они сами создали его. И они говорят: видите? Вот объяснение всему. А то, чему здесь не находится объяснения, либо ложь, либо зло, - поэтому забудьте о нем.
    - Значит, мир не есть единство? - Маркэнд наклонился вперед.
    - Откуда мне знать? Я только скромный ученый. Мне известен целый ряд единых систем: клеточная система, электронный пучок, туманность. Математическими формулами мы уменьшаем их число, но ведь это трюк. Может быть, единых систем вообще не существует. Но католики устанавливают единство системы, разрушая упорные противоречия конкретных явлений. Это легче всего.
    - Значит, католицизм - духовная отрава?
    - Да, потому что он есть неверное решение задачи.
    - Потому что он есть ложь, - серьезно сказал Маркэнд.
    - Ну, это, пожалуй, чересчур теологически звучит. Скорее - потому, что он основан на абсолютном отрицании фактов и удерживает своих адептов от дальнейших поисков истины путем анализа фактов... Конечно, это не единственная форма. Существует, например, христианская наука, это уже самый дешевый трюк. Католицизм - форма наиболее респектабельная. Он остроумен, его создали остроумные люди тысячу лет тому назад, когда не существовало ни более совершенной науки, ни более совершенного реализма. Они, видите ли, "признавали" реальность: дуалистический реализм со всей его путаностью, говорили они, существует; однако существует и другая реальность: благодать, вера и тело Христово, перед которой первая реальность - ничто.
    Вестерлинг замолчал. Маркэнд почувствовал, что может встать, поблагодарить его и уйти. Казалось, он не ждал от Маркэнда объяснений по поводу этого странного визита. Но Маркэнд не доверял собственному впечатлению. Без сомнения, Вестерлинг ждет. Молчание длилось.
    - Элен, - сказал Маркэнд тихо, - приняла католичество.
    Человек, сидевший в кресле, казалось, не пошевелился. Потом Маркэнд увидел, как тело его задрожало, точно туго натянутая проволока, и глаза помутнели от гнева.
    - Вы пришли ко мне, - голос звучал глухо и монотонно, - вы пришли и заставили меня читать вам лекцию по истории религии. Кому нужен был этот обман? Вы хотели получить от меня объяснение того, что происходит с вашей женой. От меня! Приятное объективное объяснение, от которого у вас стало бы легче на душе. Вы - ничтожество! Я скажу вам, отчего ваша жена обратилась к католической церкви. Оттого, что она несчастна, оттого, что вы довели ее до отчаяния. - Голос его звучал все резче. - Если бы вы были мужчиной, если б вы создали ей жизнь, которая могла бы ее удовлетворить, если бы... - Он вскочил со своего кресла. - Вон отсюда! - закричал он. Как вы смели прийти ко мне? Элен! - Голос его сорвался и умолк, он заломил руки и бросился из комнаты.
    Маркэнд стоял неподвижно; вид заломленных рук Вестерлинга поразил его. Сильные, уверенные руки ученого... руки человека, который любил и чья любовь потерпела крушение. Маркэнд стоял в ожидании. - Если я уйду, думал он, - я лишу его возможности сказать мне последнее слово, будь то оскорбление или извинение. Подожду немного. - Он стоял, поглядывая на дверь. Но никто не входил. Наконец он решился уйти.
    Уже настал вечер, но тьма, в которой он шел к мосту, была точно ослепление после удара по глазам. Элен была в горе из-за него, впала в отчаяние из-за него, дошла до падения из-за него. Каждое слово Вестерлинга - истина. Он наконец увидел себя самого, и зрелище оказалось непривлекательным. Но Элен нужна ему. - Что я могу дать ей? - Ответ заставил его побледнеть: даже сейчас, когда она так отчаянно нуждалась в его помощи, он не мог ей дать ничего. - Это - первое, что я должен признать. У меня ничего... ничего для нее нет.
    ...Элен была счастлива. Ее мир приобрел смысл: умелое хозяйничанье в доме, деятельность в благотворительном комитете, скука часов, проводимых в обществе матери, чтение книг - все это получило новое значение. Теперь ей сразу становилось ясно, может ли она найти в книге раскрытие истины или же только развлечение. Теперь наконец она могла любить детей, не терзаясь. Тони и Марта были до сих пор для Элен бременем почти непосильным. Они принадлежали ей; но как могла она с _уверенностью_ сказать, что всегда права в своих поступках и мыслях о них? Теперь - слава богу! - она знала, что они не принадлежат ей; что, считая их своими, она проявляла непростительную гордыню. Разве она их создала? Постигла тайну их крови? Господь сотворил в ее теле тайну жизни, ее же дело было только произвести их на свет. Дети, как и собственная ее жизнь, даны ее душе взаймы, на время, и это ко многому ее обязывает. Справится она со своим долгом - и заслуга будет вовсе не ее; а не справится - несмотря на все свои старанья - она будет прощена по той же высшей милости... Теперь ей легко. Дети ее, как и сама она - в боге. Жизнь непостижима, порой прекрасна, порой жестока. Она старалась умилостивить ее, сделать милосердной к детям. Ведь это тоже часть жизни, часть их жизни - если у них есть мать, все делающая для того, чтоб они стали сильными и чистыми. Но главное - сама жизнь и создатель ее - бог.
    Она глядела на мужа, и сердце ее пылало. - Он придет, он должен прийти ко мне опять. Он поймет, что я близка ему, и сам станет ближе. - И она ждала. Ей больше некуда было торопиться. Время теперь для нее значило так мало, ибо так огромна была в сравнении с ним благодать. Теперь, когда Дэвид поднимался по утрам с постели, далекий, с глухой болью в глазах, она могла ждать. Со временем господь поможет ему понять, что ее пребывание здесь, с ним, не случайно, что оно так же неизбежно, так же является одной из форм его и ее бытия, как форма их тел.
    Ее уверенность в их браке тоже окрепла, хотя теперь она была иной. Как изменчиво было все то, от чего прежде зависела его реальность! Физическая радость ласки, постоянно повторяемые уверения в том, что он любит ее и она - его, гармония их семейной жизни. Какая мука! Теперь, когда это было позади, ей трудно было понять, как она могла выносить это, и еще труднее ей было понять, как все другие, все те, кого ей приходилось встречать, выносят тягостность своей жизни. Теперь реальность ее брака ни от чего не зависела. Потому что и жизнь, и брак означали подчинение, боль, экстаз; требовали смирения, твердой веры, понимания; давали новую жизнь. Сомневаться в своем браке было бы для нее так же нелепо, как сомневаться в своем собственном теле или в своих детях.
    Элен казалось, что только теперь начинается ее интеллектуальная жизнь. Инстинкт и прочитанные книги по психологии говорили ей, что мысль есть плод органического ощущения. Она твердо была убеждена, что в женщине, во всяком случае, правильное мышление не может предшествовать правильному поведению в жизни и что в ней здоровый жизненный опыт всегда предшествует мысли. Элен успела пройти через всю гамму модных credo, жадным умом пожирая новые учения, переходя от одного увлечения к другому, как только оказывалось, что пустота по-прежнему осталась незаполненной, подходя ко всему с такой нравственной серьезностью, которая более слабого человека могла бы привести к фанатизму или отчаянию. Вестерлинг, приобщивший ее к культу пауки, послужил причиной ее первого разочарования. Двадцатидвухлетняя девушка с высокой грудью, обрисовывавшейся под рабочей блузой, и с синими глазами, в которых отражалось солнце, проникавшее через окна лаборатории, хотела верить в радость. "Нет ничего достоверного, потому что нет ничего точного", - не раз говорил он ей. И порой ей за этим слышалось: "Жизнь, разумеется, отвратительна". "Клетки, - говорил он, атомы, электроны, все отдельные частицы - все это абстракция. Ничего нет более неустойчивого, чем абстракция. Математика подобна крокету Красной Королевы из "Алисы в стране чудес", в котором вместо шаров были дикобразы, а вместо молотков - фламинго". Но дело, конечно, было не в этом, а в том, что она чувствовала какую-то лихорадочность в обожании Конрада и инстинктивно догадывалась, что между его идеями и его личностью существует тесная связь. Любовь к ней этого блистательно одаренного и преуспевающего ученого была проявлением его слабости, а не силы, его томления о том, чего не хватало ему самому. А Дэвид? Человек неопределенных взглядов, неспособный отстаивать свои убеждения перед ней и тем более перед гениальным интеллектом своего соперника; и все же в его любви была какая-то полнота, его цельность так же была связана с неопределенностью его воззрений, как лихорадочность Вестерлинга с его рационалистической определенностью. Твердость фактопоклонницы поколебалась, и она готова была искать истины в иррационалистическом существе Дэвида.
    С рождением детей дремотное состояние покоя, навеянное плотской близостью мужа, дало трещину, и это было началом новых тревог и исканий. Их любовь не ослабела; даже физическое влечение друг к другу возвратилось после некоторого перерыва, и его новая удивительная глубина заставила потускнеть очарование первого года. Но близость Элен к мужу уже не была так совершенна; теперь у нее были дети, ее дети. Они отвлекали ее от Дэвида, миллионами путей уводили к заботам, планам, опасениям, радостям, в которых не было Дэвида. Она по-прежнему была тесно связана с мужем, гораздо теснее, чем с детьми; не было мгновенья, когда она забыла бы о том, что он дорог ей и нужен ей больше, чем они. Но время бесчисленными щупальцами притягивало ее к ним. В сложное сплетение нитей, повседневно связывавших ее с детьми, ее мужу не было доступа. Он даже не подозревал об этом и о той опасности, которую это для него представляло. Каждый день он уходил на работу и, вернувшись, играл и возился с малышами, выполняя несложные поручения, которые она придумывала для пего, беспомощно стремясь вплести и его в эту паутину. Бесполезно! Незапятнанная, лучезарная белизна тех минут, когда он и она оставались одни в мире, который был создан ими, исчезла. И Элен пришлось узнать, что дети - неполноценная замена. Хотя она пеленала их, и кормила, и купала, и ходила с ними гулять, и пела им песни, они оставались сами собой... и с каждым днем росли в своих собственных, им одним присущих измерениях. Она должна была следовать за ними, чтобы поддерживать их и защищать, но их мир не мог стать ее миром. В этом мире она находила для себя не радость проявления своего существа, но лишь муки чувства ответственности. Быть может, она бессердечная мать, не такая, как другие. Но вскоре ей стало ясно: в Нью-Йорке, в Америке множество матерей, подобных ей. Потом она заболела, и решение нашлось. Она наняла опытную няньку - и купила себе свободу. Но это была напрасная надежда. Слишком скоро ей пришлось узнать, что свобода бесцельна там, где нет свершения.
    Для Элен начались годы исканий. Прежде она изучала Джеймса и знакомилась с Бергсоном, теперь она столкнулась со своеобразной и неотразимой психологией Фрейда. Она освежила свои познания в немецком языке и в подлиннике читала произведения доктора из Вены, резкие и волнующие, точно частицы радия в бесформенной руде. Еще в колледже она заглядывала в Рескина и Уильяма Морриса; теперь она познакомилась с фабианцами - Уэллсом, Шоу, Веббами - и приобщилась к дуалистической религии социального и индивидуального прогресса. (Католика Честертона она нашла забавным; он был так явно неправ, что, казалось, сам понимал это. "Невозможно так искусно защищать свои верования, если не сомневаешься в них", - говорила она своим друзьям.) Католицизм, в ее представлении, мог вдохновлять лишь на отточенные эпиграммы и непонятные стихи (она имела в виду Фрэнсиса Томпсона); зато под влиянием социализма Уэллс написал Евангелие! Она попыталась завербовать своего мужа. Не имело никакого смысла давать ему книги вроде "L'evolution creatrice" или "Traumdeutung", в которых он ничего не понял бы, но она заставила его прочесть "Современную утопию" и "Будущее Америки". В Маркэнде это не встретило отклика. Он, как обычно, не сумел выразить свою мысль. "Этот человек не правится мне, - оправдывался он. - Какой-то он неживой". Элен обиделась, продолжала свои поиски одна, выступала в клубе, посещала собрания - и в конце концов поняла, что Дэвид в своем простодушии был прав. Она подвела итог годам своих "социальных устремлений" ко всем этим либералам, утопистам, экономистам, романистам-"провозвестникам", радикалам (разумеется, только серьезным; она брезгливо сторонилась анархистов с безумными глазами, вроде Эммы Голдман, Билла Хейвуда, Поля Вуда, - ей все они казались неудачниками с искалеченной душой, Лишенными разума) и пришла к заключению, что ее милый простодушный Дэвид совершенно нрав. Все эти мужчины лишь чучела, набитые соломой или красным перцем, а женщины неудовлетворенные существа. Жизнь не в них.
    Тогда Элен ушла в себя. Она перестала посещать собрания, забросила книги, оставляла неразрезанными радикальные журналы. Ею овладели тоска и уныние. А муж по-прежнему ничего не замечал. Изо дня в день она влачила свое обычное существование.
    Наступил момент, когда она почувствовала к нему презрение. Она лежала в его объятиях, он ласкал ее любовно и нежно, и она отвечала на его ласки и презирала его. Даже в тот беспредельный миг, когда ее тело, окрыленное экстазом, растворялось в волнах прозрачной музыки, она презирала его. Жизненный поток, в котором они неслись вдвоем, был отравлен. И Элен была бессильна. Она не могла отказать ему в своей близости. Она сама не верила в свое презрение! В чем его вина, в чем она могла обвинить его? Они любят друг друга, и она должна остаться с ним; если бы даже их союз грозил ей смертью, она должна принять смерть в его объятиях. Но как допустить мысль о смерти, пока жизненная сила питает их любовь? Вот в чем мука. Если бы хоть возникло между ними охлаждение, разлад. Но именно их близость несла теперь в себе смерть так же неизбежно, как прежде она несла жизнь и зарождение новой жизни.
    Элен не сразу сумела понять, что презрение к мужу коренится не в ней самой, а в ее беспомощности. Он не изменился. Он был все тот же - слегка сонливый, многого не замечающий вокруг - и все же способный так неожиданно и остро многое понять. Дэвид не замечал ее состояния. Но быть может, он в том же мог упрекнуть ее? Быть может, и его увлекало течение, и он страдал, и ему грозила гибель? Но хотя рассудок стремился смягчить в ней горькое чувство обиды на человека, которого она любила, мучительное сознание своей беспомощности и одиночества не покидало ее. Она испытывала голод и ела, как всегда, - и, как всегда, пища казалась ей вкусной. Но только, когда она ела, пища почему-то не насыщала ее, лишь дразня и усиливая ее голод.
    Однажды на небольшом вечере у своей матери она встретила его высокопреподобие доктора Коннинджа. Что-то в этом человеке сразу оттолкнуло ее; но она не придала этому значения и, когда его острый взгляд отыскал ее среди собравшихся, села рядом с ним. Он был высокого роста, смуглый; у него были густые серебряные волосы, ежиком стоявшие надо лбом, а руки нервные, как у женщины. Было в нем резкое несоответствие между тяжелой плотью и искрящейся жизненной силой, между холодным пламенем глаз и душной теплотой тела. Хью Конниндж был йоркширец, обладал произношением шотландца; давно перешедший в католичество, теперь он занимал место ректора в большом католическом колледже в Нью-Йорке. Он пользовался славой ученого (предметом его исследований были отцы церкви в Северной Африке) и написал житие св.Августина, которое разошлось, как роман; одним читателям нравилось в нем несокрушимое благочестие, другим - мудрость, выраженная современным языком, третьим - красочные описания жизни языческого Рима и Карфагена. Но американская церковь, вероятно, больше всего ценила Коннинджа за его политическую ловкость. Это был человек, любивший препятствия, даже самые незначительные. Конниндж заметил легкое отвращение, вызванное им в этой женщине, в которой он сразу угадал здоровый американский дух, хотя ее свежесть, подобная цветению клевера, напоминала ему девушек его родины. Он заговорил с пей и заставил ее отвечать ему. У него было чутье исповедника, особенно часто проявлявшееся в гостиных, в беседе с хорошенькими женщинами. И Элен с изумлением поймала себя на том, что рассказывает (разумеется, так, как будто говорит не о себе) этому властному и неприятному чужому человеку о смятении, в которое ее повергла жизнь. Конниндж понял, в каком состоянии она находится, и предугадал, что за смятением последует отвращение. Он сказал: "Вы, конечно, читали Бергсона? Помните у него..." Через несколько минут он с похвалой отзывался об открытиях доктора Фрейда, хотя, конечно, говорил он, открытия эти лишь в наш невежественный век могли показаться чем-то новым. И Элен приписала свою неподобающую откровенность с посторонним человеком не своему дурному вкусу, но его исключительному уму. Затем беседа их перешла на другие темы, и вскоре вмешательство остальных дам оборвало ее, но Конниндж успел рассказать Элен забавный случай, которым, между прочим, дал ей понять, что у него в колледже установлены приемные часы, когда всякий может прийти к нему побеседовать на любую тему.
    Хью Конниндж нимало не заботился о том, чтобы обратить в свою веру еще одну из нью-йоркских дам. Он был твердо убежден в том, что свет должен противостоять церкви; и ему нравилось - в прогресс он не верил сравнивать боевую готовность папского престола в наши дни, посреди действенной языческой цивилизации, с его положением пятнадцать веков тому назад, когда его окружала культура "столь же языческая и несравненно более действенная". Но Хью Конниндж заботился о том, чтобы наслаждаться жизнью. В умении наслаждаться жизнью он проявлял всегда вкус и изобретательность, которые, несомненно, были в нем божьим даром и с годами лишь возросли. И поэтому он был доволен, когда через несколько дней привлекательная миссис Маркэнд позвонила по телефону и попросила разрешения навестить его. Неудивительно, что Конниндж отдавал должное теориям Фрейда, которые в то время только что всколыхнули определенные круги; сам он являлся превосходным примером того, что фрейдисты называют "сублимацией". Еще молодым викарием фешенебельной англиканской церкви в Лондоне он едва не погубил свою карьеру благодаря успеху у женщин. Сквозь длинный ряд любовных похождений он пришел к сорока годам отяжелевший и безнадежно усталый. Он понял, что красноречие проповедника, подобно перьям павлина или пению канарейки, было в нем лишь признаком пола. Он погрузился в самоанализ и в углубленные занятия и после нескольких мучительных лет снова вернулся в жизнь окончательно излеченным от англикализма и от слабости к женщинам - худой, смиренный неофит римской церкви. Женщины интересовали его по-прежнему, но теперь он пленял их, как и всех вообще, своей мужественной и проникнутой личным началом верой. С этих нор все, что он говорил или писал, было отмечено темп же утонченно-бесплотными чарами, которые прежде покоряли его любовниц. Он имел необычайный успех как учитель, организатор, церковный дипломат. Правда, он не делал никаких сознательных усилий, чтобы добиться этого. В душе он и в шестьдесят лет оставался поэтом-романтиком, все еще полным потребности боготворить и воспевать самого себя. В молодости он пел всегда одну и ту же песню, и она наскучила ему. У него хватило ума переменить не песню, но собственную душу. И теперь он владел бесконечно разнообразным запасом мелодий. Но если он испытывал наслаждение, возвеличивая перед конгрессом философов преимущества своего религиозного мировоззрения, поучая молодых священников или выслушивая сомнения Элен Маркэнд, то наслаждение было в возможности проявлять себя: обстоятельства служили лишь оправой, алмазом был он сам.
    Когда в послеобеденный час Элен приходила в приемную ректора, ей казалось, что она находится в одном из оксфордских кабинетов. Единственное окно было занавешено красной парчой, на загроможденном книгами столе высокие восковые свечи теплились, как молитвы, на фоне деревянных панелей стен. На книжном шкафу красного дерева с резьбой стояло чучело совы, на другом - бюст Оригена. Неизменная бутылка амонтильядо и блюдо с орешками на обитом кожей табурете рядом с кожаным креслом, в которое опускалась Элен. Телефоны, папки дел, секретари находились в другом кабинете... Почему беседа с этим человеком давала Элен такой же необычайный подъем сил, какой сухой херес разливает в крови? Конниндж никогда не говорил о своей религии. Он как будто считал, что оба они в мире отчаяния ищут законного, но недостижимого утешения. Если накануне она была на концерте, он говорил о музыке; если она только что прочла новый труд о социализме или психологии, он беседовал об его содержании. В нем чувствовались культура, ласковость, глубина... Но не это было главное... Человек этот жил в покое. Он, и его комната, и его колледж, надежно защищенные от жизни, примыкали к тому же миру, что и она; были даже ближе к его печалям и страданиям. И все же он жил в покое. Потому что уют его мира крепко держал его: он был свободен, разумеется, в своих движениях, но не более, чем свободны в своих движениях мышцы и кровь внутри здорового тела. Она сидела в его тесной, освещенной свечами комнате, и ей представлялось, что она сама, и Дэвид, а за ними и их дети метутся среди грохочущего хаоса. Приглушенный занавесом окна, доносился до нее уличный шум, и он был точно грохот и шум ее жизни... и жизни дорогих ей существ... в огромном, наглухо забитом ящике. Ему не нужно было говорить о религии - эта религия стояла у нее перед глазами, как линии его красивой головы, отдавалась во всем ее теле, как звук его сочного голоса. Расставаясь с ним, она как будто расставалась с недостижимой красотой.
    Она пришла снова и сказала ему:
    - Здесь, у вас, я чувствую красоту, и от этого мне грустно. Почему красота моего домашнего очага, моего мужа, моих детей кажется мне хрупкой и недолговечной?
    - Всякая красота хрупка и недолговечна. - Он всегда улыбался, произнося жестокие слова. - Красота, познаваемая нами в мире, - опасный обман. Познание случайно, не органично. Оно опьяняет душу, на мгновенье показав истину, но только на мгновенье. Оно не учит нас, как удержать красоту, которая есть истина, как полностью овладеть ею. Вот почему в невежественном мире, подобном современному, искусство служит лишь посредником между людьми и отчаянием и многих художников бессознательное ощущение лживости творчества приводит к безнадежности и нравственному падению.
    - Так, значит, красота - еще не все?
    - Нет, - он улыбался, но слова его пронзили Элен. - Одной красоты недостаточно, как недостаточно одних исканий истины или мгновенных ее проблесков. Разве, когда вы чувствуете голод, вас удовлетворяют поиски пищи или мимолетный взгляд на нее?
    Она поняла смысл его слов; еще никогда в разговоре он не подходил так близко к вопросам своей веры!.. - Это значит, - думала она по пути домой, - что там, где есть вера и истина, там познание красоты (которое заключается в любви) вносит в эту истину жизнь, как здоровая кровь, разливающаяся по жилам; там, где веры нет, красота лишь подчеркивает ее отсутствие и рождает печаль. По Элен твердо знала, что даже тысяча часов беседы с этим человеком не внушит ей той веры, в которой он черпает свой душевный покой.
    В одну из суббот, зимними сумерками, Элен сидела в кабинете доктора Коннинджа. В дверь постучали.
    - Прошу прощения, - сказал секретарь, - миссис Маркэнд просят к телефону.
    Говорил Дэвид, тихим, спокойным голосом:
    - Приезжай домой, дорогая... с Тони случилась беда... Он упал с качелей во дворе. Ты не тревожься. Доктор Билс уже был и не нашел ничего серьезного. Но мальчик все время зовет тебя.
    - Скорее! - сказала она шоферу такси. - Итак, несчастье случилось, а я в это время сидела там, пригревшись, как кошка. Но ведь невозможно постоянно быть с детьми. Они должны играть, дышать воздухом... Нет, это не случайно! В то самое время, когда я тешила свою душу. Ничего серьезного, говорит Дэв, он слишком напуган, чтобы лгать мне. Откуда доктор может знать?
    - Скорее! - крикнула она шоферу.
    У Тони еще вся жизнь впереди. Останется калекой, может быть? Жизнь Тони в ее руках... что, если эти руки недостаточно тверды? Если они недостаточно чисты? - Я не перенесу этого.
    - Скорее! - она наклонилась вперед. - Скорее, пожалуйста, скорее!
    Между темными стенами многоэтажных домов рекой бурлил переулок, упорная бесчувственная человеческая волна; побыстрее пробиться через нее к Тони... узнать!..
    - Скорее, скорее!
    Тормоза заскрежетали, и ее качнуло вперед; послышался крик, потонувший в людском омуте. Она вышла из машины и вступила в круг злобного молчания.
    - Вы задавили ребенка.
    ...Тони, - произнесла она про себя, как бы оправдываясь. - Тони. - И шагнула в середину омута.
    - Отойдите, - приказала она. У переднего колеса ее машины лежала девочка с окровавленным, забрызганным грязью лицом. - Поднимите ее, сказала Элен, - положите на сиденье. Вы, - она указала на двоих мужчин, чьи кроткие глаза сейчас горели злобой, - бегите за доктором!
    - Не имел права так гнать!
    - Тони, - пробормотала она.
    Шофер ломал руки. Человеческий омут почернел, вздыбился от гнева.
    - Он не виноват! - крикнула Элен. - Я виновата. Я заставила его торопиться. Оставьте его. Я отвезу ребенка.
    Женщина с изможденным лицом открыла дверь на полутемной лестнице и впустила их. Они положили девочку на кровать, женщина пошла за водой. Элен смотрела на маленькое тело, застывшее в неподвижности. Мерцал газовый рожок. Тело ребенка, мягко поникшее, было легким и безмятежным. Только голова с кровавым пятном на виске, казалось, изведала боль; руки лежали покойно.
    Мать с тазом в руках остановилась у двери. Она простояла так несколько мгновений, прежде чем Элен заметила ее. Мать поставила таз на пол.
    - Она умерла, - сказала мать.
    Элен встала, и мать опустилась на колени возле постели, положив голову на грудь ребенка. - Тонн, - думала Элен. Она страдала. Три несовместимых стремления побуждали ее к трем несовместимым поступкам. Она должна спешить к своему сыну; она должна остаться с этой женщиной - стремление поспеть к Тони принесло смерть ее ребенку, она не может оставить ее, пока не пройдет первая острота горя матери; она должна снасти шофера, которого она заставила мчаться к ее сыну... и к этой смерти. Где взять силы вынести это? Не было сил, не было никакого выхода. Она чувствовала себя распятой на кресте...
    Она дома, подле своего сына, касается его юного тела, исцеляет его; она перед судьей, говорит в защиту шофера; она здесь, в этой комнате смерти, с матерью, которой она не может дать утешения, но горе которой она разделяет. Три несовместимых стремления терзали ее болью родовой муки. Так не может продолжаться; ее тело разорвется, и наступит исход, освобождение. Мать все еще плакала, прижавшись лицом к груди ребенка. Тогда незаметно это свершилось... Свет возник из страданий Элен. Все три невозможных стремления были истинны, истина была во всех трех вместе! Темная комната наполнилась светом. Элен поняла, что в мире нет ничего раздельного. Она и эта мать, мертвое дитя и ее сын, ее судьба и судьба шофера - все это одно, все это нужно выстрадать заодно. Мать приподняла голову, сжала руки и начала молиться. - Господи, - шептала она. - Господи Иисусе Христе. - Элен опустилась на колени с нею рядом.
    Эта ночь и все дни, последовавшие за ней, были для Элен полны дела. Ее усилиями шофер был оправдан; удалось доказать, что девочка бросилась за мячом, попавшим под колеса автомобиля. Но Элен приняла эту смерть как дело своих рук; приняла безропотно, так как теперь она знала, что смерть и несчастье неотделимы от мира, а _мир заключен в ней самой_. Тони, недолго пролежав в постели (он растянул сухожилие), поправился. Но для Элен все было так, как если бы он погиб под колесами машины, несшей ее к нему и погубившей дитя другой матери; она принимала его смерть, которая была и ее смертью.
    Как-то ночью она проснулась и вдруг словно увидела всю свою жизнь до тон самой минуты в кабинете доктора Коннинджа. Все муки и тяготы, все противоречия и мнимая разделенность жизни словно вспыхнули в огне. И вот свет, просветление! А потом - тишина, покой. "Иисус - добрый Человек", шепнула она. Он всегда был где-то далеко от нее во времени и пространстве; жизнь его - воплощение единства со всею тварью - была так далека от того пестрого разрозненного мира, в котором жила она. И вдруг она ощутила Иисуса! Но как же так - его имя было произнесено женщиной, той, у которой она убила ребенка, и сразу заполнило немоту того небывалого мига, когда все противоречия вдруг исчезли... "Твердыня моя и Избавитель мой..." И чудное целение его она вдруг почувствовала, распинаемая в той комнате смерти, разрываемая натрое. На страстный ее вопрос ей дали ответ, подкрепленный множеством полузабытых слов и песнопений, которые когда-то в детстве она слушала, преклоняя колена рядом с матерью в полумраке церкви. "Твердыня моя и Избавитель мой... Внемли гласу моления моего..."
    Элен выскользнула из постели, стараясь не потревожить мужа (только начинало светать), тихонько оделась и пошла в церковь неподалеку, куда ходила когда-то еще с матерью. Она пошла к священнику. Она сказала ему, задыхаясь:
    - Я не католичка. Я не могу исповедоваться. Но Иисус был рядом со мной. В своем отчаянии я ощутила его присутствие, и он меня исцелил. Я боюсь его утратить.
    - Иисус становится для вас избавителем, - отвечал ей голос.
    Выдержав мучительную борьбу с трезвым разумом Элен, воля ее одержала верх. Элен захотела удержать, не утратить таинственный покой того странного мига, сделать его своей жизнью, и она обратилась.
    Маркэнд приходил в контору и делал свое дело, вероятно, не хуже, чем обычно, хотя с каждым днем отходил от него все дальше и дальше. Голоса, цифры, сводки куда-то отступали. Каждый вечер он видел детей, и, казалось, никогда еще так сильно не любил их; чувство тоски примешалось к его нежности, и от этого она стала острее. Они были возле него, он мог жить с ними вместе, помогая им в их жизни, которую они удивительным образом принимали как должное. И все же он испытывал такое чувство, словно должен был утратить их; или словно наступил канун долгой разлуки, из которой, быть может, ему или им (этого он не знал точно) не суждено возвратиться живыми, чтобы снова оказаться всем вместе. И ему, чье отношение к детям было всегда таким простым и цельным, приходилось теперь сдерживать себя, чтобы не прозвучала в его ласке нотка взволнованности, чуждая их прямой и здоровой природе... А Элен... Никогда еще его любовь к ней, его потребность в ней не была так велика, но Элен стала бесконечно далекой, недосягаемой. Целый день, сидя в конторе, он старался разубедить себя. Теперь больше, чем когда-либо, он должен сблизиться с Элен; чтобы понять ее веру, быть может, снова завоевать ее, он должен прежде всего дать ей почувствовать, что между ними нет пропасти. Но когда они сидели друг против друга за обеденным столом или ночью лежали в своих постелях, такое решение казалось ему противоестественным. Как могли они приблизиться друг к другу, если, несмотря на всю силу своей любви, ни он, ни она не были прежними? Как-то незаметно жизненный поток, который раньше легко нес их рядом, вместе, теперь уносил их в разные стороны. Не раз ночью его тело приближалось к ней, и она раскрывала ему свои объятия. Он лежал неподвижно, и отчуждение холодной тенью спускалось на них и похищало невинную радость их тел, счастливых вновь обретенной близостью. Он отодвигался на свою постель, а она молчаливо наклонялась над ним в прощальном поцелуе.
    Он снова навестил Лоис в ее студии. Он увидел, что сквозь внешнюю мягкость черт ее лица проступает твердый, определенный рисунок. В ней была какая-то первобытная сила. Но неудовлетворенный голод в ее глазах делал эту силу чуждой, точно у тигрицы в клетке. Он пришел к ней, сам не зная хорошо почему; может быть, узнать, что с ней, подвести итог, если возможно - помочь ей; и когда она сидела на диване, куря и непринужденно болтая, он почувствовал, что мог бы взять ее снова. Но он теперь знал заранее, что должно последовать, и это остановило его; и, подавляя свой порыв, он вдруг понял все и сказал:
    - То, что вы всегда говорите, - неправда. Я не принадлежу к вашей породе. Я вовсе не Дин.
    - Кто же вы в таком случае?
    - Не спрашивайте меня. Но это так. И ваш отец знал: это видно из его завещания.
    - Но вы так близки мне, Дэви.
    - Я понимаю, что произошло, когда я был здесь прошлый раз. Это была своеобразная попытка с моей стороны высказать истину о наших отношениях. Разве вы не видите, Лоис? Много лет мы играли в родственников. И это оказалось обманом. В чем же правда? В том, что вы - женщина, а я мужчина.
    - Может быть, вы и правы. - Лоис смяла сигарету и повернулась всем своим стройным телом. Ее глаза и губы были обращены к нему. - Нет, не "может быть", - продолжала она. - Я знаю, что вы правы. Только это и важно: что я - женщина, а вы - мужчина.
    - Но вы не моя женщина, Лоис, и я не ваш мужчина.
    - Говорите только о себе. Это в вас говорит "Дин и Кo"! "Мой" мужчина, "моя" женщина! Чепуха это все. Я ничья, и у меня нет никаких "моих". Я есть я. Если вы не хотите быть мужчиной для меня, найдутся другие.
    - Лоис!
    - Вы меня кое-чему научили. До прошлой недели я была верна Чарли. Теперь я пережила нечто вроде любовного приключения, и мне это понравилось. Конечно, я не люблю вас. Но я люблю себя, понятно? Это все, что требуется для женщины. Если она достаточно любит себя, она всегда сумеет найти мужчину, когда он ей понадобится...
    - Вы себе сделаете больно, Лоис!
    Она снова закурила.
    - Мне и так больно.
    Он посмотрел на нее, не зная, что ответить.
    - Через десять лет, Дэви, никто уже не захочет меня целовать. Почему же мне не посвятить эти десять лет тому единственному, что у меня есть?
    - А потом?
    - К черту "потом"!
    - Лоис, меня вы не одурачите. Ни у одной женщины роман не начинается по заказу. Это приходит естественно или вовсе не приходит.
    - Что называется в наше время естественным?
    - Когда вы так говорите, я вас не чувствую, Лоис.
    - Ну, конечно! Ведь только мужчина и женщина в нас существуют реально, вы же сами сказали, но этого вы не захотели. А больше ничего и нет.
    Она встала и остановилась перед ним, положив руку на его плечо.
    - Не слушайте меня, - прошептала она, - есть еще что-то. Я это чувствую в вас. Но оно уже исчезает. Оно не касается меня, не нуждается во мне, оставляет меня в стороне... ему нет до меня дела... Оно только заставляет меня плакать, вот и все.
    Он накрыл своей рукой ее руку, лежавшую у него на плече.
    - Если это реально существует во мне, то и в вас тоже.
    - Будьте честным до конца! - Лицо ее снова стало жестким, и она вернулась на свое место на диване. - Произошло сближение между нашими телами. Может быть, это немного, но, наверное, больше ничего и не бывает. - Она успела закурить новую сигарету и выпускала изо рта дым, произнося последние слова. - Ее последние слова, - подумал Маркэнд.
    Снова он возвратился к своей, давно уже забытой привычке совершать длинные прогулки по городу. Он бродил бесцельно, но всегда выбирал самые бедные улицы, близ доков и рынков. Прежде Нью-Йорк всегда будоражил его, точно чистый спирт, который сразу ударяет в голову. Он сам не понимал почему; может быть, потому, что он не был настоящим нью-йоркцем. Мальчишки, крепкие, как булыжник мостовой, на которой они играли, девушки в окнах, порочные или поблекшие, женщины с расплывшимся телом и горечью в глазах, грубые и утомленные мужчины... Все это волновало его. Здесь была жизнь, не вызывавшая сомнений; более живая, чем в той разреженной атмосфере, куда судьба забросила его. Но сейчас огромный город, по которому он бродил, стал далеким. Он видел и слышал то, что встречал на пути, но не мог проникнуть глубже: жизнь всего, что он видел, энергия, постоянно волновавшая его, была от него скрыта. Улицы, остро пахнущие, кишащие народом, оставались шарадой; за ними крылась жизнь, искавшая выражения. Шарада была примитивна. Сама шарада, _но не решение ее_. Это решение было неуловимо и не укладывалось в слова... Женщина, серой массой сидящая на крыльце, озорной мальчишка в канаве, чахоточная девушка с накрашенными щеками, пьяница, насвистывающий песенку, ребятишки, приплясывающие ему вслед под собственный смех за неимением лучшей, музыки, - неумело разыгранная шарада, слишком грубая инсценировка для такого тонкого значения. Что же все это значит? Борется ли жизнь за свое реальное выражение? Может ли жизнь, как целое, быть оторванной от своей физической оболочки? Обособленной от своего проявления в словах и поступках? Или - и это вероятнее - Маркэнд за эти беззаботные годы отклонился от центра жизни, перестал понимать ее язык? Может быть, этот язык показался бы ему внятным, если бы он подошел к жизни ближе?
    Он замечал в себе много тревожных признаков: к его чувству отдаления от Элен, от детей, к его тоске, словно он покинул их, прибавились теперь другие симптомы. Во время своих прогулок он часто испытывал внезапные приступы голода. Одной порций мороженого с содовой водой ему было мало; он тотчас же заходил в другую аптеку и заказывал еще порцию. Не раз после сытного завтрака он томительно мечтал о бифштексе. Откуда этот голод, неестественный, если только он не был символом предчувствия - истощения, смерти? И другой голод терзал его, более страшный, потому что он не мог утолить его. В нем росло желание обладать свежим девичьим телом. Он чувствовал различие между этим томлением и нормальной половой потребностью. У него в конторе работали две стенографистки, девушки лет по двадцати, с молочной кожей и солнечными липами; одна полногрудая, другая хрупкая и гибкая, как лилия. Он испытующе смотрел на них. - Хочу ли я обладать этими девушками? - И отвечал себе: - Нет. - Здесь было другое: он как бы стремился пожрать их, выпить их свежесть. В этом была загадка. Может быть, я умираю? Может быть, как дряхлый старик, я ищу жизнь в ее нежнейших проявлениях? - Скитаясь по городу, он теперь ничего не замечал, кроме молодых женщин. Его взгляд бессознательно скользил мимо мужчин, мимо зрелых женщин, даже самых привлекательных, отыскивая лодыжки, округлые бедра, твердые груди, нежные шеи девушек в весеннем цвету. Его охватила тревога, он бросил свои прогулки. Зачем скитаться по шумным улицам, если их жизнь теперь далека от него и если к единственному, что его трогает дыханию едва созревших девушек, - он не смеет приблизиться? Он любил свою жену; он больше не чувствовал к ней влечения! В Элен была его нормальная жизнь, - почему же он охвачен жаждой тела чужих ему девушек, одержим внезапной жадностью к мясному и сладкому? - Что-то умирает во мне?
    Март в дожде и ветре отступил перед апрелем, мягким, как май. В первое воскресенье апреля Маркэнд с дочерью отправился в парк (Тони ушел куда-то с Элен). Марта пошла играть с другими детьми, а Маркэнд присел на скамейку. Рядом с ним сидела молодая нянька. У нее все было голубое плащ, капюшон и глаза. Маркэнд пожелал ее. Девушка сбросила верхнюю одежду, как будто солнце пригревало слишком сильно. На пей была блузка из туго накрахмаленного белого полотна, застегнутая спереди, в одном месте складки, топорщась, расходились, и Маркэнд, сидя рядом с ней, увидел, как ее грудь выпирает из-под тонкой оболочки. Девушка пошевелилась и положила ногу на ногу; теперь ее пышные бедра выпукло обрисовались под юбкой. Вдруг он почувствовал, что больше не может переносить это. Он повернулся к девушке, сам не зная хорошенько зачем, - чтобы дотронуться до нее или заговорить? И ее улыбающиеся глаза взглянули на него так безмятежно, что от неожиданного столкновения двух стихий - его жар, ее прохлада - у него закружилась голова. Маркэнд почувствовал себя безобразным и старым. Желание, темным потоком заливавшее все его существо, ее не коснулось. Оно было безвредно для нее, оставаясь в его теле. Но, вырвавшись наружу, оно стало бы ядом! Он должен освободиться от него каким-либо законным путем.
    Следующий вечер застал его в первом ряду мюзик-холла, где шла феерия, которая весь год не сходила со сцены; они с Элен видели ее несколько месяцев тому назад. Он был один, во фраке, с пачкой банковых билетов в кармане и обдуманным намерением выбрать одну из танцовщиц и с ней провести ночь. Маркэнд никогда до сих пор этого не делал. Он смутно припоминал слышанные краем уха рассказы о том, как это делается; он слегка опасался ошибиться и попасть в неприятное положение; но непреодолимая потребность гнала его вперед. Еще до конца первого акта он наметил девушку. Она была вторая справа, подвижная девчонка с пышной рыжей шевелюрой, большими черными глазами и маленьким носиком. Танцевала она плохо, но в ее неловкости была детская прелесть. Ее голос (роль ее состояла из одной фразы, которую она произнесла прескверно) напоминал щебетанье птицы. Во время второго акта он попытался разглядеть ее, но не мог; с ошеломляющей быстротой его желание устремилось к пей и окутало ее облаком. Представление показалось Маркэнду шаблоном, затасканным и застывшим, построенным на примитивнейших эмоциях, по эта девушка оставалась вне его, она была свежа, как зеленый луг. Он отыскал в программе ее имя: Бетти Мильгрим. Во время последнего антракта он написал на своей карточке несколько слов и вышел из театра. Он подошел к артистическому подъезду с букетом орхидей, куда вложил записку. Он дал сторожу пять долларов. Когда после конца спектакля он снова вернулся туда, во рту у него пересохло и колени дрожали.
    - Все в порядке, - сказал ему сторож. - Я сам передал ей.
    - А ответ? - голос Маркэнда звучал хрипло.
    Маленький человечек переложил свою трубку из одного угла рта в другой.
    - Ответ она вам сама передаст. - Он указал Маркэнду на стул и вышел.
    Маркэнд ждал. Мужчины и женщины беспорядочной толпой начали выходить из театра. От них исходило тепло, словно работа на сцене только разожгла их, и лишь теперь, после конца представления, они горели вздрагивающим, печальным пламенем. Они шли мимо него, одни молча, другие торопливо, переговариваясь между собой. Потом он увидел ее. Она стояла под железной лестницей; он почувствовал, что она уже несколько минут там стоит. Он понял, что она разглядывала его; когда он встал, она решилась подойти. Она подала ему затянутую в перчатку руку; они молча свернули в переулок и сели в кэб, который он заранее нанял.
    - Где бы вы предпочли поужинать?
    - О, все равно, лишь бы там было весело. Но только я не хочу танцевать.
    - Вы, вероятно, устали?
    Он помог ей сбросить манто на спинку стула и сам сел напротив нее за столик, скрытый в нише от ярких огней и сладострастной музыки оркестра. Официант с блокнотом склонился над ними; Маркэнд заказал для нее основательный ужин и вина для себя. Без желания или малейшей потребности разговаривать им пришлось взглянуть друг на друга и начать разговор.
    - Вы мне нравитесь, - сказала она. - Кто вы такой?
    - Делец.
    - Богатый?
    - Удачливый.
    - Где вы живете?
    - Здесь.
    Взгляд ее жестких черных глаз стал острее.
    - Вы не похожи на жителя Нью-Йорка... Нет, все-таки похожи.
    - Вы проницательны.
    - Что вы хотите сказать?
    - Я из Нью-Йорка. И в то же время - нет.
    Она засмеялась переливчатым мягким смехом, непохожим на ее глаза.
    - Примерно то же самое, - сказал он, - я мог бы сказать о вас.
    Она приподняла подбородок с ямочкой посередине.
    - Вы не похожи на танцовщицу. И в то же время похожи.
    - Вы тоже проницательны. Я танцовщица, но очень плохая.
    - Я этого не говорил.
    - Зато я говорю. - Он поднес ей огня, и она закурила сигарету. - Если б я была хорошей танцовщицей, я бы не ужинала по ресторанам с незнакомыми людьми.
    - Значит, вам приходится это делать?
    - Не поймите меня неверно. Во всяком случае - не с каждым встречным и поперечным.
    - Я знаю, что вы меня предварительно рассмотрели. - Вдруг он вспомнил, что она вышла без его орхидей.
    Она смеялась.
    - Отлично, - сказал он, - я вам очень благодарен за откровенность. Постараюсь отплатить тем же. У меня есть то, что нужно вам, и вы получите, сколько найдете уместным попросить. А у вас есть то, что нужно мне. Могу я получить это?
    Она доела свиную отбивную, медленно прожевывая ее и запивая вином. Ее маленький ротик был теплый и влажный. Потом она спокойно посмотрела на него, и в глазах у нее появилось что-то от плодоносной нежности ее тела.
    Она тронула его руку.
    - Поедем ко мне, - сказала она, приподнимаясь. Потом снова села. Постарайтесь меня понять. Я не могу оплачивать свою квартиру из тех денег, которые получаю в театре. Вы это знаете. Но из этого еще не следует, что я готова принять любого, который позвонит у моих дверей. У меня острый глаз.
    - Значит, мне посчастливилось.
    - Поедем ко мне.
    Она зажгла свет в маленькой гостиной, убранство которой ей, вероятно, казалось изысканным. Розовые абажуры затеняли бра; с потолка спускалась люстра из переливчатого стекла; кабинетный рояль, загромождавший середину комнаты, был прикрыт вышитой розами испанской шалью, на которой плясал зелено-бронзовый фавн.
    - Погодите тут, пока я переоденусь, - сказала она и вышла.
    Он остался стоять, разглядывая натертый паркет, турецкий ковер.
    Она возвратилась в бледно-зеленом пеньюаре, в легких волнах которого тело ее было крепким и твердым. Ее волосы, рыжие, с металлическим отблеском, сзади низко спускались на шею, а с выпуклого, как у ребенка, лба были зачесаны назад. Маркэнд взял ее руку, пробежал ладонью до оголенного плеча и притянул ее к себе. У нее были слабые, девичьи бесстрастные губы. - Что ж, именно этого ведь ты и хотел? - Едва заметная судорога прошла по его телу.
    - Сядем, - сказал он взволнованно.
    Она села на скамеечку у его ног. Ее груди были маленькие и твердые, точно яблоки, но кость широкая, а на плечах и у затылка уже намечалась полнота. - С появлением детей, - думал Маркэнд, - у нее разовьется грудь. - Он поглядел на ее губы; их вкус охладил его; в поцелуе они оставались безжизненными. Можно ли обладать женщиной, спрашивал он себя, не целуя ее губ?
    - Расскажите мне о себе, - попросил он, зная, что это говорит его тревога.
    - Хорошо. Только не ожидайте от меня рассказа о том, как "я оказалась жертвой роковых обстоятельств".
    - Готов побиться об заклад, что вы из провинции, как и я.
    - Я так и знала, что вы - провинциал! Парочка провинциалов, которым повезло в столице!
    - А вам повезло?
    - У меня не было ни гроша в кармане и ни души близких, когда я приехала в Нью-Йорк.
    - Сколько вам лет?
    - В августе будет двадцать.
    - Что вы делали до приезда сюда?
    - Я из Лимы, штат Огайо, если это вас интересует. Работала в парикмахерской, самой лучшей в городе, маникюрила мозолистые лапы проезжих коммивояжеров. Скопила триста монет тайком от па и ма - знай они об этом, они б стали драть с меня больше за квартиру и стол. По понедельникам, средам и пятницам вечером я танцевала в Парижской школе салонных танцев. Сперва брала уроки, потом сама их давала. Ну вот, папашка, хватило с вас?
    - Ваш отец был, наверное, рабочий?
    - А как же. Сигнальщик на "Пенн". Ма работала на фабрике, пока не заболела. Еще что прикажете? - шутливо спросила она тоном кельнерши.
    - Я когда-то работал в механической мастерской.
    - Вот и чудесно! Парочка провинциальных ребятишек пролезла в класс богатеев и живет припеваючи.
    - Что вы называете "жить припеваючи"?
    - Детка, я копила денежки, когда полировала чужие ногти, коплю денежки и теперь. А кроме того, я берегу свое здоровье.
    - Здоровье, правда, замечательное.
    - Рано или поздно наступит и для меня счастливый день.
    - Как же это, Бетти?
    - Не знаю, "как" я этого достигну, зато знаю, "чего" я хочу. Когда-нибудь я позволю себе растолстеть! - Она приподняла руками свои груди, как будто их тяжесть была так велика, что тянула ее торс книзу. Вот когда придет такой день, что мне можно будет начать толстеть, тогда я и буду счастливой! - Она расхохоталась, потянулась кверху и поцеловала его в губы. Прикосновение ее тела к его коленям разожгло его; ее губы охладили его.
    - Сколько вы мне дадите, папаша?
    - Пока еще не решил.
    - Ну-ну, не пугайте! - Она ущипнула его за нос. - Мне это сейчас все равно. Честное слово, все равно. Конечно, завтра я буду думать иначе... А через пятнадцать лет - и подавно. По сейчас мне безразлично. Вы мне нравитесь. Я бы вас теперь не отпустила, даже если б вы дали мне фальшивую бумажку.
    - Смешная вы девочка.
    - Я же сказала, что вы мне нравитесь. И потом, я верю в везенье. Вам сегодня повезло, понимаете? Почти каждый вечер мой постоянный обожатель торчит за кулисами, и, попади вы в другой раз, мне пришлось бы посмотреть на вас как на пустое место. Но он уехал в Чикаго, понимаете? Вы мне верите?
    - Верю.
    - Если б я действительно беспокоилась о деньгах, разве бы я стала об этом говорить? Не такая уж я дура! Просто мне любопытно знать, какой вы.
    - Я дам вам сто долларов.
    - Ну! У вас так много денег? - Она весело захохотала, вскочила, развела руками, спустила с плеч пеньюар, обнажив совершенную по форме, похожую на яблоко грудь. - А как по-вашему, стою я этих денег?.. Почему вы меня не целуете? Что такое с вами?
    - Не знаю, Бетти.
    - Может быть, я вам не нравлюсь?
    - Может быть, наоборот, Бетти.
    Она прикрыла свою наготу.
    - Не смейте!.. - сказала она. - Не смейте! Что за чушь! Мы оба были бедняками. Бедняки - наш класс. Сердцем мы навсегда останемся в нем. Как же! Душные комнатенки, полные кухонного чаду, вонючего мыла и визгливых ребятишек. Бобы со свиным салом. Пропахший потом ухажер, которому за пять радостных ночей нужно отдать еще пятьдесят лет в душной комнатенке с кухонным чадом, и мылом, и ребятишками. Разве я не знаю? Это - наша среда, понимаете вы? К ней мы принадлежим сердцем, но не головой. Вот мы двое, мы были похитрее, и мы вырвались. Головой мы пробили себе путь в другой класс, где живут в шикарных квартирах, и стирку отдают на сторону, и детей тоже, если случаются дети. И из этого класса мы вытягиваем все, что можно.
    Она стащила Маркэнда со стула и, свернувшись в клубок, прижалась к нему.
    - Сто - это слишком много, сто вы мне не можете дать. Но вы можете любить меня.
    Он отстранил ее.
    - Что такое? Я нам, и правда, не нравлюсь?
    - Очень нравитесь.
    - Мне казалось, что мы понимаем друг друга.
    - Бетти, это так и есть. В том-то и дело. Не сердитесь. - Он положил на рояль стодолларовый билет. - Мне нездоровится.
    - Не лгите.
    - Хорошо, я не буду лгать. Вы заставили меня задуматься... То, что вы говорили... Я хотел вашего тела. Я и сейчас хочу его.
    - Вот что я вам скажу: берите обратно ваши сто долларов.
    - Разве я не могу вам сделать подарок? Или вы только на сделку со мной согласны, Бетти?
    Он замолчал и увидел перед собой ее. Не смутный призыв своего желания; он увидел реальное живое существо... и оно было близко. Глаза, которые принудили себя смотреть и быть настороже, детские губы, которые судили и произнесли мудрое решение, круглый лоб, который задумывался над проблемой борьбы за существование. Он увидел провинциальную девушку, возненавидевшую шум родного дома, его нищету, которая заставила ее в поблекшей матери возненавидеть женщину и в угрюмом отце научила бояться мужчины; страшней же всего сделала для нее красоту, которая могла заманить ее в ловушку любви и домашнего очага, похожего на отцовский.
    - Вы не можете понять, - сказал он, - я сам не могу. Что-то встало на пути. В этом нет ничего обидного для вас. - Он посмотрел на нее.
    Грубым движением он схватил ее и поцеловал ее руку, плечо, шею. Распахнул пеньюар и нежно поцеловал грудь.
    Он снова прикрыл ее грудь и, точно в зеркало, заглянул в ее глаза. Прежде чем она успела заговорить, он взял пальто и шляпу и исчез.
    3
    Элен посмотрела на мужа. - Давно уже он не спал так безмятежно, не стану его будить. - Она осторожно прикрыла за собой дверь. Внизу шумели Тони и Марта.
    - Тише, дети! Папа спит еще.
    - Спит? - спросил Топи. День был не воскресный и не праздничный; вообще не такой, когда полагается долго спать; а больным он отца никогда не видел. - А что с ним?
    - Ничего, детка. Папа поздно пришел вчера и устал. - Как обычно, она пошла проводить детей в школу. Под неярким апрельским солнцем казались мягче камень и кирпич невысоких строений Парк-авеню; деревья еще стояли оголенные, но в дымке, обволакивавшей их, уже таилось обещание.
    Маркэнд очнулся от глубокого сна. В доме было тихо; по шуму, доносившемуся с улицы, он понял, что уже поздно. Он лежал и смотрел по сторонам; все мышцы его тела были расслаблены, и его наполняло чувство покоя, совершенное, как в спящем ребенке; кожа была потная, но прохладно-свежая. Давно уже ему не спалось так хорошо; с той самой ночи, когда он в последний раз погрузился в объятия Элен (перед тем как нахлынули на него все эти сомнения). Тело его снова нашло свое место в мире! Необычность исчезла. Что же произошло? Он поднял голову и увидел на стуле смятый воротничок (фрак его Элен убрала). Тут он вспомнил. Но откуда это чувство покоя? Ведь он же не остался, он твердо знает, что не остался у той девушки. Жизнь, необычная и далекая все это время, стала вдруг вчера необычной и близкой. Непереносимо. Он бежал от непереносимой близости этой девушки. Пешком возвратился домой. Лег в постель и заснул. Он помнил только напряженный миг раздевания в темноте: Элен не должна проснуться. Видел ли он сны? Нет. Откуда же это чувство покоя? - Оно явилось помимо меня. - Жизнь его, пока он спал, не знала никаких вопросов, и никаких вопросов не было теперь, когда он лежал, проснувшись. Он подумал о почти безумной потребности, мучившей его всю неделю, пока он не нашел эту девушку, которую купил и от которой, купив, отказался. Почему он так поступил? И куда исчезла эта потребность теперь? Нет больше того голода. Что-то изменилось. Холодные струйки душа... он ощущает их близость, как ощущает близость улицы, каплями звуков сочащейся в открытое окно. Может быть, близость жизни, как-то им вновь обретенная, заменила ему близость молодого женского тела. _Он знает, что ему делать!_ Вот откуда чувство близости жизни, приятное чувство покоя...
    За завтраком он ел немного, даже этот голод утих в нем. Элен вошла и посмотрела на него, и лицо ее просветлело.
    - Ты чудесно поспал, Дэв. Я так рада. - Она поцеловала его материнским поцелуем. - Возвращайся пораньше. - Ее лицо сияло, точно неожиданная ласка коснулась его.
    - Элен, - услышал он свой голос, в то время как тело его уже повернулось к дверям, - сколько денег нужно нашей семье, чтобы прожить?
    - О, не так много! - Она взяла с буфета хрустальный бокал и рассматривала его, ища следы пыли. Она встретила его вопрос так, словно давно ждала его с нетерпением, и заранее приготовила ответ. - Мы легко могли бы обойтись гораздо меньшим, чем ты зарабатываешь, дорогой. Десяти тысяч было бы вполне достаточно. Подумай только! Это меньше, чем доход с наследства дяди Антони.
    Он стоял, не глядя на нее, испытывая неловкость, словно она преждевременно ответила на вопрос, еще не созревший в нем, словно она поторопила какое-то рождение, которое не нужно было торопить. Потом он простился с ней и вышел.
    Часы в конторе показывали без пяти одиннадцать. Длинная комната с рядами полированных столов и девичьих головок, склоненных над постукивающими машинками в чуть влажном ореоле девичества, внушала Маркэнду чувство могущества. Контора никогда не поглощала его целиком, но все же она служила опорой, какую-то поддержку она давала ему, как и этим девушкам в длинной комнате, создавала в нем _какое-то_ чувство устойчивости и прочности. Странное видение вдруг представилось Маркэнду: земной шар, без опоры вращающийся в пространстве; луна, планеты, солнце все во вращении, и все без опоры. Что за нелепица! Где-то допустили ошибку астрономы. Но он увидел себя самого оторвавшимся от опоры, которую пятнадцать лет находил в делах... вертящимся в пустоте. - Что ж, разве мне больше нужна поддержка, чем всей солнечной системе? - Он с шумом захлопнул за собой дверь кабинета.
    София Фрейм сидела за пишущей машинкой.
    - Доброе утро, мистер Маркэнд. Я только что хотела звонить к вам домой. Я уже беспокоилась.
    - Узнайте, пожалуйста, - сказал он, - могут ли принять меня мистер Сандерс и мистер Соубел.
    В ее широко раскрывшихся глазах был вопрос; помедлив некоторое время, достаточное, чтобы овладеть собой, она вышла из комнаты.
    Он остался в кабинете один. - Эти женщины! Они, кажется, все на свете знают раньше, чем я. - Он посмотрел на ряды маленьких ящичков, аккуратно расставленных на полках. Он никогда не руководствовался их содержимым. Маркэнд был хороший финансист, потому что привык рисковать и, не считаясь с правилами, следовать своей интуиции. - Земля - вращающийся шар. Черт возьми, ведь это верно! Земля, на которой я стою, летит в пространстве, летит, и я вместе с ней. Как я попал туда? - Маркэнд положил руку на письменный стол, словно пытаясь за что-нибудь ухватиться, раз уж он стоит на лишенной опоры планете. И тихо начал смеяться. Он снял руки со стола, помахал ими в воздухе, точно неуверенно балансирующий канатоходец, и потом широко распростер их, словно ожидая аплодисментов в конце номера. - Кто же должен аплодировать? Где найти прочную опору? Прочной опорой должен быть бог. - Мисс Фрейм смотрела на него.
    - Вас ждут, сэр, в кабинете мистера Соубела.
    Она смутилась и снова села за свой стол.
    Он наклонился над ней.
    - Ничего срочного не было сегодня? Впрочем, если даже и было, вы уже, наверное, все сделали. - Мисс Фрейм была польщена. - Скажите мне, мисс Фрейм, что служит опорой вашей положительности? - Он взял ее за подбородок и приподнял ее лицо.
    Она покраснела.
    - Что за настроение у вас сегодня, мистер Маркэнд?
    Но когда он вышел, она вздохнула и облизала языком губы, словно слишком быстро проглотила доставшийся ей лакомый кусочек; потом снова углубилась в свои бумаги.
    Луи Соубел отодвинул свое кресло от большого стола, на котором ничего не было, кроме двух телефонных аппаратов и розы в узкой серебряной вазе. Маленький бесплотный человечек, изысканно одетый, не сгибаясь, слегка кивнул Маркэнду; голова его по цвету и форме напоминала череп скелета. Переносица едва была заметна, но ноздри вздрагивали при каждом вздохе, и глаза под нависшим лбом сверлили, как два добела раскаленных бурава. Сбоку у стола, также лицом к Маркэнду, сидел помощник и правая рука Соубела, главный закупщик сырья в ОТП, Мэдисон Сандерс. Его лицо состояло из кривых, перекрещивавшихся под разными углами, нос был орлиный, губы тяжелые, глаза всегда полузакрыты. Сандерс развалился в кресле, куря сигару; Соубел, который не курил, и не пил, и никогда не сидел без дела (Нью-Йорк не знал за ним ни одного порока), почесывал себе шею украшенным перстнями пальцем.
    - Ну-с, Маркэнд, что вас тревожит?
    Маркэнд закурил предложенную Сандерсом сигару.
    - Я хочу уйти.
    Последовало долгое молчание.
    - Вы сказали - уйти? - спросил Сандерс.
    - Да, выйти из дела.
    - Что вы собираетесь делать? - спросил Соубел.
    - Не знаю.
    - Допустим, вы некоторое время ничего не будете делать, - продолжал Соубел, - ну, а потом что?
    - Право, не знаю, господа.
    - Вы не думаете переходить в другое место? - Сандерс улыбнулся.
    - Что вы хотите сказать?.. Ах, вы думаете - в другую фирму? Ну конечно, нет.
    - В таком случае я не понимаю вас, молодой человек, - сказал Луи Соубел.
    - Я вас за это не упрекаю, патрон.
    Снова молчание.
    - Давно вы это задумали?
    - Насколько я знаю, нет.
    - Возможно ли это? Ведь вы думали об этом?
    - Если бы я "думал" так, как вы это понимаете, я бы, конечно, знал. И в таком смысле я об этом совсем не думал. Это пришло неожиданно. Но как-то внутри оно, наверно, бродило во мне некоторое время.
    Соубел отнесся к его словам как к признанию в болезни. Самый лучший человек может заболеть, и Соубел никогда не достиг бы таких высот, если б не умел относиться с уместным и своевременным сочувствием к хорошим людям, которые иногда болеют. Сандерс сдавил кончик сигары мокрыми, вытянутыми в трубочку губами.
    - Что, если мы откажемся принять ваше заявление об уходе?
    Маркэнд улыбнулся.
    - Признаюсь, мистер Соубел, это ни разу не приходило мне в голову. Зачем это вам?
    - Во всяком случае, это было бы вполне возможно.
    - Дело в том, господа, что я, так или иначе, уже неспособен приносить пользу нашему предприятию. Вы можете найти человека, который будет делать то же, что и я, при вдвое меньшей оплате. Поскольку мы являемся частью ОТП, все подчинено определенному порядку, так что тут может справиться любой экономист. Кредитная проблема ОТП связана с кредитной проблемой Соединенных Штатов, а это, вы сами знаете, задача для статистика. Я ведь привык работать в деле, основанном на конкуренции.
    - Вы сами понимаете, мой дорогой друг, - сказал Соубел, - что мы вовсе не расположены терять человека, который способен рассуждать так, как вы сейчас рассуждаете. Может быть, вы и правы. Но в ОТП есть другие сферы деятельности. Мы еще не начали разворачиваться. Есть Европа, Латинская Америка. Давайте в понедельник, в четыре, устроим совещание и поговорим подробнее об этом. Вот, например, Сандерс только что вычислял мне себестоимость сигары, которую вы курите. По вкусу похожа на "гавану"?
    - А разве это...
    - Это с одного ранчо, у которого мы законтрактовали всю продукцию. Штат Веракрус, где-то в Мексике.
    - Вы полагаете, - сказал Маркэнд, - что мне просто надоела моя работа и более живое дело меня удержит. Но это не так. Я решил покончить, целиком покончить с делами вообще.
    - Еще раз спрашиваю вас, что вы намерены делать? - спросил Сандерс.
    - И я снова вынужден вам ответить, что не имею ни малейшего представления.
    Соубел обернулся к Сандерсу, глаза их встретились, и Сандерс кивнул. Это был человек, одаренный богатой интуицией, и в ОТП ему не было цены, потому что он умел во время совещаний угадывать мысли Соубела и жестом отвечать на них. (Сандерс обладал еще одним, хотя и меньшим достоинством: во всей Северной Америке не нашлось бы человека, лучше него разбирающегося в качествах тысячи сортов табака.)
    - Вот что я вам скажу, Маркэнд, - сказал Соубел. - Конечно, вы вольны уйти, если вам этого хочется. Мы не собираемся вас удерживать. И вы совершенно правы, полагая, что с вами или без вас ОТП будет существовать и дальше. Но я много старше вас и в этом вопросе чувствую за собой некоторую ответственность. Если вы напишете нам заявление об уходе, мы положим его под сукно. Сейчас апрель. Пусть оно пролежит до сентября. На это время вам будет предоставлен отпуск, шестимесячный отпуск с сохранением полной оплаты. Уезжайте, разберитесь в себе.
    - Я готов согласиться на это, если вы настаиваете. - Маркэнд встал. Но от жалованья я отказываюсь.
    - Об этом вы договоритесь с Картрайтом, - сказал Соубел. Он нахмурился: с Маркэндом в его кабинет входила чужая воля, которая угрожала его миру и которую он никак не мог подчинить себе.
    Через час перед столом Маркэнда стоял явно взволнованный Чарли Поллард. София Фрейм собрала свои бумаги и вышла, оставив их вдвоем.
    - Что за чертовщина! Сандерс мне сказал, что вы хотите _выйти из дела_.
    Маркэнд видел сумятицу чувств, отраженную на лицо Полларда, и не понимал его. Тут была инстинктивная радость, которую всякий человек испытывает при известии о неудаче близкого друга; была тревога, потому что Поллард любил Маркэнда и, кроме того, смутно чувствовал, что прочность его собственного мира поколеблена; было недоумение. Маркэнд кивнул.
    - Но послушайте, старина, я не понимаю!
    - Я здесь чувствую себя не на месте, Чарли, с самого слияния фирм.
    - Куда вы идете?
    - Вы хотите сказать - в какое предприятие? Вы с ума сошли! Никуда. Куда я пойду?
    - Что же вы собираетесь... Позвольте, сколько вам лет? Тридцать пять? В тридцать пять лет вы намерены уйти на покой?
    - Как мне заставить вас понять, когда я сам не понимаю? Я иду шаг за шагом. Первый шаг - это уйти из конторы.
    - Дэвид, если вы продадите свою часть согласно завещанию и поместите капитал самым надежным образом, вы получите десять тысяч долларов в год, и ни пенни больше.
    - Знаю.
    - Не слишком жирно! При вашем-то размахе! Мы все вас знаем. Соубел тоже знает вас. Десять тысяч! При вашей деловой сметке! Вы можете иметь десять тысяч в месяц, если останетесь здесь и будете расти вместе с ОТП. Как-то на прошлой неделе я завтракал с Соубелом. ОТП только начинает разворачиваться, дружище! Знаете ли вы, что такое для нас Панамский канал?.. Говорят, он открывается в будущем году. Это значит, что вся Южная Америка у нас в кармане. До Тихоокеанского побережья будет не дальше, чем до Кубы. Мы уже имеем Кубу, тогда мы будем иметь Эквадор, и Перу, и Чили. ОТП не останется предприятием местного, внутреннего значения. Наши акции в недалеком будущем взлетят вверх, предприятие разрастется так, что нам придется дробить его. А вы хотите уйти. С деловой точки зрения вы сумасшедший, и я считаю своим долгом сказать вам об этом. Продавать, когда цены самые низкие! А ведь расширение дела означает новые финансовые проблемы, как раз по вашей специальности. Слушайте, дружище, ради бога, не будьте идиотом!
    - Меня это все не трогает, Чарли. - Маркэнд откинулся в кресле и положил ноги на стол.
    Поллард пристально глядел на него, пытаясь понять, но это ни к чему не привело. Как всегда, он видел спокойную крупную голову, глаза непроницаемые и улыбающиеся.
    - Да что это за чертовщина наконец?
    Маркэнд попыхивал сигарой.
    - Вероятно, выдумки Элен? Понадобилось сделать из вас общественного деятеля или еще что-нибудь вроде этого?
    Маркэнд покачал головой.
    - Ну хорошо, - оживился Поллард, - положим, вы решили пустить на ветер свою жизнь, но вы ведь должны подумать о жене, о детях. Продав свою долю сейчас, вы обрекаете их на относительную бедность. Говорю вам: капитал в двести тысяч - ничто по сравнению с тем, что нас ожидает. Сидите на месте, и вы сделаете своих детей миллионерами. В конце концов, это ваш долг и перед семьей...
    - Мой долг перед женой и детьми - продолжать вести жизнь, которая не по мне?
    - Ба-ба, старина, каждый делает деньги, как умеет... У вас есть лучший способ про запас?
    - А зачем мне делать деньги? В особенности если они у меня уже есть?
    - Дэвид, вот теперь вы говорите как человек, лишенный размаха. Десять тысяч в год - это не деньги.
    - Это - прожиточный минимум.
    - Кто, черт возьми, думает о прожиточном минимуме?
    - Вы не то хотели сказать. - Маркэнд встал и внушительно выпрямился перед своим собеседником. - Вы хотели сказать: "Кто, черт возьми, думает о жизни?"
    Поллард неопределенно улыбнулся; слова Маркэнда ничего не говорили ему.
    - А вы, мой мальчик, полагаете, очевидно, что если вы получили в наследство несколько долларов, то для вас жизнь означает безделье? Очень досадно, что старик не предвидел этого.
    - Вряд ли вы точно знаете, что старик предвидел и чего он не предвидел. - Маркэнд снова сел, он вдруг почувствовал усталость.
    - Не пройдет и двух месяцев вашего отпуска, как вы измените решение. Вы просто переутомлены, и Соубел с Сандерсом сразу сообразили, в чем дело.
    Маркэнд забарабанил пальцами по столу. Он видел, как этот человек, такой озабоченный, кружит в пустоте. Он захотел сказать ему про Лоис.
    - Дела занимают большое место в вашей жизни, - сказал он.
    - Разумеется, - сказал Поллард.
    - Разумеется? - повторил Маркэнд.
    - И вы очень скоро, черт возьми, увидите, какое место они занимают в вашей, после того как побездельничаете месяц-другой. Кроме дел, больше ничего нет в жизни. По крайней мере, для мужчины.
    - Может быть, вы правы, - сказал Маркэнд.
    - Конечно, я прав, - сказал Чарли Поллард.
    Завтракать Маркэнд отправился один. Он шел по Уолл-стрит, финансовому сердцу страны. - Итак, я ухожу из этого мира. - Мужчины и женщины, спешившие поесть, казалось ему, не сознавали, где они. Как отдельные единицы, они были невесомы, они были лишь атомы, и что-то, слишком смутное, чтобы это можно было назвать мыслью, подсказывало Маркэнду, что, если бы круг их сознания был шире, каждый из них был бы более весомым. Жалкие клячи в шорах на Ист-Риверской верфи, жевавшие удила, погрузив морду в мешок с сеном, казалось, занимали больше места в мире. Маркэнд поглядывал на дома до сторонам: одни - приземистые, другие - высоко взметнувшиеся над улицей. Дела - вот единственное, что занимает всех этих людей, и оттого они пусты; вот из чего созданы все эти дома, и оттого они непрочны. О чем бы ни думали, пожевывая удила, ист-риверские лошади, их мысли куда реальнее. Но деньги... Они дают жене и детям все, что нужно. Что же в этом нереального? И даже если он покинет деловой мир, все будет по-прежнему. Каждая ложка проглоченной пищи, одеяла на детских постелях, шелк, облегающий тело Элен... Может быть, деловой мир непрочен, но он сам весь опутан его сетями, и вместе с ним - те, кого он любит.
    Маркэнд ел баранью котлету, не чувствуя ее вкуса... (чтобы заплатить за нее, он должен был вынуть из кошелька деньги, которые принесло ему дело). Под низким потолком зала было шумно. Беготню официантов, голоса сотни людей, которые скучились вокруг столиков, ели, курили, спорили... подхватывало эхо. Темное многоголосое существо наваливалось на Маркэнда. Он чувствовал напор этого существа, не имеющего реальной тяжести. - Эти люди даже не голодны по-настоящему, как голодны лошади. - И самым плотным веществом в комнате был дым. - Значит, тяжесть вообще относительна. Но если нет у меня критерия? - Уйти от дел, в то время как его существование по-прежнему будет зависеть от них, уподобиться страусу, прячущему голову в песок? - Но как же быть? Обречь Элен, и Тони, и Марту на голод? Или после отпуска снова возвратиться к делам и продолжать жить, как подобает мужчине? Как подобает мужчине... Должен же быть смысл в этих словах. - Он заказал еще стакан пива.
    На следующее утро Маркэнд был почти уверен, что его уход из конторы (где он уже стал заканчивать свои дела) будет только временным. Он не пытался возражать, когда мисс Фрейм, словно желая поймать его на слове, сказала: "После вашего возвращения мне будет гораздо легче". Но органическое стремление, гнавшее его вперед, не оставляло места для мысли об отпуске. Ведь не рассудок же побудил его сказать Соубелу и Сандерсу то, что он так неожиданно для себя сообщил им. - А сейчас что я делаю?.. Зачем ищу в телефонной книге адрес конторы старого друга, Томаса Реннарда?
    Дэвид Маркэнд заставил себя открыто посмотреть в глаза будущему. - Я ухожу. Конечно, я возвращусь. Но прежде всего я ухожу, и когда я вернусь, ничто уже не будет прежним. - Это он знал, но больше не знал ничего.
    Он не встречался с Реннардом двенадцать лет, со времени их разрыва. (То было в апреле, в апреле, как и сейчас!) Маркэнд помнил утро, наставшее после долгих мук и колебаний; на рассвете он встал с постели и выглянул в раскрытое окно - и ощутил весну в теплом тумане. Он снова лег в постель и уснул. Он проснулся весь в поту, но с чувством прохладной свежести, которого уже давно не испытывал. И когда Том вышел к завтраку, он сказал ему: "Я хочу уехать и жить один". Маркэнд снова видел перед собой изможденное лицо Тома в залитой солнцем комнате, его горящие глаза. И последнее утро, которое они провели вместе. Завтрак прошел как всегда: вошла с подносом миссис Ларио, и накрыла на стол, и положила газеты на обычное место. Его волнение - каким нереальным оно казалось все эти годы и вдруг снова стало реальным. Он не мог есть, встал из-за стола. "Прощай, Том". Они пожали друг другу руки. Он переехал в отдельную комнату в Вест-Сайде; стал каждый вечер встречаться с Элен; отыскал свою заброшенную скрипку, которую после свадьбы забросил опять... Он не мог понять, почему все это вдруг ожило в его памяти.
    О Реннарде за эти годы разлуки Маркэнду не раз приходилось слышать. Он стал крупным юристом. Он был юрисконсультом городской администрации в делах по уличным катастрофам и одержал победу, названную в "Уорлд" "блестящей победой над населением". Время от времени Маркэнд встречал его имя в газетах. Однажды Поллард, который имел связи в политических кругах, при нем назвал Томаса Реннарда одной из главных юридических сил, близких к Таммани. Но он ни разу не выставил своей кандидатуры на выборах, и Маркэнд был уверен, что он не женился.
    Вскоре после своего разговора с Соубелом и Сандерсом, а потом с Поллардом Маркэнд неожиданно очутился у телефона и сговорился с секретарем мистера Реннарда о свидании. Потом он очутился в приемной адвокатской конторы "Ломни, Реннард, Гилберт Стайн и Салливан", поразившей его толстыми коврами, комфортабельной мягкой мебелью, картинами в ярких тонах, похожей больше на роскошную гостиную жилого дома, чем на контору в деловом квартале. Он очутился перед человеком невысокого роста, поднявшимся из-за стола, за которым он сидел спиной к окну.
    Реннард вышел навстречу и крепко сжал руку Маркэнда; оба пристально оглядели друг друга. - Не обмяк, не усох, - подумал Реннард, - только стал значительно полнее, и волосы значительно короче. - Маркэнд видел перед собой лицо старика (это в сорок пять-то лет), горящий сухой взгляд, усталые морщины под глазами, поредевшие волосы, большие залысины на лбу.
    - Садитесь, Дэвид. - Реннард не вернулся к своему столу, но придвинул кресло и сел рядом с Маркэндом. - Вы ничуть не изменились!.. Ну, обо мне можете не говорить, я-то изменился, и как еще!.. - Глаза улыбались, лицо оставалось неподвижным как маска. - Рад вас видеть, зачем бы вы ни пришли.
    - Я пришел к вам по делу, Том. Но я тоже рад видеть вас.
    - Я все о вас знаю. Ваша жена и дети здоровы, надеюсь?
    - Да, благодарю вас. О вас я тоже знаю... кое-что. Сколько можно знать из газет.
    - Что ж, я хотел быть юристом. Я и стал им. Вы никогда не знали точно, кем вы хотите быть, Дэвид.
    - Это правда.
    - Поэтому-то вы, наверное, достигли большего, чем я. В жизни мы всегда добиваемся того, чего хотим, чего хотим по-настоящему. У дураков все точно определено, и жизнь оставляет их в дураках, давая им лишь то, чего они хотят. Мудрецы не знают, что им нужно, и жизнь награждает их, давая им то, чего хочет она.
    - Вы все тот же, Том.
    - Циничен, как всегда. Но, как всегда, рад встрече с вами.
    Вошла секретарша; Реннард взял у нее из рук пачку бумаг, прошел за свой стол, быстро пробежал их, сделал одну или две пометки, вернул секретарше.
    - Прошу больше не прерывать меня, мисс Догерти. К телефону не подзывать. Когда позвонит мистер Казански, назначьте ему на послезавтра. Он будет просить на сегодня. Не уступайте. Попросите мистера Гири просмотреть апелляцию Кресса. - На мгновение он задумался у стола, затем возвратился к своему креслу рядом с Маркэндом.
    - Вы пришли по делу, - сказал он с внезапной холодностью. - Приступим к делу без отлагательств. Другими словами, я готов слушать то, что вы хотите мне сообщить. Но только прежде вот что... Вы всегда были человеком сильных импульсов, Дэвид (думаю, это и сейчас так), и ваши импульсы почти всегда были верны. Вы были правы, когда порвали со мной. Мы жили в различных мирах. Вы понимали это инстинктивно и играли на этом (моя сестра вам помогала). Я понимал это вполне сознательно, но думал, что могу жить одновременно и в своем, и в вашем мире. В своем - делать деньги, в вашем дышать. Это было дерзко и глупо. Благодаря вам я отрезвел. С тех пор держусь своего мира. - Глаза его потемнели при воспоминании о том, как мучительно далось ему отрезвление. - Вот это я хотел сказать вам, для того чтоб вы знали, что между нами нет ничего неясного и недоговоренного. Мы не друзья. И никогда не будем друзьями.
    Маркэнд кивнул.
    - Так. А теперь - чего вы от меня хотите?
    - Я хочу, чтоб вы стали моим поверенным.
    Реннард снова отошел к столу, потому что руки у него задрожали; потом возвратился в свое кресло.
    - Мое первое побуждение - отказаться. У вас, вероятно, есть поверенный. Если вы хотите переменить его, в Нью-Йорке достаточно хороших юристов.
    - Вы категорически отказываетесь?
    - Нет еще. Прежде я хочу понять.
    Маркэнд молчал.
    - Итак, я жду. Что заставило вас прийти ко мне?
    - Вы сами сказали, что мои импульсы обычно верны.
    - Я сказал: почти всегда верны.
    - Так вот, они не слепы. Во всяком случае, они знают, в какую сторону направиться. Но, может быть, они... немы. - Оба улыбнулись. - Им очень трудно найти слова. Один из моих импульсов заставил меня прийти к вам.
    Реннард пристально смотрел на Маркэнда, человека, которого любил когда-то не меньше, чем свою покойную сестру. За этим пристальным взглядом была мысль о Корнелии, о том, как она боролась, чтобы разлучить его с этим человеком, единственным, кто... быть может... мог бы спасти ее. Он встал со своего кресла рядом с Маркэндом и сел за стол, где лицо его оставалось в тени.
    - Я вас слушаю, - сказал он.
    - Я подучил недавно некоторое состояние. Мой дядя Антони Дин оставил мне наследство, которое по нынешнему курсу равно примерно двумстам тысячам долларов. Оно составляет часть капитала Объединения табачной промышленности, и в завещании есть оговорка, что если я выйду из дела, то моя часть должна быть у меня выкуплена. Я решил выйти. И я уезжаю. Я не знаю еще, ни куда, ни на сколько. Я не заглядываю так далеко. Но деньги, которые я получу, должны быть снова куда-то помещены, и во время моего отсутствия кто-то должен вести мои дела.
    - Ваша жена - дочь Джадсона Дейндри, посредника по продаже недвижимости. Вот человек, который вам нужен. А я не специалист по капиталовложениям.
    - Том, все это как-то связано и с вами тоже.
    - И вы говорите, что не знаете, куда едете? Не знаете, зачем едете?
    - Том, много лет я жил в мире, который вы называли моим, и был вполне счастлив. Не поймите меня превратно. Я по-прежнему предан своей семье. Но уйти - необходимо, хоть я и сам не понимаю всего. А почему я пришел к вам? Да потому, что ни с кем другим не могу говорить об этом. Только это могло заставить меня прийти.
    - Понимаю.
    - Я ведь говорю вам - вы тоже как-то связаны с этим. Если здесь есть безумие, то оно во всем. А что такое, собственно, безумие?
    - Что именно я должен для вас сделать?
    - Я вам сказал. Я хочу, чтобы вы стали моим поверенным. Я выдам вам генеральную доверенность. Все будет лежать на вас: помещение капитала, уплата налогов - все. А доход вы будете выплачивать Элен.
    - Почему вы думаете, что можете верить мне, Дэвид?
    Маркэнд не улыбнулся.
    - Откуда вы знаете, что я позабыл обиду? А ведь обида еще жива, говорю вам откровенно.
    - Я не верю вам, Том, - сказал Маркэнд. - Доверие тут ни при чем. - В эту минуту он был похож на своего сына, когда тот не находил слов, чтобы выразить то, что его существо знало. - Вы думаете, я верю в то, что должен уйти от дел? Уничтожить все, что отделяет мою семью от улицы? Думаете, я верю в будущее? Когда человек делает движение, чтобы спасти свою жизнь, он двигается, вот и все.
    - Если бы я согласился - а я еще не согласился, - то лишь при одном условии: вы не будете ставить мне никаких условий. Вы должны предоставить мне свободу распоряжаться вашими деньгами, как своими собственными.
    - Давайте, я подпишу все, что нужно.
    - Вы торопитесь!
    - Мне тридцать пять лет.
    - Торопитесь, быть может, обречь себя и свою семью на разорение.
    - Возможно, - сказал Маркэнд.
    - Дэвид, это безумие!
    - Возможно, - сказал Маркэнд.
    Наступило продолжительное молчание; Реннард внимательно смотрел на Маркэнда; Маркэнд не мог разглядеть лица Реннарда, сидевшего против света, глаза его блуждали по комнате, по голым стенам, по гравюрам с изображениями судебных заседаний.
    - Что, если я соглашусь, - голос Реннарда был слаб и, казалось, шел издалека, - с тем чтобы погубить вас? Вы подумали об этом? - Он вышел из-за стола и сел в кресло рядом с Маркэндом. - Может быть, вы считаете себя в безопасности потому, что я - честный юрист. Я - преуспевающий юрист, а это не одно и то же. Хотите знать, сколько денег я сделал за прошлый год? Восемьдесят семь тысяч долларов. Если б я был только честным юристом, я бы заработал, может быть, десять тысяч. Восемьдесят тысяч в год нелегко истратить разборчивому холостяку, даже если его окружает толпа друзей, значительно менее разборчивых. Каким путем достигает удовлетворения нравственно испорченный человек? В вас так мало испорченности, что вам не отгадать. Так вот: один путь - это доказать себе, что весь мир такая же дрянь, как ты сам... Предположим, для того, чтобы кое-что выжать из этого дела, которое вы на меня взваливаете, я решаю разорить вас... И посмотреть, сохраните ли вы и в нужде свою нравственную чистоту.
    Маркэнд не отводил глаз от Реннарда; спокойная улыбка появилась в них.
    - Разве у меня не было оснований помнить обиду? Двоих людей я любил в своей жизни... за всю свою жизнь. Это были Корнелия, моя сестра, и вы. Где они? Кто отнял их у меня?
    Маркэнд покачал головой.
    - Может быть, я сам виноват? - сказал Реннард.
    - _Вы_ сказали это - не я.
    Страсть, бушевавшая за каменной маской лица, исказила его черты.
    - Берегитесь, Дэви! Я предупредил вас. Последнее слово осталось за вами, как всегда. Но я не христианин. Я - ловкий юрист.
    - Идет! - сказал Маркэнд.
    - Это - ваш ответ?
    - Я жду вашего.
    Реннард встал и нажал кнопку звонка на своем столе.
    - Я велю приготовить необходимые документы.
    ...В тот же день, пока Маркэнд еще сидел у Реннарда и, не читая, подписывал бумаги, в кабинете Луи Соубела шел о нем разговор. Маленький президент, прямой, как всегда, сидел за своим столом, а Сандерс, Поллард и Эдвард Картрайт, казначей, удобно развалясь в креслах напротив него, курили сигары с ранчо Долорес из Веракруса. Всем было не по себе. Неотступный образ молодого человека, неглупого, которому посчастливилось занять превосходное положение и который по собственной воле от него отказывался, как-то разъедающе действовал на их нервы. Им не хотелось мириться с этим образом, и ощупью они пытались найти и поставить на его место другой, более соответствующий их взглядам и представлениям. Поллард успокаивал остальных.
    - Вы же знаете, что Маркэнд - чудак. Но у него замечательная голова, это вы тоже знаете. - Он лукаво улыбнулся: он намекал на роль Маркэнда в слиянии фирм.
    - Вы думаете, это дипломатия? - спросил Соубел. - Что же, он хочет повышения оклада, большей доли в прибылях, другой работы?
    Поллард покачал головой.
    - И да, и нет. Ему кажется, что он выдохся, но на самом деле он просто устал. Вы мудро поступили с ним. Когда он вернется из своего отпуска...
    - А предположим, - сказал Сандерс, - что он в сентябре не возвратится? Предположим, он действительно продаст свою часть? Через год он снова захочет работать, но к нам не пойдет из гордости, хотя бы мы и хотели взять его.
    Соубел проницательно посмотрел на Сандерса и понял его мысль.
    - Я вовсе не желаю, чтобы он перешел к Пальмерстону, - сказал он.
    Сандерс подтвердил свою мысль, перехваченную начальником:
    - А он именно этим и кончит, ясно как день. Вам меня не убедить, что этот мальчишка хочет вообще уйти от дел.
    - Жить на десять тысяч долларов в год! - пробормотал Картрайт таким тоном, каким говорят: "Жить на хлебе и воде!"
    У Полларда едва не сорвалось с языка замечание относительно преданности Маркэнда фирме "Дин и Кo", но он вовремя удержался, вспомнив, где находится.
    - Как вы полагаете, Чарли, что могло бы его заинтересовать? - спросил Соубел. - Например, наш южноамериканский проект! Целый материк ожидает завоевания.
    - Это вполне могло бы, я уверен. Но пока предоставим все естественному ходу событий.
    Сандерс обернулся к Картрайту:
    - Проследите за тем, чтобы ему регулярно выплачивалось жалованье, пока он будет в отсутствии.
    - Вносите деньги на его текущий счет, - сказал Соубел.
    Полларда вызвали из комнаты, и Картрайт ушел вместе с ним. Сандерс выпустил совершенно круглое кольцо дыма и продел в него волосатый палец руки, корявой и узловатой, так мало подходившей к его гладкому лицу и вкрадчивому голосу. Он сказал:
    - Значит, вы думаете, Луи, что все это, может быть, штучки диновской клики не без участия Полларда?
    - А черт его знает! Я только уверен, что тут дело нечисто.
    - У Маркэнда побольше мозгов, чем у его покойного дядюшки.
    - Но почему, - повторял Соубел, - почему ему взбрело на ум выходить из дела именно сейчас, когда перед нами все возможности роста и развития?
    - Черт его знает! - сказал Сандерс.
    - Ну хорошо, - сказал Соубел, - примемся за работу. Дайте мне эти мексиканские сводки. Вы говорили, что ранчо Долорес снизило цену до трех центов при условии, что мы гарантируем им на три года закупку всего урожая?
    Сандерс кивнул.
    - Как они могут это осуществить?
    - Это их дело, - улыбнулся Сандерс.
    Соубел хихикнул:
    - Они, пожалуй, сумеют заставить этих пеонов работать меньше чем за ничто!
    ...В тот же день Элен Маркэнд преклоняла колена перед алтарем в небольшой церкви неподалеку от обители ее друга, Хью Коннинджа. По сторонам тянулись многоэтажные дома, сложенные из камня и кирпича, кирпича и камня, с ржавыми, увешанными бельем пожарными лестницами. Элен молилась. Она молилась о ниспослании ей силы, чтобы снести одиночество, она просила возвратить ей мужа не только ради нее, но и ради детей, ради него самого. Рядом с Элен перед алтарем стояла на коленях другая женщина. Две недели тому назад муж ее, грузчик, пришел домой пьяным и ушиб ногу сынишке Джеку. Он не хотел причинить мальчику зло, но он был крупный здоровый мужчина, а Джек маленький и хрупкий, и нога распухла, и мальчик с тех пор хромает. Доктор ничего не находит, ничего не может сделать. "Должно быть, - сказал он, - где-то в кости есть незаметная трещина. Надо сделать рентген, потом сложную операцию. Это может поправить дело. Но стоит денег". Женщина молилась о деньгах; она просила Христа послать ей денег на исцеление ее сына, чтобы мальчику не пришлось остаться хромым на всю жизнь из-за того, что отец его напивается по субботам. Обе женщины поднялись одновременно, и Элен улыбнулась усталому кроткому лицу, глянувшему из серой шали. - Лучше бы вместо улыбки она дала мне денег на рентген, - подумала женщина. Но Элен, несмотря на свою близость ко всему человечеству, не услышала ее.
    ...В тот же день, пока заправилы ОТП изучали сводки ранчо Долорес, один из пеонов ранчо Долорес в штате Веракрус, который украл у надсмотрщика кошелек с пятью серебряными песо и, забрав жену и детей, пытался сбежать в другую деревню, стоял в яме, вырытой посреди невозделанного табачного поля, засыпанный землей так, что только голова его торчала над поверхностью. Четыре всадника из охраны ранчо выстроились друг за другом на расстоянии двадцати футов и дали лошадям шпоры. Все они были опытные наездники, и удар копыт каждой лошади пришелся по голове пеона. Не успел проскакать последний, как размозженный череп пеона поник к земле и изо рта хлынула кровь. Три крестьянина-земляка отрыли мертвое тело и схоронили его в кладбищенской ограде, обернув изуродованную голову белым платком, который стал ярко-красным, прежде чем священник кончил читать молитвы. Священнику за службу земляки заплатили серебряный песо. И в тот же вечер священник пропил свой песо в таверне за одним столом с всадниками из охраны, которые тоже получили серебром за то, что выполнили свой долг.
    ...А Реннард в молчаливом раздумье сидел, откинувшись на спинку кресла, перед своим рабочим столом. Наконец он нажал кнопку звонка.
    - Скажите мистеру Ломни, что я хочу его видеть, - бросил он вошедшей девушке.
    В комнату ввалился человек и тяжело рухнул в кресло, украдкой поглядывая на Реннарда. Гилберт Ломни, некогда возглавлявший фирму "Ломни и Реннард", в пятьдесят лет был совершенной развалиной. На его измятом, изрезанном морщинами лице сохранились только глаза, точно пара маленьких хитрых зверьков, уцелевших от всеобщей разрухи.
    - Ну как, вы пришли наконец к какому-нибудь решению? - спросил Реннард.
    - Да, - мягкие белые руки Ломни задергались, - я решил.
    - Ну?
    - Я этого не сделаю, Том. Десять лет я беспрекословно выполнял все ваши приказания, и все шло как надо. У вас хорошая голова, я это знаю. Но, черт возьми, друг мой, во мне еще сохранилась некоторая порядочность! Я не могу этого сделать. - Он засопел носом.
    - Отлично! - сказал Реннард. - Возьмите свою порядочность с собой и больше не возвращайтесь в контору.
    Ломни осел всей своей грузной массой.
    - Что вы сказали?
    - Я сказал, что с меня довольно, - отвечал Реннард. - Вы нам больше не нужны, давно уже не нужны. Вы - сухостой, который к тому же нам слишком дорого обходится. Только за то, что когда-то вы имели полезные для нас связи и были на короткой ноге с половиной банкиров Уолл-стрит, мы до сих пор платили вам пятьдесят тысяч долларов в год. Вы получили в пятьдесят раз больше того, что вы стоили. Времена изменились: сейчас от ваших республиканских связей столько же толку, сколько и от вашей головы. Но мы были добры к вам. Мы требовали от вас лишь одного: чтобы вы подчинялись нашим приказаниям. Но вы не желаете исполнять черную работу, не так ли? А для какой другой работы вы еще пригодны, по-вашему?
    Ломни перестал сопеть, что-то жесткое появилось в его глазах, он выпрямился.
    - Я все-таки джентльмен, Том. Говорить со мной так...
    - Отлично! Мне вообще больше не о чем с вами говорить. Делайте то, что вам указано, или уходите.
    - Хорошо. Я ухожу. - Ломни встал. - Но прежде я вам кое-что должен сказать. Вы хотите от меня избавиться. Я стал бесполезным для дела, и мои клиенты не ко двору католической клике и всей этой своре из Таммани-холл, с которыми вы спутались. Без меня вам будет свободнее. Вся эта грязная история, которую вы состряпали теперь, - только предлог, чтобы выжить меня, жестокий предлог. И потом - не правда ли? - вам не хотелось упустить случай сказать мне в лицо все, что вы обо мне думаете. Вы ведь никогда не сможете простить мне, Том, - не правда ли? - того, что я взял вас из окружного суда, где вы влачили жалкое существование, и дал вам имя и дело.
    - В ваше имя и в ваше дело я вложил свой мозг.
    - Так или иначе, Реннард, вы - негодяй! - С неожиданным достоинством Ломни выпрямился и медленно вышел из комнаты.
    ...После посещения конторы Реннарда Маркэнда потянуло из центра города. На Третьей улице, к югу от площади Вашингтона, он вошел в бар. Он выпил стакан виски. Он чувствовал усталость и крайний упадок энергии. Казалось, голова его опустела; он не думал ни о чем, кроме вкуса напитка. Поезд надземной дороги прогремел над ним, и в сознании его возникло без всяких усилий смутное ощущение города. Тело его, в котором словно раскрылись все поры, казалось, погружено было в воду, и мир тек сквозь него. Он не мог словами определить это состояние, не мог поэтому сознательно думать о нем. У него возникло только неопределенное ощущение текущего сквозь него мира, в котором Элен, и Тони, и Марта, Реннард, дела и бесконечные городские кварталы были, как и он сам, нерастворимыми, друг друга обтекающими атомами. И он почувствовал, что единственный возможный ответ на это ощущение жизни, которая была и вне и внутри его, лежал на пути, открывшемся перед ним, - пути, который вел прочь от дел, от семьи и от дома. Это ощущение и это чувство длились лишь миг и исчезли; снова Маркэнд стал нормальным обособленным существом, живущим в мире других обособленных вещей и людей. Он заплатил за выпитое виски и пошел домой.
    Элен теперь была уже не так уверена в своем муже, не столько в его любви, сколько в их совместной жизни. Хоть он и не умел удовлетворить все ее потребности, но его присутствие в ее мире было живым и постоянным; теперь оно постепенно становилось все туманнее и холоднее, точно осеннее солнце после лета. Во внешнем мире апрель распустился полным цветом. Она видела это в своих детях, освободившихся от зимы, видела это, гуляя с ними по парку или по берегу Гудзона, блестящую ширь которого ласкало небо, в дымке почек на деревьях. Но внутренний мир ее стал сухим и холодным, в нем были лишь осенние лихорадочные краски. Маркэнд жил как во сне. Он работал в конторе, приводил в порядок незаконченные дела, находил незнакомое прежде наслаждение в точности и аккуратности. Дома он чувствовал усталость. Неукротимый голод плоти не возвращался к нему. Глядя на Элен, он испытывал острую боль, словно вдруг вспомнив, что у нее есть тайный любовник. Но разум его восставал против этой ревности и преодолевал ее; следствием этого была пассивность в его поведении, и ласковая и пренебрежительная, словно, отказываясь ревновать ее, он отказался от ее тела. В остальном отношения между ними были ровны. Элен никогда не навязывала ему своей близости, но и не отказывала в ней в порыве обиды или утонченной мести.
    Она одобрила его уход из ОТП.
    - Если ты думаешь, дорогой, что не создан для деловой жизни, я только горжусь этим. Я сама думаю, что ты способен на большее, и всегда так думала. Бог ниспослал тебе возможность проверить себя и найти свое призвание. Может быть, для этого понадобится немало времени. Но ты не должен торопиться.
    Она уже перестраивала свой бюджет в соответствии с уменьшенным доходом: отпустила одну служанку, впредь сделает стол менее изысканным, меньше будет тратить на туалеты, на такси, но не сократит расходы на благотворительность. Когда Маркэнд вскользь сказал ей, что, может быть, он уедет и ее казначеем будет Реннард, она была озадачена, но ничего не сказала. Она ничего не знала о Томасе Реннарде, кроме того, что его дружба с Дэвидом была очень бурной и оборвалась уже давно. Она знала гораздо лучше, чем ее муж, какие сильные эмоции (бессознательно сексуального характера) смущают иногда дружбу между молодыми людьми. Это было естественно, если проходило бесследно, как у Дэвида. Она ничего не могла возразить по поводу того, что Дэвид выбрал своим поверенным Реннарда. Но когда она однажды упомянула о планах Дэвида доктору Коннинджу и, отвечая на его вопрос, назвала имя избранного им адвоката, он одобрительно кивнул.
    - Я слыхал о нем. Его фирма является представителем нескольких наших учреждений. Превосходнейший человек. - Он улыбнулся. - Дорогая моя, возможно, что это не простое совпадение, возможно, что рука господня направила вашего супруга к человеку, близкому нам.
    - Мистер Реннард католик?
    - Нет. О, нет! Если б это было так, он был бы... гм... менее полезен... Его фирма близка к католическим кругам.
    - Я не понимаю.
    - Дорогая моя, пока мы принадлежим к этому миру, мир важен для нас, мир для нас важнее всего! Для чего Нам дано тело? Для чего дано тело незримой церкви? Мы, имеющие тело, принадлежим к телу церкви. И это телесное выражение святого духа так же сложно экономически и политически, как телесное выражение души каждого из нас. - Он улыбнулся и потрепал ее но руке. - И так же подвержено заблуждениям. Мы забываем: церкви, как телу, свойственно ошибаться, поскольку тело это составляют человеческие тела. Не раз на протяжении своей истории оно оказывалось порочным, развращенным.
    Отношение Маркэнда к детям стало менее ровным. В его остром чувстве близости к их поступкам и настроениям появилось новое измерение измерение дальности. Оно заставляло его внезапно обнимать их, словно тем самым он мог их приблизить, и это грозило нарушить гармоническое течение их игр и разговоров. Он чувствовал, что должен покинуть их, должен вступить в критический, быть может смертельный, конфликт с самим собой, где им не было места. Бывая с ними, он не мог стряхнуть с себя это чувство, отчего его не покидало ощущение некоторой напряженности.
    Жизнь его шла вперед на уровне, которого почти не касалось его сознание. Он сознавал свои отдельные поступки, свою работу в конторе, например. Но все это составляло лишь поверхностный слой, созданный внутренними силами, которые жили своей жизнью, подобно органам его тела. Он знал лишь оболочку своих поступков. Он знал, что готовится к отъезду, но не знал, ни куда он едет, ни когда, ни зачем. Однажды он забрел в магазин готового платья на Третьей авеню, дешевый конфекцион, из тех, с какими он никогда в жизни не имел дела. Он купил синий костюм, толстые носки и ботинки. Он принес все это домой, уложил в чемодан и поставил его в кладовой верхнего этажа. В другой раз он поднялся наверх, открыл чемодан и положил в карман костюма сотню долларов. Наконец чемодан был наполнен доверху; тогда он забыл о нем.
    Кто-то заговорил в конторе о нововведении президента Вильсона, заключавшемся в том, что он лично произнес свою речь в конгрессе, и Маркэнду вдруг стало ясно, что он больше не читает газет. Как-то София Фрейм сказала ему:
    - Какой ужас эта история с капитаном Скоттом, не правда ли?.. Как, мистер Маркэнд, вы _не знаете_, что он и вся его экспедиция погибли, замерзли близ Южного полюса? Но ведь этим полны все газеты.
    - Южный полюс, - пробормотал Маркэнд. И вдруг ему представилось, что Нью-Йорк так же далек, как и Южный полюс... уже много дней он не видел улиц, по которым ходил, - улиц, чей непрестанный шум врывался в раскрытое окно.
    - Почему это вас так волнует? - спросил он. - Разве здесь, рядом с нами, не умирают каждый день люди?
    - Да, но такая оторванность! Представьте себе этих людей, умирающих в полном одиночестве среди ледяной пустыни на краю света!
    Она отвела глаза от своего блокнота, и Маркэнд посмотрел на нее. Она повернула голову и встретила его взгляд.
    - Вам это не кажется ужасным, не правда ли? - сказала она. - Вам _понятны_ их искания, то, что привело их на Южный полюс.
    - Почему вы думаете, что мне это понятно? - Он заметил перемену в своей секретарше с того дня, как ей стало известно о том, что официально называлось его "шестимесячным отпуском". Она теперь часто бывала печальна, иногда угрюма, изредка нежна. Она сказала:
    - Я знаю, потому что... Мистер Маркэнд, я знаю, что вы не вернетесь сюда.
    - Это правда, - он говорил тихо, словно ее слова что-то открыли ему.
    Губы мисс Фрейм задрожали, и она закусила их, и Маркэнд увидел, какими глубокими стали ее глаза.
    - Но мне и это _тоже_ непонятно.
    Он улыбнулся и хотел ответить шуткой, но увидел в ее глазах слезы. Он понял тогда, что своим "тоже" она хотела выразить общность между его безвозвратным уходом и погибшей экспедицией Скотта. В комнате возникла напряженность от соприкосновения двух душ, с бессознательной настойчивостью проложивших себе путь друг к другу. Маркэнд всегда ценил в мисс Фрейм чуткую помощницу в работе; чуткость, которая в ней была от женщины, заставляла ее выполнять служебные обязанности с безличностью мужчины. Сейчас женское в ней выступило на передний план: плоское тело, длинная голова с жидкими волосами, глубокие и живые глаза принадлежали женщине. Она сидела рядом с ним, глядя в свой блокнот, не решаясь отереть катившиеся по щекам слезы, чтобы не привлечь к ним внимания. Как он мог помочь ей?
    - Прежде чем взяться за письма, будьте так добры пройти в библиотеку и достать "Финансовое обозрение" за тысяча девятьсот двенадцатый год.
    Она поспешно встала.
    - Мисс Фрейм, - остановил он ее и почувствовал, что это инстинктивное движение было правильно. - Не ходите. - Он улыбнулся. - Я знаю, что вы плачете. Зачем вам скрывать это? Зачем мне скрывать, что я это знаю? - Она села, он взял ее за руку, и слезы ее полились. - Я рад, что вы плачете обо мне. Но не нужно тревожиться. Там, куда я еду, не замерзают насмерть.
    Она улыбнулась, тихонько высвободила свою руку и вытерла глаза.
    - Я не понимаю вашего поступка, мистер Маркэнд, но... вы мне разрешите сказать вам одну вещь?
    - Говорите все, что вам хочется.
    - Я думаю, вы станете великим человеком, мистер Маркэнд.
    Он улыбнулся.
    - Не смейтесь, - строго остановила она его, и Маркэнд встретил взгляд ее глаз, которые уже не туманили слезы. - Увидите, - она торжественно покачала головой, - увидите. - Словно зная то, чего ему не дано было знать, она считала своим долгом предупредить его.
    ...Южный ветер вдруг сменился северо-восточным, и Нью-Йорк, слишком рано поверивший в весну, продрог под холодным дождем. На Ганновер-сквер Маркэнд сел в вагон надземки, собираясь ехать домой, но на первой же станции вышел, спустился на улицу, где ночная муть уже начала сливаться с угасающим днем, и подставил лицо влажному ветру. Он был без пальто и озяб. Несколько кварталов он шел под эстакадой надземки. Изредка попадались прохожие, такие же грязные и унылые, как и улица, по которой они шли; от своих мрачных обиталищ они отличались только способностью двигаться и чувствовать боль. Уличные фонари и свет в окнах домов, колеблясь, сливались с темнотою ночи. Салуны близ Чатем-сквер переполнены были народом, и из распахнутых дверей вместе с шипением газа вырывался гнусный запах виски и пота и грязное бормотание пьяниц - от запаха виски оно отличалось лишь меньшей способностью улетучиваться.
    Маркэнд поднял воротник пиджака, засунул руки в карманы и пошел дальше.
    Вдруг он спросил себя: - Зачем я иду пешком? Зачем сошел с поезда? Мне холодно. Почему же не сесть опять в вагон надземки или не нанять такси? Тонкие струйки резали ему лицо. Он замедлил шаг, размеренно продвигаясь вперед сквозь промозглый дождь и ветер, сквозь мешанину надземки, домов, салунов и оборванных людей. Казалось, неприятное физическое ощущение отделило от всего этого не тело его, но лишь сознание. Мысли его вдруг стали необыкновенно выпуклыми.
    Он думал: - Мне нужно поразмыслить. Что-то мне подсказало, что, если я пойду пешком сквозь сырой мрак этих улиц, начнет работать мысль. Почему человек мыслит? Потому что так должно быть. Почему он идет в дождь пешком, хоть он озяб и голоден и имеет деньги? Потому что так должно быть. Почему сворачивает со своего пути, с болью от него отходит, бросая свое дело, с корнем отрываясь от дома и семьи? Потому что так должно быть. Это ясно. Если бы я мог идти дальше своим путем, я бы не покидал его. Если бы я мог жить и дальше, как жил до сих пор, ни о чем не думая, я бы не старался думать. Что-то заставляет меня поступить так, как я поступаю. Я должен идти вперед, как будто меня пришпорили.
    Он ближе присмотрелся к миру, среди которого он шел. Темный подъезд... муравейник нищеты... женщина с тяжелым узлом в руках входит туда. Она в черном мужском пальто, истрепанном и залоснившемся от времени, насквозь промокшем от дождя; на голове черная шаль. Неожиданно она поворачивается; ее лицо, зеленовато-бледное в тени подъезда, обращено к Маркэнду. Нью-Йорк! Несколько залитых светом авеню, несколько нарядных переулков; бесконечные мили мрачного хаоса, где производят товары, свозят их на склады или грузят на пароходы и поезда, где люди труда живут, любят и рожают детей, которые так же станут трудиться, если не умрут раньше. Трудиться - для нас. Для меня. И так вечно. Я принимал все это как должное. Но я не понимал. Должен же быть здесь какой-нибудь логический смысл. Не для меня, потому что я никогда не задумывался над этим смыслом. Как мало я знаю свой город... мир... самого себя. Себя? Я - муж и отец. Что я знаю об Элен? О Тони и Марте? Мне достаточно было чувствовать, что мне хорошо с ними, знать, что им хорошо со мной. Я делец. Но кто из нас по-настоящему думает о своем деле? Соубел, Поллард, Сандерс? Что им известно о табаке, о тех людях, которые разводят его, очищают, перерабатывают? Все мы, люди, - стая волков, напавших на неясный след. Те, кому повезло, настигли добычу, сглодали, и вот они хорошие дельцы. Шахматы требуют больше мысли, игра на скрипке - больше системы. Прожить целую жизнь и так мало знать о ней! И принимать свое незнание как должное! Нет, к черту все, я перестаю мириться с этим! - Маркэнд замедлил шаг, ему вдруг стало ясно: - _Я уже перестал_.
    - Вот оно, - сказал он вслух, - этот дождь, который хлещет мне в лицо. Я больше не мирюсь со своим незнанием.
    Его небольшой дом, согретый теплом огней и теплом сердец, вдруг ожил в его сознании, которое влекло его одновременно и к нему и от него. Как ему жить без Элен? Она нужна ему. Его тело будет бунтовать, и страдать, и смертельно томиться по ней. Как решиться навсегда покинуть ее? А его сын и дочь? Как позволить им расти, развиваться, выходить в жизнь, хотя бы ненадолго, без него? Он ревниво охранял всегда свое участие в их развитии. И теперь они будут находить новые радости, открывать чудеса, постигать мир - без него. А разве Элен не нуждается в нем? Разве ее обращение в католичество, хотя она сама о том не знала, не таило в себе призыва к нему? И разве невозможно познать жизнь, оставаясь дома? Не уходя? Ведь и дома - жизнь. Он сумеет найти жизнь в Элен, в детях. Но в этих словах, звучавших разумно, заключался софизм. Конечно, и в них - жизнь. Но к этой жизни он может приблизиться, только найдя ключ; а ключ скрыт где-то в тишине его собственного существа. Вот оно! В тишине. В тиши, далеко от жены и детей. Ему послышался голос Софии Фрейм, так пророчески звучавший, когда она торжественно сравнивала его с заблудившимся исследователем. Он хотел засмеяться тогда, но она помешала этому. Такая ли уж это нелепость? Не часто человек бросает выгодное и надежное дело, любимую семью. Не от мисс Фрейм первой он слышал эти туманные пророчества. Лоис. А еще раньше Корнелия, с холодной яростью защищавшая его от своего любимого брата. - А что влекло ко мне Тома Реннарда? Нет, это не нелепость. Я чувствую в себе довольно силы, чтобы сокрушить неведение, в котором я жил до сих пор. Довольно силы, чтобы пробудиться. Без жалости... страх...
    Когда он мысленно произнес "без жалости", слово "страх" вторило ему как эхо. - Куда я иду? Дождь, ветер. Что хочу делать? Что значит "пробудиться"? - Он еще ничего не предпринял. Он мог бы воспользоваться своим официальным "шестимесячным отпуском" и увезти Элен и детей в Европу. Может быть, под сенью знаменитых соборов он сумеет понять то, что произошло с Элен? Недурная мысль. Может быть, в ней уже совершилось пробуждение? Может быть, они сумеют пробудиться вместе? Он незаметно ускорил шаг, не глядя перед собой (можно прекрасно провести время!), и вдруг налетел на человека, шедшего навстречу. Трость прохожего, загремев, покатилась по мостовой, сам он едва не упал. Маркэнд поддержал его, вложил трость в трясущуюся руку. Его рука тоже задрожала при этом: у человека были выедены болезнью глаза, нос наполовину провалился.
    - Простите, - сказал Маркэнд, - я не глядел, куда иду.
    Когда он пошел дальше, он вспомнил, о чем думал: Европа, отпуск, удовольствия... когда сбил с ног слепого.
    Маркэнд пришел домой поздно, и дети уже лежали в постели. Он снял с себя все мокрое и принял ванну. Он согрелся и почувствовал приятную расслабленность. Он надел шелковую пижаму и халат из верблюжьей шерсти и вышел в столовую, где жена уже ждала его с обедом.
    - Ты сильно озяб?
    - Нет, ничего.
    - Съешь горячего супу, согреешься.
    Она не спросила, почему он в дождь шел пешком, не потревожила его ни подчеркнутым вопросом, ни подчеркнутым молчанием. Она говорила так, как будто ничего не случилось. Но она не могла удержать биения своего сердца и участившегося дыхания. Непонятное волнение овладело ею еще до прихода Маркэнда домой, до наступления часа, когда он обычно возвращался, и до того, как она узнала, что он шел пешком и поэтому запоздал. Оно охватило ее, когда она сидела за книгой, и заставило вдруг подняться к детям, уложить их в постель с нежностью, в которой была боль. И когда в темноте она опустилась рядом с ними на колени, читая "Отче наш", ее голос дрожал.
    После обеда они перешли в библиотеку; Элен взяла книгу, Маркэнд вечернюю газету. Читать они не стали.
    - Ты устал, дорогой. Вероятно, было много дела в конторе?
    - Нет, ничуть. Я уже покончил со всеми делами.
    У Элен упало сердце. Но она сказала:
    - Наверно, это перемена погоды. Ведь были уже совсем весенние дни. Это всегда нехорошо отзывается на детях, в особенности на Тони. При малейшей сырости он бледнеет и слабеет. Знаешь, дорогой, мне вообще кажется, что после того случая с ногой он уже не такой крепкий, как раньше.
    - Ты думаешь - что-нибудь серьезное?
    - Нет. Но у него как-то понизилась сопротивляемость...
    - Может быть, тебе с ним уехать? Возьми детей и поезжай куда-нибудь, не дожидаясь лета.
    Элен побледнела, и Маркэнд это заметил. Он знал, что сказал "тебе", а не "нам". Элен подняла на него глаза и улыбнулась.
    - Пожалуй, ты прав. Я подумаю об этом. Мы могли бы на месяц поехать на юг. Тони, Марта и я. Говорят, в мае чудесно во Флориде.
    - В мае везде чудесно.
    Ему не сиделось, он встал и вынул свою скрипку. Уже несколько лет, как он опять время от времени стал браться за инструмент; но у него была слабая техника, а гаммы ему быстро надоедали. Гораздо легче было четверть часа импровизировать, чем бороться с трудностями сонаты. Но он играл редко; его несерьезная игра вызывала в нем чувство вины; невольно она наводила его на мысль об отце, который играл куда лучше него и все же, забросив серьезную работу, кончил свои дни жалким учителем музыки в Клирдене. Сейчас, глядя на Элен, Маркэнд взял скрипку, принадлежавшую прежде его отцу, и провел смычком по струне G, ожидая обычного "вдохновенья". Но вдруг он остановился, посмотрел на свою крупную левую руку и начал гамму G dur. Он сыграл ее довольно быстро, legato, восемь нот одним смычком. Медленнее, четыре ноты одним смычком. Еще медленнее, fortissimo. Потом очень сдержанно, совсем медленно и piano. Элен смотрела на него. Маркэнд уложил скрипку в футляр и вышел из комнаты.
    Он поднялся по лестнице и бесшумно открыл дверь комнаты, в которой спали Тони и Марта. Слышно было их ровное дыхание. Тони пошевелился, потом снова затих. Отец притворил дверь и стоял во мраке, наполненном дыханием. Ночь была темная, но в окно падал луч отраженного света и ложился на пол. Обе кроватки, стоявшие по сторонам, у стен, оставались в тени. Маркэнд дышал в такт дыханию своих детей. Он взял стул, поставил его в тени у дверей и сел.
    Он больше не думал ни о чем. Он слышал дыхание мальчика и девочки, двух маленьких спящих тел. Он сознавал их хрупкость, их нежность. Они были его, он любил их. Если бы его не было, всякий мог бы прийти в эту комнату и изувечить эти хрупкие спящие тела. Такие случаи бывают. Побои... насилие... болезнь... нищета... смерть. Тони и Марта счастливые дети; они спят в тепле, сытости, довольстве. Почему? Что, если бы они не были такими счастливыми? Маркэнд попытался представить себе дочь взрослой женщиной, похожей на ту, чье зеленовато-бледное лицо он видел в трущобе Ист-Сайда; увидеть Тони, сына, в образе слепого, с которым он столкнулся... выеденные болезнью глаза... Он не мог этого вынести. Он любит их! В темноте он поднес руку к глазам, и рот его искривился. Потом он встал: на цыпочках подошел к постели Марты и поглядел на нее. Снова Тони пошевелился и затих. Маркэнд вышел из комнаты.
    Элен лежала в постели; свет затененной абажуром лампы согревал ее строгое лицо, делал волосы нежными и блестящими. Она вязала; ее руки, украшенные только обручальным кольцом, двигались как будто в такт какой-то мучительной мелодии. Но она улыбалась.
    - Я тоже устала. Когда разденешься, дорогой, погаси свет.
    Маркэнд разделся, повернул выключатель и раскрыл окно. Дождь перестал, но улица была еще мокрая, а воздух холодный, хотя северо-восточный ветер утих. Не поцеловав Элен, он лег в свою постель; холод прохватил его у окна, и он натянул на себя одеяло. Тогда ему стало тепло. Он заснул почти тотчас же.
    Так же мгновенно он проснулся и повернул голову к жене. В этот миг и Элен как будто очнулась от сна. Она села в постели и посмотрела на мужа. В свете уличного фонаря рельефно обрисовывалась ее фигура. Маркэнд встал и остановился перед ней. Она прижалась к нему лицом и обхватила его руками. Маркэнд высвободился; решительным движением он сорвал с нее сорочку; она безвольно помогала ему. Потом он снял все с себя и лег в постель. Он сразу приблизился к ней, и они застыли в беспредельном экстазе. Его тело стало безличным, он покинул его, как мертвую оболочку, это объятие было предсмертной судорогой. Он отдалился от нее. Руки Элен конвульсивно сомкнулись, пытаясь удержать его, потом ослабли. Он поцеловал ее глаза, ее лицо, мокрое от слез, наклонился, чтобы поцеловать ее грудь. Вместо того он, как ребенок, прижался к ней щекой. Он по-новому ощутил ее плач; положив к ней на грудь лицо, он точно погрузился в ее слезы. Он встал, и руки Элен бессильно упали по сторонам. Он вернулся на свою постель. Снова он заснул.
    Когда Маркэнд проснулся, ночь уже тускнела рассветом. Элен дышала, как во сне. Он встал и подошел к окну. Ветер дул с юга. Он был покрыт испариной, и мягкий воздух холодил его кожу. Он оделся, взял в руки ботинки и вышел. В холле еще было темно; темно было в кладовой. Ощупью он разыскал в темноте свой уложенный чемодан. Он вернулся наверх и постоял у двери спальни. Ничего не было слышно. Он постоял у двери детской. Сквозь закрытую дверь он видел спящие хрупкие тела, такие любимые и такие хрупкие. Губы его зашевелились, произнося имена детей. В темноте он повернулся и пошел к дверям комнаты, где спала Элен. Он знал, что она не спит, он знал, что она все время лежала с глазами, раскрытыми и полными слез, неподвижная с той минуты, как он оставил ее. Он вошел и остановился у ее изголовья. Ее лица не было видно в предрассветной мгле, но он чувствовал ее глаза, снизу вверх глядевшие на него...
    Он не хотел, чтобы она двигалась. Он сказал:
    - Прощай, Элен.
    Молчание. Потом:
    - Прощай, Дэвид, - прошептала она не двигаясь, точно услышала его желание и прощальное объятие, долгое и глубокое, длилось для нее всю ночь и все еще связывало их.
    Дэвид Маркэнд стоял на улице и глядел на свой дом. Улица была пуста, пустым и туманным был рассвет. Только дом, прочный, хорошо защищенный и теплый, был реален. Он взял чемодан и повернулся лицом к рассвету...
    ЧАСТЬ ВТОРАЯ. МАТЕРИ
    1
    Каждое утро, окончив уборку в доме, миссис Дебора Гор придвигала к окошку гостиной низенькое кресло-качалку и подолгу сидела, глядя в окно. По ту сторону дороги высился холм, на вершине которого много лет тому назад явился ей ангел господень и возвестил, что она должна жить. До прошлой осени, когда сын ее, Гарольд, уехал в город на работу, ей никогда не удавалось посидеть здесь днем; только ночью, когда малюткой, мальчиком, потом юношей он засыпал в своей комнате, она прокрадывалась сюда со свечой в руке, придвигала кресло, гасила огонь и из обступившего ее мрака глядела на темный холм. Случалось, что она засыпала, и когда, проснувшись, видела холм, встающий из ночи вместе с рассветом, то принимала это с благодарностью, словно откровение. Но теперь, когда дом опустел (Гарольд приезжал из Уотертауна не чаще двух раз в месяц), она могла дать волю своей мрачной привычке.
    Этот холм был сейчас просто грудой земли и камней, взлохмаченной кустиками прошлогодней засохшей травы и изрезанной ручейками апрельской тали. Она смотрела на холм и не видела его; она сидела неподвижно, узкая фигура в темном платье на фоне белого чехла, уронив на колени огрубелые руки, и дымка раздумья застилала ее взгляд. Когда она в первый раз взошла на холм, была зима и полночь, и она босыми ногами ступала по снегу. Это было месяц спустя после ее свадьбы. Всего за месяц перед тем весна улыбнулась ей, но в ту ночь она навсегда похоронила весну. Она радовалась, что сын ее поселился отдельно, - теперь он сам мог заботиться о себе, платить за свою койку и стол; у них не осталось ничего общего. Для того ли ангел господень повелел ей жить, чтобы она вырастила автомобильного механика? Трудно было поверить в это, но что же еще? Трое старших детей умерли, не научившись еще узнавать свою мать; умер и муж после долгих лет, в течение которых привычка и жалость притупили ее отвращение к нему. Ее жизнь кончена. Для чего являлся к ней ангел? Может быть, унылой вереницей дней своих она, сама того не зная, выполняла его повеление? А может быть, Подвиг еще впереди? Она улыбнулась, и ее дыхание участилось. Значит, еще есть надежда? Она знала, что жизнь не кончена. Выполнила ли "она в слепоте своей его волю? Или в слепоте своей ослушалась его? Она глядела на дорогу, грязную от талого снега. В былые годы дорога не была так запущена. Между Клирденом и каменоломнями вечно сновали подводы; всю зиму рабочие свежим гравием посыпали дорогу и чистили канавы, из которых подпочвенные воды попадали в трубы, проложенные по обочине. Теперь канавы засорены и трубы забиты; теперь каменоломни замерли и дорога опустела. Кому ездить по ней мимо ее дома? Дом Маркэндов, в четверти мили пути, пустует уже много лет; близ заброшенных каменоломен стоит развалившаяся лавка ее мужа да у самых мраморных разработок есть ферма скотовода. Осталась только она одна и Гарольд, живущий в мире более далеком от нее, чем смерть, по которой она томится (тело его было таким нежным под ее руками, когда она купала его; теперь от него пахнет непонятно и чуждо, точно в гараже).
    Ждать чего-нибудь еще? Но ведь весь Клирден мертв, почему же не умереть и ей? А ведь Клирден знал долгую пору расцвета. Как горда была Дебора двадцать пять лет назад, что попала в Клирден. Знаменитый клирденский мрамор! Из серого великолепия, добытого в ведрах земли, выросло не одно правительственное здание Новой Англии, и скульпторы высекали из него статуи героев. Со времен революции мрамор одним давал богатство, и они строили себе красивые виллы под сенью вязов, другим - работу, и это было даже лучше. Она вспомнила, как дома для рабочих вырастали один за другим. Среди мастеров было много итальянцев с гибкими, нервными пальцами и страстным, живым взглядом. Она дрожала от волнения, когда поезд в первый раз мчал ее из Уотертауна в Клирден, - не потому, что тая ждал ее жених, но потому, что и жених казался ей неотъемлемой частью Клирдена. Теперь ветка, построенная для вывоза мрамора, ржавела под сорными травами; теперь дома рабочих прогнили или разрушились дотла; теперь во всех почти виллах сдавались комнаты внаем. Но Клирден знал свой радостный час, которого не знала она. Ей вспомнилась первая брачная ночь. Ее муж, суровый и сильный мужчина, каким он казался ей, встретился с ней всего за месяц до того в Уотертауне, где она работала кельнершей. Прислуживая ему за столом, она замечала, как рука его вздрагивает, прикасаясь к ее руке; вот, подумала она, человек страстный, но зрелый, и воздержанный, и благочестивый, который освободит ее от унизительного ярма, в которое она впряглась с четырнадцати лет, чтобы спастись от страшной нищеты отцовского дома. Он ни разу не поцеловал ее за то недолгое время, что они были помолвлены, но ей это казалось понятным. И вот он входит в спальню, где она ожидает его, стоя в ночной сорочке под лампой, мягким светом озаряющей голубое одеяло на кровати, и он целует ее. Все ее нетерпение, и благодарность, и созревшая готовность стать женщиной расцветают в ней, и она отвечает на его поцелуй. Но он хватает ее за плечи: "А, тебе знакома страсть? Вот как! Ну, мы отобьем у тебя охоту!" Подняв ей руки, он прикрутил их к спинке кровати. Губы его дрожали, как дрожат телеграфные провода на ветру. Он наклонился, коснулся губами ее подмышек и стал сечь ее. Для того ли господь дал ей тело, гибкое, как молодое деревцо? Или для того, чтобы, истерзанное, оно принесло трех полумертвых и скоро умерших детей? Зачем господь дал ей сильный дух? Чтобы она сумела изучить болезнь души своего мужа, понять его и потому не возненавидеть до конца? Или же для того, чтоб ее последнее, единственное оставшееся жить дитя, после того как она долгие годы учила его познанию бога, воплощенного в видимом мире, стало поклоняться пахнущим нефтью машинам? - Тело у меня еще крепкое. Немало есть женщин, которые в двадцать пять лет не так крепки, как я в сорок. - И дом ее, ставший в конце концов продолжением ее тела, сверкал свежевыбеленными стенами и крепкими полами в отличие от полуразрушенных вилл. И разум ее тоже окреп, после того как она перестала питать его снятым молоком проповедей здешнего священника мистера Селби. Она могла читать Библию, могла переносить одиночество. Ради чего? Все это было бесплодно. Сюзи Ларк, в тридцать лет оставшаяся вдовой, успела пережить с мужем то, чего ей, Деборе, никогда не дано было узнать. В доме Демарестов, безмолвном и мрачном теперь, когда-то звучала музыка. - К чему мне разум... если он может только спрашивать, но не отвечать? Пустыня. - Ее рассудок издевался над ней, напоминая, каким плодоносным мог быть ее путь. Часто ее дом и ее жизнь казались ей оскорблением, и ей мучительно хотелось разрушить их. И все же она скребла стены и мыла полы, она жила. Ангел господень воспретил ей умереть. Она смотрела на свой холм - тоже пустыня, куча бесплодной земли. Но господь сумел извлечь из нее пользу. Дважды он заставил ее возвратиться оттуда в постылый дом. Ради чего? Богу незачем говорить об этом. Нужно покориться и ждать, служа ему. Дебора Гор посмотрела на свои руки. Тридцать лет стряпни и уборки сделали узловатыми суставы, сплющили концы пальцев, но продолговатые ладони еще сохранили изящество. Они напомнили ей о восемнадцатилетней девушке, ставшей женой Сэмюеля Гора. - Я ли была той девушкой? - В ней, такой, какой она стала теперь, было больше от заглохшего Клирдена, даже от ее покойного мужа, чем от той девушки, мечтательной и полной изумления. Но разбитое и безобразное реально; прекрасная мечта лжива. Этому научила ее жизнь. Однако, глядя то на холм, то внутрь себя, она не верит в это. Нет, то, что реально, не может умереть. Умирает то, что лживо. То, что реально, быть может, не родилось еще. Теперь она по-иному смотрит на девушку, невестой приехавшую в Клирден. В ней она видит не себя и не другую; в ней таилось _зерно_, хоть ему суждено было умереть в бесплодной земле, унеся с собой всю жизнь, которую она могла бы прожить.
    Пушистые апрельские облака, сбившись в кучу, лежали на ее холме. В первый раз, когда она взошла туда, на вершине лежал снег. Это было той ночью, когда она почувствовала, что жестокость мужа в тайниках ее тела пробудила отклик. - Господи, неужели скоро мы вдвоем будем наслаждаться этой омерзительной игрой? - Она не замечала ни своих босых ног, ни сырого ветра, забиравшегося в складки ее рубашки, пока не достигла вершины холма. Ни огней, ни домов; только небо. От луны, скрытой за плотной завесой туч, все небо мерцало, точно тусклый, но проницательный взгляд. Оно смотрело на нее, оно приказывало ей вернуться, и только потом она поняла, что незримо таилось за ним. Она пришла в комнату мужа и сказала ему: "Я попытаюсь быть тебе доброй женой, но ты не должен больше бить меня". Он повиновался, он ни разу с тех пор не ударил ее. Но воздержание задушило в нем жизненную силу, исковерканную и неистовую. И она поняла, что побои были единственно возможной формой его ласки, и другой мужской ласки она никогда не узнала. Тогда все пошло еще хуже, потому что он стал полумертвым, как трое первых детей, рожденных ею. Когда умер последний ребенок, стоял апрель, и она почувствовала, что не хочет больше видеть весну. Снова она поднялась на холм, и завеса облаков разорвалась; ангел господень, облаченный в лунное серебро и звезды, стоял перед ней, указывая назад, на ее дом. Она слышала и голос его... Пушистые апрельские облака... Кто-то поднимается по дороге. Широкоплечий мужчина с чемоданом в руке. Он останавливается перед ее окном, поворачивается лицом к дому, ставит чемодан на землю (он, видимо, устал), поднимает его другой рукой, идет дальше. Лицо, повернутое к окну, показалось смутно знакомым. Странствующий торговец, не знающий, что "Универсальная торговля Гора" давно уже мертва? Невозможно. Приятель поляка с луговой фермы? Вероятно, просто по ошибке попал на эту мертвую дорогу. Сейчас вернется. Но что-то знакомое почудилось в его лице.
    Ветер разогнал тучи над холмом; блекло-желтый, он выделялся на бледном небе. "Весна", - пробормотала Дебора Гор и раскрыла окно навстречу теплому дню.
    Маркэнду почти не пришлось дожидаться на вокзале: он сразу попал на поезд, идущий в Уотербери, и оттуда по ветке доехал до Уотертауна. В Уотертауне кассир уставился на него так, словно увидел перед собой Рип Ван Винкля.
    - На Клирден? Да по этой линии уже десять лет нет движения, приятель.
    Снаружи, на товарной платформе, возле своего "форда" суетился приземистый фермер, силясь втиснуть на заднее сиденье большую корзину. Маркэнд помог ему; корзина была громоздкая, но не тяжелая.
    - Вы случайно не в Клирден едете?
    - Да вроде того, - сказал фермер, которого звали Джекоб Лоусон. - То есть я еду домой, а это еще миля с хвостиком в сторону от баптистской церкви.
    Они ехали вместе по утренним нолям. Фермер был занят рулем "форда", первой своей машины, и молчал. Маркэнд вбирал в себя вместе с воздухом холмистую землю (деревья, скот, каменные стены), позади вздымавшуюся к небу, и был рад молчаливости своего спутника. Маркэнду хотелось стать частью всего, что его окружало, забыть о фермере и о стуке мотора. Нервная спазма сдавила ему горло, как всегда перед каким-нибудь решительным поступком. Он чувствовал эту спазму шестнадцать лет тому назад, когда умерла его мать и когда он приехал в Нью-Йорк; чувствовал, когда впервые шел на работу в мастерскую мистера Девитта, чувствовал в свой первый день в школе и в тот самый памятный вечер его детства, когда мать обняла его и сказала: "Дэви, твой отец умер. Мы теперь одни с тобой". Спазма, которая давит его грудь, словно напор жизни, сокрушающий его ленивую волю. Есть ли и тут этот жизненный напор... в его бегстве в Клирден?
    Фермер Лоусон осторожно вел машину. Встретив на пути большую выбоину, он тормозил и потом снова набирал скорость, громыхая по медленно поднимающейся в гору дороге.
    - Придется им почистить эти лужи, - нарушил он молчание, - теперь, когда всюду заводятся автомобили.
    Маркэнду не хотелось отвечать. Фермер украдкой покосился на него. Потом снова устремил глаза вперед на дорогу.
    - Первый раз в наших краях?
    - До девятнадцати лет я жил в Клирдене.
    - С тех пор не бывали здесь?
    - С тех пор - нет.
    - Ну, это все равно, что первый раз. Старый город умирает, не падая, точно прогнивший дуб. Но земля тут хорошая - мы, пришельцы, не жалуемся.
    Маркэнд посмотрел на него: узкий лоб, слабая челюсть, острые глаза, внимательно следящие за поворотами пути; за ним, у дороги, сучковатые яблони, которые вот-вот зацветут. А над оставшимся за поворотом фруктовым садом, над пастбищем сияло неизменно голубое небо.
    - Да, сэр, - Лоусон вдруг сделался разговорчивым, - тише едешь, дальше будешь. Горожане шьют сапоги. Мы сеем хлеб. Они едят наш хлеб, а мы носим их сапоги. Так нет, им все хочется поскорее, этим спекулянтишкам с Уолл-стрит и всяким прочим, которые хотят заправлять Америкой. Им, видите ли, нужно продавать наше добро в другие страны, где мы не хозяева и никогда хозяевами не будем, сколько б ни посылали туда солдат. Ну вот. А потом - бац! Где-нибудь лопнет, как вот в Мексике, и стоп машина.
    - Может быть, вы и правы, - сказал Маркэнд.
    - Понятно, я прав. Я вам вот что скажу. - Лоусон замедлил ход. - Этот новый президент Вильсон - сущее несчастье. В шестнадцатом году мы от него отделаемся, будьте покойны... А уж тогда мы установим такие высокие тарифы, каких еще никогда не было. Прикроем иммиграцию, - вы подумайте, даже тут, в Клирдене, всякие итальянцы и поляки нахватали себе земли! И потом мы, фермеры, будем торговать с городами, а города будут с нами торговать. А все остальные страны пусть производят свои товары и делают свои революции, и вообще - черт с ними!.. - Автомобиль остановился. - Ну, вот и приехали. Теперь ступайте прямо по дороге. Там уж увидите Клирден или то, что от него осталось.
    Лоусон фыркнул, и машина, точно проворная букашка, юркнула в сторону, оставляя за собой черный след.
    Через полчаса Маркэнд стоял перед Клирденом. Справа от него шел крутой скалистый склон, на котором лепились домики; то поднимаясь, то падая, он заканчивался там, где когда-то были каменоломни. Повыше домов склон порос рощицей, весенняя дымка висела над оголенными деревьями и кустами; дальше городок палисадниками спускался к лужайке с протоптанными дорожками и церковью посредине - белым деревянным строением в строго классическом стиле; а ниже лужайки проходила южная улица, застроенная более скромными жилыми домами. Гордое сердце Клирдена - утратившее теперь свою гордость. Даже на великолепной лужайке трава была местами вытоптана, исчезли белые столбики, отмечавшие границы дорожек, тропинки заросли травой. Внизу, под горой, в запущенных палисадниках угрюмо стояли дома богачей, куда Дэвида и его мать почти никогда не приглашали; краска с них облупилась, и на окнах покривились ставни. Долговечными и нерушимыми казались мальчику Дэвиду эти особняки, как мрамор клирденских каменоломен. Но мрамор исчез, и вместе с ним - величие этих особняков. Маркэнд почувствовал себя ограбленным, как будто вдруг обесценился залог, неведомый, но надежный, который он хранил в себе все эти годы. Грудь сдавило еще больше. - Что я делаю тут? - Ему стало стыдно. - Зачем мне понадобилось увидеть все это? - Он вдруг понял, что все эти годы, проведенные в Нью-Йорке, он не переставал любить Клирден.
    Чтобы обойти заброшенные усадьбы, он пошел по южной улице. Частые пятна плесени лежали на стенах небольших домиков. Их когда-то веселая расцветка - белый, солнечно-желтый; розовый кирпич - сейчас превратилась в унылую пестроту. Калитки покосились, в садиках валялся мусор. Изредка попадались прохожие или зеваки, сидевшие у ворот. Улица, которая вела к его старому дому и дальше, к каменоломням, перешла в проезжую дорогу, обезображенную развалинами лесопилки, обугленным остовом сгоревшего здания. Потом на склоне горы, правее дороги, потянулась осиновая рощица, и Маркэнд снова вдохнул запах свежего утра.
    Поле, холм... здесь он играл мальчишкой. Через дорогу дом Горов (по-прежнему чисто выбеленный); один раз миссис Гор встретила его, когда он спускался с холма, и так сердито поглядела на него, словно он забрался в ее сад. Маркэнд смутно помнил миссис Гор. Но она прерывала свое неприветливое затворничество и приходила к ним в дом ухаживать за его матерью в последние месяцы ее жизни. Она никогда не разговаривала с ним, только раз, когда он спросил, поправится ли мать, она ответила: "Не задавай глупых вопросов. В мире и без них довольно шума". Все-таки, хотя он ее почти не знал, она ему нравилась - так же бессознательно, как не нравился ее муж, который всегда стоял за своим прилавком, такой холодный и сухой. - Живут ли они все так же молчаливо и замкнуто? - подумал он. Дорога вдруг круто повернула на северо-запад и пошла в гору: его дом.
    Маркэнд поставил чемодан на дорогу и посмотрел на свой дом. Он его не чувствовал своим, это маленькое, похожее на ящик строение, желтое, в грязных пятнах, заколоченное досками, в зарослях болиголова. Дом стоял на пригорке, футов на десять выше дороги; шестнадцать лет опустошенности сделали его чуждым. - Это мой дом. - Маркэнд ощутил томительное желание снова наполнить его собой.
    Он поднялся по кирпичным ступеням, поросшим сорняками, увидел, что навес над крыльцом прогнулся под тяжестью многих снегопадов, и обошел вокруг дома. Крыши дворовых построек протекали, полы сгнили; но сарай уцелел, и в нем до сих пор лежали несколько сухих поленьев и немного хворосту. Ставень одного из окон столовой совсем сгнил, и стекло было разбито. Маркэнд вынул складной нож из кармана, снял с ржавых петель все ставни и сложил их на дворе. Он вставил в замочную скважину ключ - мистер Тиббетс его передал ему с такой осторожностью, словно в ключах длиннее шести дюймов было нечто непристойное, - и пошел в кухню.
    На него пахнуло холодной сыростью, заставившей его вздрогнуть; он застегнул пальто и раскрыл окна апрельскому утру. Потом он прошел в столовую, соседнюю с кухней. Круглый красный стол, тяжелые кожаные стулья, массивный резной буфет, который его отец каким-то образом ухитрился привезти из Германии, теперь еще больше загромождали тесную комнату. Маркэнд почувствовал, что он не один. Он услышал шорох, потом глухой стук: о потолок ударилась птица. Отскочив, она упала на пол, вспорхнула, стала кружить, приближаясь к открытому окну; пролетев мимо, ударилась о стену, отпрянула назад. Скоро в своем слепом бессилии измерить этот странный замкнутый мир она, должно быть, расшибется насмерть. Теперь она билась на полу, мигая на свет. Маркэнд пошевелился; птица стремительно взлетела вверх, упала на стол, мотнулась к окну, снова не попала в него и рикошетом от стены отлетела в дальний угол. Она затихла на полу, неподвижными глазами глядя на человека. Маркэнд лег на пол и, не сводя с птицы глаз, ползком, потихоньку стал подвигаться к ней. Он накрыл ее ладонью, встал, протянул руку за окно и разжал пальцы. Ласточка вспорхнула, поднялась широкими кругами, растворилась в утре.
    Маркэнд пошел наверх, в комнату, где до самой своей смерти спала его мать и до самой своей смерти спал вместе с ней отец. В ней было холодно и темно, как в могиле. Он снова спустился в сарай, нашел лесенку и снял ставни со всех окон верхнего этажа. Теперь комната его матери засветилась воспоминаниями, исходившими от хорошо знакомых вещей: голубая лампа у постели, лоскутное покрывало, качалка с красными кистями, маленький фарфоровый подносик с булавками. Он прошел в свою комнату; даже сейчас, когда во всем доме пел мягкий солнечный день, она казалась склепом.
    Он тщательно осмотрел потолки и обнаружил только одну значительную трещину, над каморкой рядом с его комнатой. В чулане под лестницей он нашел свой ящик с инструментами, которые были покрыты ржавчиной, и связку старых, полуистлевших от времени газет. Он развел огонь во всех печах, чтобы проверить дымоходы; тяга была в исправности. Тогда, поеживаясь, он вернулся в кухню; казалось, в ржавом и почерневшем железе печей скопился холод многих зим. Он сел и на клочке бумаги, который нашел у себя в кармане, набросал список всего, что необходимо было купить.
    Когда, возвращаясь к себе, он проходил мимо дома Горов, было уже около полудня. Дебора на кухне готовила свой одинокий обед. Ее сын приезжал в неопределенные дни, и у нее всегда готовы были для него мясо и пирог. На южном конце лужайки Маркэнд нашел дом с вывеской: "Обеды". Незанятые места за столом, заполнявшим почти всю комнату, грязно-серая скатерть, почти такой же грязно-серый потолок вызвали в нем такое чувство, словно он собирался пообедать в гробу. За столом сидели три дамы с трясущимися головами, настолько ослабевшие памятью, что не узнали его, хотя он был уверен, что они хорошо знали его мать. Сидела старая дева лет тридцати, учительница, с кожей нечистой, как воздух в душной комнате, и злыми глазами... злыми, быть может, оттого, подумал Маркэнд, что ее так преждевременно похоронили. Другие посетители были мужчины, которые запомнились Маркэнду по воротничкам: у одного шея и голова торчали из воротничка, как у страуса; другой весь ушел, как черепаха, в потрепанный и измятый воротничок; третий был красивый молодой человек с таким же жестким выражением лица, как его жесткий крахмальный воротничок.
    У западного конца лужайки расположены были лавки. Маркэнд обрадовался, что у бакалейщика ему отпускал мальчуган, который никогда не знал Маркэндов. Но в мелочно-скобяной лавке все так же ханжески поглядывал из-за прилавка старый Сэм Хейт, в том же сюртуке покроя "принц Альберт", в том же черном атласном галстуке.
    Он не узнал Маркэнда.
    - Дом Маркэндов, вы говорите? - протянул он, получив деньги и пообещав доставить покупку. - Да он сколько времени пустовал.
    - А теперь вот больше не пустует.
    - Сколько времени пустовал, - вслух размышлял мистер Хейт, для которого всякая перемена казалась подозрительной и зазорной.
    Рядом с почтовой конторой стоял Дом юбилеев, в котором несколько лет помещался музыкальный класс Адольфа Маркэнда, после того как ежедневное путешествие поездом в Уотертаун стало для него чересчур утомительным. Башенка с табличкой "1876", четырехугольное краснокирпичное здание, нижний этаж заново отремонтирован. Два больших окна, похожих на витрины городских магазинов, выступали над тротуаром. На стеклах Маркэнд прочел:
    КЛАРЕНС ДЕЙГАН
    Агент по недвижимости
    а внизу - более скромным шрифтом:
    Страхование имущества
    Строительные материалы
    Уголь и дрова
    Похоронное бюро.
    Когда он толкнул дверь, зазвонил колокольчик. Из-за конторки в глубине, за деревянным барьером, поднялся кряжистый мужчина и вышел ему навстречу. На нем был клетчатый костюм, бриллиантовая булавка в галстуке; голова его напоминала голову бульдога светлой масти. Маленькие глазки оглядели хорошо одетого незнакомца, и холеная рука указала ему на стул.
    - Благодарю вас, - сказал Маркэнд. - Я не сяду. Я только хочу заказать уголь и дранку и немного тесу...
    Дейган был господином нового Клирдена. Вместе со старшиной Демарестом, который составил себе состояние на мраморе, но успел вложить часть его в железнодорожные акции до того, как заглохли каменоломни, он скупил за бесценок плодородные земли - земли, которыми пренебрегали в индустриальную эру Клирдена, - и теперь продавал их по закладным людям типа Джекоба Лоусона. Когда Маркэнд вошел, Дейган принял его за будущего покупателя дома или фермы. Дейган знал в лицо каждого землевладельца и каждого арендатора от Уотертауна до Личфильда.
    - У вас здесь ферма, сэр? - он был озадачен.
    - Нет, - Маркэнд старался говорить как можно непринужденнее, - у меня здесь дом. - Последовала пауза. - Может быть, вы знаете его? Дом Маркэндов.
    Глаза Дейгана вонзились в него.
    - Черт подери! Вы - молодой Маркэнд?
    - Да.
    До Дейгана время от времени доходили неопределенные слухи о его успехе, богатстве.
    - Садитесь, сэр.
    Маркэнду пришлось повиноваться.
    - Чрезвычайно рад вас видеть, сэр. Не припомню, встречались ли мы в былые годы. Постоите, должно быть, лет десять...
    - Шестнадцать.
    - Но я слыхал о вас, мистер Маркэнд.
    Он пододвинул себе кресло, удобно уселся в нем и вытащил из жилетного кармана две сигары.
    - Нет, благодарю вас.
    Раскуривая свою сигару, мистер Дейган не переставал удивляться: - Если этот молодчик богат, что ему тут нужно, в его грошовой лачуге у каменоломен? Слоняется без дела? Хочет иметь загородную усадьбу? Не угадаешь.
    - Думаете пожить здесь, у нас?
    - Да, некоторое время.
    - Если я чем-нибудь могу быть вам полезен, прошу рассчитывать на меня. Услуги - моя специальность. Разрешите спросить - вы приехали один?
    - Да.
    - Вы хотите нанять кухарку?
    - Нет, я хочу только дать заказ.
    Дейгану ничего не оставалось, как записать на листке бумаги все требуемое. Маркэнд встал.
    - Так если хоть как-нибудь я могу помочь вам устроиться...
    - Благодарю. - Маркэнд знал, что не захочет увидеть этого человека в другой раз. Какова бы ни была цель его приезда в Клирден, этого человека он больше не должен видеть.
    - Не думаю, что мне понадобится что-нибудь, мистер Дейган.
    - Но разрешите спросить, кто вам будет делать ремонт? Я мог бы послать вам надежного человека...
    - Я все буду делать сам.
    Маркэнд сказал это мягко, но определенно и выдержал пристальный взгляд Кларенса Дейгана.
    - Я хотел бы уплатить вам сейчас же. - Он положил на стол ровно столько, сколько требовалось. - До свидания, - сказал он.
    Дейган молчал.
    Дебора Гор вешает белье на веревку позади дома; безотчетное побуждение заставляет ее обернуться и поглядеть на дорогу: тот же мужчина, на этот раз без пальто и со свертками в руках, снова идет в том же направлении. _Это Дэви Маркэнд_. - Другое безотчетное побуждение заставляет ее снова заняться своим бельем.
    Когда Маркэнд вернулся, в доме стоял нежный запах апреля. Он развел огонь в печке, сварил себе кофе и решил, что с утра первым долгом починит протекающую крышу. Сегодня он будет отдыхать. Он устал. - Вероятно, я не чувствую ничего именно потому, что устал и взволнован. - Он мало спал прошлой ночью - он был с Элен, в своем нью-йоркском доме! Был близок с ней, так близок, как никогда, слишком близок, чтоб испытать наслаждение. А теперь так далек! Многое предстоит понять в свое время. Но сейчас ему нужен сон, и его ждет работа.
    Он нашел одеяло в сундуке из кедрового дерева на чердаке, куда вела лестница из верхнего этажа. Он проветрил его под вечерним солнцем и приготовил себе постель, свою старую постель. При свече (лампы и керосин принесут только завтра утром) он съел скромный ужин, сидя у самой печки в кресле-качалке своей матери.
    Стояла тишина; было еще слишком холодно для сверчков и древесных лягушек. Он был один; даже мыши, которые всегда беспокоили его мать, давно уже покинули дом. Маркэнд услышал скрип качалки и встал. Мысль, что он сидел на ее месте, заставила его вздрогнуть, словно мать была здесь. Он смотрел на ее пустое кресло и чувствовал безмолвие мира; он знал, что в мире нет пустоты, нет безмолвия и нет отсутствия. Он радовался, что он здесь, сам не зная почему; радовался, как много лет тому назад, когда впервые обнял Элен. - Странная мысль! - Внезапно сон овладел им. Он услышал знакомый низкий голос матери: "Дэви, у тебя глаза слипаются. Иди спать".
    Он взял свечу, пошел наверх; спал он без сновидений.
    Взошедшее солнце ударило ему в лицо и заставило раскрыть глаза. Он лежал, взмокший от пота, чувствуя приятную расслабленность, под своим старым одеялом, в своей старой комнате. Ему захотелось выкупаться. Он сбросил пижаму и голый побежал на задний двор. Холодная трава смеялась его ногам, воздух, еще не прогретый солнцем, щипал тело; потребность ощутить прикосновение холодной воды исчезла в нем; ему захотелось солнца. Маркэнд разостлал одеяло и лег на него голый. Воздух и земля были холодные, но солнце приласкало его. Прикосновение солнечных лучей было чувственно; ему стало приятно, как женщине, которую любимые руки ласкают на неудобном ложе, и наслаждение пересиливает в ней чувство неудобства. Он вспомнил о работе, которая его ждет, оделся и не успел еще кончить завтрак, как от Хейта и Дейгана принесли заказанное им.
    Десять дней Дэвид Маркэнд работал в доме - сначала медленно, отдыхая подолгу от непривычных усилий, потом все быстрее и увереннее, по мере того как к нему возвращались навыки проведенной в Клирдене юности, и все глубже погружаясь в эту чисто физическую жизнь. Он починил крышу; исправил навес над крыльцом и выкрасил его; заменил разбитое стекло новым; отремонтировал пристройку; аккуратно сложил дрова в сарае и приладил небольшой ящик для угля; провел трубу от колодца к кухонному насосу. Он навел порядок в чулане; тщательно выскреб и вымыл весь дом водой с мылом (это было самое трудное); проветрил погреб; выполол сорняки на крыльце и дорожке. Он выходил из дому, только когда ему нужно было купить что-нибудь, платил за все наличными и уносил покупки домой. Он ел простую пищу, чаще всего консервы, и спал без сновидений от ужина до завтрака.
    Погода изменилась, стало холодно; два дня шел дождь, а потом целую неделю резкий северный ветер не давал проясниться небу. Он почти не замечал этого; окружающего не существовало; не существовало ни внутреннего мира, ни прошлого, с его неотступными воспоминаниями. Был человек, который работал головой и руками, приводя в порядок свой дом. Вот он проснулся, и теплое майское солнце, как в первый день, раскрыло ему глаза. Он лежал мигая, потревоженный и обласканный солнцем. Он сытно позавтракал - яйца, фрукты и кофе - и увидел, что работа почти кончена и дом приведен в порядок. В это утро он первый раз вышел на прогулку и пошел по тропинке, ведущей от его дома мимо каменоломен, к северу. Природа еще дремала; почки на кленах, крокусы, цветы кизила, даже фиалки, словно волшебные частицы солнца, висели в сырой полутьме леса. Потный и усталый, он возвратился домой. Лес не принял его, и ему было не по себе. Он пересмотрел запасы в своей кладовой - бобы, сардины, ветчина, хлеб - и в первый раз остался недоволен. Ему захотелось настоящего обеда. Пойти куда-нибудь. Но куда? Не в это же могильное заведение - "Обеды"? Может быть, к какому-нибудь фермеру поблизости?.. К Лоусону, который привез его в Клирден? У Лоусона к обеду, вероятно, пышки и свинина. Не то. К кому же еще? Он схватил свою шляпу и вышел на дорогу. Дом Горов, и над ним дымок, как песенка, вьющийся из трубы. Что стоит постучаться?
    Миссис Гор отворила дверь.
    - Войдите, - сказала она. Он тотчас же увидел, что она узнала его, и не захотел говорить об этом. Но она как будто ожидала его прихода. - Вы хотите пообедать? Будет готово через двадцать минут.
    - Миссис Гор, как вы догадались?..
    - Мы ведь соседи, не так ли? Долго ли молодой человек может довольствоваться собственной стряпней?
    Снова он почувствовал себя мальчишкой. Когда ему было семнадцать лет, она говорила с ним, как с ребенком; теперь - как с юношей.
    - Это очень мило с вашей стороны, миссис Гор. Через двадцать минут, вы говорите?
    - Ну, скажем, через полчаса.
    - Я прогуляюсь немного и вернусь сюда. Я хочу подняться на этот холм напротив. Я когда-то играл там...
    Ее серые глаза стали жестче, но она не сказала ни слова.
    Когда он возвратился, она сразу провела его в кухню, где стол был накрыт на двоих. На окнах висели чистые белые занавески, и сквозь них пробивалось солнце. Он поел очень вкусно: свинина с яблочной подливкой, печеный картофель, теплое молоко, ржаной хлеб, горячий пирог с изюмом. Она подала ему все, а потом села сама рядом с ним: они ели молча.
    - Хотите еще чашку чаю?
    - Миссис Гор, вы не представляете, как я вам благодарен!
    Он не боялся, что она станет задавать ему вопросы, на которые трудно будет ответить: зачем он здесь? что он здесь делает? Ему было хорошо сидеть за столом напротив этой женщины, которая подымала глаза от своей тарелки только для того, чтобы взглянуть в его тарелку и подать ему еду. Сейчас, когда он осознал странное спокойствие, овладевшее им за этим чужим столом, ему стало не по себе. Он торопливо доел пирог, проглотил чай.
    - Вы должны разрешить мне заплатить за это, миссис Гор.
    - Вы придете еще?
    - Конечно нет, если вы не позволите мне платить.
    - Я буду ждать вас завтра к двенадцати. Довольно с вас и того, что завтрак и ужин придется готовить самому. Обед для вас всегда будет готов здесь. Платить можете в конце недели.
    Он протянул ей руку; ее рука, твердая и неподвижная, не ответила на пожатие.
    Он лежал возле дома на солнце и чувствовал, что ему не по себе и что он ждет завтрашнего обеда. Работа была кончена. Нужно найти какое-нибудь дело или по крайней мере понять, зачем он приехал в Клирден. На чердаке были шкатулки со старыми письмами и несколько книг, на которых отец надписал свое имя затейливым готическим шрифтом. Заняться чтением? Ему не хотелось... Кругом были рощи и поляны, деревенская природа, которую он так любил, по которой так часто тосковал весной в городе. Гулять, узнавать знакомые места? Ему не хотелось... Еще оставалось что-то, что нужно было сделать, но он не знал что. Он заснул, лежа на своем коврике. Потом вдруг он сообразил, что стоит и осматривает маленький участок земли позади своего коттеджа. Там росли две-три яблони, источенные временем и червями, но во мраке узловатых сучьев пели ярко-зеленые побеги. Под беспорядочной зарослью кустарников и сорных трав лежала хорошая, плодородная земля. Он понял, что привлекло его к этому участку; ему захотелось иметь сад. Это бессознательное пробуждение в поисках места для сада дало ему уверенность.
    - Тревожиться нечего, - сказал он вслух, - я двигаюсь, я иду вперед. Меня не надо подталкивать.
    Миссис Гор приветствовала его бесстрастно, словно он был лишь частью майского полудня. Снова он молча сидел за столом, но на этот раз она время от времени поглядывала на него и улыбалась, по-своему давая понять, что она рада его присутствию. Маркэнд нашел, что она мало изменилась со времен его юности. Тогда она была молодой женщиной, прикованной к старому мужу. Но ее крепкое, сильное тело казалось вне возраста: тогда в нем не было цветения молодости, теперь не чувствовалось разрушительной тяжести лет. А ведь для женщины шестнадцать лет - долгий срок.
    - Скажите мне, - спросил он, - нет ли здесь у кого-нибудь поблизости плуга и лошади, чтобы помочь мне разбить сад?
    - На каменоломнях живет один поляк. Его зовут Стэн. Он работает поденно, нанимается на всякую работу.
    - Стэн, вы говорите? Хорошо, попытаюсь разыскать его дом.
    - Он один только и уцелел на каменоломнях. Пройдете мимо развалин лавки моего мужа и сейчас же увидите... Значит, вы решили остаться здесь на все лето, раз хотите завести сад?
    - Сказать правду, я сам не знаю, - улыбнулся он. - Но останусь я или нет...
    - Вы не такой человек, - она прервала его, и он почувствовал на себе ее серые глаза, - не такой человек, чтобы посадить семя и не дать ему взойти. Хоть вы сами этого не знаете.
    Ему нечего было ответить; она просто _сказала_ ему об этом, и в глазах у нее было странное ликование.
    За лугом, заваленным ржавыми обломками машин, котлов, резаков, вставали хмурые, серые очертания каменоломен. Трава и кустарники разрослись вокруг, и вход зиял, как рана. Влево тянулась низина, не загроможденная развалинами, но сырая; посреди нее, в отдалении, виднелась небольшая ферма. Маркэнд шел по старательно усыпанной золой тропке, между кучами сожженных прошлогодних сорняков, сквозь которые пробивалась молодая зелень.
    Ферма оказалась простой одноэтажной хижиной из некрашеного теса, полусгнившей и починенной во многих местах, с примыкавшими к ней сараями и амбарами. Девочка лет семи, в стареньком пальтишке, отороченном изъеденным молью мехом, играла на дворе среди цыплят, консервных банок, кошек, поломанных колес и ящиков с рассадой. На пороге стояла молодая женщина, блондинка с полным ярким ртом и волевым подбородком. Позади нее темнел четырехугольник двери. Ее блуза распахнулась у ворота, открывая белую крепкую шею; бедра были обтянуты поношенной юбкой. Увидя чужого, она шагнула вперед; на лице ее не было ни улыбки, ни неприязни; но девочка восторженно загляделась на него, как будто появление человеческого существа среди животных и всякого мусора было редкой забавой.
    - Простите, - сказал Маркэнд и, положив одну руку на голову ребенка, другой снял шляпу. - Я ищу кого-нибудь, кто помог бы мне разбить сад. Нужен плуг и лошадь.
    - Я думаю, Стэн может взяться за это. - У нее было произношение уроженки Среднего Запада.
    - Вот и чудесно! А как вы думаете, когда он сможет прийти?
    - Когда вам нужно?
    - Да чем скорее, тем лучше. - Маркэнд снял руку с головы девочки, и она радостно схватила ее обеими ручонками.
    Мать улыбнулась.
    - Сейчас посмотрим. По четвергам и пятницам Стэн работает у Демарестов. Он мог бы прийти к вам в понедельник или в субботу, если вам к спеху.
    - Лучше в субботу.
    - Куда ему прийти?
    - Я - ваш сосед.
    - Сосед - сосед - сосед! - защебетала девочка.
    - Вы ей понравились, сэр, - сказала женщина.
    - Что ж, дети проницательны.
    - Да, говорят. - Женщина рассмеялась вместе с ним.
    - Она просто радуется, что весна настала. - Он схватил девочку за руки и заглянул ей в лицо; оно было бледно, темные тени лежали под глазами, светло-голубыми и смеющимися. Маркэнд сказал: - Мне кажется, у вас здесь сыро.
    Она легко пошла на разговор с ним: этого чужого одобрил ее ребенок.
    - Болота кругом, - сказала она спокойно. - Прошлый год у нас вся картошка сгнила, и мы не успели ее выкопать.
    - Но ведь там, выше, пустует столько хорошей земли.
    - Это верно, - она говорила без оживления и без горечи, - а в банке лежит столько денег.
    Он увидел, как изношена простая коричневая ткань ее блузы на пышной груди.
    - Женщина, которая указала мне на вашего мужа, говорила, что вы поляки. Но вы не полька?
    - Стэн - поляк. А я из Канзаса.
    Он посмотрел на женщину. - А ты любишь своего мужа. - И когда в субботу утром он пришел к нему - поляк, которого любила эта женщина, - Маркэнд уже знал, что тоже полюбит его.
    ...На восходе солнца, громыхая плугом, он подвел свою лошадь к задней калитке - высокий худощавый человек лет тридцати, немного нескладный, но стройный, сияющий, словно Восток, золотистыми волосами и светло-голубыми глазами. Он стоял на зеленой траве, а над ним щебетали тысячи птиц и распускались день и весна. Маркэнд подошел к нему совсем близко и увидел под глазами у него те же самые темные тени, от которых меркло сияние его дочери.
    - Я Стэн Польдевич, - сказал он негромко.
    - Я Дэв Маркэнд.
    Они пожали друг другу руки.
    - Вам нужно распахать землю? Как велик должен быть сад? - Его интонация была безупречна - признак музыкального слуха; но в произношение отдельных звуков вкрадывались ошибки - признак неповоротливого языка.
    Они пахали вместе; серебряный гомон птиц бледнел перед золотым безмолвием солнца; и ни одно облако не омрачало утра.
    Маркэнд предупредил миссис Гор, что будет занят и не придет к обеду; она кивнула и, как всегда, ничего не сказала. Но в полдень голод дал себя знать, и он сказал Стэну:
    - Я пойду в дом, приготовлю чего-нибудь поесть. Вы тоже сейчас приходите. Мы поработали на совесть. Черт! И крепкие же эти корни! Надеюсь, вы не будете в претензии на мою стряпню?
    - Я буду стряпать.
    - Вы думаете, что умеете стряпать лучше меня?
    - Уверен.
    - Почему же вы так уверены? - Маркэнд рассмеялся.
    - Может быть, вы - повар-профессионал?
    - Ну, не совсем.
    - Видите ли, до того как приехать сюда, десять лет тому назад, в Варшаве я обучался поварскому делу. Приехал, вскоре получил хорошее место - шеф-повара при салон-вагоне одного железнодорожного магната, - может быть, слышали: мистер Иейтс, Западные железные дороги. Всю страну изъездил, стряпая на него. Один раз мы крупно поспорили. Он был хороший хозяин. Но я ушел. Было это в Канзасе, в городе Мельвилль. Там я и Кристину встретил... потом. - Он помолчал, вспоминая. - Ей не нравится, что я повар. Они там, в Канзасе, мало что смыслят в этом деле... только и знают, что оладьи из кислого теста с подливкой из сорго. Они не понимают, что повар может быть художником, - он рассмеялся, - да они и в художниках мало что смыслят.
    Он распряг лошадь; потом заботливо отвел ее под тень дерева на краю распаханного участка и дал ей овса.
    - Вот увидите, как я умею готовить. А что у вас есть?
    - Да, пожалуй, яйца найдутся и...
    - Я вам сделаю омлет - _такой_ омлет...
    Они пошли к дому. Из раскрытых окон слышался звон посуды. Маркэнд поспешно переступил порог. Миссис Гор стояла у плиты, на которой запевал чайник.
    В воскресенье днем Дэвид Маркэнд, один, стоял на коленях на своем участке и сажал в землю семена. Тело его болело; тупую ломоту, вызванную вчерашним напряжением, он принимал как знак своего чувственного участия в жизни этой раскрытой им земли. Вчера, пока продолжалась работа, они были одно: Стэн, лошадь и он. Грубо и в то же время умело они ласкали землю до тех пор, пока земля не откликнулась на их призыв. Она раскрылась им, влажная, остро пахнущая. Потом она поднялась, черная земля, и заключила их в объятья. Только небо видело этот союз людей и лошади с вожделеющей землею. И небо, темнеющее сумерками, тоже слилось с землею и с ними... Сейчас еще длился этот союз, воплотившись в теле Маркэнда, в этой боли, им испытываемой, когда он склонил колени у раскрытого им лона земли. Он засыпал семена, ощущая землю на пальцах; он подвигался вперед, опускался на колени и сажал семена. Воскресенье. Склоняет ли Элен сейчас колени перед церковным алтарем? И к ней он так же склонялся прежде, и она раскрывалась его ласкам. - Она, которая так же плодородна и чье тело земля, еще более прекрасная...
    Когда борозда приготовлена и выполоты сорняки, легко продвигаться вперед, сажать семена, засыпать их рыхлым слоем земли, как во сне... не думая ни о чем. Стая ласточек в небе: возвращаются с юга; это цветок воздуха, столб солнечного света. Что удивительного, если со сменой времен года они то появляются, то исчезают? Разве не так же то появляется, то исчезает солнце? и воздух? и разве ласточки отделимы от солнца и воздуха? - Элен и это темное поле... - Он увидел Стэна, веселого, приветливого поляка, который исчез из Варшавы, появился в Канзасе, повсюду перемешивая одно с другим - овощи с мясом, специи с приправами, во все вкладывая себя. Он смешал Польшу с Канзасом, перезрелое восточное поле с суровым Западом, смешал все это в ребенке, теперь смешавшемся с Клирденом и с ним самим. Он, Дэвид Маркэнд, тоже смесь. Кто властен над бесчисленными союзами? И есть ли кто-нибудь, кто властен над ними? Элен верит. Темная Элен. Из темноты ее вышли его сын и его дочь. Оттого что он пребывал в глубине темноты этой. - Лежать в темноте, пока не воссияет свет. - Лежать неподвижно, как в последнюю ночь с Элен, в последний час перед зарей его ухода из дома... Еще не все семена. И он продолжал подвигаться вперед, вдыхая запах земли, сажая семена в землю.
    Несколько дней спустя Маркэнд лежит ничком в своем саду и глядит на крохотный зеленый росток, пробивающийся из земли. Он не выше крупинок камня в окружающем глиноземе. Он так мал, что, глядя на него, Маркэнд вдруг теряет его из виду.
    - Я мог бы написать о тебе стихи, - говорит Маркэнд вслух. - Я мог бы сыграть для тебя песню на моей скрипке... Но я не хочу.
    Он приподнимается и, сидя на корточках, продолжает смотреть на первый росток, взошедший в посаженном им саду.
    - Для такой чепухи ты слишком реален. К тому же в песне или стихах я утверждал бы, что я создал тебя, - а это ложь. Что ты принадлежишь мне, а это тоже ложь. Ты возник из семени редиски, которое я купил в лавке. Откуда оно попало туда - мне неизвестно. Но если тебе посчастливится, ты вырастешь в редиску, и тебя съест кролик.
    И все же он горд. Он вытаскивает из кармана трубку и закуривает. Тут взгляд его под новым углом падает на борозду. И он видит длинный ряд зеленых ростков, едва приметных на рыхлой поверхности земли, перистый, ровный, как шеренга солдат.
    2
    Входя в дом Деборы Гор, Маркэнд услышал незнакомый голос. За кухонным столом сидел ее сын, юноша восемнадцати лет, смуглый, как мать, длинноголовый, как покойный изувер-отец. Дебора сказала: - Это Гарольд. Он не встал с кресла, еще глубже ушел в него всем своим сильным коротким телом.
    Маркэнд начал есть, пытаясь завязать беседу, разговаривая об автомобилях, о своем саде, о будущем Клирдена; юноша отвечал хмуро и односложно. - Однако мальчик, видимо, неглуп. - Маркэнд чувствовал в нем затаенную обиду. - Чем я не понравился ему? Нет, тут другое: обида застарелая, впилась в него, как паразит, и тянет соки его души; я... вся жизнь... мы - только пища для нее. - Теперь, в присутствии сына Деборы Гор, Маркэнд в первый раз посмотрел на нее, стараясь разглядеть. Неприветливость юноши, казалось, ее не трогала. Может быть, она привыкла? Она заботливо, любовно ухаживала за Гарольдом, роняла мимоходом ласковые слова, радовалась его присутствию. - В конце концов, она все-таки мать... мать сына, которому она готова простить все отталкивающие черты, почти не замечая их. Не в этом ли обида? - Маркэнд почувствовал, что в любви Деборы к сыну есть что-то отвлеченное, независимое от пего; что-то страшное в ее готовности простить, словно она хотела, чтобы он навсегда оставался ребенком. Если бы она бранила его за дурные привычки, может быть, он чувствовал бы себя счастливее?
    Маркэнду захотелось оживить теплом этот час, что он должен был провести с Гарольдом. Он пустился в воспоминанья о старом Клирдене.
    - Вы не помните того времени, когда городок процветал. Если бы кто-нибудь сказал мне тогда, что этому придет конец, меня это удивило бы не меньше, чем утверждение, что мрамор может растаять. Помню, тогда...
    Юноша резко оборвал его:
    - Я хотел вам сказать, мистер Маркэнд, что моя мать не нуждается в пансионерах. Отец ей достаточно оставил, чтобы хватило на жизнь. А если бы этого оказалось мало, я могу позаботиться о ней.
    - Не сомневаюсь. Я никогда не думал, что ваша мать дает мне обед ради прибыли. Боюсь даже, что при той плате, которую она с меня берет, ей это в убыток.
    - Ну, так в чем же дело?
    Маркэнд вдруг разозлился...
    - Гарольд... - В ровном голосе миссис Гор не слышалось упрека, в нем была почти радость, как у матери, помогающей оступившемуся ребенку снова встать на ноги. - Гарольд, ты сам не знаешь, что говоришь. Разве я не вольна поступать, как мне хочется?
    Маркэнд не желал больше разговаривать с этим противным мальчишкой; он охотно надавал бы ему пощечин. Но сдержался. И, поборов свой гнев, вдруг словно прозрел. - Мальчик никак не может стать взрослым. Он это знает, тяготится этим, осуждает и ненавидит за это свою мать. Почему? Смутным чутьем, свойственным каждому из нас, она понимает мир и свое маленькое место в нем. Почему это естественное чутье не передалось ее сыну? Ведь он не знает своего места в мире, - отсюда его обида, его зависть, его гордость. Оттого ли, что в детстве он был лишен этого места? Теплого, уютного места в центре мира своей матери? И, обойденный в детстве, не ищет ли возмещения теперь? Не ищет ли в мире взрослых людей того, в чем нуждалась его детская душа? - Гнев улегся. Маркэнд знал, что он сам ребенком занимал центральное место в мире своих родителей; так же было с Тони и Мартой. Быть может, именно это дает силу и мужество позднее в жизни обходиться без этого.
    Маркэнд смотрел на мать и сына и в них обоих чувствовал присутствие третьего. Сэмюель Гор сделал этого юношу и эту женщину тем, чем они были теперь. Смутный протест против мужа - Маркэнд чувствовал это - был в любви Деборы к сыну. В ее худощавом стройном теле зарождалась жизнь этого юноши, у них был один цвет кожи, цвет волос и глаз; но в этом же тело темным узлом затянулся ее протест против отца. Все трое они - одно; мучительно сплетенные вместе, они заключали в себе свой мир. - Что мне здесь делать? Мой мир - в Элен, Тони и Марте. Мой уход - тоже сила, воздействующая на них. (Сила мертвого Сэмюеля Гора, воздействующего на мир его жены и сына.) Как отразится мой уход на Элен и через нее на моих детях? - Гнев возвращался к Дэвиду Маркэнду. Гнев на самого себя.
    Оставь нас в покое! Вот что хотел сказать мальчик. Он прав.
    Маркэнд встал из-за стола чужих людей, в чью жизнь он пытался вторгнуться. Он протянул Гарольду руку. Юноша вскочил с порывистой неловкостью, ища ответа на лице Маркэнда. Казалось, он нашел то, что хотел, и сердце Маркэнда раскрылось для него. Потом Гарольд опустил глаза и грубо отдернул руку.
    За окном прохладная ночь шелестом ветра в листве, жужжанием насекомых отмечала медленный ход лета. Пламя года не поднялось еще во всю высоту, стоял июнь. Дэвид Маркэнд, уютно устроившись возле печки, доедал ужин. Завтра с самого утра он пойдет к миссис Гор и объявит ей о своем решении больше не обедать у нее в доме. Свет лампы лежал на его волосах, которые теперь не напоминали шапку: они отросли. За столом оставалось два пустых места; одно из них было кресло-качалка его матери, в которое он не садился ни разу с того, первого вечера... Дебора Гор вошла в комнату, подошла к качалке его матери и села в нее.
    Она не говорила ничего, словно знала, что Дэвид Маркэнд что-то хочет ей сказать, и пришла для того, чтобы выслушать его.
    Он сказал ей о своем решении.
    Когда он заговорил, она начала покачиваться в кресле. Он продолжал:
    - Я не могу сказать вам, насколько вы помогли мне своим гостеприимством. Я сам этого как следует не знаю. И я не знаю, миссис Гор, отчего вы были так добры ко мне и отчего я так нуждался в этом. Но это так. И мне очень жаль, что мне больше нельзя приходить к вам. Но я не могу забыть о Гарольде. А с той минуты, как он появился в доме, мне нет там места. - Он замолчал, но она не остановила мерно покачивающегося кресла. Я стараюсь говорить прямо. В моих словах звучит эгоизм, это так и есть. Я думаю о себе больше, чем о Гарольде или о вас. Вы одиноки, Дебора Гор, и я знаю, что вам было приятно, когда я каждый день приходил к вам. В отсутствие вашего сына вы нашли себе дело, нашли о ком заботиться. Я лишаю вас этого. Но я должен подумать о себе. Иначе как мне узнать, зачем я здесь? У меня есть своя семья, своя жизнь - там, в Нью-Порке. Зачем я ушел от нее? Сегодня я почувствовал, что вторгся в чужую жизнь - вашу и вашего сына. Ведь не для того же я покинул Нью-Йорк? Я чувствую, что, только вплотную приблизившись к самому себе, я могу узнать, зачем я здесь. - Он улыбнулся. - Трудное дело - объяснять все это. Слишком все туманно и неопределенно.
    - Я понимаю, - сказала она. - И вы правы. Вам не нужно приходить ко мне. - Она продолжала покачиваться. - Вместо того я стану каждый день приходить сюда и готовить вам ужин.
    - Миссис Гор!
    - Вам это будет даже удобнее, чем получать обед. Ничто не помешает вам совершать дальние прогулки. Вы сможете приготовлять себе сандвичи из холодного мяса. В лавки вам тоже не нужно будет ходить. Я буду все для вас закупать, стряпать вам горячий ужин и уходить, чтобы, оставшись одни, вы спокойно съели его.
    - Но, Дебора Гор...
    Она перестала качаться и наклонилась вперед.
    - Мальчик, - пробормотала она, - думаешь, я не знаю, зачем ты здесь? Лучше тебя. Даже прогулки в город могут не кончиться добром... Вы не будете замечать меня. Дэвид, - не больше, чем вашу прислугу в городе.
    - Какое право я имею принять это от вас?
    - Я знаю ваши права. И я знаю свои права. Пожалуйста, не спорьте со мной. - Она встала. - Мы начнем с завтрашнего дня. И не беспокойтесь о Гарольде. Гарольд мой. С ним у вас нет ничего общего. Только со мной, Дэвид.
    Маркэнд подошел совсем близко к ней.
    - Вы мне не даете ничего сказать.
    - Нечего говорить. - Голос ее упал почти до молитвенного шепота. - Все сказано. - И она ушла.
    Он сидел в кресле, глядя на качалку своей матери, которая все еще слегка покачивалась...
    Новая жизнь началась для Дэвида Маркэнда. Он рано вставал и работал в саду, пока солнце не поднималось высоко. За ночь успевали появляться сорняки, он выпалывал их, а нежные молодые ростки обкладывал землей, мягкой, точно одеяло, пропускающей влагу и воздух. Потом, вспотев, он сбрасывал куртку и целыми ведрами окатывал свое тело, певшее в брызгах холодной воды. Завтрак его состоял из сырых фруктов, хлеба, варенья и нескольких чашек молока; он утратил городскую привычку пить кофе по утрам. К девяти часам он разленивался; в саду больше нечего было делать. За мертвыми каменоломнями тянулись дороги, извиваясь бесконечно по лесистым холмам, лугам, ущельям, в которых ручьи, прыгая по мшистым камням, вдруг разливались озерками. К оголенным высотам нужно было пробираться сквозь густые заросли кустарника, по скалам, где на северной, теневой стороне до сих пор лежали пятна серого снега. Там он мог сидеть и смотреть вокруг; находить признаки набухающего лета в зеленом дыхании молодого деревца, в траве, ласкающей луг, в мрачном стоне сосен. Там в тишине к нему возвращалось все то, что он утратил за годы, проведенные в городе. В дождливые дни еще приятнее было гулять, чем при солнце. Сумев побороть городские привычки, отвратительный рефлекс заботы об одежде, опасения измять и намочить воротничок, испачкать пальто, загрязнить брюки, приятно было бродить по миру, где все границы стерла вода. Исчезли отдельные предметы. Деревья на склоне холма слились с облаком, а облако касалось неба и его щеки. На пастбище смешались и лошади, и коровы; дождь и тех и других поднимал и растворял в объятиях воздуха. И сам он тоже не был отделен от всего. Глядя в даль, затянутую дымкой, по пути захватывая взглядом скалы, деревья, ферму, коров, он чувствовал, что глядит внутрь себя: взгляд его был частью ландшафта, объемлющего вещи и их существо.
    Придя домой, он чувствовал усталость. Если было тепло, он ложился под яблоней и слушал, как колдовали над цветами пчелы, превращая их в крылатые пушистые жалящие клубки. Если ему случалось промокнуть под дождем, он шел в свою спальню, раздевался и голый лежал до тех пор, пока голос Деборы Гор не звал его: "Ужинать, Дэвид". Не нужно было напрягаться, делать усилия. Она приходила, безмолвно готовила ему еду, безмолвно покидала его. Поев и вымыв посуду, он иногда пробовал читать. Среди книг своего отца он нашел знакомые но детским годам: "Робинзон Крузо", "Потерянный рай", Шекспир, "Дон-Кихот", "Фауст". Но он не мог теперь увлечься ими... они были слишком далеки. Робинзон Крузо, которого он когда-то любил, теперь показался ему нереальным и скучным; человек этот ничего не чувствовал на своем острове, поэтому все, что он делал, не имело значения. Мильтона, которого он не читал прежде, ему было трудно понять; преодолев тяжеловесные слова, он находил в них только... абстракции. Он не верил ни в это небо и ад, ни в этого бога и ангелов. Только Ева казалась ему реальной; и по тем немногим страницам, которые он одолел, Маркэнд почувствовал, что самого Мильтона Ева смущала; он понимал ее и любил - и не хотел признаться в этом. Что-то недостойное, неблагородное было в том, как он говорил о ней, виня ее во всем и в то же время не допуская ее к важным беседам Адама с ангелами. Маркэнд ничего не прочитывал целиком. Как все его близкие, он слепо благоговел перед Шекспиром, однако ни одной пьесы не мог дочитать до конца, и многие сцены казались ему бессвязными отрывками. Он повторял понравившиеся строки, и они становились тропинками, которые вели в страну, наполовину созданную памятью, наполовину - воображением. По этим тропинкам он брел до тех пор, пока не забывал о себе самом, сидящем с книгой на крыльце. По тут его всегда одолевал сон, и он ложился в постель.
    Дебора вела его маленькое хозяйство, и ему ни о чем не приходилось заботиться. Он никогда не спускался в город, забыл о нем. Клирден стал почти так же далек, как Нью-Йорк. Сойдя по кирпичным ступеням на дорогу, он поворачивал к лесу. Он никого не видал, кроме Деборы, Стэна, его жены Кристины и их девочки. Первое время, приходя в домик на каменоломнях, он был точно путник, остановившийся среди леса, чтобы в звонкой тишине рассмотреть какое-нибудь дерево, или на вершине холма, чтобы оглядеть окрестность. Ему нравилась семья поляка, и он стал приходить чаще. Он понял, отчего Кристина покинула богатую ферму своего брата и, наперекор его воле, вышла замуж за лучезарного Стэна. Он понял, какое страстное стремление быть принятым этой чужой страной выросло из любви поляка к американке-жене. Их любовь была похожа на дочку их, Клару: ясная и певучая, но все же омраченная зловещей тенью. В городе Маркэнд знал немало пар, связанных любовью. Он сам и Элен, например. Но любовь даже у них, каралось, оторвана была от жизни. Мужчина и женщина любили друг друга. Но мужчина весь день проводил на работе. Вечером, стремясь забыться, оба они, мужчина и женщина, уходили в среду людей, стремившихся к тому же. Когда в полночь, нагие, они сходились в постели, кто посмел бы стать нескромным свидетелем? Но Кристина и Стэн... В тот день, когда впервые поляк пришел к нему с плугом, Маркэнд сказал себе: - Он любит свою жену. Вся несложная работа, которую он делал ради денег, на своей ли ферме, в чужих ли садах, была непосредственно связана с его женой. Вся ее жизнь, самое ее остро ощутимое присутствие в домике на каменоломнях, так далеко от большой канзасской фермы, была выражением ее любви.
    Если он приходил и Стэна не было дома, ничто от этого не менялось. Кристина ставила стул на дворе у самых дверей (где полагалось быть крыльцу), и Маркэнд закуривал трубку. Если она занята была работой по дому, она не прерывала ее, и он играл с Кларой. Они мало говорили; слова были только перекличкой друзей, вместе путешествующих во тьме. Она никогда не спрашивала его, как он живет, что делает но целым дням; не спрашивал и он ее. Когда Стэн бывал дома, он доставал бутылку вина собственного приготовления, вина, которое слегка светилось, как он сам. Порой его безмолвие прорывалось потоком слов. Он рассказывал о Польше, о фермах, не знающих довольства, о городах, лишенных воздуха.
    - Я родился в деревне близ Варшавы, названия ее вам не выговорить. Земля там хорошая, но только те, кто работают на ней, ей не хозяева. Крестьяне живут в деревянных домишках, гораздо худших, чем мой; мебель в этих домах сделана их дедами и отцами. Они постоянно недоедают, и, хотя кругом леса, они не смеют нарубить себе дров и зимою мерзнут. Летом они работают до изнеможения. В деревне есть большая церковь с семью золотыми куполами. Ее выстроили русские, чтобы наши помнили, что они рабы и что бог - с русскими. Крестьяне живут под дырявой крышей и трудятся день и ночь, а бог живет в раззолоченной церкви, и ему служат много священников. Никто, конечно, в эту церковь не ходит, - у крестьян есть своя церковь, другая. Вот однажды в земле, близ церкви русского бога, нашли нефть. Навезли машин, вырыли колодцы, у самой церкви настроили нефтяных вышек, и золотые купола стали тускнеть. Говорят, нефть приносит деньги, но крестьяне их что-то не видели. Где раньше на улице попадался десяток нищих, теперь встретишь сотню. Вот и вся разница. Крестьянам вышки не понравились: они загрязнили небо над их деревней. А русскому богу нипочем, хоть его золотые купола почернели, а стук машин заглушает церковные колокола... Все, что есть у нас хорошего, - размышлял Стэн, - и что есть красивого, то идет в большие дома, во дворцы и в церкви. И там все это запирают. А люди, которые все это сделали, даже и не видят ничего. Что-то у нас не так, говорю я себе...
    Он рассказал о своих мечтах об Америке. И Маркэнду страшно было здесь, на жалкой болотистой ферме, слушать рассказ о той красоте и благополучии, которые Стэн мечтал найти; страшно было оттого, что Стэн не жаловался, ничего не говорил о том, как мечта обманула его. Кристина смотрела на мужа, пока он рассказывал, и видела его бледное лицо, его горящие глаза, и слышала его кашель.
    Один раз, когда они сидели так все втроем, на дорогу галопом вынеслась вороная лошадь; пышнотелая девушка в белом платье, с голубым шарфом на шее, осадила ее перед домом.
    - Стэн, - сказала она, - вы можете завтра прийти к нам? Папа затеял возню с садовой решеткой... вы ведь знаете... и у них там ничего не получается. Он хочет, чтоб вы пришли.
    Стэн церемонно представил:
    - Мисс Демарест. Мистер Маркэнд.
    Маркэнд встал, поклонился и снова сел. Девушка перевела на него небрежный взгляд, которым смотрела на Стэна и Кристину; потом зрачки ее расширились, она смотрела на него уже пристально, не отводя глаз.
    - Очень приятно.
    Она забыла о поручении отца и о том, что Стэн еще не дал ей ответа. Неожиданно задумчивая, она сидела в седле, уронив обнаженную руку на шею лошади, дрожавшую и лоснившуюся от пота (она скакала во весь опор, и трепет и запах животного передались всаднице). Клара подбежала совсем близко к передним ногам лошади. Мисс Демарест этого даже не заметила, но Стэн и Кристина бросились вперед и оттащили ребенка. Мисс Демарест по-прежнему ничего не замечала, да, собственно, и нечего было замечать, но для Маркэнда это инстинктивное движение родителей исполнено было удивительного значения. Эти три существа - одно целое. Они живут как одно тело. Ту часть этого единого тела, которой угрожала опасность, они инстинктивно отдернули. Если одного из них постигнет несчастье, что станется с двумя другими? Девушка была неизмеримо далека от этой триединой жизни. - Но она дает этому человеку работу, и называет его уменьшительным именем, и долларами своего отца кормит его жену и ребенка. - Маркэнд посмотрел на Кристину. То, что он думал, она чувствовала. Она гордо выпрямилась, стараясь быть спокойной, не показать, что присутствие этой всадницы на великолепном коне ей неприятно. Однако физически они похожи друг на друга. Кристина года на два, на четыре старше, труд и материнство наложили на нее свой отпечаток. Но они - сестры. Обе белокурой американской расы, обе краснощекие, с сильным телом и сильным духом. Одна, дочь богача, скучает и томится бездельем до того, что готова загнать свою лошадь из-за пустячного поручения; другая унижена жизнью, но горда своей любовью... Сумерки, спускавшиеся над бедным домиком, внезапно сгустились. За фермой вырисовывались каменоломни, далекие шумливые холмы примолкли под прощальной лаской солнца. Три существа здесь, во дворе: одно - Люси Демарест и ее лошадь, другое - Стэн, его жена и маленькая Клара; третье он сам, посредине между ними. Девочка напомнила Маркэнду о том, чего он лишен. Он со своими детьми и с Элен - тоже одно существо. - Что же тогда я делаю здесь? - Он понял, какие органические, никогда не порывавшиеся узы соединяли его с отцом и матерью; понял, как опустошителен разрыв между Гарольдом и Деборой Гор. Боль, медленно разрушающая тело, пронизала Маркэнда. - Я хочу вернуться домой. - И в то же время он хотел оставаться здесь.
    Люси Демарест получила наконец от Стэна ответ. Ее пристальный взгляд, устремленный на Маркэнда, затеплился улыбкой. Она угадала в нем представителя своего класса и не пыталась скрыть свой интерес к нему.
    - Вы живете где-нибудь поблизости, мистер Маркэнд?
    - Нет, - отвечал он.
    Вечер был словно туманное испарение дня. Маркэнд ужинал, сидя за кухонным столом против Деборы. Кончив, он поднялся в комнату своей матери. Здесь июньские сумерки оказались бессильны; низкая комната вся погрузилась уже в темноту, кроме окна и постели, покрывало которой сберегло в себе свет. Маркэнд придвинул к постели стул, сел спиной к окну.
    Он сказал вслух:
    - Я тоскую. Время возвращаться домой.
    Перед ним возник образ сына: голова, тело, руки в движении; потом, когда Тони повернул к нему лицо, он увидел его губы. "Мама, - спрашивает мальчик, - где отец?" Он не видел Элен, не слышал, что она отвечала, видел только сына, одинокого, не дождавшегося ответа; и образ тотчас побледнел и расплылся. Он увидел самого себя: темнеет, он сидит в комнате матери. Сверчки и лягушки затянули уже свою песню. И он полон тоски о сыне. Он хочет обнять его, прижаться лицом к голове мальчика, вдохнуть острый запах его волос. Но он сопротивляется своему желанию, которое так легко осуществить: нанять автомобиль, сесть в поезд... Он прикован к пустой комнате своей матери, к пустому дому, где ему нечего делать. И в своем сопротивлении он видит себя самого; видит, как он сидит здесь, сопротивляясь.
    Маркэнд сидел в сгущающейся тьме, и томительная тоска о сыне не проходила. Пылающим углем она жгла его изнутри. Но от нее исходил свет, который был - мысль. Маркэнд стал размышлять. Его размышления казались ему не чем иным, как новым, обостренным ощущением своего тела. - Вот мое тело. Оно ограничено стулом, прикосновение которого я чувствую своей спиной и ягодицами. Оно ограничено воздухом, который я вдыхаю и выдыхаю, и тем нарушены четкие границы, отделяющие тело от бесконечного движения воздуха. Черный воздух комнаты - граница моего тела. Я сижу не в комнате... но во тьме. И эта тьма не связана с комнатой - она шире, она повсюду, она внутри меня.
    Тьма и воздух наполняют тело Маркэнда, которое не имеет границ даже сейчас, когда он на пего смотрит. Это и значит - мыслить. Да. Потому что, сосредоточенно вглядываясь в свое тело, Маркэнд находит в нем еще многое другое. Его тоска о сыне - вот она, в его теле, ощутимая, как легкие, которые он чувствует, когда дышит. И в противовес этой тоске, слитой с ощущением далекого дома, со стремлением возвратиться домой... здесь же, в его теле - воля остаться здесь. Что такое эта воля? В ней - зерно его мысли, и все же он не может постичь ее. Его внимание, пробиваясь к этому зерну, кружит, расплывается, ускользает. Он все начинает снова; думает сперва о себе, о том, как он сидит в комнате своей матери. Уже совсем стемнело; ему страшно. В детстве он часто просыпался ночью и боялся темноты. Садился на постели, отыскивал смутно белеющее окно. Это помогало. Старался почувствовать присутствие родителей в соседней комнате; слышал, может быть, тяжелое дыхание отца. Это помогало лучше всего; тьма расступалась. Теперь ему страшно, но во всем пустом доме ему не услышать никого: ни отца, ни матери. Он один. Он сидит спиной к окну. Повернуться, чтоб увидеть свет? Невозможно... он не в состоянии повернуться. Одиночество во тьме; страх, обступивший его. Как спастись? Он вдруг видит опять, что его тело не преграждает путь тьме: тьма входит в него и выходит с каждым вздохом. Тьма и одиночество внутри него; тьма и одиночество - он сам. Страх перед собой? В этом, быть может, причина, почему он не в силах постичь, что держит его здесь. Страх перед собой? Его не так легко преодолеть, как детскую болезнь темноты. Он сидит среди страха и тьмы. Он есть тьма, и он есть страх перед тьмой.
    На следующее утро Маркэнд проснулся с чувством внутренней усталости, словно накануне выполнил сложную умственную работу. И все же он испытывал чувство глубокого покоя. Дом вдруг ожил; это снова был его дом, дом его детства и его родителей, раскрывший ему объятия. Больше он не тяготился бездельем: оно было лишь откликом на все то, что давал ему дом. В первый раз за все время он не вышел в сад перед завтраком; потом он заставил себя (за ночь выросло, как всегда, новое поколение сорных трав), но скоро отбросил мотыгу и сам лег рядом с ней меж двух грядок с бобами. Он задумчиво посмотрел на тоненькие стебельки возле своего лица; по всему ряду нежные верхушки растений обгрыз сурок. Маркэндом овладела ярость; потом он закрыл глаза, и они наполнились слезами. Он плакал. Он знал, что он мужчина и что ему тридцать пять лет; он знал, что должен отыскать норку и выкурить оттуда сурка. Но он лежал ничком на сырой земле, не сдерживая слез, которые катились по его лицу. Потом слезы унялись, и он улыбнулся. Он снова увидел свое тело, праздно растянувшееся на земле.
    - Пусть так, - сказал он вслух, - пусть, к черту сад! - И тотчас же он понял, что ему нужно делать.
    Он взобрался по лесенке на чердак, где в первые дни заметил связки писем, не остановившие тогда его внимания. Единственное маленькое окошко закрыто было ставнем, прибитым гвоздями наглухо. Он сорвал ставень и распахнул окно. Яркий свет ударил ему в лицо, и целый отряд шершней, чье гнездо он потревожил под выступом окна, взвился и угрожающе стал кружить перед его глазами.
    Он отступил назад и подождал, пока, жужжа, не улетело прочь это бдительное, но обманутое в своих ожиданиях войско: потом соскочил на пол и стал раскладывать по порядку пачки бумаг.
    Тут были письма его отца к его матери, Марте Дин, помеченные 1876 годом - годом их знакомства и свадьбы. Потом шли записки к ней из разных западных городов, вплоть до Сан-Франциско, кончая 1882 годом, когда Маркэнды переехали в Клирден и переписка прекратилась. Маркэнд знал, что до этого отец его был первой скрипкой в симфоническом бостонском оркестре, а еще раньше - солистом-виртуозом. В груде бумаг лежали пачки газетных вырезок, пожелтевших и рассыпавшихся при первом прикосновении. Адольф Маркэнд приехал из Германии после гражданском войны. Сын его никогда не мог понять, почему он перестал давать концерты, почему в сорок два года променял свое место в бостонском оркестре на преподавание музыки безмозглым дочкам провинциальных богачей. Мать Маркэнда, вспоминая об его отце, говорила, что он был "слишком нервен, чтобы выступать в концертах", что ему "все быстро приедалось", что "повторять одну и ту же программу быстро наскучивало", что "его характер доставлял ему неприятности". В чем же была действительная причина? В одной связке лежали документы, написанные непонятными Маркэнду письменами; из своей деловой практики он знал, что это готический шрифт. Небольшая пачка писем была испещрена совсем незнакомыми причудливыми знаками; они напомнили Маркэнду некоторые вывески на Ист-Сайд в Нью-Йорке; на конвертах с германскими марками адрес был написан четким почерком: "Herrn Adolph Markand"; на первом из этих писем стояла сверху надпись: "Grossmama"; Маркэнд догадался, что это значит "бабушка".
    Он рассортировал все пачки и приготовился читать по порядку. Начал с вырезок. Большинство из них содержало отзывы провинциальных газет, короткие и поверхностные одобрения, пересыпанные испуганными восклицаниями о "радикальном репертуаре профессора Маркэнда" - Лист, Вебер, аранжировки из Вагнера. Более подробные рецензии были либо восторженными, либо уничтожающими. Искусство профессора Маркэнда признавалось "искусством эмоциональным", которое одних "ужасало", а других "приводило в восторг". В Спрингфилде, штат Массачусетс, он играл перед началом лекции мистера Эмерсона. И почтенный трансценденталист предварил свою "Речь о поэзии" следующими словами: "После этой музыки, чистейшей сущности поэзии, исполненной артистом, достойным своего призвания, мои слова об этой сущности покажутся лишь беспомощными исканиями". Маркэнд перешел к письмам отца. Это были живые и красноречивые письма; лишь кое-где излишне округленная фраза или неправильный оборот да многочисленные орфографические ошибки обличали в авторе письма немца. И они говорили о том, что он был несчастлив... с самого начала несчастлив. Любовь вызывала в Адольфе Маркэнде ликование, но она не спасла его от тоски и боли. Ликование проходило, боль становилась все мучительнее. В письмах матери красноречиво сказалась ее трезвая деловитость, ее неослабное внимание к возлюбленному и мужу, к его потребностям, его заботам. "Я люблю тебя", говорил мужчина, и письма его говорили о природе и силе его любви. "Конечно, я должна любить тебя, - подразумевала женщина, - и тут нечего объяснять". Ее последнее письмо было написано незадолго до смерти мужа - в 1888 году Марта Маркэнд писала из Нью-Йорка, куда она поехала повидаться со своим братом, Антони Дином.
    "...искренне был обижен, узнав, что я решила остановиться в отеле. Он очень хороший человек, милый мой, право. Ему трудно понять тебя, но он очень старается. Ты не должен забывать, что мы, Дины, - простые люди. И знаешь, Адольф, милый, он охотно ссудит нам еще три тысячи под закладную. Я просила только тысячу, больше не решилась. Но я буду выплачивать по сто долларов ежемесячно, начиная с будущего месяца. Процентов он брать не хочет. Я ему сказала, что ведь тогда это не настоящая закладная, правда? а он очень рассердился. Сказал, чтоб я его не учила, что нужно делать. Откуда мы, говорит, знаем, - может быть, под самым нашим коттеджем есть в земле ценные минералы, и когда-нибудь мы сможем по высокой цене продать его каменоломням. Ах, как это было бы чудесно! Но, может быть, он сказал так просто, чтобы нам было легче. Мы бы купили настоящую ферму, и Дэви мог бы бегать там, когда вырастет. Так что видишь, дорогой, мой брат действительно очень добрый человек, но я не жалею, что остановилась в отеле, раз тебе этого хотелось. Не забывай следить, чтобы Дэви выпивал все молоко, и в восемь часов он уже должен быть в постели. И пожалуйста, не играй с ним в шашки после ужина - это его очень возбуждает, Адольф, милый. Я так боюсь, что ты не слушаешься меня и пользуешься моим отсутствием, чтобы научить Дэви играть в шахматы. Я тебя очень прошу не делать этого. Помни, что ему придется, вероятно, трудом зарабатывать свой хлеб, как зарабатывал мой отец. Я даже не хочу, чтобы он увидел когда-нибудь этот страшный город. Он будет фермером, как все мои родные. Ты его научил играть на скрипке, уж и это большая глупость, а тут еще шахматы. Сегодня после обеда займусь всеми твоими поручениями. Брат хочет, чтобы в воскресенье я у него обедала; все равно в субботу нет поезда на Клирден, а мне так хочется увидеть Мюриель и маленькую Лоис. Ты ложись спать пораньше, пока меня нет, у тебя не совсем хороший вид последнее время. Если я сегодня управлюсь со всеми твоими делами, приеду в понедельник, а если нет, то во вторник.
    Твоя любящая жена, Марта Маркэнд".
    День клонился к закату; на темном чердаке стало жарко; в стропилах пели шершни. Маркэнд спустился вниз и стал дожидаться прихода Деборы и ужина. Письма его родителей превратились в голоса: низкий теплый голос матери; давно позабытый голос отца, дрожащий, срывающийся, всегда повышенный. Голоса, перекликаясь друг с другом, вызвали к жизни его родителей. Теперь все втроем они населяли дом.
    И только теперь Дэвид Маркэнд понял своих родителей. Глубоко в его плоти жило всегда сознание их присутствия, но оно неразрывно было с немою плотью. Теперь немая плоть ожила в звуке их голосов. Снова Марта Маркэнд переходит из комнаты в комнату, смотрит за мужем и сыном, руководит их домом и их миром. Снова Адольф Маркэнд возвращается домой, усталый и смущенный, откладывает свою скрипку, и глаза его блуждают, как у загнанного зверя, сердце колотится, как у пойманной птицы. Мать занята стряпней и уборкой. Отец в полночь встает с постели, со скрипкой спускается в кухню, запирает дверь и в темноте играет джигу; потом, крадучись, возвращается к жене, словно звук шагов мог потревожить домашних больше, чем безумная музыка; и на следующее утро долго лежит в постели, пропуская половину своих уроков.
    В длившемся годы сплетении этих людей был свой ритм - мучительный ритм желания. И в первый раз теперь Маркэнд понял желание, владевшее его матерью и отцом, и преклонился перед ним. Это желание было устремлено к нему.
    Отец Адольфа Маркэнда был сапожником в Мюнхене, человеком, вполне довольным существованием среди кож и колодок. Жизнь для него была тенью, затхлой, но теплой и полной остро пахнущего уюта. Музыка стала для мальчика подобна быстрым облакам и солнцу, не проникавшим в мастерскую его отца. Отец был скептиком, смеялся над светом, любил затхлый мрак, лишь бы в нем было тепло. Мальчик видел свет в музыке. Он играл, как гений, ибо для юности гений - свет. Но когда он начал музыкой зарабатывать свой хлеб, он узнал, что в концертных залах не всегда бывает солнце... что там его меньше, чем в отцовской сапожной мастерской. Он уехал в Америку. Бетховен, Моцарт, Шуберт были светом, кровью его солнца, которое всегда было с ним. Но теперь он узнал, что должен разлить его по ликерным рюмкам торговцев, которые прежде питались мраком и которым нужна была музыка, как обжоре нужен стаканчик бренди. Разочаровавшись в сольных выступлениях, он стал тянуть лямку оркестранта, окунулся в среду людей, для которых музыка была ремеслом и каждый музыкант - соперником. Только когда он встретил Марту Дин, жизнь обещала ему как будто снова все то, чего он напрасно искал в музыке. Он забился под кров своего дома, где солнцем стала плоть его жены. Марта не понимала музыки, но принимала ее... быть может, даже прощала... как прихоть своего мужа. Созданная из света, она не знала, что такое свет. Но когда муж заговаривал о том, чтобы уехать "в деревню, где над полями еще сияет солнце", она не возражала. Она понимала его жажду солнца, когда он ласкал ее тело; она любила его за эту страсть, побуждавшую его в теле женщины искать светлую жизнь земли. И когда от его ласки родился Дэвид, они вместе стали растить его и мечтать об обиталище, достойном этого нового сияния. Они переехали в Клирден... Но бегство Адольфа Маркэнда от тьмы мира было чистой иллюзией, оно ничему не могло научить его. Романтическая, туманная мечта Адольфа в Клирдене оказалась так же бессильна перед этой тьмой, как в Бостоне или Мюнхене. И Марта, которая никогда не могла понять его, бессильно склонилась перед все растущим душевным распадом своего мужа, чья жизнь прошла в мечтах.
    Дэвид, разумом знавший о неудачах отца, теперь плотью понял борьбу своих родителей, их любовь, их заботу о нем. Жизнь их была нелегка. Адольф, капризный и непостоянный, был из тех людей, которые неспособны додумать мысль до конца. Он легко поддавался настроению, внезапно переходил от уныния к безудержному веселью; разражался вдруг длинными тирадами, непоследовательными, как каденции, которые иногда он импровизировал на скрипке. Когда затуманился глубочайший смысл их союза... Дэвид... совместность их стала бесплодной. По темпераменту они были различны, как Бавария и Новая Англия. Марта была женщиной ясного, конкретного склада ума; она не искушена была в словах и уловках, но она чувствовала форму жизни и с уверенностью шла своим путем. Ее муж был человеком большой одаренности, которой он не сумел овладеть и которая причиняла ему зло; живой ум придавал нечто рациональное его страстям; ему недоставало устойчивости, ровного света, которым горела Марта и который он так любил в ней. Его любовь и ее любовь к этой любви воплотились в их ребенке, без которого они оторвались бы друг от друга, как нередко отрывались друг от друга их чувства и мысли. Дэвид удерживал их вместе: Дэвид был их жизнью, самой глубокой и самой реальной - их желанием.
    И плотью Дэвид понял теперь, сколько добра, сколько силы обрел он в этом детстве, проведенном с родителями. Бурные порывы отца, свидетелем которых он был, его не тревожили. В глазах отца он видел только нежность. Отец брал его с собой в лес за грибами; он вместе с ним играл и возился под деревьями в саду; он давал ему курить свою трубку - и гордился, если это не вызывало у мальчика тошноты. Иногда, как ребенок ребенка, он дразнил его, даже бил; и, как ребенок ребенка, Дэвид понимал его. И даже если в доме надвигалась или разражалась буря, в глазах матери всегда светились покой и ласка, когда они были обращены на него. И до самой смерти, даже после смерти ее глаза были обращены на него...
    Теперь - глазами матери, казалось глядевшими на него откуда-то изнутри, - Маркэнд увидел самого себя.
    То были дни разлива года. Июнь перешел в жаркий июль; в саду пышно разрослись сорные травы. Даже помыть тарелки после утренней и полуденной еды стало слишком тяжелым трудом для Маркэнда. Дебора Гор приходила пораньше и мыла всю посуду; она убирала комнаты; она готовила ужин, не мешая Маркэнду. Кончилась весенняя зеленая юность деревьев. Маркэнд бродил в их тени, слушая их летнюю песню; луга он старался миновать; ему нравилось чувствовать себя маленьким среди деревьев. Под сенью деревьев он искал грибы, как когда-то в детстве, с отцом. Он видел себя глазами своей матери, такого маленького среди деревьев. А города не было, не было Клирдена, полного людей. Он ни с кем не встречался, кроме Стэна, Кристины и Клары, которые, как и Дебора, не мешали ему. Клара и Стэн были самые разговорчивые, они говорили за всех остальных. О жабах и экипажах, о только что вылупившихся цыплятах и польских восстаниях, о непорядках в доме Демарестов и о том, почему кустик фиалок под деревом похож на клочок неба. Их редкие посещения отрывали Маркэнда от вживания в дом, и он ненадолго переставал наблюдать себя глазами своей матери. Ибо отец его умер, и он, Дэвид, жил теперь один с Мартой Маркэнд в притихшем доме; но взгляд отца сохранился в глазах Марты, только бурные порывы и несчастливость исчезли.
    Мать присутствует в доме лишь глазами, глядящими на Дэвида. Дэвид всем своим телом здесь. Он еще мальчик. Он вырос, почти не зная дисциплины и наказаний. Теперь, после смерти отца, некому даже прикрикнуть на него или шлепнуть со зла (это не имело значения, но было бы тяжелым потрясением, если б отец сознательно выбранил его или спокойно ударил).
    Мать никогда не повышает голоса, редко указывает ему, что делать. Он растет, ест, играет вместе с двумя-тремя другими мальчиками, начинает замечать девушек; тайна нежных грудей связана с тайной его матери. В школе ему скучно: уроки слишком далеки от жизни и легки, учительница из года в год все одна и та же - женщина с печальными глазами и с суровыми складками в углах рта. Изредка он читает приключенческие повести, но вообще он не любит читать. Урывками играет на скрипке. Мать облегченно вздыхает, когда он отбрасывает от себя инструмент. Он любит лес, особенно ручьи весной и просыпающуюся жизнь у холодной воды; и ему нравится выстрогать доску, сделать шкатулку для матери, починить сарай. Ему нравятся несложные механические поделки. Однажды мистер Девитт дал ему изломанный велосипед и, указав на кучу хлама в углу мастерской, сказал: "Если тебе удастся подобрать части, можешь починить его для себя". Дэвид работал несколько недель, и наконец у старой развалины завертелись колеса. Вот он выбирает для своих прогулок проселочные дороги, где может проехать велосипед, и на время забывает о лесе. Вот дороги наскучивают ему, и снова он проводит дни у ручья, наблюдая, как головастики превращаются в лягушек. Вот он работает у мистера Девитта, чинит велосипеды, косилки, швейные машины. И забывает о работе, прислушиваясь к речам старого Джо Лири, старшего механика и социалиста: "Скоро наступит время, когда вовсе не будет хозяев механических мастерских. Будет одна огромная механическая мастерская, и хозяином ее будет народ".
    Из этого прежнего Дэвида Маркэнда выходит человек, пятнадцать лет проживший в городе: коммерсант, муж, отец. Но прежний не исчезает: юноша и мужчина дышат вместе в старом доме, где властвуют глаза его матери. Все в его мире стало темным. Солнце - слепящий свет, но за пределами его мира. Мир Маркэнда - земля, и от сверкания солнца она еще темнее. Даже в яркий полдень темна окрестность. Трава на лугу - движение из земного чрева земной темноты. Деревья - удары... твердость стволов, взрывы ветвей и листьев, черной землей нацеленные в небо. Дом темен: ночью, в прохладе темен; днем, на жаре - темен. И Дебора, которая взяла на себя заботу о его доме, тоже темна; ее привычная молчаливость, ее скупые слова, ее мысли все темно. В мире Маркэнда не осталось света. Он глубоко ушел в свое темное "я".
    Там обитает Нечто, чьи голоса подобны дыханию ночного леса; темные шорохи, которые перемещаются, не покидая владений тьмы. Там, его мать: ее глаза и тело; иногда она говорит голосом его отца. Он объят ужасом, слыша вдруг высокий голос отца, который, то дрожа, то срываясь, выходит из груди матери. Там и Дэвид, которого она вырастила: простое создание простой ее силы и простого желания его отца. И другое Нечто есть в доме; оно выходит за его пределы, становится обширным, как земля. Оно охватывает все вокруг. Дебора тоже заключена в нем; даже Стэн, и Кристина, и коттедж их не укрылись от него. (Клара еще пока тоненький солнечный луч, заблудившийся на темной земле; но земля высасывает ее свет, гложет ее своими земными тенями, и вскоре Клару тоже покроет это Нечто.) Маркэнд чувствует, что это - единственная реальность. Холмы, где теперь шумит лето, - широко раскинутая мантия, отвращающая солнце от его темной груди. И все иные существования - лишь его воплощения и голоса.
    Его земной образ... есть образ его матери, хоть это и не она... временами... хоть это и не он... говорящий голосом отца.
    Я во тьме.
    В глубине, у самого Корня я прильнула, согнувшись,
    (Под моими ногами твой отец),
    Чтобы тебя держать на свету.
    Ты шел навстречу солнцу, и я
    В глубине у темного Корня, и твой отец,
    Согбенный под моими ногами,
    Обрели свершение.
    (Резкий голос отца, выходящий из груди матери.)
    _Что он делает в городе?
    Что он делает в городе?_
    Наш Дэвид не в городе.
    Наш мальчик умер с нами,
    С нашим желанием.
    Уход его в город
    Был смертью его юности.
    _Он живет в городе.
    Что он в городе?_
    Ничто.
    _Желание не умирает_.
    Желание умирает, как все, что вечно,
    Умирает и пробуждается вновь.
    Наш сын, дитя нашего желания,
    Умер. Пробудится вновь.
    (Голос Дэвида, выходящий из груди матери.)
    _Мать, что ты сказала?
    Я - ничто?
    А жена моя, а мои дети?_
    Сын, нет у тебя жены,
    И нет у тебя детей.
    _Мать, я люблю их.
    Ты не веришь, что я люблю своего сына?_
    Желание мое, что можешь ты дать своему сыну?
    Ничего.
    Там, где нечего дать,
    Любовь - ничто.
    _Ничто? Все эти годы работа, дом_...
    Медленное превращение, желание мое,
    После нашей смерти
    В ничто.
    (Голос отца, выходящий из груди матери.)
    _Ничто носит много имен.
    Как больно мне знать это.
    Я играл ничто, носившее славные имена,
    В залах, которые наполняло бездушие,
    Чья ничтожность поглотила мою музыку
    И меня самого! О, моя Марта!
    ...Поглотило меня._
    Желание мое, ты сын
    Нашего желания.
    Через нас ты получил дыхание и жизнь,
    С нами ты играл и рос - и вырос сильным.
    С нами ты исчез.
    Мы, которые желали, сумели создать тебя.
    Но у тебя не будет жены,
    И у тебя не будет ребенка,
    Возлюбленное желание мое,
    У тебя не будет жизни,
    Пока желание не родится в тебе.
    Темный, как земля, мрак, наполненный голосами и образами, сменился серым безмолвным днем, окружившим опустошенного и усталого Дэвида Маркэнда. Шел дождь; мокрая пелена тянула небо вниз, к земле, и в пей они сливались в одно. Маркэнд подумал, что хорошо было бы умереть. Голод поднял его с постели, но пища тяжело ложилась в желудок; глаза, ноги и руки болели. - Я - ничто. Тщеславие городской жизни... успех... все было ложью. - Он стал отцом, он определил судьбу женщины, но он - ничто. Неприглядное это было зрелище - жизнь Дэвида Маркэнда. Не мудрено, что он бежал из своего дома и своей конторы. Теперь он понял. - Когда умерла моя мать, ее тело зарыли в землю, и оно обратилось в прах. Моя смерть была медленнее, мое тело отправилось в Нью-Йорк, и там я тоже постепенно стал прахом. - Еще много было в нем от нежного и покорного мальчика для Томаса Реннарда с его лихорадочной ненасытностью, для Корнелии с ее материнской потребностью любить, для Элен. Но вскоре он исчез; остался автомат, созданный городом, делал деньги, растил детей. Но и это тоже кончилось. Я возвратился к началу пути... мертвый. Я - ничто.
    Дождь все шел, и Маркэнд все думал о смерти. - Я обманываю себя самого, я вовсе не хочу умереть. - Ему захотелось узнать, где проводит лето его семья. Элен тогда еще не решила, снять ли ту усадьбу в Адирондаке, где они жили прошлым летом. Как странно не знать, где сейчас она, где Марта и Топи. Тони! Его Маркэнду особенно недоставало, его он особенно любил. Было нестерпимо сидеть тут в кухне и не знать, где сейчас его сын, что делает его сын. - Может быть, Тонн болен? Но мне бы дали знать. Реннард знает, где я (он послал ему письмо с просьбой выслать сто долларов). Нет, мальчик здоров. Он катается в лодке по озеру. - Маркэнд вдруг почувствовал уверенность: семья его в горах, в адирондакской усадьбе. Он видит их всех. Элен здорова, но неуловимое облако застилает ее от Маркэнда. Марта весела, как всегда. Тони сидит в лодке, но он невесел. Маркэнду трудно представить себе, что думает Тони. - Достаточно ли он взрослый, чтобы его встревожило отсутствие отца, тревога матери? Или то, что я вижу, - всего лишь мое предчувствие?.. - Маркэнду вдруг сдавило горло, как при внезапном испуге. Предчувствие. Что это значит? На несколько минут он замер, почти не дыша... Потом почувствовал, что решение принято: - Я возвращаюсь домой. Пусть я - ничто, но по крайней мере я могу дожить остаток моих дней вместе с моей женой и моими детьми. Я нужен им. - Он слышит свои сомнения, их страшный отзвук в голосе матери. Как может "ничто" быть нужным жене и детям? Как может "ничто" давать? Он думал о Деборе и Гарольде, о мертвящей власти над ними Сэмюеля Гора. - Я возвращаюсь домой. Или нужно остаться здесь и умереть, или - вернуться домой.
    В этот вечер, как всегда, Дебора поставила перед ним тарелку с едой. Он сказал:
    - Я возвращаюсь. Я возвращаюсь домой.
    Он почувствовал, как окаменела ее рука, все ее тело. Было темно, сильный дождь ослепил сумерки. Она поставила на стол две свечи. Она сказала:
    - Когда вы кончите ужинать, я приду. Я хочу поговорить с вами.
    Когда она ушла, напряжение, исходившее от нее, не исчезло. Когда она возвратилась, оно стало расти, пока вся комната не наполнилась им. Она остановилась за его стулом и положила руку ему на плечо.
    - Еще не время вам возвращаться домой.
    Пустым взглядом он смотрел перед собой; он хотел руками закрыть лицо, так стыдно ему стало от ее слов и от ее руки, лежавшей у пего на плече, стыдно, потому что ему нечего было ответить. Наконец он сказал:
    - Я не знаю, зачем приехал сюда. Может быть, для того, чтобы узнать кое-что о себе самом. Ну что ж! Мне это удалось. В этом мало хорошего... в том, что я узнал. Но теперь мне бесполезно оставаться. Я могу привыкнуть к своей пустоте. Дома, может быть, я найду себя.
    - Вы не готовы, - сказала она.
    - У меня есть жена, Дебора. - Он все еще бесцельно смотрел вперед, чувствуя на своем плечо ее руку и за своей спиной ее тело. - Есть дети. Они ничего не знают. Мое отсутствие может оказаться ядом... невидимым ядом. Оно может причинить зло Элен, и через Элен... - Он поднял глаза на Дебору.
    Она сняла руку, придвинула качалку его матери и села напротив него.
    - Дэвид, я кое-что должна сказать вам.
    Ветер начал хлестать по оконнице струями дождя. В тесной комнате неподвижно стояло пламя свечи.
    - Как мне сказать вам? - Она говорила так тихо, что в стуке дождя по стеклу трудно было расслышать ее. - Вы должны понять меня без слов. Дэвид, вы не готовы еще к возвращению домой. Ваша судьба не так проста. Вы не имеете права вернуться и позволить жене и детям сделать из вашей жизни то, что они хотят... Спросите у бога... Пусть откроет, какова его воля!
    Он пристально посмотрел на нее.
    - Бог со мной не разговаривает. Я не верю в бога.
    - Но он разговаривает со мной. Он говорил со мной.
    - И что же он сказал?
    - Это было на холме. Где вы часто играли в детстве. Сначала мне это не нравилось. Холм - мой. А вам-то что там делать? А потом вдруг я примирилась, поняла, что так и надо. А потом перестала про это думать. Вы уехали. Я вас забыла... А холм...
    - Что вы слышали на этом холме?
    - Это было в ту вторую ночь, когда я сбежала из ужасной постели мужа. В первый раз я сбежала зимой, сбежала потому, что он меня бил. А тут я чувствовала, что умру, потому что была весна. Я не в силах была вынести новую весну. Поскорей бы умереть. Трое детей моих умерли. И ангел стоял в огненном облаке на вершине холма, и голос его был как ночь, темный, бескрайний, он нежно коснулся меня и вошел в меня. Дэвид, он сказал мне, что мне нельзя умирать. Потом, когда родился Гарольд, я подумала, что все это было ради него. Но это не ради Гарольда. Я осталась жить не ради Гарольда. Почему ангел запретил мне умирать? Дэвид, верьте мне. Это с вами связано. Теперь я вижу. Вы должны быть близко, чтоб я еще лучше увидела все вблизи. Вот почему вам нельзя уезжать. Пока еще нельзя.
    Она сидела в качалке его матери, не шевелясь, прямая и спокойная, но ее слова несли бурю человеку, который слушал их.
    - Если б я знал, Дебора, чего вы хотите от меня, я бы все сделал.
    Она всплеснула руками, она радостно заламывала их.
    - Ничего... ничего. Ничего не надо делать. Только останьтесь... - Она поднялась с качалки, снова встала с ним рядом. - Я все знаю. И вам скажу.
    Он тоже поднялся.
    - Дебора, я сам не знаю, отчего ваши слова так действуют на меня. Я же не верю ни в какого ангела. Оно и понятно - я и в бога не верю.
    - Да зачем вам верить в бога? - вскрикнула она. - Богу нет дела до того, верите вы в него или не верите. Если б ему это было важно, он бы уж сумел сделать так, чтобы вы поверили.
    - Во что же мне верить, Дебора?
    Она всплеснула руками.
    - В самого себя.
    - Не могу. Я - ничто...
    - Тогда верьте в то, что видите.
    - Я вижу вас.
    - Вы останетесь, Дэвид, потому что видите меня.
    Когда она ушла, он закрыл глаза, чтобы ее не видеть. Он чувствовал душную комнату, два тела, его и Деборы, дышавшие в этой комнате, дождь по стеклу, шелест деревьев под дождем, отдаленный вой собаки, вызвавший в его представлении образ земли: луга, холмы, каменоломни. У пего слегка кружилась голова. Он сжал ее обеими руками; это немного прояснило его сознание. Теперь он видел только свое тело, видел, как оно дышит. Он увидел, как его тело вдыхает и выдыхает слова Деборы, которые она говорила в этой комнате, и как это тело вдыхает и выдыхает отдаленные стоны деревьев под дождем. Казалось, все это и есть его сознание. Дэвид Маркэнд постиг свое сознание, часть самого себя, но не отделенную от него, как тело его было отделено от мира... часть его самого, граничившую с чудесной свободой.
    Он раскрыл глаза и оглядел пустую комнату; она была полна спокойным взглядом Деборы...
    3
    Август был жаркий. Ночью Маркэнд вышел побродить... Он бродил среди ночи, беззвездной и светящейся, как черный жемчуг. Он слышал, как садилась роса на разбухшие листья и трещали ночные насекомые. На следующий день Дебора, ходившая в Клирден за покупками, принесла ему письмо. Маркэнд почти не прикоснулся к ужину, который она поставила перед ним; он вышел в сад, где теперь буйно разрослись сорняки, сел под яблоней на сделанную им самим скамью. Он прочел:
    "Любимый муж мой!
    Ты, вероятно, беспокоишься о нас, поэтому хочу сообщить, что мы все здоровы. Я сняла опять ту же усадьбу, что в прошлом году. Мы приехали сюда 9 июня: я хотела выехать раньше, но никак не могла решиться покинуть город. Марте здесь очень весело. У Сидни поселилась семья Ричарда Бэкстона, у них две маленькие девочки, одна ее ровесница, другой девять лет. Прошлогодние наши соседи, Берчи и Стайны, тоже здесь, так что у Марты большое общество. Она учится плавать. Она очень послушна и прилежна. Я решила взять детям гувернантку-француженку и пригласила некую m-lle Деспиналь, молодую женщину с большим чувством юмора. Дети ее полюбили и уже начинают немного болтать по-французски. В одном отношении m-lle меня беспокоит. У меня такое впечатление, что ей не хватает мужского общества, а здесь кругом нет совершенно никого подходящего. Все приезжие - женатые люди, а деревенские мужланы ей, разумеется, не компания.
    Тони тоже здоров. Он вместе с соседскими мальчиками занят постройкой настоящей лодки из березовой коры. Потом он изучает птиц. Он их очень любит и целые часы проводит на лесной опушке, где их всегда много, лежит на спине, слушает, наблюдает, читает книжку о пернатых Америки, которую я ему подарила. Но Тони тоскует, хотя он сам не сознает и не понимает своей тоски. Он постоянно спрашивает меня: "Где папа? Когда папа вернется?" Я решила сказать ему, что ты уехал в далекое путешествие. Но он хочет знать - куда, чтобы следить по карте в учебнике географии. И еще спрашивает, почему ты не пишешь. И так смотрит на меня, словно я виновата. Мне только неясно, обвиняет ли он меня в том, что я мало знаю, или в том, что я скрываю то, что знаю. Иногда он забывает об этом и по нескольку дней не задает вопросов. Потом снова начинает спрашивать, и это повторяется все чаще. Между прочим, в первый месяц Тони как-то меньше тревожился, больше спрашивала о тебе Марта. Но теперь ее это, кажется, перестало интересовать. Тони же - напротив. У него появились тени под глазами. Я часто замечаю их, когда он задумывается и молчит - знаешь, как с ним бывает. В эти минуты он знает, что я не понимаю, почему тебя нет, и что я лгу ему. Иногда я чувствую, что он испуган, как будто его почему-то вдруг оставили одного. Иногда это не страх, а боль и даже - Дэвид, любимый мой, - чувство унижения. Он храбро сжимает губы и смотрит на меня, а в глазах у него слезы. Потом он вдруг бросается играть с мальчиками и на целую неделю забывает обо всем.
    Я рассказываю тебе об этом, Дэвид, только потому, что я чувствую - тебе нужно знать. А так все в порядке. В конце концов, дети могут привыкнуть даже к отсутствию матери, если кто-то о них заботится и все для них делает.
    М-р Реннард несколько раз приходил к нам до нашего отъезда. Он, по-видимому, очень умный и внимательный человек, хотя не могу сказать, чтобы я испытывала к нему симпатию. Но это, может быть, и несправедливо, и я постараюсь преодолеть свою неприязнь. Я не могу забыть, что он пытался помешать нашему браку. Он каждый месяц присылает мне чек - денег у меня вполне достаточно.
    О себе что же мне говорить, Дэвид? Я жду твоего возвращения. Сердцем я с тобой не расставалась. Ты даже сам не знаешь, какая близость связывает нас сейчас. Ты всегда здесь, со мной, и не можешь покинуть меня. Но твое отсутствие для меня мучительно, потому что оно делает несовершенным твое присутствие в моей душе и теле. Твое отсутствие означает, что ты страдаешь. И для меня мучительно быть так близко к твоим страданиям и в то же время так далеко от них, так понимать их, как я, мне кажется, их понимаю, и быть такой беспомощной.
    Мы здесь пробудем до 20 сентября или даже дольше. Ты ведь знаешь, как хорошо осенью в горах. В доме все как было прошлый год. Все готово для тебя. Я помню, в прошлом году ты брал отпуск поздно - кажется, в конце августа.
    До свидания, мой любимый. Пусть господь благословит тебя и возвратит поскорее к твоим детям и жене.
    Элен".
    ...Пока Маркэнд читал и перечитывал письмо жены, Дебора Гор возвратилась домой и застала в кухне своего сына.
    Гарольд не поздоровался с ней.
    - Ты что, опять ходила стряпать этому Маркэнду?
    - Ведь ты же знаешь, что я хожу туда каждый вечер. Но тебе ужин готов, сынок, нужно только разогреть. Ступай, переоденься. Я не люблю запаха машин. Пока ты приведешь себя в порядок, я тут управлюсь.
    - Мама, я требую, чтоб это прекратилось! Больше я не стану терпеть.
    Она не пыталась сделать вид, что не понимает.
    - Ты не пойдешь переодеваться?
    - Нет.
    - Тогда я потороплюсь с ужином.
    Она повернулась к плите. Гарольд своим коренастым телом преградил ей путь. Его глаза были на одном уровне с глазами матери.
    - К черту ужин! Ты слышала, что я тебе сказал?
    - Я не глухая, Гарольд.
    - Ну и что же? Бросишь ты туда ходить или нет?
    - Нет, не брошу.
    - Я заставлю тебя! - Мальчишеский гнев исказил его лицо.
    - Не знаю, как тебе это удастся. И почему ты на этом настаиваешь? Дэвид Маркэнд сюда больше не приходит, как ты просил. Но ты же не запретишь мне выходить из дому или ходить, куда хочется.
    - Ты мне мать, и я имею право требовать. Нечего тебе стряпать для этого человека, словно он твои муж. Ты не поденщица. Стыд, позор! Проводишь там все вечера. Весь город говорит об этом.
    - Не говори мне о стыде и позоре. _Своей_ жизни я не стыжусь.
    Он понял намек на отца. Никогда он не слышал от нее доброго слова об отце... ни доброго, ни злого... она никогда не связывала свою жизнь с его отцом или с ним самим.
    - Что же, ты думаешь, мне это приятно, что ты ходишь туда и что все говорят об этом?
    - Мне очень жаль, - тихо сказала она, - мне очень жаль, что ты так к этому относишься.
    Ее мягкость взбесила его. Он сжал кулаки, губы его задрожали.
    - Я тебя заставлю! - он подошел ближе. - Я тебя заставлю!
    Она увидела его кулаки и содрогнулась.
    - Не смей!
    Он отступил, смутно поняв, что ее страху много лет, больше, чем ему самому, и в этом страхе снова угадал намек на отца.
    Ее вспышка остыла. Она отошла к столу и села.
    - Слушай! - сказала она. - Все это уже давно накипало, и хорошо, что прорвалось наконец. Я тебе хочу сказать, Гарольд, что в мою жизнь я тебе вмешиваться не позволю. Живи своей жизнью.
    ...Позволь вмешаться! О, позволь мне быть ближе к тебе!..
    - Я и не вмешиваюсь, покуда ты живешь, как порядочная женщина.
    - Покуда я сижу в своем кресле, сложа руки. Покуда я ничего не делаю. Из года в год, изо дня в день...
    - Мама!..
    - Говорю тебе - оставь меня в покое. Смотри, Гарольд, оставь меня в покое.
    - Ты что, влюблена в этого бездельника? - Злобу в его голосе охлаждала усмешка, та самая усмешка, с которой Сэмюель Гор сказал: "Ах, так тебе знакома страсть?"
    - Вот что я тебе скажу... - Дебора обеими руками крепко ухватилась за угол стола. - ...не испытывай ты моей любви к тебе.
    - Ты меня не любишь. Ты меня никогда не любила.
    - Я тебя любила.
    - Лжешь!
    - Я не лгу, Гарольд. Но мы чужие. Когда ты вот такой, как сейчас, - мы чужие.
    - Ты лжешь! Ты никогда меня не любила, оттого что ты ненавидела отца. Вот почему мы чужие.
    Она молча на него посмотрела.
    - Попробуй сказать, что это не так! - Он почти плакал. - Не смеешь? Если ты меня любишь, почему же ты не можешь сказать?
    Взгляд, которым она смотрела на сына, стал еще суровее, потому что она знала, что любит его и вместе с тем должна его ненавидеть.
    Он подошел и перегнулся через стол.
    - Иди ко всем чертям! Поняла? Я все знаю. Конечно, я - настоящий сукин сын. А разве может быть иначе? Посмотреть только на мою мать... - Он засмеялся.
    - Гарольд! - резко сказала она. - Ступай в свою комнату. Умойся. Переоденься, как я тебе велела. И приходи ужинать. Я приготовила тебе вкусный ужин.
    Он пристально взглянул на нее; потом повернулся и вышел. Придя в свою комнату, он навзничь бросился на постель.
    Часом позже мать отворила его дверь. Маленькая комната полна была лунного света. Гарольд спал лицом вниз, подогнув ноги и закинув руки за голову, как спят маленькие дети. Дебора долго стояла в дверях. Она чувствовала, что любит его. - Теперь, снова обратив его в ребенка, - с горьким упреком сказала она себе, - ты снова его любишь. - Глаза ее наполнились слезами, потому что велика была горечь упрека. Губы сурово сжались, и, прикрыв за собой дверь, она пошла прочь.
    Гарольд проспал всю ночь. Проснувшись утром и увидев себя одетым, он все вспомнил. Его тело наполнилось великой ненавистью к Дэвиду Маркэнду, вытеснившей его страх перед матерью, его обиду. Эта ненависть, которая заполняла его целиком, делала его мужчиной. Он встал, снял рубашку, смочил лицо и грудь холодной водой и выскользнул из дому.
    Птицы пели, ноги его ступали по росе, на деревьях лежал еще предутренний туман.
    Дэвид Маркэнд стоял во дворе и обливался холодной водой из ведра. Он увидел, как Гарольд поднимается по ступеням, и понял: что-то случилось. Он прикрылся полотенцем.
    Мальчик остановился шагах в десяти от него.
    - Я пришел сказать, что я больше не позволю матери вести ваше хозяйство. - Он с трудом находил слова. Проще было бы драться, чем разговаривать; но то, что Маркэнд стоял перед ним голый, обезоружило его. - Я пришел сказать, чтобы вы объявили моей матери, что она больше вам не нужна. Если вы не сделаете, как я говорю, я изобью вас.
    - Погодите минуту, - сказал Маркэнд. Он вошел в дом, надел башмаки и брюки и возвратился. Капли воды еще блестели на его груди. - Теперь повторите, что вам нужно.
    - Я сказал вам: оставьте мою мать в покое... Сидите тут один, а еще лучше - убирайтесь в свой город и там ищите себе других шлюх.
    Маркэнд подошел ближе и, схватив мальчика, поднял его на воздух. Гарольд не был ни слаб, ни труслив, но его обезоружила неожиданность нападения, сумятица в его душе и что-то в выражении лица Маркэнда. Он слышал свой голос: "Шлюха... шлюха..." Он оскорбил мать и себя самого; стыд и страх обуревали его. Маркэнд на руках донес его до калитки; он держал его крепко и бережно. Он сбросил мальчика вниз, на дорогу. Гарольд перекувырнулся, но не ушибся и встал на ноги. Маркэнда уже не было видно.
    "Я назвал ее шлюхой, я назвал ее шлюхой!" - звенело у Гарольда в ушах. Он медленно пошел по дороге.
    На заре Маркэнд проснулся с мыслью о сыне. Он лежал в постели и видел перед собою лицо Тони. - Предательство! Мой сын чувствует, что я предал его. Нелепость! - Он стал думать о Гарольде Горе. Юноша озлоблен, он подозревает свою мать и Маркэнда - нелепость. Но он глубоко и слепо чувствует предательство матери - справедливое чувство. Маркэнду трудно понять это чувство; немудрено, что Гарольд не сумел найти для него правильных слов. Но оно справедливо. А Тони... Разве предатель отец, отлучившийся из дому на несколько месяцев? Навсегда? Нелепость. И все же Тони прав.
    Это внезапное пробуждение на заре с мыслью о Тони (и как тень этой мысли - Гарольд) стало привычкой. Маркэнд вставал с постели усталый. Он начал худеть. Он не ответил Элен на письмо.
    Однажды днем, когда он сидел в саду и строгал пахучие мягкие сосновые доски для книжной полки Деборе, Люси Демарест в белой полотняной амазонке и черных сапогах вдруг очутилась перед ним.
    - Здравствуйте! - сказала она. - Вот я и разыскала, где вы живете.
    - Здравствуйте, - сказал Маркэнд.
    - Я вам не помешала?
    - Нет, ничего.
    - Может быть, зайдете как-нибудь вечерком к чаю?
    Маркэнд покачал головой.
    - Так заняты, что некогда ходить по гостям?
    - Я уже месяц не был в городе.
    - Вы никогда не выходите из дому?
    - Я гуляю по окрестностям.
    Она внимательно смотрела на него.
    - Что вы делаете сейчас?
    - Вот - строгаю доску...
    - Пойдемте прогуляемся немного.
    - Сейчас?
    - А почему же не сейчас?
    Какая-то тяжесть навалилась на него; горячий туман застилал солнце; он последовал за девушкой. Она вывела свою лошадь к началу холмистой дороги за каменоломнями. Там она привязала ее.
    - Поло привык ожидать меня. Интересно, о чем он думает, когда я исчезаю на несколько часов?
    - Ни о чем, - сказал Маркэнд.
    - Пожалуй, вы правы. Не о чем ему думать. - Она посмотрела на него так, словно ей в первый раз пришло в голову, что он - человек. - Но вот вы, говорят, уже давно здесь и все время живете совсем один. Должно быть, у вас есть о чем подумать... Нет-нет, можете не отвечать. Я не допытываюсь. Это, право, не имеет значения.
    Они шли медленно, по жара была мучительная. Маркэнд чувствовал, как взмокла от пота его распахнутая рубашка. Девушка вынула из-под лифа платок и, приподняв тонкую ткань, вытерла пот на груди. За лугом начиналась роща; солнце было уже за деревьями, и роща отбрасывала густую тень.
    - Пойдем посидим там, - сказала девушка. Она повела его в рощу. Маленький ручей смеялся на дне оврага; там было прохладно и уединенно.
    Девушка легла на спину и взглянула на Маркэнда. Он видел, как она платком вытирала грудь; пуговица на ее лифе осталась незастегнутой. Он опустился на колени возле нее и, расстегнув остальные пуговицы, распахнул лиф. Ее груди были обнажены. Он долго смотрел на них, потом поцеловал. От них шел влажный и сладкий запах. Он стал ласкать их, накрыв ладонями. Что-то было в них слабое и нетвердое, хотя это были молодые, совершенные по форме груди. Не хватало им женского. Это вызвало в нем желание смять их. Он сдержал свой грубый порыв и заглянул в глаза Люси, холодные и выжидающие. У него вдруг появилось странное чувство, словно эти глаза жили отдельно от тела и наблюдали, как оно наслаждается. Он прикрыл ее грудь.
    - Что случилось? - спросила она, не шевельнувшись. - Почему вы это сделали?
    - Я думаю - так нужно.
    - Боитесь "погубить" меня? Не бойтесь.
    - Нет, не потому.
    - Я вам не правлюсь?
    - По-настоящему - может быть, нет.
    Она стала тяжело дышать; его отказ возбуждал ее больше, чем его ласки.
    Он знал, что, если сейчас он не возьмет ее, она его возненавидит. Вдруг он испугался.
    - Простите, - сказал он, - со мной творится что-то непонятное.
    Она приподнялась на локте и свободной рукой ударила его. Удар пришелся по щеке, и щека запылала. Он повалил ее навзничь, сплетая руки с ее руками, тело с ее телом. Она боролась, но слабо, потом затихла. Он коснулся губами ее шеи... Снова ощущение хрупкой пустоты остановило его страстный порыв. Он мучительно желал овладеть ее телом, по ее грудь, ее шея - их хрупкость была преградой. В нерешительности он огляделся: холмы окружали их, темные холмы, закованные в броню листвы. Голод плоти в нем дошел до боли. Но теперь преградой были холмы, закованные в броню холмы.
    - Зачем вы ударили меня? - сказал он, поднимаясь. - Я обезумел от этого.
    - Уходите, - пробормотала она. Она все еще лежала на спине.
    - Да, я уйду. - Он повернулся и пошел прочь.
    ...Отец Люси, старшина Демарест, в обществе бутылки пива сидел на крыльце, когда по ступеням поднялась его дочь. У него были темные волосы, обрюзгшие желтоватые щеки и глаза, выпученные и остекленевшие, точно в постоянной лихорадке. Он жил с дочерью вдвоем, любил ее, но мало с ней соприкасался. Его жизнь состояла из одних лишь торговых сделок (в Уотербери, где они проводили зиму, у него была контора) и пьяных досугов. Люси он давал больше денег, чем ей было нужно, предоставляя ей полную свободу, и относился к ней с обожанием, в котором сам себе не смел признаться. Физически она была точной копией его покойной белокурой жены, которая умерла слишком рано, не успев насытить его страсть, и эту страсть он бессознательно перенес на дочь. Он и Люси во многом походили друг на друга: тот же темперамент, вкусы, дух; безудержность в удовлетворении своих желаний, цинизм, похотливость одного легко могли найти отклик в другом. Но они ни о чем не могли говорить друг с другом, потому что об основном... о физической любви отца к дочери... не могло быть сказано ни слова.
    - Хорошо покаталась? - спросил он ее.
    - Нет. Слишком жарко.
    - Кларисса! - закричал он. - Кларисса! Еще бутылку. Мисс Люси тоже выпьет... Зачем же ты ездила?
    - А что мне было делать?
    - Лучше выкупалась бы в озере.
    - Мне нравится, когда жарко... Охладиться всегда успеешь.
    - Не похоже, что сегодня жара тебе понравилась. Она тебе испортила настроение.
    - Это не жара. Если хочешь знать, я кое-что видела, что мне не понравилось.
    - Ну, расскажи.
    Старая дева, вся в черном, в скрипучих шнурованных башмаках, принесла бутылку пива и тарелку с печеньем. Погружая губы в пивную пену, Люси сказала:
    - Ты знаешь этого Маркэнда?
    Демарест выпрямился.
    - А что?
    - А вот что! Мне хотелось проверить... так, для себя. И оказалось, что это правда: он путается с вдовой Гор.
    - Ее сын приходил сюда, ко мне.
    - Гарольд Гор? Что он говорил? - теперь насторожилась Люси.
    - То же, что и ты. Бедный мальчишка прямо с ума сходит. Он говорит, что его мать путается с этим Маркэндом. Но ночам ходит к нему. Ругал ее, плакал, бедняга.
    - Но она ему в матери годится. - Люси смотрела в сторону.
    - Мальчишка до того дошел, что я боюсь, как бы не было скандала, если только мы не предупредим это. Он чуть ли не застрелить его хочет.
    - Что же ты думаешь делать?
    - А вот решим. - Он внимательно поглядел на дочь, которая по-прежнему смотрела в сторону.
    - Как ты узнала?
    Она повернула к нему лицо.
    - Очень просто. Я пришла к мистеру Маркэнду. Я сказала ему: не хотите ли стать моим любовником, мистер Маркэнд? А он сказал: очень сожалею, мисс Демарест, но я уже прежде сговорился о том же с одной пожилой дамой, по фамилии Гор. - Она допила свое пиво. - Хочу выкупаться, - сказала она и вышла.
    В тот же вечер четыре человека пришли в дом старшины Демареста: его компаньон, Кларенс Дейган; Сэм Хейт, местный столп баптистской церкви; Джекоб Лоусон, представитель того нового элемента, с помощью которого Клирден надеялся обрести былую славу; и маленький толстенький человек с визгливым голосом, почтмейстер Вилли Ларр, который регулярно округлял число голосов клирденских избирателей и отдавал их Дейгану и Демаресту. Через комнату проскрипела Кларисса, оставив на столе батарею бутылок. Она одна была неотъемлемой частью комнаты; когда она ушла, там стало пусто, несмотря на то что пятеро мужчин сидели за столом... пусто под высоким куполообразным потолком, среди деревянных панелей, стульев ампир из красного дерева с бронзой и больших французских окон, сквозь которые навевал лето мягкий южный ветерок.
    Демарест выпил стакан крепкого виски с содовой.
    - Грязная история, - сказал он. - Все вы знаете этого Маркэнда, который в мае прикатил сюда из Нью-Йорка...
    - В конце апреля, - уточнил Лоусон. - Это я привез его в Клирден...
    - ...и поселился в доме своей покойной мамаши, за какой надобностью никому не известно. Впрочем, нас это не касается. И хоть все это было довольно странно, никто из нас не считал себя вправе вмешиваться в его дела. Дом принадлежит ему. И Маркэнд - нью-йоркский житель, человек, говорят, состоятельный и солидный.
    - Вы хотите сказать - был состоятельным и солидным, - возразил Дейган. - Я почуял, что дело неладно, как только первый раз...
    - Его отец был ничтожеством, - перебил его Хейт. - Играл на скрипке. А мать ни разу не переступила порога церкви.
    - Я хотел сказать вот что... - продолжал Дейган (очевидно было, что весь разговор ведется по заранее составленному им и Демарестом плану). Демарест говорит, что Маркэнд состоятельный и солидный человек, а я утверждаю, что его дядя дал ему место в своем табачном предприятии. И пока дядя был жив, он занимал это место. Можете догадаться, почему он держался там, если я вам скажу, что, как только дядя умер, его в два счета выкинули вон.
    Остальные выслушали эту новость серьезно и внимательно, точно врачи на консилиуме, устанавливающие диагноз пациента.
    - Вы хотите сказать, - спросил Демарест, - когда этот самый Маркэнд явился сюда, он был безработным?
    - Наверно, спасался от кредиторов, - заметил Хейт.
    Лоусон встал, пустил струю табачного сока в мраморный камин и снова сел.
    - Ну вот, - продолжал Демарест, - на прошлой недели пришлось мне услышать о кой-каких делах Маркэнда здесь, в Клирдене. Не забудьте, что город весь должен быть перестроен заново и что всякий скандал вряд ли повысит цепы на земельные участки. Вот почему то, что я узнал, мне сильно не нравится.
    Лицо Дейгана сморщилось, как морда бульдога, приготовившегося к нападению.
    Сэм Хейт просунул палец под безукоризненной белизны крахмальный воротничок (несмотря на жару, он был в своем неизменном черном сюртуке); у него была сухая кожа, и он беспрестанно смачивал губы кончиком языка.
    - Он только два письма получил, как приехал, - доложил Вилли Ларр.
    - На днях, - продолжал Демарест, - приходил ко мне Гарольд Гор, сын старого Сэмюеля Гора. Парнишка с горя совсем спятил. Оказывается, уже больше месяца его мать ходит по ночам в дом к Маркэнду и спит там.
    Эту весть собравшиеся приняли в полном молчании.
    - Мальчишка... боюсь я, как бы он не натворил беды.
    - А это, - сказал Дейган, - будет беда для всего Клирдена.
    - У нашего города незапятнанная репутация, - возмутился Хейт, - мы не потерпим прелюбодеяния.
    - Откровенного прелюбодеяния, - добавил Вилли Ларр, который жил с тридцатидвухлетней незамужней племянницей Хейта.
    - Все это так, - вздохнул Лоусон. - Только что вы можете сделать? Дом принадлежит ему, а она, вы сами говорите, вдова. Если вы накроете их как-нибудь ночью, выйдет скандал.
    - Нужно устроить так, чтоб обошлось без скандала, - сказал Демарест. Они делают вид, будто она туда ходит стряпать.
    - Это облегчает дело, - оживился Дейган. - Мы найдем Маркэнду другую стряпуху.
    - А что, если он своей доволен? - спросил Лоусон.
    - Будь проклят я, если он и впредь будет доволен! - проворчал Дейган.
    По пути в Клирден Томас Реннард недоумевает, отчего ему так не по себе. Обычно поездка по железной дороге доставляла ему удовольствие. Он все тот же, сын фанатика проповедника с бедной фермы в Огайо, откуда вместе с сестрой бежал в город. В душе его укоренилось внушенное отцом представление о мире, юдоли скорби и тяжелых испытаний, и потому приятно, сидя в плавно идущем поезде, в роскошном спальном вагоне, на мягком диване, глядеть из окна на покоренный им мир. Покой - символ власти; фермы и города, как ни быстро они проносятся мимо, принадлежат ему; он завоевал право на свою часть во всем этом. Но сейчас что-то неладно; защищенный от звуков пульмановский вагон и мелькающий за окном ландшафт не успокаивают его. Дэвид! Он едет в Клирден, чтобы поговорить с Дэвидом, и Дэвид тревожит его. Он понял, что вовсе не знает, зачем едет, о чем будет говорить с Дэвидом. Эта неопределенность сама по себе не смутила бы Томаса Реннарда. Он привык действовать по интуиции; не раз входил он в комнату совещаний или судебный зал, не зная, каков будет его первый ход... и выигрывал. Но он всегда _чувствует_ свой план, даже если не знает его заранее; и незнание вызывает в нем возбуждение, речи его, когда приходит время говорить, звучат пламенно. Что сейчас тревожит Реннарда - это именно отсутствие такого предваряющего чувства; что сейчас тревожит его - это то, что он встревожен. Едет ли он представить финансовый отчет клиенту или убедить друга возвратиться домой? - Маркэнд мне не друг, по он и не обычный клиент. - Кто же он? Клиент, которому Реннард в глаза грозил разорением. Странный клиент. - Ну, пока я еще не разорил его, отчего же мне тревожиться за друга? (Он не друг мне.) Дэвид - умница, но он поступает, как чудак. Вот что не дает мне покоя. Все мы отчасти чудаки. Чудаками были пионеры, пересекшие океан, чтобы искать счастья в пустыне, мы же их сыновья. Чудаками были мой отец и Корнелия. Дэвид будит во мне подавленного чудака... ищет в нем союзника в борьбе против меня... Реннард спорил сам с собой, пытаясь рассуждениями рассеять тревогу; это ему не удавалось.
    В Уотербери он нанял автомобиль, чтобы не дожидаться полчаса уотертаунской "кукушки". - Я тороплюсь увидеть Дэвида... Нет, не то. Я ищу красоты. Красота - в движении. Я на пути в Клирден. Прервать путь, не достигнув цели, было бы уродливо, стремиться вперед - прекрасно. Для того чтобы не прервать движения, нужны деньги, а деньги - то же, что власть. Власть, деньги, красота - все это одно. - Он подумал о рисунках Корнелии: углем на белой бумаге длинные штрихи, не прерываясь, переходили один в другой, без конца, вечно. В этом красота. Ему вспомнились слова поэта: "Прекрасна истина, и истина в прекрасном". - Чушь. Истины не существует. Есть лишь бессилие и неподвижность - уродство; и есть движение, власть красота. С тяжелым чувством он несся в подпрыгивающем автомобиле. Пыль мутными волнами вставала вокруг открытого кузова, мимо мчались холмистые окрестности. Несмотря на деньги, власть, быстроту, тревога не покидала его. Дэвид!
    В послеобеденный час Маркэнд любил сидеть на задней веранде, обращенной к востоку. Приятно было глядеть на заброшенный сад, где на вспаханной им и Стэном земле буйно разрослись сорные травы; а деревья у изгороди - яблони, березы, тополя и один-единственный бук - в сумерках полны были птиц.
    Он встал, заслышав шум автомобиля, и увидел Реннарда, выходящего из-за угла.
    - Что-нибудь случилось дома?
    - Решительно ничего, - отвечал Реннард.
    Маркэнд молча стоял и смотрел на него.
    - Ну-с, если вы не хотите со мной поздороваться, - сказал Реннард, может быть, вы хотя бы предложите мне стул?
    - Садитесь, - сказал Маркэнд.
    На веранде стоял столик; Реннард положил на него свою соломенную шляпу, сел и раскрыл портсигар. Маркэнд продолжал стоять.
    - Я не совсем понимаю, - сказал он. - Если дома все благополучно, зачем вы приехали сюда?
    Реннард вдруг оживился, точно собака, напавшая на след. Он протянул Маркэнду портсигар и, когда тот отказался, достал себе сигарету, постучал ею о донышко шляпы и закурил.
    - Набейте свою трубку, старина, - сказал он, - и давайте поговорим. Если через полчаса вы еще будете злиться - (Может быть, только за этим я и приехал - чтобы обозлить его), - я уеду. Идет?
    Маркэнд ждал.
    - По-видимому, я не имел права приехать просто, чтобы узнать, как вы поживаете?
    - Нет, - сказал Маркэнд.
    - Или чтобы узнать, когда вы думаете вернуться?
    - Вам нужно знать об этом как моему поверенному?
    - Возможно.
    - Вы могли написать. Я не знаю, когда вернусь.
    - Когда истечет шесть месяцев (ваше жалованье первого числа каждого месяца аккуратно поступает в банк), ОТП примет ваше заявление об уходе. Я знаю об этом непосредственно от Соубела.
    - Разумеется.
    - Если вы ничего не сообщите им или не уполномочите меня сообщить, им придется принять вашу отставку.
    - Разумеется.
    - И выкупить вашу часть.
    - Все это не ново, Том.
    - Я не из-за этого приехал.
    Маркэнд ждал.
    - Может быть, я сделал это, чтобы уговорить вас вернуться.
    - В качестве поверенного вы не обязаны быть и моим советчиком в личных делах.
    - Слушайте, Дэвид, я вам уже сказал однажды, что мы не друзья. Могу повторить. Но я - человек.
    - Немного же чуткости вы проявили, приехав сюда... в то самое время... - Он остановился.
    - Может быть, больше, чем вы думаете. Во всяком случае, я приехал для того, чтоб сообщить вам две-три новости. Вы вольны принять их, как вам угодно.
    Маркэнд ждал.
    - Я провел субботу и воскресенье в Адирондаке. Ваша жена пригласила меня. Приехав туда... прелестное местечко, между прочим... я выяснил, что она хотела лишь узнать, не имею ли я каких-нибудь известий от вас. Она слишком горда, чтобы открыто спрашивать, но я прекрасно видел, что ей нужно знать это. Она хотела знать также, как я смотрю на все это дело и что я об этом думаю. Что же, многого она не могла от меня добиться. Я и сам еще не знаю, что я об этом думаю. По, пробыв там эти два дня, я кое-что установил для себя. Ваше отсутствие сказывается на семье, Дэвид. В Элен чувствуется большое и все растущее напряжение. Быть может, об этом-то я и хотел с вами говорить.
    - Все это я знаю. Лучше, чем вы. Приехав и сообщив мне об этом, вы ничему не помогли.
    - Кто сказал, что я хочу помочь вам?
    - Элен вы этим тоже не поможете.
    - Разве я говорил, что хочу помочь вашей жене? С чего вы это взяли?
    - Том, я не поверю, что вы приехали сюда только затем, чтобы мучить меня, даже если вы сами в это верите.
    - Кто знает!
    - Но вы сами измучены, Том. Я никогда не видел вас таким измученным.
    - Сейчас конец августа. Через два месяца нужно будет приступить к расчетам с ОТП. Вы будете еще в Клирпене?
    - Не знаю.
    - Может быть, я приехал получить от вас специальные распоряжения. Если вы до тех нор не дадите о себе знать...
    - Вы должны приступить к делу: получить деньги и поместить их по вашему усмотрению. Без всяких специальных распоряжений.
    Реннард встал.
    - Может быть, я нарушил ваше... вашу летнюю спячку, потому что я хочу заставить вас страдать, Дэвид... потому что я ненавижу вас! Может быть, я не могу видеть, как вы сами причиняете страдания себе и своим близким... потому что я люблю вас! Вы идете к гибели, старина. Такие вещи нельзя долго проделывать безнаказанно. Вернитесь! Как настроение все это еще можно было понять, но если оно у вас продлится, это уже будет безумие.
    - Знаю.
    - Если вам обязательно нужно уйти, возьмите жену с собой.
    - Тогда это не будет безумие?
    - Конечно, нет...
    - Что вы можете противопоставить безумию, Том?
    Реннард молчал.
    - Ваш путь, быть может?
    - Спасибо. Я понял урок. Ну, полчаса прошло, а вы все еще сердитесь? Он взял свою шляпу.
    - Я не сержусь, Том. Но меня удивляет, в каком смятении вы находитесь. Вы, здравомыслящий человек...
    - Полагаю, сами вы знаете, зачем вы здесь, но для других это тайна.
    Маркэнд медленно покачал головой и улыбнулся:
    - Я не знаю, зачем я здесь, и это не тайна. А вот вы знаете, зачем вы здесь, но для меня это тайна.
    Реннард протянул руку.
    - Прощайте... Мое рукопожатие значения не имеет.
    Маркэнд улыбнулся, пожал протянутую руку и удержал ее в своей.
    - Я не сержусь больше, Том, нет. Вы правильно сделали, что приехали. Мне жаль, что вам пришлось тащиться в такую даль по жаре. Может быть, вы подождете, пока станет прохладнее?
    - Нет. - Реннард отнял руку. - Я уезжаю сейчас. - Он надел шляпу, и под желтой соломой лицо его стало пепельным.
    - Я буду держать вас в курсе своих дел, Том.
    Реннард прошел несколько шагов и остановился.
    - Дэвид, - сказал он, стоя спиной к нему, - я не знал, зачем я приехал сюда. Но здесь я понял кое-что... Я это заметил, когда был у вашей жены в Адирондаке. Я тогда не знал... или не знал, что я знаю. Я понял это не из слов ее. - Он повернулся к Маркэнду лицом. - Но теперь я уверен. Ваша жена беременна.
    ...Оставшись один, Маркэнд продолжал стоять неподвижно. Последний час, проведенный с Элен, строчки ее письма... "Ты даже сам не знаешь, какая близость связывает нас сейчас. Ты всегда здесь, со мной, и не можешь покинуть меня". Конечно, Реннард сказал правду. Маркэнд опустился на стул, с которого только что поднялся Реннард, и взгляд его обратился к саду, к зарослям сорной травы, в беспорядке взошедшей на распаханной и заброшенной им земле. Весь мир - бессмысленное сплетение сил, преходящих и одиноких, вездесущих и вечных. Что все это значит? Элен покинута... он здесь. - От Тома Реннарда пришлось мне узнать о тайном моем присутствии в чреве жены.
    Он услышал шаги перед домом; он не обратил на них внимания: они тоже были лишь сорной травой в бессмысленном саду мира, где из того, что сеет человек, взрастает хаос. Только когда двое людей подошли к нему совсем близко и окликнули его по имени, Маркэнд отвел глаза от того, что некогда было садом.
    Он увидел Дейгана, человека, внушившего ему такую неприязнь, когда он покупал у него уголь и дрова в день приезда; и рядом с Дейганом другого, незнакомого ему.
    - Добрый день! - сказал Дейган. - Сожалею, что потревожил вас. Это мистер Демарест.
    При звуке этого имени сердце у Маркэнда дрогнуло: потом он подумал, что его чувство вины перед Люси Демарест вряд ли было бы понятно другим. Если бы люди знали, из-за чего он чувствовал себя виноватым (из-за того, что сдержал себя), они, скорее, похвалили бы его. В его положении была юмористическая сторона, и это вернуло ему равновесие. Теперь ему даже приятен был приход этих двух мужчин.
    - Здесь прохладно, - сказал он. - Сейчас я принесу еще стул. - И все трое сели, внимательно изучая друг друга, он - их, они - его.
    - Мы вам коротко объясним, зачем пришли, - сказал Дейган. - В Клирдене живет одна очень почтенная вдова, некая миссис Смит. У нее недавно умерла дочь, тоже вдова, и трое маленьких детей остались у нее на руках. Община, конечно, делает что может. Но мы стараемся подыскать для нее работу - это гораздо лучше, чем денежная помощь. Она умеет хорошо готовить. Нам пришло в голову, что она очень пригодилась бы вам; она могла бы приходить сюда каждый день и вести ваше хозяйство.
    Маркэнд понял цель их посещения; он решил разыграть партию по всем правилам.
    - Вы очень любезны, что обратились ко мне, - сказал он. - Очень рад, что вы понимаете, как мне приятно оказать любую услугу, какую бы ни потребовал от меня Клирден.
    Демарест еще больше выпучил глаза: он никак не ожидал столь быстрой победы.
    - Вы, кажется, сказали, что эта почтенная дама принимает помощь?
    - Мы не раз помогали ей, - проворчал Дейган.
    - Понятно! - Маркэнд вынул бумажник. - Догадываюсь, что вы явились ко мне за пожертвованием, но, право, вы напрасно не решились прямо сказать мне об этом. Я с радостью приму участие. Вот на первый раз.
    Посетители не тронулись с места.
    - Это не то, что нам нужно, - сквозь зубы процедил Дейган.
    - Разве вам не нужна кухарка? - спросил Демарест, все еще не теряя надежды.
    - Ах, миссис Смит - кухарка! А я думал, что она нуждается в помощи. Нет, господа, с чего вы взяли, что мне нужна кухарка?
    - Едва ли такой человек, как вы, сам себе готовит еду.
    - А вот представьте... до некоторой степени... я готовлю себе сам. Польщен вашим вниманием к этому вопросу.
    Оба гостя опять промолчали.
    - А когда я не готовлю сам, то есть женщина, которая делает это для меня.
    - Это мы знаем, - проворчал Дейган.
    - Может быть, вы сомневаетесь, доволен ли я ею? О, вполне! К тому же ведь она тоже вдова, как мне сейчас пришло в голову... И мать четверых детей...
    - Четверых?..
    - Трое уже в раю и дожидаются ее там.
    Тут в первый раз за весь разговор Дейган и Демарест обменялись знаками.
    - Так, - Дейган откашлялся, - я вижу, вы не хотите принять пилюлю подслащенной. Что ж, будем говорить прямо. Мы знаем, кто... готовит вам еду. Ее сын, обезумевший от стыда и позора, все рассказал нам. Вы, видимо, любите закусить и ночью, а? Ну так вот, мы пришли сказать вам со всей возможной вежливостью, что Клирден этого не потерпит.
    - Вы нехорошо поступили с мальчиком. Почему вместо того, чтобы поощрять его идиотские выдумки, вы не попытались уговорить и успокоить его? Что касается миссис Гор, то я имею полное право пользоваться ее услугами в качестве кухарки, и она имеет такое же право работать у меня.
    - Маркэнд, - сказал Демарест, - не усложняйте дела для нас и для себя. Если вы хотите жить здесь, вы должны жить так, как принято в Клирдене. Мы не вмешиваемся в чужие дела до тех пор, пока не нарушены приличия и не поставлен под угрозу общественный покой.
    - Если приличия и нарушены, то не мною. Что же до угрозы общественному покою... - (Тут Дейган встал.) - Она действительно существует.
    Маркэнд продолжал улыбаться, но его била мелкая дрожь.
    - Самый лучший выход, - мягко начал Демарест, и Дейган снова сел, - это вам отказаться от услуг миссис Гор, принимая во внимание чувства ее сына, и взять миссис Смит. В таких местах, как Клирден, с приличиями очень считаются. Вы в этом могли убедиться.
    - И потом, Смит нуждается в деньгах, а Гор - нет, - прибавил Дейган.
    - Если Смит не угодит вам стряпней, - сказал Демарест, - я вам обещаю подыскать кого-нибудь еще.
    Маркэнд спокойно ответил:
    - Не в этом дело.
    Дейган снова вскочил.
    - В чем же дело в таком случае? Если вы не спите с этой бабой, не все ли вам равно, черт возьми, кто вам варит обед?
    Маркэнд, перестав улыбаться, подошел к Дейгану.
    - Я вам скажу. - Он старался не повышать голос: - Мне не все равно. Причина не та, что вы думаете. Но не ваше дело, какая...
    - Нет, это будет наше дело.
    - Вот увидите, - пообещал Демарест.
    - Довольно. Идем, - сказал Дейган.
    - Мы вас предупредили. - Демарест надел шляпу.
    Маркэнд молча стоял и смотрел, как они медленно удалялись.
    Маркэнд сел; он весь дрожал и только теперь почувствовал это. Реннард, эти двое людей, только что угрожавших ему, угрюмая враждебность Клирдена, Гарольд, нападающий на свою мать, Элен, которая снова носит его в себе, Тони с полными упрека глазами - все смешалось, все перепуталось в нем. Птицы уже затеяли свою шумную беседу в ветвях деревьев в саду, небо зарумянилось закатом. - Почему я дрожу? Мое тело стремится к движению. Вот что означает эта дрожь. _Вырваться_!
    Дебора пришла готовить ему ужин; он был рад, что она здесь. При ней улеглось его смятение. - Дебора... Что знаю я о Деборе? - Он относился к ней, как дитя относится к своей матери.
    - Посидите сегодня со мной. Поужинаем вместе, - сказал он.
    Она поставила вторую тарелку и села рядом с ним.
    - Скажите, - начал он, - вы знаете обо всем, что тут происходит?
    - Знаю.
    - Знаете ли вы, что Гарольд приходил ко мне и хотел вынудить у меня обещание больше не видеться с вами?
    - Знаю.
    - Знаете ли вы, что я сбросил его вниз, на дорогу?
    - Он остался цел и невредим.
    - Боже мой! Вы думаете обо мне больше, чем о родном сыне.
    По ее лицу разлилась нежность, не направленная на пего, но вызванная его словами.
    - Я люблю Гарольда, - сказала она. - Но нужна я вам.
    - Знаете ли вы, что два почтенных горожанина приходили сегодня сюда, чтобы угрозами заставить меня нанять в кухарки некую миссис Смит?
    - Этого я не знала. Но я понимаю.
    - Гарольд приходил к ним. Он клевещет на вас.
    - Это оттого, что я больше не нужна ему.
    Его вопросы (чего я боюсь? почему не уезжаю домой?), его мысли (Реннард, Тони, беременность Элен...) замерли, потому что они были ложны перед лицом реальности, связавшей его с этой женщиной. Реальности не боишься и не понимаешь, ею живешь. Страх и неведение заключены в пей. Маркэнд сидел рядом с Деборой и испытывал чувство глубокого покоя. Сумерки окружали их тишиной обреченности, но реальность, связавшая их, была глубже и шире этой тишины. В ней всему находилось место. Но если б он захотел отрицать реальность, сердцевиной которой была его близость с этой женщиной, все сейчас же снова обратилось бы в хаос.
    - Как вы молчаливы! - сказал он.
    - Я долго жила одна.
    - Дебора, я не хочу, чтобы вы уходили. До вашего прихода меня все время била дрожь. Если вы уйдете, это опять начнется.
    Она внимательно оглядела его.
    - Давайте навестим ваших друзей на ферме. Я хочу познакомиться с ними.
    - Разве вы не знаете Стэна и Кристину?
    - Я их видела. Но это другое дело. Тогда они не были еще вашими друзьями.
    Прохладный ветерок подул с севера, освежая вечерний воздух.
    - Лето кончается, - сказала она.
    Кусты у дороги шелестели, вдалеке выла собака.
    Лето тревожно металось, предчувствуя нашествие осени на свои владения. Дебора протянула руку и остановила Маркэнда. Они молча стояли и слушали в темноте, как по дороге торопливо прошлепала куда-то в сторону лягушка.
    - Я боялась, как бы нам не наступить на нее, - сказала Дебора.
    Молча они стояли рядом; он чувствовал легкое прикосновение ее плеча, он слышал ее дыхание. Она была как лето, и она была как ветер, сильный и порывистый, который разрушит лето.
    - Идем, милый, - сказала она, и они пошли дальше.
    Они сидели на скамье перед домом Стэна. Дверь была открыта, и в промежутках между редкими репликами Маркэнду было слышно, как шевелится во сне Клара. Луны не было, но на небе мерцали звезды. Ветер усилился, ночь была беспокойная и бурная под неподвижными звездами.
    Стэн сказал:
    - Сегодня мне приходит на ум океан. Никто из вас не переезжал океана. С берега его не узнаешь - нужно, чтоб он был кругом. Я стою на палубе. Вверху звезды... тихие. А внизу я... тоже тихий. А посередине все движется. Тело мое движется, вода движется, ревет ночной ветер. Вот потому звезды и кажутся близкими, что во всем мире только и есть тихого, что они да твоя душа.
    - Стэн, милый, - сказала его жена, - расскажи им, как ты спорил с Филипом.
    - Ладно, расскажу. Фил Двеллинг - это старший брат Кристины, очень богатый фермер.
    - Ну уж и очень богатый.
    - Что ж, у него в Мельвилле дом, и он там живет почти круглый год на доходы с фермы. И тратит деньги на свою газету и на митинги. Хороший человек. Все придумывает, как одолеть богатых банкиров.
    - Брось об этом, Стэн. Ты им расскажи - знаешь, про что...
    - Ну ладно, ладно! Кристина очень любит эту историю, уж я не знаю почему. - (Она уже смеялась.) - Ей кажется, что это очень веселая шутка. Но это вовсе не шутка. Ну вот. Однажды вечером собралась компания на пикник. Дело было в начале сентября, в такой же вот вечер, как сейчас. Ветер дул даже еще сильнее, в прериях он всегда сильнее. Лежим мы все на возу с сеном, и я спрашиваю Фила: "Как ты думаешь, Фил, почему ветром но сдувает звезды с неба? На чем они держатся?" Фил отвечает серьезно: "Ветер ведь дует самое большее на милю в вышину. А звезды от нас за миллионы миль". - "А-а, - говорю я, - но если звезды так далеко, как же мы их видим своими глазами?" Фил отвечает: "Очень просто. Звезды испускают волны света. Мы видим эти волны, когда они доходят до нас". - "А-а, - говорю я, - волны света... Но они пересекают ветер, чтоб до нас дойти". - "Ясное дело", - говорит Фил. "Как же тогда выходит, - говорю я, - что ветер не сдувает эти волны?" - "Потому что они совсем другие. - Тут Фил начинает злиться. - Ветер не может коснуться их". - "А кто же может коснуться их?" - говорю я. "Никто и ничто не может коснуться световых волн!" - рычит он. "А как же тогда наши глаза касаются их?" - спрашиваю я кротко.
    Кристина звонко хохочет.
    - Надо было вам это послушать. Всю дорогу они так спорили. Стэн до того взбесил Фила своими глупостями, что с бедным Филом чуть не случился припадок.
    - Хороший человек Фил, - сказал Стэн, - но ничего не понимает. Ничего! Что называется - практический ум.
    - Он-то думает, что только такие все понимают.
    - Фил Двеллинг куда умнее меня. Посмотрите на него: он богатый человек. Посмотрите на меня: я бедный человек. Но он ошибается. Все американцы ошибаются. Все вы видите только факты, а факты ничего не значат.
    - Что вы хотите сказать? - послышался приглушенный голос Деборы.
    Трубка Стэна вспыхнула в темноте: он сделал глубокую затяжку.
    - Хорошо, давайте объясню. Вы берете кучу фактов: лошадь, пятидолларовая бумажка, гитара, нарядное платьице для Клары, фунт вырезки для Дэви... звезда... автомобиль Фила... мысль. Вы, американцы, все это называете фактами. Вы говорите так: мы изучаем каждый факт в отдельности и все о них узнаем. Ну что ж, вы так и поступаете - и ничего не узнаете. Они существуют вовсе не в отдельности. Они все связаны вместе. Если это раз навсегда не запомнить, можете изучать свои факты до самой смерти, и все равно ничего не будете знать.
    - Вот человек, который знает бога, - послышался во тьме голос Деборы.
    - Бога! - вскричал Стэн. - К черту бога! Бог принадлежит священникам. Видал я в Польше, чего стоит ваш бог!..
    - Вы человек, который знает бога, - повторила Дебора тем же ровным голосом. - При чем здесь священники или ваши собственные слова?
    - Стэн, - сказала Кристина, - принес бы ты вина.
    Поляк пошел к темному сараю и зажег фонарь.
    - Кажется, что мы далеко-далеко от Клирдена, - произнес Маркэнд. И тотчас же в тишине Клирден обступил его. В колеблющемся свете фонаря он увидел худое лицо Стэна, покосившуюся крышу на фоне мерцающего неба. Он услышал, как воет ветер под звездами, неподвижными и далекими. Ему захотелось сказать: "Кристина! Что нам делать здесь? Вернемся, Кристина, вы - к своему брату, я - к своей жене". Стэн принес вина...
    Лето еще боролось. В начале сентября выпадали дни, когда солнце осушало холмы своим пламенем, и в сверкающем воздухе тучей носились насекомые. Но земля продолжала свой путь, осень пятнами ложилась на ее зеленые плечи, уходившие от солнца, и все дольше задерживалась на ее лице ночная тень. Маркэнд склонялся перед закатом года, как перед видением своей судьбы. И он подходил к закату. Как и багровые мерцающие холмы, он попал в безвыходный круг обреченности.
    Перемена совершилась не сразу, она была незаметна, как движение земли, уходящей от солнца. Он попытался написать Элен - и не смог. Многое нужно было сказать - и в то же время нечего. Он не мог выразить на бумаге свои чувства, свои мысли о растущей в чреве Элен частице его плоти.
    Дебора сказала ему как-то, что Гарольд ни разу с той последней их встречи не приезжал домой.
    - Что с ним?
    Она не ответила.
    - Что в городе?
    - Я покупаю, что мне нужно, - сказала она, - и возвращаюсь домой.
    - Дебора, но правильно ли это, справедливо ли это - держать Гарольда вдали от вас?
    - Гарольд вернется ко мне. Он снова поймет, что я нужна ему, и вернется.
    - А тем временем?..
    - Дэвид! Вы хуже Гарольда. Такой же ребенок.
    Ему нечего было ответить, он перестал задавать вопросы. - Я во власти этой странной женщины. Странной? Но она не более странная теперь, чем все эти пять месяцев.
    Осень пробивалась сквозь землю, наступая на лето, с каждой ночью она отвоевывала все больше и больше: холодила почву, сушила листья и корни, дыханием бурь обвевала поля. Но лето боролось.
    Однажды, когда весь день стояло жаркое солнце и в неподвижном воздухе пахло сосновой хвоей, Маркэнд, возвращаясь из леса, зашел на ферму у каменоломни. Кристина встретила его с побелевшим от страха лицом.
    - Вы видели Стэна? Он вас нашел? - Она перевела глаза на дорогу: - Вот он идет, - и в них появилась успокоенность: у каменоломни она увидала мужа, торопливо идущего к дому.
    Не садясь, они молча дожидались Стэна. В углу, перед маленьким столиком, который сделал ей Маркэнд, за чашкой молока с хлебом сидела Клара. На сыром полу, у блюдца молока с хлебом свернулась ее любимица, черная кошечка. Маркэнд ощутил свое присутствие в комнате и присутствие этих трех чужих жизней. Стэн порывисто распахнул дверь. Он тихо притворил ее за собой и тяжело прислонился к ней.
    - Слава богу, что я нашел вас, - сказал он, задыхаясь. - Вы должны уехать.
    Маркэнд машинально сел и услышал свой голос:
    - Что случилось?
    - Иди, родной, сядь. - Кристина принесла мужу стул.
    - Я работал у Дейла. Там не знают, что я ваш друг. И слава богу, что не знают. Молодой Гарри Дейл вдруг говорит мне: "Ну, Стэн, надеюсь, вы сегодня вечером с нами?" - "Понятно", - отвечаю я, не зная, о чем речь, а сам удивляюсь - обычно они меня никуда с собой не зовут. "Так не забудьте, - говорит он, - мы собираемся в девять у дверей почты. Да возьмите винтовку. Это только так, чтобы попугать его. Стрелять строго-настрого запрещено". Тут я быстро соображаю и еще задаю несколько окольных вопросов. И скоро я все узнал, а он ничего и не подозревает. Дэвид! Чуть ли не весь город собирается сегодня вечером выгонять вас из Клирдена. Если вы будете сопротивляться, вас вымажут дегтем и вываляют в перьях. Затеяли все дело мистер Лоусон и мистер Дейган. После завтрака я притворился, будто заболел. Ушел с работы. Забежал сперва к миссис Гор, сказал, чтобы она не выходила из дому. Если они придут и увидят ее у вас, они совсем взбесятся. Потом пошел к вам - не застал, хотел дождаться. Чуть с ума не сошел. Побежал сюда, потом обратно. Дэви, вам нельзя идти домой. Они говорили - в девять, но они могут передумать и прийти раньше.
    Маркэнд встал, и Кристина подошла к нему:
    - Что вы думаете делать, Дэви?
    - Я сам не знаю, что буду делать.
    - Знаете, что? Почему бы вам не поехать в Канзас, к моему брату? Он очень хороший человек.
    - Кристина, почему вы не советуете мне ехать домой?
    - Я знаю вас. Вы уехали из дому, потому что у вас на то была причина. Вы вернетесь не тогда, когда вас заставят, но тогда, когда вы будете готовы вернуться.
    - Ясно одно: вам надо уехать, - сказал Стэн. - Разговаривать некогда.
    Маркэнд пристально всматривался в Кристину.
    - Если я поеду в Канзас, что мне сказать вашему брату?
    - Расскажите ему про Стэна! - воскликнула она.
    Поляк подошел и встал между ними.
    - Как тебе по стыдно? - крикнул он жене. - Друг наш в опасности, может быть, ему грозит смерть. А ты думаешь обо мне. Черт со мной и с твоим братом! Уходите, Дэви. Они узнают, что мы друзья, и придут сюда за вами.
    - Еще нет девяти, Стэн. Я сейчас уйду. Кристина, я понял.
    Он протянул ей руку, но она обняла его за шею и поцеловала. Мужчины стиснули друг другу руки.
    - Может быть, увидимся еще, - сказал поляк, - а может, и нет. Я хочу вам сказать, Дэви, вы были настоящим другом. Нам с вами было... очень хорошо.
    Клара весело отозвалась из-за своего столика:
    - До свидания, Дэви.
    Он вошел в ее совсем иной мир, засмеялся и поцеловал ее.
    - До свидания, Клара.
    - Домой не ходите, - сказал Стэн. - Опасно.
    - Но как же быть? Я ведь должен собрать свои вещи.
    - Хорошо. Тогда я пойду с вами.
    - Слушайте, старина; если вы только попробуете, я вам голову расшибу.
    - Вам может понадобиться помощь.
    - Это уж моя забота. Вы оставайтесь здесь и оберегайте Кристину и Клару.
    - Если он хочет проводить вас, чтобы быть спокойным, - сказала Кристина, - пусть идет.
    - Вот что. Они сказали, что придут в девять. В таких случаях не собираются раньше времени.
    Они стояли совсем рядом, глядя в глаза друг другу. Он взял женщину за левую руку, мужчину - за правую. Минуту они стояли так, молча, потом расстались.
    Маркэнд вошел в свою кухню и сел на стул. Внутреннее напряжение заставило его встать и зашагать по комнате. Дебора не придет, ее обычный час давно миновал, надвигается ночь. Что она делала, когда Стэн пришел сказать ей? Что она делает сейчас? - Вместе ли мы сейчас? Слиты ли наши жизни? - Думает ли она о том, что он собирается предпринять? - Она уже знает что.
    Он набил трубку. - Моя рука не дрожит. Мое тело уже знает, что делать: ему нечего дрожать. - Он сел. - Дождусь их здесь. Не побегу.
    Табак был безвкусный и плохо тянулся. Он отложил трубку. Становилось темно. - Как только совсем стемнеет, я зажгу лампы. Устрою им блестящую встречу.
    Через какое-то время он вдруг заметил, что сидит в кресле, тихо покачиваясь, а напряжение в его теле исчезло. - Я сижу в качалке своей матери. Странно, с того первого вечера я ни разу не садился в нее. - Он видит себя в доме, где прошло его детство. Больше четырех месяцев прожил он здесь, и за это время разлилось и пошло на убыль лето. Он глубоко вжился в свой дом. Он устал, как после долгого, путешествия. Теперь уснуть крепко и надолго. Ничто не гонит вперед. Бремя сброшено с плеч, все откровения постигнуты. Он знает их до того, как они оформятся в слова. Но сейчас не надо слов. Спать.
    Голова его клонится на грудь, ночь густым сумраком наполняет комнату, в ушах у него стучит:
    - Не спать. Ты не можешь уснуть.
    Твой жребий не так легок.
    Детский голод смутил тебя.
    Смерть и рожденье ожидают тебя... - голос его матери, низкий, выразительный.
    Резко мотнув головой, Дэвид Маркэнд пробуждается и видит не себя, не кресло своей матери, в котором он сидит, но Клирден. Из домов, затерявшихся на склоне горы, выходят мужчины и женщины, которые весь свой век жили, лишенные воздуха, и собираются вместе, чтобы решить его участь; посовещавшись, они, не размыкая пересохших губ, бросают ему в лицо: "Ты не наш. Уходи!" Он видит их приближение. - Ну, пусть попробуют прогнать меня. - Маркэнд чувствует себя здоровым и сильным. Он одолеет их.
    - Пусть придут! - кричит он и мерит шагами кухню.
    Он презирал их. Ему виделось, как он сворачивает челюсти вожакам толпы, направляет удары кулака в их глаза и скулы. Потом он уничтожает их словами. Они съеживаются, отступают. - Пусть придут, негодяи!
    Он перестал видеть себя. Снова в нем поднялось ощущение близости темной комнаты, посреди которой тело его ждет... ждет. Он зажигает свечу. Довольно одной. - И садится на стул с высокой прямой спинкой.
    - Ты дурак, - говорит он вслух. - Ненависть и страх свели тебя с ума. Ты не видишь, что есть и что _будет_. Может быть, тебе и удастся нанести несколько ударов, прежде чем толпа опрокинет тебя. Твои громкие слова обращены будут к их каблукам, разбивающим в кровь твой рот. Они взбешены. Они так же взбешены, как и ты... и так же оскорблены...
    Клирден: заброшенный и заглохший. Зачем ты приехал сюда? Ты вторгся в их жизнь, в их плоть, в их предрассудки... Кто тут может рассудить? Ты задел их: твоя молчаливость, твоя странная манера держаться в стороне. Ты ищешь справедливости? Они не понимают твоих отношений с Деборой. А ты сам? Гарольд оскорблен. _Кто первый оскорбил его?_ Пойми их, Дэвид. Сумей понять... Ну, куда же девалась твоя ненависть?
    Остается страх.
    Глубокий источник, темный и чистый. Страх. - Ты не можешь спорить с ними, ты их ни в чем не убедишь, по _ты можешь бежать_.
    Он ребенок; все мысли его сошлись на единственном выходе, который навязывается сам собой. - Ты в опасности? Толпа, которую ты бессилен побороть или уговорить, угрожает тебе? _Беги_!
    Со свечой в руке он бегом поднимается по лестнице, торопливо укладывает чемодан... покидает дом.
    Ночь тревожна. На западе зажглись звезды, и небо все еще чуть пламенеет. С востока поднимается сильный ветер. Он вздымает тяжелую гряду туч над окраиной Клирдена.
    Маркэнд идет навстречу ветру. Ветер доносит до него шум голосов, звук шагов.
    Он прячется за шпалерой деревьев, окаймляющих дорогу. Густая толпа, человек сорок, проходит совсем близко от него, размахивая фонарями, обмениваясь отрывистыми словами. Пока они идут так мимо него, Маркэнд не чувствует к ним ненависти. Они не люди; они лишь функция необузданного желания, и они - часть его жизни. Его тянет помочь им, отдать им себя, чтобы удовлетворить их желание.
    Они уходят вверх по дороге, идут искать его в доме. Маркэнд чувствует, что страх покинул его, что там, где он гнездился, во тьме, окутавшей его душу, вдруг воссиял свет. - Дай мне понять, - молится он неведомой Силе, связывающей его с этими людьми, - дай мне узнать, чем я навлек на себя их ненависть, чем мне привлечь их любовь. Потому что мы не оторваны друг от друга; Отчужденность между нами - ложь, и каждый из нас это понимает.
    Поникший, понурив голову, как ребенок, ощутивший свою беспомощность и слабость, Маркэнд выходит на дорогу и идет к дому Деборы.
    Толпа, увидев, что в окнах дома темно, выламывает дверь, бьет стекла, посуду, мебель. Размахивая фонарями, люди собираются снова в саду.
    - Он спрятался у своей бабы!
    - Пошли туда!
    - Нет! - взвизгивает Гарольд Гор. - Вы обещали! Вы обещали! Его там нет! Я только что был там! Неужели я стал бы прятать этого выродка?
    Толпа мечется по саду, темная разбушевавшаяся масса.
    - Поляк! - раздается чей-то хриплый голос. - Они друзья! Бьюсь об заклад, он у поляка.
    Толпа вытягивается, извивается вдоль дороги, змеей скользит к каменоломням.
    Перед домом, закрыв собой дверь, стоит Кристина. В доме темно, но ее высокая фигура светлеет в темноте.
    - У меня в руках заряженное ружье, слышите? Первому, кто сделает шаг вперед, я всажу весь заряд в голову.
    - Давай нам Маркэнда!
    - Его здесь нет.
    - А вот мы поищем!
    - Будь я проклята, если вы посмеете!
    - Где польский ублюдок?.. Ты сама шлюха!.. Давай сюда проклятого поляка!..
    - Убирайтесь отсюда сейчас же! - кричит она. - Не то я выстрелю! Еще одно слово из ваших грязных глоток - и, клянусь богом, я стреляю!
    - Оставьте ее в покое, ребята, - скомандовал Лоусон. - Она добрая американка, хоть и вышла замуж за полячишку.
    Прежде чем Маркэнд успел дотронуться до двери Деборы, она сама открыла ему.
    - Дэвид? Проходите в сад и ждите меня. В лесу есть старая заброшенная тропинка, она выходит на уотертаунскую дорогу. Ждите меня.
    Он стоял в саду Деборы и смотрел, как ветер гнал с востока громадную гряду туч. Рой за роем гасли звезды. Становилось холоднее. Он оглянулся на запад, где были его дом и каменоломни. Там звездный свет еще опоясывал небо. Но ветер дул в том направлении, скоро и там все затянется тучами. Он не мог слышать, что делается в его доме, потому что ветер относил звуки в обратную сторону. Дебора с маленьким баульчиком в руке вышла в сад. Не обменявшись ни словом, они вместе пошли навстречу черным деревьям.
    ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. РЕКА
    1. ПРЕРИЯ
    Эстер Двеллинг стояла у кухонной плиты и пекла оладьи. Когда оладьи подрумянились, она выложила их на блюдо, потом помешала еще тесто и вылила его шипящими кружками на жирную сковороду. Дверь отворилась, пропуская ее мужа. Филип Двеллинг был одет в белый хлопчатобумажный комбинезон, свободный в плечах, но туго натянутый на выпуклом животе; башмаки он нес в руках. Его подбородок, темный от небритой два дня щетины, был чересчур тяжел для мальчишеского лица и оттенял синеву глаз.
    - Почему ты так рано собрался, Фил? - спросила Эстер, не отрываясь от стряпни.
    - Хорошо было бы попасть туда к одиннадцати. Мне нужно переговорить со стариком Пааром до прихода остальных.
    - К одиннадцати? Так еще нечего торопиться.
    Она взяла его тазик для бритья, налила из чайника горячей воды, попробовала, потом подошла к крану и добавила холодной. Фил Двеллинг начал намыливать лицо перед маленьким зеркальцем, прибитым над раковиной.
    - Ты забываешь, что нам надо еще в "Звезду". - Он брился старинной бритвой, осторожно, отрывистыми движениями, гримасничая. И в перерывах говорил: - Нужно просмотреть новый номер... кое-какую литературу... разобрать почту за два дня... Ты же знаешь, я там не был... с самого аукциона. - Красная капля проступила сквозь мыльную пену над его верхней губой.
    Эстер открыла дверь, за которой была лестница, ведущая наверх.
    - Ингерсолл! Ингерсолл! - позвала она.
    - Ты же знаешь, мать, он никогда не встает так рано.
    - Ингерсолл! - крикнула еще раз Эстер. Она услышала наверху шлепанье босых ног и опять принялась за тесто.
    Глаза, вглядывавшиеся в тягучую массу теста, были широко расставлены; обыкновенные глаза, светло-серые, хорошо видевшие вдаль и вглубь; однако казалось, что воля женщины ограничивала их кругозор (воля, которая читалась и в морщинках у висков, и в аскетически сжатых губах), и можно было подумать, что она косит. Она была красива прежде, до того как на ее лицо лег отпечаток жизненной борьбы; сейчас, в тридцать пять лет, ее тяжелые каштановые волосы, неумело подобранные кверху, еще сохраняли свежесть и красоту. Она проворно накрывала на стол: пирамида дымящихся оладий, к ним сорговый сироп, маргарин, копченая грудинка, хлеб, нарезанный толстыми ломтями, кофе. Фил торопливо смочил голову (редкие белокурые волосы прямыми, как струны, прядями лежали у него на лбу), подтянул брюки и сел завтракать. Жена тоже села с ним.
    - Еще я должен те деньги положить на свой счет, - продолжал он чуть жалобно, протестуя против замечания жены, что торопиться нет надобности. Это последний участок, мать. Теперь земля вся пошла, только то и осталось, что под усадьбой.
    - Ну что ж, ведь тебе этого хотелось, не так ли? - Она как будто бросала ему вызов: пусть только посмеет сказать, что он этого не хотел.
    - Так нужно для дела, нужны наличные деньги. - Он словно твердил заученный урок. Эстер улыбнулась. - Вот, теперь у нас есть наличные деньги: двадцать тысяч долларов.
    - Не огорчайся, Фил. Ведь есть еще тридцать восемь тысяч в закладных, которые дают по шесть процентов. И в банке еще тридцать тысяч. А потом, рента за усадьбу.
    - Знаю-знаю. Мы богаты, мать. Самая дрянная земля в Канзасе - девяносто восемь долларов за акр. Кто мог мечтать об этом? И говорят, дойдет до ста пятидесяти. Можно было подождать с этим последним участком.
    - Мы кто - спекулянты, гоняющиеся за наживой, или организаторы и спасители американского фермерства?
    - Знаю, мать, знаю.
    - Похоже, что забыл. Мы не для того продаем, чтобы разбогатеть. Мы продаем для того, чтобы вести войну. Земля дойдет до ста пятидесяти. Возможно. Но возможно и то, что она перейдет в руки банкиров с Уолл-стрит.
    Филип Двеллинг кивнул, точно человек, испытывавший потребность выпить и получивший наконец кружку пива. Дверь отворилась, в кухню ленивой походкой вошел Ингерсолл (это имя было дано ему в честь знаменитого оратора-агностика, которого родителям довелось слышать во время своего медового месяца, в 1896 году, и который, как они говорили, революционизировал их жизнь). Не говоря ни слова, он занял свое место за столом, по-детски протер глаза кулаками и стал есть. Это был подросток лет пятнадцати, долговязый блондин, то неуклюжий, как щепок, то игривый, как буколический пастушок. В нем сочетались противоречивые черты обоих родителей; миловидный, как мать, он был лишен ее скрытой силы; у него был слабый рот отца, а мечтательный взгляд, не свойственный Филу, явно напоминал сестру Фила, Кристину. Ингерсолл ел усердно, молча; дымка тайной мысли заволакивала его глаза; он нашел уже свой, особый мир.
    - Мы сегодня уезжаем, - сказала мать. - Самое лучшее было бы тебе пообедать у тети Сюзи.
    - Куда это вы?
    - К Дэниелу Паару, - сказал Фил.
    - Чего ради вы собрались к этому старому разбойнику?
    Отец улыбнулся.
    - Мы решили, что пора завербовать его.
    - В вашу Лигу фермеров? Самая пора, если только вы уже отменили членский взнос.
    - Дэна Паара стоит залучить, даже если бы пришлось ему приплачивать.
    - Если он станет членом Лиги, - сказала Эстер, - то исправно будет платить все взносы. А он вступит в Лигу. К нему никто не решался до сих пор подступиться, вот это и вредит нам. Как будто мы сами не верим, что цель Лиги - обогатить каждого фермера.
    - Пшеница идет по девяносто три, - сказал Фил, - маис по семьдесят, свиньи никогда еще не шли по такой высокой цене. Теперь и старик Паар может быть наконец доволен.
    - Человек никогда не бывает доволен, - сказала Эстер.
    Двеллинг, как обычно, когда никто ему не мешал, засиделся в редакции "Звезды округа Горрит", еженедельной газеты, которую он купил, чтобы сделать из нее орган Лиги фермеров. Эстер не хотелось, чтобы ее муж разговаривал с Пааром до того, как все соберутся, поэтому она не торопила его, и, когда они сели наконец в свой "форд", было уже около одиннадцати. Маленький автомобиль медленной черной букашкой полз среди золотого жнива под сверкающим, как ятаган, небом осени. Когда они приехали на ферму Паара, солнце уже было в зените.
    Паар стоял на пороге и кричал:
    - Эх вы, ехали на автомобиле, а приехали позднее всех! Вот так прогресс! - Его огромное тело тряслось от смеха, белая борода колыхалась, как занавес. (Он не носил усов, и лукавый изгиб его губ был обнажен.) Пожалуйте, пожалуйте! - гремел он. - Двеллинг, вы на время позабудьте о прогрессе и займитесь пивом!
    Паар никогда не дожидался ответа; его речь была монологом, жизнь пасьянсом, карты для которого тасовал добрый лютеранский бог (нужно только знать, как к нему подойти). Он хлопнул Двеллинга по плечу волосатой рукой, издали кивнул Эстер и втолкнул Фила в дом.
    Кухня была огромная. Громадные медные кастрюли блестели на выбеленных стенах, плита сверкала, как алмаз, стулья были тяжелые (Паар сам покрыл многие из них резьбой по образцу мебели своих германских предков). Навстречу вышла маленькая женщина и взяла за руку Эстер; ее белая голова представляла собой вершину треугольника - черной шали, в которую было закутано ее тело.
    - Очень рада вас видеть. Усаживайтесь. - Она говорила с чистейшим акцентом янки, голосом сухим и шуршащим, как бумага.
    - Ну-с, вот это Фил Двеллинг, - гремел Паар. - Знакомьтесь, Двеллинг, мои добрые соседи: Альфонс Лабули, Курт Свен, Ловджой Лейн... Нам четверым, Двеллинг, принадлежит лучшая земля во всем крае, вплоть до угольных копей округа Лэнюс.
    - У меня у самого уголь есть, - сказал Лабули, коренастый итальянец с обезьяньими руками.
    - Был когда-то, - поправил Паар, и Лабули, недовольный поправкой, стал поглаживать свои гренадерские усы. - Если б у тебя был настоящий уголь, продолжил Паар, - ты бы его давно продал.
    - Может быть, я выжидаю. - Черные глаза Лабули сверкнули.
    - Это не настоящий уголь. - Паар понизил голос. - А я не желаю. Не желаю, чтоб этот вонючий шлак складывали тут поблизости. Не желаю просыпаться по утрам и видеть черную золу у себя под носом, когда во всем свете тишина и покой.
    - Ты прав, Паар, - сказал Лейн. - Мы фермеры. Уголь истощается, а земли на весь век хватит, если к ней приложить руки. - Он был маленький человек, краснолицый и длинноносый, с голосом мягким, как бархат.
    Четвертый фермер, могучий здоровяк Курт Свен, урча и сопя, все поглядывал в тот угол, где перед очагом стоял длинный дубовый стол, заставленный блюдами и бутылками.
    Жена Лабули, которую забыли представить, сама подошла к Эстер.
    - Я так рада, что вы приехали, - обратилась она к Эстер. - Я боялась, что не приедет ни одна женщина и не с кем будет поговорить. Мужчины, знаете, станут разговаривать о политике: это ведь политическое собрание, моя дорогая, и обед - только предлог.
    Выражение лица Эстер стало еще напряженнее.
    - Что ж, - сказала она, - предлог недурен. - И отошла к окну.
    Притягательная сила стола с дымящимися блюдами становилась все непреодолимее.
    - Где Смейл? - спросила Эстер, глядя в окно.
    - Вы бы должны знать, - отозвался Паар, - ведь он из ваших.
    - Если он еще не здесь, - сказала Эстер, оправдываясь, - значит, еще нет двенадцати.
    Паар вытащил из кармана своего пестрого жилета серебряные часы величиной с блюдце; ключ от них висел на серебряной цепочке, перетягивавшей его живот.
    - Клянусь богом, она права! Без двух минут двенадцать.
    Эстер с облегчением вернулась к женщинам. В дверь постучали, и в кухню вошел человек, который казался одинаковым в длину и в ширину.
    - Добрый день, братья и сестры, - сказал он кристально-чистым, серебряно-звонким голосом, не вязавшимся с его внешностью. - Неужели я опоздал?
    - Мистер Платон Смейл, - сказал Двеллинг, - наш главный районный организатор.
    Смейл увидел заставленный блюдами стол.
    - Прошу извинить, если действительно опоздал. - В голосе у него появились елейные нотки, и, не переставая раскланиваться, он, словно влекомый силой притяжения, подвигался к пиршественному столу.
    - Ну, друзья, - сказал Двеллинг, когда все уселись, - не наедайтесь только слишком; а то потом не сможете внимать... э-э... голосу разума.
    Смейл выбрал себе место рядом с миссис Паар. Перед ним стояло блюдо луковиц, тушенных в масле. Он зацепил одну ножом, положил на свою тарелку и принялся есть.
    - Вот еще! - заревел Паар. - На голодный желудок думать вредно.
    - Миссис Паар, - шептал Смейл, - я никогда не ел такого удивительно вкусного лука.
    - Пока все не будет съедено, - продолжал Паар, - я не разрешаю никаких разговоров.
    На длинной доске стола перед шестерыми мужчинами и тремя женщинами красовался целый копченый окорок по-вестфальски, запеченный с пряностями и изюмом; целый говяжий бок с коричневой подливкой, индейка, гусь, круг черной, как уголь, колбасы толщиной в пять дюймов, картофель, вареные кукурузные початки, репа, бобы, тушеные помидоры, огурцы, пикули, маринованная цветная капуста, каштаны и чернослив, горячие сдобные булочки, яблочные пироги, тыква, бататы, вазы яблок, корзинки орехов, блюда винограду, красный и белый сыр, кувшины с молоком и со сладким сидром (для непьющих Лейна, Смейла и Двеллингов), кружки пива, сваренного в погребе Паара, и большая плетеная фляга со смородинным вином, которую привез с собой Лабули. Ильсбет Паар то и дело вскакивала со стула и добавляла на стол еды с плиты или из буфета. Обед длился два часа.
    Мужчины встали и перешли в гостиную; женщины остались убирать со стола вместе с дочерью соседнего арендатора, приглашенной в помощь. Эстер мучительно хотелось пойти к мужчинам, лицо ее отражало внутреннюю борьбу. Как могла она доверить мужу роль представителя Лиги, когда все его идеи принадлежали ей? А Смейл? После того как он съел целую гору пищи? Но она успела составить суждение о Дэниеле Пааре: она больше потеряла бы в его глазах, покинув место, подобающее женщине, чем могла выиграть, агитируя в пользу Лиги.
    Гостиная была маленькая комната, необжитая и неприветливая. Столы и низенькие стулья блестели, как будто их только что привезли из мебельного магазина. Шестеро людей сразу заполнили комнату. Смейл опустился в кресло, поставленное так, что он сразу оказался в центре собрания. В углу, еще больше загромождая и без того тесную комнату, стояла пианола. Паар завел ее. Ее оглушительные звуки в неуемном fortissimo не смутили присутствующих, которые увидели в ней, как и в обильном обеде, доказательство того, как богат старый немец. Смейл, казалось, был в восторге, - может быть, он думал о том, что шум пианолы заставит его говорить громко, а серебряные ноты его голоса лучше всего звучали fortissimo. Его фигура, согнувшись в кресле, утеряла свою внушительность; вытянув голову, он приготовился говорить. У него была хорошая голова, высоколобая, узкая, лысая, глаза, глубоко посаженные под светлыми бровями, нос орлиный.
    - Братья, - начал он, - мы собрались здесь, насколько я могу судить, с двоякой целью. Во-первых, чтобы удовлетворить самую насущную потребность утолить голод, и об этом позаботился наш радушный хозяин. Во-вторых, чтобы обеспечить свое будущее благополучие как фермеров-американцев. Об этом должна позаботиться Лига фермеров, обнимающая весь край от обеих Дакот до Миссури.
    Он переждал, пока три фермера, живших слишком далеко, чтобы поспеть к обеду, тяжело ступая, вошли в гостиную и, не найдя свободных стульев, выстроились вдоль стены напротив Смейла. Затем он начал не спеша излагать программу Лиги. У старой "Житницы" были самые лучшие намерения, но она никогда не знала, ни о чем просить, ни как добиваться. Популисты допустили ошибку, стремясь охватить всю страну. "Падение Уильяма Дженнингса Брайана показало нам, к чему все это ведет". А это - Лига фермеров; Лига, членом которой может сделаться каждый фермер, но во главе ее станут ответственные люди, у которых есть свои фермы... "Мы намерены заниматься только своим делом". Путь к этому - государственная деятельность. "И государственные учреждения, которые будут принадлежать нам... Что с того, что наши представители сидят в Вашингтоне в конгрессе, когда свою пшеницу мы отправляем прямо на чужие элеваторы и там хозяева диктуют нам свою цену: хочешь - соглашайся, не хочешь - не надо! И когда нам приходится умолять на бойнях в Чикаго и Канзас-Сити: пожалуйста, возьмите наших свиней и заплатите, сколько вашим милостям угодно будет!" Он прочел минимальные требования Лиги. Передача элеваторов и товарных складов в собственность государства. Назначение государственных чиновников для испытания и сортировки зерна. Устройство государственных скотобоен. Запрещение биржевых спекуляций пшеницей. Организация ипотечных банков для выдачи двухпроцентных ссуд под обрабатываемую землю. Государственное страхование от града и неурожая. Он объяснил, какими методами ведется работа: газеты и журналы Лиги; женские комитеты содействия; кооперативные магазины; деловые замечания о доходах и прибылях, приправленные порой упоминанием о справедливости, о воинствующем фермерстве, об американской традиции. Смейл все повышал голос перед концовкой своей речи, заглушая "Розовый сад" пианолы: "Освобождение от банкиров Уолл-стрит и чикагских спекулянтов. Освобождение от безбожного материалистического города..."
    Вошла миссис Паар и поставила на столик вазу с орехами и изюмом и кувшин пива. Дэниел переменил валик. В дверях показалась Эстер, прислушалась к словам Смейла, внимательно поглядела на Паара и возвратилась к женщинам. Двеллинг стал раздавать литературу и бланки для заполнения. Паар встал и остановил пианолу посредине романса "Моя ирландская роза".
    - А сколько это стоит - быть членом Лиги?
    Неожиданная тишина была словно зловещий отклик на пиршество, на музыку, на красноречие Смейла. Смейл нашел для своего голоса более спокойную модуляцию и медленно перечислил все привилегии члена Лиги, не забыв о получении изданий Лиги, о праве голоса и посещения собраний и о золотом значке. Затем он назвал скромную цифру членского взноса.
    - Это слишком мало, - сказал Лейн, - если мы получим половину того, что вы обещаете.
    - Может быть, это слишком много, - сказал Лабули, - если мы получим только четверть.
    Паар стоял у замершей пианолы. Все глаза обратились на него.
    - Что ж, - сказал он, - я подумаю.
    Эстер Двеллинг вошла в комнату.
    - Вы нам нужны сейчас же... Нам нужно знать ваше мнение по многим вопросам, мистер Паар... Вот о чем вы должны подумать. А пока что вы должны вступить. Тогда вы начнете помогать нам советом и делом.
    - Я подумаю, - повторил старик, полузакрыв глаза, как бы для того, чтобы не видеть стоявшую перед ним женщину.
    - Вы вождь, мистер Паар, - продолжала она, - а вождь должен действовать быстро. Если такой человек, как вы, собирается целый год, что же тогда сказать об остальных? Мы никак не успеем вовремя организоваться, чтобы избавиться от власти банков. Мистер Паар, вы должны присоединиться к нам. Вы должны присоединиться сейчас же.
    - Я сказал, что подумаю. - Паар повысил голос.
    - Неужели вы допускаете мысль, что полмиллиона фермеров, которые уже вступили в Лигу, хотят обмануть вас? - спокойно спросила Эстер. - Если они узнают о том, что вы колебались, как вы можете стать их вождем?
    Смейл дал Лабули свое перо, и тот подписал; Двеллинг заполнил бланк для Свена. Паар свирепо покосился на Эстер.
    - Когда я должен уплатить членский взнос?.. Ильсбет! - закричал он, еще пива!
    - Когда вам будет угодно, - просиял Смейл.
    Паар наклонился над столом, коснувшись его бородой, и старательно начал выводить свое имя. Не дописав, он остановился и поднял голову: Эстер, которая успела сходить на кухню, несла к столу большой пенящийся кувшин. Паар кончил выводить подпись.
    - Дорогая сестра моя, - сказал Смейл Ильсбет Паар, показавшейся вслед за Эстер. - Я не пью. По если бы вы предложили мне одну из тех восхитительных луковиц...
    Далекий свисток паровоза разбудил Дэвида Маркэнда, прочертил тонкую линию дыма над рассветной прерией, и Маркэнд увидел, как прерия шла под уклон от Клирдена к Нью-Йорку. Он упал и катился по Америке; ее однообразные поля, фермы, порой нагромождения кирпича и железа были слишком плоски, чтоб преградить ему путь. Паровозный свисток вырвал из туманного пространства раскинувшуюся до самого горизонта прерию и вплел ее в сознание Дэвида; лежа в постели, он ощущал ее, как ощущают онемевшую конечность... Приехав в Нью-Йорк, они сели на деревянную скамью на вокзале, он и Дебора рядом с ним, и почувствовали враждебный город вокруг. Небоскребы его сгрудились за окнами зала ожидания, встали враждебной толпой. Маркэнд пошел к автомату и вызвал по телефону Тома Реннарда. Он видел, как его голос боязливо скользнул в толпу зданий, туда, где спал Реннард... и как разбудил его.
    - ...Жду поезда, чтобы ехать на Запад. Слушайте, вот что мне от вас нужно... Вы окончательно проснулись? Возьмите карандаш и бумагу, записывайте. - Нелегко было объяснить, как пишется имя Станислава Польдевича. - ...Последняя буква - "ч", понимаете?.. Вы сейчас же вышлете ему пятьсот долларов. Мне больше денег не надо; это - мое содержание за пять месяцев... Пожалуйста, не спорьте... Не расспрашивайте меня... Благодарю вас...
    Где-то там его уютный дом: Элен, Тони, Марта, _он сам в Элен_. Защищенный толпой зданий, изгнавшей его... почему? почему?.. так же, как изгнал его Клирден. Потом поезд. Сталь по дереву, колеса по стали, по дереву... и так без конца, покуда он дремал и бодрствовал, и Дебора рядом с ним, а мимо проносились Пенсильвания, Огайо, Индиана. Снова ночь. Чикаго. С одного вокзала на другой они ехали сквозь мешанину дыма, железа, сена и крови, которая была - Чикаго. Он видел огни, мигавшие... в окнах домов, и... огромные желтые трамваи, маячившие сквозь... мглу, которая была - Чикаго. Рассвет над прерией. Навсегда она запомнится Маркэнду такой, какой он видел ее в этот раз: рассветная прерия. Купе, поезд... ночной мир вдруг съежился, стал одномерным. Поезд... и часы... еле ползущие вперед. Прерия явилась Маркэнду откровением перспективы. В перпендикулярной ли горячке Нью-Йорка истина? Или в сбившемся в кучу Клирдене? Здесь поля, и часы, и люди так безмятежно стлались на плоскости, что в этом виделось нечто подлинное. Небо неподвижно. Земля медленно клонится к солнцу. На ветру шевелятся стебли пшеницы в снопах, шевелятся колосья ржи, корнями ушедшие в землю, шевелятся среди нолей и деревьев люди, чьи корни в земле едва ли прочнее. И все шевеления, точно ветры в небе, складываются в неподвижность... Паровозный свисток протянул дымовую черту от рассветной прерии к Маркэнду, проснувшемуся в номере отеля.
    Он оглядел комнату: два стула и одежда на них; письменный стол, железная люстра; из окна - звуки пробуждающеюся города. Он видит себя в кровати, видит черные шрамы на белой эмали. Он видит себя в незнакомой кровати. Чувство необычного, заставившее его покинуть свою постель, свое место рядом с Элен, застыло, сделалось страшным в своей неподвижности. Он видит постель, стоящую рядом с ним: Дебора Гор.
    Она спит, все тело ее укрыто, только темное лицо повернуто к нему. Он видит ее...
    Дебора Гор проснулась; лежала, не двигаясь и не открывая глаз. Она знала, где она: - Я веду Дэвида... вот зачем я здесь. - Без гнева она подумала о Гарольде. Он помог изгнать Дэвида из Клирдена, и поступок сына она приняла как часть самой себя. - Он выполнял мое повеление, хоть я и не знала об этом. Он по-прежнему моя плоть. - Она исполнилась нежности к Гарольду. Она увидела себя, свою руку, отводящую волосы с глаз Гарольда, его необузданную ярость. Гарольд снова станет одно с нею, притихший и раскаявшийся. Гарольд навсегда останется нераздельным с ее плотью. - Дэвид не таков: он мое истинное дитя, потому что ему суждено родиться человеком. Когда он уйдет от меня, он больше не возвратится... О, не так скоро!.. Дебора лежала, не двигаясь, не раскрывая глаз, и прозревала свою судьбу. Людям не понять. Люди - слепая толпа. Клирден, законы - только слепая толпа. Что знают люди о страданиях женщины, одинокой рядом с любимым? Она любит Дэвида любовью такой сладкой, что вся ее плоть, и Гарольд тоже, с радостью умрет за него. И Дэвид должен расстаться с ней. Это плод ее стараний: он должен расстаться с ней... - О, не так скоро!.. - Слезы заструились из-под опущенных век Деборы.
    Она раскрыла глаза.
    Взгляд Дэвида Маркэнда обращен к ней, и _она видит, что он видит ее_.
    Мгновение Дебора лежала, глядя на этого человека, видя себя такой, какой его глаза видели ее... Чужая женщина, тела которой он не познал; тело бесцветное и умирающее - оттого, что он не любит его. Это начались родовые муки. - Так скоро? - Глядя его глазами, она видела сквозь одеяло свои мертвые груди, свой живот, утративший гладкость кожи. - Так скоро?
    Она увидела другой рассвет, восемнадцать лет тому назад, голос доктора, доносящийся до нее сквозь прилив боли: "Помогайте, женщина, помогайте! Не сдавайтесь. Соберитесь с силами и помогайте!" Она обеими руками вцепилась в кровать, так что руки ее напряглись, как канаты, и тужилась, помогая... помогая родиться Гарольду. И вот теперь снова родовые муки.
    Дебора встала с постели. На миг ее длинное тело в ночной рубашке затрепетало под взглядом мужчины: она подошла к стулу, где лежало ее платье. Она знала, что его глаза не последуют за ней; его глаза теперь видели ее тело и не захотят видеть его снова. Она повернулась спиной к Дэвиду и спустила рубашку с плеч.
    Холод сумрачной комнаты, точно саван, лег на ее обнаженную кожу.
    Она натянула бумажные чулки, застегнула подвязки над похолодевшими коленями, стянула корсетом сморщенную грудь. Она расчесала волосы, задерживая пальцы в их теплой гуще... "Помогайте, женщина, помогайте..." Родовые муки.
    - Прощайте, Дэвид, - сказала она.
    Он обернулся и увидел, что она одета и держит в руке баул.
    - Куда вы?
    - Домой.
    - В Клирден?
    - Конечно.
    Он лежал на спине, не глядя на нее, не в силах пошевелиться.
    - Что с вами будет? Как же Гарольд?
    - Не беспокойтесь. Я справлюсь со всеми.
    - Дебора, это правда? Вы уезжаете?
    - Вы ведь знаете, что я должна уехать.
    - А я? Зачем вы привезли меня сюда?
    - Не знаю. Когда-нибудь вы узнаете.
    - Дебора!
    Она опустилась возле него на колени. Снова его глаза уже наполнились, как у ребенка, своими тревогами и перестали видеть ее. Она была сильна и покойна в своей гордости женщины и смогла улыбнуться. Родовые муки кончились.
    Она легко поцеловала его в губы.
    - Ищи свой путь, сын мой, - пробормотала она. И затворила за собой дверь.
    Дэвид Маркэнд лежал в постели, и серое утро, вливаясь в окно, растворяло в себе комнату и его вместе с ней. Он слышал шум дождя, слышал приглушенный стук копыт по мостовой, он думал о Деборе, ушедшей в дождь... о черном следе, оставленном поездом, который мчит ее домой по унылым прериям. - Я тоже могу уехать домой. В конце железнодорожного пути Нью-Йорк... Лежа в постели, он попытался представить себе свое возвращение. Вот он встает, зажигает газовый рожок над столом, бреется, одевается; вот спускается с чемоданом по лестнице; в конторе внизу, где вчера нацарапал какое-то имя в засаленной книге, уплачивает по счету и едет на вокзал. - Денег на билет у меня хватит. Если нет, можно телеграфировать, чтобы прислали еще. Почему бы и не вернуться? - Но он знает, что сесть в поезд, который унес бы его на Восток, как сейчас уносит Дебору, для него невозможно. - Зачем это все? Зачем я очутился здесь? Прежде подумай об этом, подумай о Деборе. Зачем я дал ей уехать одной?.. Он старается понять характер этой женщины, он начал задумываться над этим еще в Клирдене. Он не в силах понять ее: только тенью частицы его собственной жизни может она быть для него. - Ни разу я не приблизился к ней. Ни разу не коснулся ее мыслей, не почувствовал ее чувств. Ни разу не познал ее тела. И когда лишь теперь я наконец увидел ее, увидел милое смуглое лицо, увидел женщину, - она ушла. Дебора, Дебора... - Вместе с Тони он идет по Лексингтон-авеню, Тонн останавливается у каждой витрины. Торговля собаками; он стучит в стекло, за которым копошатся пушистые щенята. Магазин заграничных безделушек: ножики, мундштуки, серьги с подвесками, серебряная пепельница с двумя резвящимися нефритовыми обезьянками на краю. Гастрономия: ярко-красные корки эдамского сыра. Они сворачивают на Пятьдесят девятую улицу: открываются ворота конюшни (запах ее тени щекочет ноздри), грумы в ливреях выводят под уздцы трех великолепных арабских жеребцов в алых попонах. - Дебора, Дебора!.. - Тони щурит свои серые глаза, называет марки проезжающих автомобилей. "Ну, папа, больше не стоит считать. Их слишком много". Высокий мальчишеский голос... лицо, которое кажется старше, чем голос и слова... - Дебора, Дебора!.. Вся его жизнь заполнена сыном. Есть ли какая-нибудь связь между ними? Так трудно думать в это серое дождливое утро, так не хочется, право. Он видит незнакомую безобразную комнату, слышит незнакомый город, в котором ему нечего делать. "Когда отходит ближайший поезд на Нью-Йорк?" Централия, штат Канзас. - Что-то ждет меня в Централии, штат Канзас? - Подголоском тревожное предчувствие: зачем-то вела его эта, неуравновешенная быть может, женщина; зачем-то мысль возвращается к сыну всякий раз, когда он пытается думать о Деборе. Его тоска о Тони велика, как будто не тысячью легко проходимых миль отделен он от сына, а _потерял его навсегда_. Откуда это чувство? Ведь он не потерял его. Так ли? "Сын мой". Это лицо Деборы вдруг засветилось в темной комнате - и слова ее "сын мой", обращенные к Дэвиду Маркэнду. В смысле этих слов заключена непонятная связь с его чувством невозвратимой утраты Тони. - Как могу я быть сыном Деборы? Символическая истина раскрывается перед ним в любви Деборы, в том, что она увела его за собой и теперь оставила здесь одного. - Но разве Тони больше не сын мой? - Маркэнд сел на кровати, и все смутные предчувствия, вызванные самим его пребыванием в этом отеле, обступили его тесным кругом. Маркэнда возбуждала близость грядущих перемен в его судьбе: постель, в которой спала Дебора, стул, где лежала ее одежда, шум улицы, ее поглотившей, - все говорило об обреченности. Обреченности его прошлой жизни, - жизни, в которой он стал отцом своего сына.
    Так вот где связь между Деборой и Тони! Он хотел думать о Деборе, но думал о Тони. С непонятным чувством безвозвратности думая о своей разлуке с сыном, он понял, что значит для него Дебора. Своим приездом с ним в Канзас она помогла ему разрушить его долю в мире Тони. Его страх за сына свидетельствовал о том, что Маркэнд понимал, какой духовный ущерб он нанес ему.
    ...Не отец я, не отец больше.
    Я - дитя.
    Тони, нет отца у тебя.
    Дебора, матерью ведешь ты меня к этому печальному рождению...
    На ночном столике между кроватями лежал колокольчик. Маркэнд позвонил.
    - Войдите, - отозвался он на стук. Неряшливого вида девушка стояла в дверях и рассматривала его большими мечтательными глазами. - Позовите мне рассыльного, - сказал Маркэнд.
    Явился темнокожий юнец в синей, чересчур широкой ливрее.
    - Да, сэр?
    - Как тебя зовут? - Маркэнд сунул руку под подушку, где лежал его кошелек.
    - Перси, сэр.
    - Вот что, Перси, спустись-ка вниз и купи мне пачку "Фатимы" и пинту виски.
    Перси просиял:
    - Вы, верно, забыли, сэр, - этот штат сухой, сэр, и сигареты у нас тоже не продаются.
    Маркэнд вспомнил, что он в Канзасе. Но Перси подошел ближе и протянул руку за деньгами.
    - Зачем же тебе тогда деньги?
    - Это я только так, сэр, чтобы напомнить вам про закон. И виски, и сигареты мигом принесу, сэр.
    Виски, выпитое на пустой желудок, подкрепило его; смешанный с дымом алкоголь приятно обжег ему небо.
    - Что за свинья человек! - сказал он вслух. - Какое бы ни было отчаяние и беспросветность вокруг, достаточно приятного вкуса во рту, и язык готов уже хрюкать славословия.
    ...Говори только о себе, - отозвалась его мысль. - Не каждый способен бросить жену без всякого повода, не каждый может исковеркать жизнь женщине и протащить ее полторы тысячи миль, чтобы потом дать ей уйти, словно случайному посетителю. Твои подвиги неповторимы. Стэн и Кристина; что ты сделал с ними? - Но все-таки виски было хорошее: он выпил весь стакан.
    - Хвала господу, - сказал он громко, - за виски в сухом Канзасе. Ну что ж, теперь тебе ясно, что делать. Ты приехал в Канзас - познай Канзас. Ты восхвалил бога - познай бога.
    Он снова откинулся на подушку. - Так ли это верно, что я не верю в бога? - Много лет вопрос этот не вставал перед ним, он считал бога похороненным вместе с другими препятствиями, преодоленными еще в юности. Погруженный в свое сложное занятие - быть племянником богатого человека, он как будто не нуждался до сих пор в боге. - Конечно, я не верю в бога. Дебора верит. Я верю в Дебору, в ее мистические провидения. Но они бессмысленны до тех пор, пока ее бог не вдохнет в них смысл. - Он спрыгнул с постели. - Ну что же, начнем с Канзаса.
    Он сбросил куртку пижамы, холод комнаты не коснулся его. Он налил себе еще стакан виски. Стук в дверь.
    - Кто там?
    - Эй, послушайте, вы сегодня собираетесь вставать? Мне нельзя уйти, пока не уберу вашу постель, а я вовсе не желаю сидеть тут весь день.
    - Я уже встал, но еще не оделся.
    - Наплевать! Пустите меня убрать постель.
    - Входите.
    Дверь открылась, и та же неряшливая девушка шмыгнула в комнату. Она была гибка, как лилия. Она не обращала внимания на полуголого мужчину со стаканом виски в руке. Не меняя белья, она наскоро оправила постель. Потом, повесив над умывальником два свежих полотенца и подобрав грязные, она обернулась и поглядела на Маркэнда.
    - Вам не холодно?
    Он потряс головой.
    - А что случилось с вашей женой? Сбежала?
    - Это не жена моя.
    - Скажите-ка! Наверно, это ваша мамочка!
    - Может быть.
    Тон его ответа заставил ее остановиться: большие голубые глаза, разглядывавшие его, были так светлы, что казались пустыми, ослепительно пустыми.
    - Послушайте, - сказала она, - а ведь вы, наверно, шикарный парень, когда одеты?
    - Может быть, со временем мы настолько хорошо познакомимся, что вы увидите меня одетым.
    - А что вы думаете? - Она подбоченилась, выставила живот и громко захохотала. Но глаза ее были безмятежны. Шаркая стоптанными туфлями, она развинченной походкой вышла из комнаты.
    Когда Маркэнд выбрался на улицу, было около двенадцати и дождь уже перестал. Город дышал упругой свежестью, точно сад после летней грозы. Оглядываясь вокруг, Маркэнд не мог понять, откуда шло это ощущение, будто на деревьях только что распустились почки. Главная улица лежала перед ним двумя острыми редкозубыми гребешками домов, кирпичных и деревянных. Трамвай пробирался среди повозок и немногочисленных автомобилей, в магазинах не было оживления; телеграфные столбы сгрудились в перспективе. Маркэнд проходил переулок за переулком. Коттеджи, потом хибары; неожиданное полотно железной дороги, а за ним эстакада для скота, здание боен, две-три фабрики, небольшая литейня, из трубы которой то и дело вырывался дым, бледный в лучах влажного солнца.
    До сих пор Маркэнду не случалось бывать западнее Аллеган, и ому понравилась беспорядочная энергия этого канзасского городка; задорная сумятица его жизни, торопливо бегущей среди промышленных зданий, продлила в нем возбуждение, вызванное алкоголем. Как и виски, город возник в результате соединения зерна, земли и солнечного света. Коммерческий опыт Маркэнда сразу помог ему понять, что представляла собой Централия пограничная ярмарка, где сталкивались три мира: с запада - плодородные поля, с востока - угольный район, с юга - недавно открытые месторождения нефти и газа, а за ними - остатки пастбищ, на которые стремительно наступали нефтяные скважины. - Не знаю, какого черта я попал сюда, но мне здесь нравится. - Он чувствовал все эти три мира, и вместе с ними чувствовал прерию - бесконечное осеннее небо, золотисто-голубыми волнами стлавшееся над улицей; чувствовал черноземный запах людского потока, который бодро стремился вперед. Перейдя железнодорожный путь, он набрел на негритянский поселок. Полуодетые чернокожие женщины сидели на пороге своих низеньких хибарок, покуривая трубку; в канаве, в месиве грязи, копошились ребятишки; во всем разлито было ленивое плодородие, и это нравилось Маркэнду. Он почувствовал голод. Он вернулся на главную улицу, выбрал ресторан, который показался ему лучшим, и подсел к столику, где уже сидели двое. Белая скатерть была закапана кофе и соусом, однако бифштекс, который подали Маркэнду, оказался превосходным. Уходя, он оставил десятицентовую монету возле своей тарелки, но его окликнула официантка: "Вы забыли деньги"; в тоне ее звучал упрек, как будто она хотела сказать, что он уже достаточно взрослый и мог бы сам о себе позаботиться.
    Он вошел в табачную лавку.
    - Чего и сколько, приятель? - спросил продавец, человек с изжелта-бледным лицом. И когда Маркэнд ответил: - Парочку хороших сигар, во взгляде продавца ему почудилось разочарование.
    С сигарой во рту он продолжал скитаться по запущенным, грязным улицам; кирпич, и камни, и тес уже пропитались полуденным зноем. Ему казалось, что он повидал уже все - от негритянских лачуг до коттеджей с затейливыми куполами, коваными воротами и верандами, где под сенью двойного ряда пряно пахнувших южных деревьев жили хозяева города. Ему казалось, что он заглянул в лицо всему городскому населению: хозяйкам в тяжелых юбках, доходивших до высоких ботинок, и в тяжелых шляпах, гнездами сидевших на взбитых прическах; коммерсантам в белых жилетах и коричневых котелках; неуклюжим фермерам-арендаторам; ковбоям в щегольских брюках, засунутых в сапоги на высоких каблуках; разряженным девушкам в высоко подобранных юбках; бледным продавцам из магазинов; рабочим с фабрик и боен - и в каждом было что-то от прерии. В сумерках он вернулся в отель. Он устал и, вытянувшись на постели, слушал, как затихает шум города, вместе с золотистыми сумерками растворяясь в наступающей мгле, прорезанной светом уличного фонаря как раз напротив окон его номера.
    - Войдите, - сказал он, отвечая на стук.
    Вошла девушка. Когда она остановилась в полосе света, он увидел, что на ней коричневое платье, широкополая коричневая шляпа, надетая набок, и вуалетка, до половины закрывающая лицо. Коричневые замшевые перчатки доходили до локтя, она была элегантна и стройна.
    - Простите. - Маркэнд вскочил с постели. По-видимому, девушка ошиблась дверью.
    - Ну, в чем дело? Опять вы спали? Вы что, вообще всегда спите? Ах, слава богу, по крайней мере на этот раз вы одеты.
    - Это вы? - Он не мог поверить: та девушка была такой неряхой.
    - Слушайте, вы мне показались одиноким - бедный мальчик, которого мамочка оставила одного мерзнуть в постели. Так что я решила взять вас с собой пообедать. - Она подняла вуаль, и он узнал лучистые глаза.
    Она привела его в кондитерскую.
    - Тут мы будем обедать? - Маркэнд с отвращением оглядел стойку с содовой водой, маленькие столики, расставленные в нишах (большинство из них пустовало); вдохнул острый, приторный запах сиропов. Она прошла в глубину комнаты и поднялась по винтовой лестнице. Они очутились в маленькой комнате с окнами, обращенными во внутренний двор и завешенными розовыми занавесями; люстра с пламенеющими хрустальными подвесками отражала язычки горящего газа. За столиками пили пиво и спиртные напитки.
    Маркэнд заказал для себя пива, девушка потребовала виски. Обед не пришлось заказывать, его принесли сразу, и он оказался очень хорошим.
    - Так вот как проводится в Канзасе сухой закон! Постойте-ка, - сказал он, - ведь он действует уже сорок лет. Времени достаточно, чтобы привыкнуть...
    Девушка была голодна и не пыталась разговаривать.
    - По-видимому, - сказал он, - и вы тоже под запретом сухого закона?
    Она обгрызала косточку цыпленка. У нее были мелкие зубы. В ее пустых глазах появилось такое выражение, какое бывает у кошки, если ее потревожить во время еды.
    - Послушайте, - сказал он, - я понимаю, куда вы меня привели. Это называется "спик-изи" [Speak-easy - бар, где незаконно торгуют спиртными напитками (англ.)], не так ли? Но будь я проклят, если я что-нибудь понимаю в вас!
    - Разве я так неясно выражаюсь?
    - Чересчур изысканно для простого жителя Запада. Объяснитесь. Почему по утрам вы замарашка, а вечером - вот такая?
    Она перестала грызть цыплячью ножку.
    - Может быть, мне нравится делать по утрам то, что я делаю.
    - Вы умница. Бьюсь об заклад, что вам это нужно... для знакомств.
    - Вот вы так действительно умница. Ну конечно, так. С вами, например... Джордж, - обернулась она к субъекту с каменным лицом, который в третий раз принес ей виски. - Порцию мороженого.
    - Куда мы пойдем отсюда? - спросил Маркэнд.
    Девушка откинулась назад и сплела пальцы на затылке. Руки у нее были бесплотные, и от этого казались огромными пышные короткие рукава.
    - Это - смотря по обстоятельствам... - сказала она. - Сколько у вас денег?
    Маркэнд удивлялся сам себе. Все приключение с этой девушкой... - Почему я так легко пошел на это? - Сегодня утром Дебора покинула его, а теперь он сидит здесь со шлюхой! Она казалась ему нереальной. Как могла пустота вызвать в нем страсть или отвращение? Только глаза ее...
    - Как вас зовут?
    Она подождала, пока мороженое растаяло у нее во рту, потом ответила:
    - Айрин.
    - Айрин, перестаньте есть и посмотрите на меня.
    Странные светлые глаза поднялись на него: жизнь заструилась из них в его тело. Ее тело стало реальным: хрупкая трепетная шея, гибкий торс, крепкая грудь... стало желанным. Она была воплощенной пустотой, в которую он жаждал погрузиться. Все эти месяцы полового воздержания вдруг сошлись на копчике копья острым желанием, устремленным к пустоте этой женщины. Ему припомнился ее ответ, он был точен, и это ему нравилось. Но его рука задрожала, когда он подумал, что не знает, сколько же у него осталось денег. Он раскрыл кошелек. В нем было сорок восемь долларов... одну новенькую двадцатидолларовую бумажку он вытащил. Рука девушки протянулась через столик и взяла ее. Маркэнд поглядел на эту руку. Она была неестественно мала и еще по-детски мягка.
    Ее рука все объяснила ему в ней. Слабость. Жалкое детское желание жить и наслаждаться. Показная хвастливость в коричневом туалете, показная хвастливость в смехе; все чувства подавлены чуть ли не с колыбели настойчивым желанием денег, денег, денег! Его возмутила не детская нежность руки, но то, как она вцепилась в бумажку. Переход от охватившей его страсти был слишком резок, чтобы он мог почувствовать жалость.
    - Теперь уходите, - пробормотал он. Она не поняла. - Убирайтесь ко всем чертям, - сказал он, - я не хочу вас.
    Он быстрым шагом дошел до отеля, запер на ключ дверь своей комнаты... свет уличного фонаря резко рассекал ее на две половины, черную и желтую... и лег на постель. Он дрожал, но дрожь была ему приятна.
    - Что ж, - пробормотал он вслух (привычка, сложившаяся в Клирдене), - я начинаю познавать Канзас... А что же бог? - Он вскочил и остановился посреди комнаты. - Может быть, бог - в этой дрожи?
    Он разделся, глотнул еще виски, лег в постель и крепко заснул.
    Перси, с чемоданом в руке, ждал у входа в отель, пока Маркэнд расплачивался по счету. Теплый ветер с юго-востока принес с собой новый дождь (через Арканзас, Миссисипи и Залив).
    - Сбегать за экипажем, сэр?
    Маркэнд дал мальчику двадцать пять центов. Остается еще семнадцать долларов.
    - Нет, спасибо. Я не спешу к поезду. Пойду пешком.
    Вчера в том квартале, что тянется позади нарядных домиков Магнолия-авеню, он заметил ряд иных домов, более старых, убогих на вид, где, по всей вероятности, давно не живут их владельцы и где комнаты сдаются внаем. Холодный дождик все моросил, подгоняя его вперед. Ему было легче от этого. Когда он проснулся, гневный порыв, заставивший его отказаться от Айрин, уже исчез, но голод, который она пробудила в нем, остался. Трудно было не протянуть руку к звонку, чтобы позвать ее, трудно было не убеждать самого себя: ведь ты отдал деньги, получи же то, за что заплатил. Что все эти долгие месяцы удерживало его от доступного и безобидного удовлетворения своих желании? Девушка из Лимы... как ее звали? Бетти Мильгрим. Девушка из Клирдена, Люси Демарест. Айрин. Так не похоже было на него отказаться от призыва наслаждения. Но вот он бредет под дождливым небом канзасского городка, где ему решительно нечего делать, и борется против того единственного, чего мог бы желать. Айрин! По движению, которым она выставляла живот, отбрасывая назад плечи, он представлял себе обнаженным ее тонкое тело. Тугой изгиб торса, плоский живот, мягко сливающийся с бедрами... Нестерпима потребность наяву увидеть этот образ. Мимо него, не смущаясь моросящим дождем, шли по улице женщины; он представлял себе их горячие тела под темной одноцветной одеждой, он хотел Айрин. Он знал, что не пойдет за ней. Было что-то в охватившей его тогда дрожи связанное с бессмысленностью пребывания в этом городе, связанное с Элен: что-то более истинное, чем желание.
    Город был чужим. Солнце вчера развернуло, расправило его; теперь под дождем он съежился, стараясь сохранить тепло, и Маркэнд остался вне его. Отвратительный город. Человеческие тела, движущиеся в кругу поступков, неведомых ему; лица, отмеченные сожалением, радостью, горем, чуждым ему; прерия; кишащий людьми мир, где жизнь идет своим чередом, как шла уже много лет без него, - все обостряло в нем чувство отверженности. Что ему до Канзаса?.. Потянулся ряд домов, где сдавались комнаты. Он выбрал один, грубо сложенный из коричневого камня, с эркером, галереей и крытой шифером башенкой; по, уже позвонив, увидел запущенный палисадник, провалившиеся доски на крыльце, облупившуюся краску, треснувшее стекло, грязные занавески. Неопрятно одетая женщина пригласила его в полутемную прихожую, где стоял запах, похожий на зловонное дыхание. Она провела его по скрипящей лестнице наверх, в комнату, перегороженную на скорую руку; на высоком потолке остатки росписи, херувимы и нимфы уходили за дощатую перегородку; на полу сохранились остатки штучного паркета; в комнате, среди этих следов великолепия, было холодно. Маркэнд вынул из кошелька два доллара, чтобы заплатить за неделю вперед. Женщина протянула худую морщинистую руку и улыбнулась. Айрин! Один и тот же ключ к двум различным, двум отвратительно одинаковым жизням. Страх?
    - Надеюсь, сэр, - говорила старуха, - вам тут будет удобно. - Мелкие черты лица ее были смяты, только лоб сохранил гладкость, точно светлое воспоминание. И когда кисло поджатые губы изогнулись в благодарной улыбке, Маркэнд подумал, что когда-то они знали ласку.
    Он снял свой хороший костюм и надел брюки, фланелевую рубашку и свитер, в которых работал в Клирдене. Нужно было достать работу: сейчас, даже если бы он захотел, он не мог бы добраться до дому. Можно было телеграфировать Реннарду, можно было поискать прилично оплачиваемую службу в банке или конторе; можно было, получив по телеграфу деньги, найти Айрин, подчинить своей похоти ее тонкое тело и потом уехать домой. Все это было бы разумно... и невозможно.
    Переодетый рабочим, он снова пошел вдоль двойного ряда деревьев. Проходя мимо нарядных домов, он все время думал о своей одежде; но забыл о ней, как только впереди показалась железнодорожная насыпь. Рабочий-негр окинул его взглядом, до сих пор незнакомым Маркэнду. Случайный взгляд, брошенный человеком человеку... так взглянул на него негр. Теплота, светившаяся в этом взгляде, открыла Маркэнду, что прежде негры всегда смотрели на него... хоть и дружелюбно, но как на чужого. - В чем же дело? Я как был, так и есть белый. Значит, все дело в классовых различиях. Я одет, как рабочий. Старик негр, видимо, не отличался проницательностью, иначе он почуял бы запах прошлого "Дин и Кo", долларов "Дин и Кo". Маркэнд попытался в смехе выплеснуть свою радость; она не исчезла.
    Может быть, поискать работу на железной дороге?
    В тот же день ему удалось получить работу на третьем участке (четыре железнодорожные ветки обслуживали пятьдесят тысяч жителей Централии). За полтора доллара в день он должен был работать на погрузке и каждое утро в семь часов являться к десятнику по фамилии Бауэр. - Если работать как следует, это девять долларов в неделю. На еду, комнату и табак уйдет не больше семи. Два доллара в неделю я смогу отложить. Так мне не скоро удастся поехать домой. Впрочем, необязательно ехать в спальном вагоне.
    Работа оказалась нелегкой. Нужно было сбрасывать корзины и ящики из вагонов на железные тачки и катить их в товарный склад, а из товарного склада выносить и грузить в вагоны. Вместе с ним работали два негра и трое белых; он присматривался к ним, остерегаясь в чем-нибудь отличиться от них и тем привлечь внимание к себе; он старался поменьше говорить. Ему нравилось работать вместе с ними (двое были небольшого роста, но сильные, как быки); они все делали ритмично и четко. Время от времени они останавливались, чтобы покурить; один из них, негр по имени Джошуа, словно выточенный из эбенового дерева, наблюдал за Маркэндом.
    - Ты, брат, неженка... - протянул он высоким, певучим голосом, когда Маркэнд приложил руку к болезненно нывшей пояснице. Маркэнд улыбнулся, и Джошуа тоже улыбнулся, покачав своей длинной головой.
    Бауэр, десятник, грузный человек с бычьей шеей, только раз или два в день вылезал из конторы. Но грузчики сами следили за своей работой, распределяли ее, размеряли по времени; и все шло хорошо. Маркэнд улыбнулся, подумав о том, насколько легче командовать, чем работать самому. Меньше труда, больше денег. Когда у него перестанет болеть спина, работать будет приятнее; и он с нетерпением дожидался своих полутора долларов.
    В контору десятника он вошел один. Из-за стола, заваленного накладными, Бауэр протянул ему серебряный доллар. Маркэнд взял его и продолжал стоять в ожидании.
    - Мне говорили - полтора доллара, - сказал он наконец.
    - Откуда ты свалился, мальчик? - Бауэр хладнокровно усмехнулся.
    - А в чем дело?
    - В наших краях, когда приезжему удается достать работу, он рад бывает заплатить за нее.
    Маркэнду это показалось вполне справедливым: пятьдесят центов комиссионных. Он кивнул и вышел.
    Из-за боли в пояснице ему не хотелось есть; он пошел прямо домой и лег в постель. К утру боль не утихла.
    Джошуа сказал:
    - У тебя, брат, сила есть, только ты не знаешь, как взяться за дело. Вот смотри. - Он нагнулся над корзиной, не перенося центра тяжести вперед, и попытался поднять ее. Маркэнду видно было, как напряглись и вздулись его мышцы. - Так всякому вымотаться недолго. А вот посмотри теперь. - Негр наклонился вперед так, что центр тяжести переместился к плечам; спина выгнулась, голова упала, и корзина как будто сама отделилась от земли. Урок, данный негром, был так нагляден, что Маркэнд усвоил его почти сразу. Работать стало легче, меньше ломило поясницу. Но в конце дня Бауэр снова протянул ему один доллар.
    - Сколько времени вы намерены брать с меня комиссионные? - спросил Маркэнд.
    - Смотря по тому, сколько времени вы намерены проработать.
    - Нет, я все-таки хочу знать.
    Бауэр повернулся кругом на своем табурете.
    - Ну и ступайте туда, где можете заработать больше.
    - Я нанимался за полтора доллара в день. Вы что же, хотите сказать, что я всегда буду получать доллар?
    - Слушай-ка, любезный, если ты вздумаешь тут права качать, я тебя мигом уволю.
    В контору вошли два человека, которых Маркэнд не видел прежде.
    - Мошенник! - закричал он.
    Удар по челюсти сбил его с ног раньше, чем он успел выговорить еще слово. Ему скрутили руки за спиной, его полувынесли-полувытолкали из товарного склада и сбросили с высокой платформы, на которой производилась погрузка. Джошуа шел домой, размахивая жестянкой, в которой он носил свой завтрак; услышав грохот, он обернулся, покачал головой и пошел дальше... чуть быстрее.
    Как-то в начале года Дэвид Маркэнд сидел в своем кабинете перед грудой статистических сводок, и из графиков выпуска бон, банковских балансов, промышленных перспектив, товарных погрузок, новых объединений перед ним возникала сложная динамическая картина. Потом он отправился к мистеру Соубелу. "Не остается ни малейшего сомнения, - сказал он, - что дела клонятся к упадку, и я не предвижу никакого перелома. Если это продолжится, в девятьсот четырнадцатом году мы будем иметь депрессию". Это была одна из возможных точек зрения. Теперь ему пришлось столкнуться с другой. Целую неделю Маркэнд бродил по Централии в поисках работы и не мог найти ее. В железнодорожных мастерских, на бойнях, на литейном заводе, картонажной фабрике, двух сыромятнях и двух мельницах один и тот же ответ: нет. "Дела плохи. Мы увольняем старых рабочих, а не набираем новых". А негры, толпами стекавшиеся с Юга, брались за самую низкооплачиваемую работу. Это была та самая депрессия, о которой говорил он, сидя в своем уютном надежном кабинете. Если бы не тоненькая пачка долларов в кармане, если бы не Нью-Йорк (200.000) позади, он познакомился бы с третьей точкой зрения.
    Наконец он надел свой городской костюм и отправился к отелю. Полдня он околачивался в вестибюле, пока не показался юный Перси.
    - Хелло, Перси!
    - Ах, это вы, сэр! Хелло, сэр! - Широкий рот растянулся в улыбку, и глазки чуть заметно подмигнули Маркэнду.
    - Перси, ты парень с головой. Мне нужна работа. Можешь придумать что-нибудь?
    Черный мальчуган, склонив голову набок, поглядел на высокого джентльмена, стоявшего перед ним. Маркэнд ему нравился; Перси был уверен, что он понравится и другим.
    - Завтра вечером, после девяти, я свободен. Пойдемте со мной, сэр, понюхаем, что да как.
    - Уговорились!
    - Что-нибудь да найдется, сэр, - сказал на следующий вечер Перси, облаченный в длинное серое пальто и котелок. - Не может быть, чтоб не нашлось работы для такого утонченного джентльмена, как вы. Хотя и работа вам нужна тонкая. Другая не подойдет никак.
    Он привел Маркэнда в ту самую табачную лавочку, где в первый день тот покупал сигары.
    - Хелло, Перси! - протянул изжелта-бледный продавец. Дверь в глубине лавки отворилась, и они очутились в салуне с длинной стойкой, идущей вдоль стены. Маркэнд заказал пиво.
    - Познакомьтесь, Сэм, - сказал Перси бармену. - Это мой друг...
    - Маркэнд.
    - Мой друг, мистер Маркум. Он человек очень опытный в вашем деле. Прямехонько из самого шикарного нью-йоркского бара с Пятой авеню. Ищет места.
    Но Сэм ничего не мог предложить, кроме бесплатного угощения для любого из друзей Перси и нескольких ценных советов.
    Следующий салун находился позади парикмахерской.
    - Скажи-ка, Перси, - спросил Маркэнд, - попадаются на главной улице магазины, за которыми не прятался бы кабак?
    - Конечно, сэр. - Перси был вполне серьезен. - У некоторых специальность - карты. А потом еще есть танц-клубы и рулетки.
    Наконец они дошли до кондитерской, где Маркэнд обедал с Айрин. Вместо того чтобы подняться по винтовой лестнице, они постучались в маленькую зарешеченную дверь в глубине зала. Бар оказался самым великолепным из всех, где они побывали; не хуже любого бара на Бродвее; он был переполнен.
    - Садитесь и закажите чего-нибудь выпить, сэр, - сказал Перси.
    - Послушай, старина, почему это тебе непременно хочется сделать из меня бармена?
    - Вы человек почтенный, сэр, уж я сразу разглядел. А это самое почтенное занятие в нашем городе, какое я только знаю.
    Желудок Маркэнда наполнялся, а кошелек тощал; он засмеялся.
    - Раз вы джентльмен, - продолжал размышлять вслух Перси, - не можете же вы _работать_.
    Перси куда-то ушел и минут через двадцать возвратился, сияя.
    - Я вас устроил. Похоже, что я устроил вас, сэр.
    Он потащил Маркэнда к нише, где навстречу им поднялся человек с незначительным бледным лицом, в сверкающем пенсне на черной ленте, в сюртуке покроя "принц Альберт" и белом галстуке. Он пожал Маркэнду руку и жестом пригласил его занять свободный стул. Перси исчез.
    - В каких барах вы были в столице, сэр?
    - "Уолдорф", "Албермарль", "Гоффман-хауз", "Виктория", "Бревурт".
    - Есть у вас рекомендации?
    - Когда за выпитое платишь наличными, рекомендации не требуется.
    Тот удивленно уставился на него.
    - Перси - добрый мальчик, но до сих пор мне приходилось бывать только по эту сторону стойки.
    - И вы ищете места бармена?
    - Перси полагает, что я справлюсь с этим делом.
    Человек в пенсне молча вглядывался в Маркэнда. - Вот, несомненно, джентльмен. - Всю свою жизнь он старался стать джентльменом и легко узнал в другом то, чего ему так и не удалось достигнуть самому. Рубашка с ненакрахмаленным воротником и измятый костюм Маркэнда вызвали в нем зависть. - Если б я так оделся, я был бы похож на жулика.
    - Ну что же, нам как раз нужен человек, а вы, я думаю, знаете разницу между виски и пивом. У нас в Канзасе замысловатые напитки не в ходу. Я вас возьму на пробу. - Он упомянул также о солидном "вознаграждении", назначить которое побудило его что-то в глазах Маркэнда. Чтобы не ударить в грязь лицом... - Маленькое предупреждение: если вы хоть словом кому-нибудь в городе обмолвитесь о вашей работе, полицейский офицер в тот же день обнаружит фляжку у вас в кармане или дюжину бутылок в комнате. А что за это полагается, вам известно: Канзас сух, как порох.
    Из унылых владений миссис Уобанни Маркэнд перебрался поближе к главной улице, в дом, где все жили по одинаковому расписанию: ложились после полуночи и завтракали в одиннадцать утра. Хозяйкой была некая миссис Грант, амазонка, вооруженная метлой. Ее обособленность от жильцов показалась непонятной Маркэнду; он смотрел в ее глаза, пустые, как у греческой статуи, стараясь отгадать, в каком мире она живет. Он узнал это несколько дней спустя. Возвращаясь на рассвете из своего бара, он услышал звук, похожий на стон. Он бросился в комнату, примыкавшую к кухне. Молодой негр, голый, лежал на постели, и миссис Грант, одетая в малиновую шелковую пижаму, била его по груди и животу. Она остановилась не сразу. "Мне не нужна помощь", - сказала она Маркэнду, и, как только он захлопнул за собой дверь, стоны понеслись снова. В полдень миссис Грант, как ни в чем не бывало, вытирала в холле пыль. Эротическое побоище возобновлялось примерно дважды в неделю, но уборку дома миссис Грант производила каждый день.
    Его работа была методична, как в любом крупном предприятии. Он ни разу не видел своего хозяина, но ведь и в ОТП многие клерки не знали в лицо мистера Соубела и мистера Сандерса. Хозяин нужен был, чтобы координировать весь этот питейный бизнес с экономическим и административным механизмом Канзаса. Маркэнд узнал, что все кабаки Централии входили в общую организацию, что одиночки были обречены на неудачу; что салуны были тесно связаны с публичными домами, с игорными притонами, со всей движимостью и недвижимостью города. Полиция, несомненно, тоже участвовала в игре, как и органы городского самоуправления и судебные власти. Того, что известно было каждому мальчишке-рассыльному, не мог не знать мэр города.
    Бар, где работал Маркэнд, был известен под названием "Конфетка" - из-за кондитерской, которая служила ему прикрытием; элегантный господин в белом галстуке и с пустым лицом, который из вечера в вечер восседал в нише, носил кличку Денди. Заводы и фабрики готовы были остановиться, стандартным домам угрожала нищета, но главная улица Централии кишела комиссионерами. Фермеры покупали автомобили, пианолы, нефтяные акции, три четверти которых ничего не стоили. Что такое депрессия для американской промышленности? Крохотное суденышко, подхваченное мощным приливом, который никогда не сменится отливом. Непрестанно совершенствовалась механизация всех процессов, от убоя скота до ткачества. Чикаго, Сент-Луис, Канзас-Сити поглощали сырье и отгружали свои первоклассные продукты. Нужно было пускать в ход нефте- и угледобывающие механизмы. Возможно, что нефть еще не вышла на поверхность земли, возможно, что индустриальные рабочие теряли работу или им снижали заработную плату, - расходы торговых посредников никто не урезывал. Они шли в "Конфетку" и пили контрабандное виски, зная, что каждый доллар, истраченный на выпивку, будет вдвойне возмещен в ближайшей сделке. Наполняя пенящимся пивом кружки или (еще чаще) выставляя на стойку бутылки виски, Маркэнд слушал разговоры доблестных граждан, трудившихся над тем, чтобы сделать Америку "больше и лучше". Его работа нравилась ему. Впервые с тех пор, как он покинул семью, в его жизни появились часы, когда он забывал... забывал спрашивать себя: "Зачем я здесь?" Даже мысль о Тони, приходившая порой, стала теперь приятной. Он представлял себе, как мальчик, став немного старше, будет слушать рассказы об его удивительных приключениях на Западе; будет учиться, как учился в свое время он сам, но в более подходящем для этого возрасте. "И вот, скажет он своему сыну, - я стал работать в подпольном баре. Занятие, мало чем отличавшееся от моего прежнего. Там - табак, здесь - виски. И то, и другое существует, чтобы делать жизнь приятнее. Одно было вполне законно, другое незаконно - для данного штата. Акциз на сигары давал доход государству, контрабандное виски давало доход людям, которые управляли государством". Скоро Тони подрастет настолько, чтобы понять. - Гораздо лучше, чем я понимаю... - Трое мужчин, положив локти на стойку, говорили о нефти. Дальше сидели двое скотопромышленников, по-видимому из Оклахомы, и с ними служащий с боен; они спорили о ценах на рогатый скот. С другой стороны мистер Розен, "наш первый коммерсант", потягивал сельтерскую рядом со своим гостем, биржевым дельцом с Востока, который между глотками абрикосового бренди вычислял, во что обходится содержание хористки в Нью-Йорке. "Но эта работа была куда интереснее прежней, - скажет Маркэнд сыну. - Она была ближе к жизни, в ней было больше подлинного. Мошенничество, видишь ли, реальнее акциза. Продавцы и покупатели, накачивающие друг друга виски и похвальбой и одновременно выискивающие удобное положение, чтобы перерезать друг другу глотку, - вот жизнь, которую скрывали от меня прежде торжественные столбцы цифр". Он не вполне ясно представлял себе, почему это так; Тони, который учится в лучшей школе, который будет читать хорошие книги, который, наконец, богаче одарен от природы, лучше, чем его отец, сумеет понять _все_, охватить всю картину в целом. - Я люблю всякую физическую работу, даже подавать виски. Маркэнд чувствовал, что настоящий человек мысли меньше действует руками и больше - головой. "Может быть, - продолжит он свои объяснения Тони, - это одна из причин, по которым я отказался от своего выгодного места. Разве там мне приходилось работать головой? Там вообще не было настоящей работы..."
    У длинной стойки красного дерева Маркэнд был "младшим"; иногда, если бывали заняты все официанты, оба "старших" бармена посылали его с напитками в отдельные кабинеты третьего этажа. Этого Маркэнд не любил; одно дело было наливать виски людям одного с ним класса, промышленникам, за стойкой бара; совсем другое - прислуживать им и их девкам... как бы приготовлять их для постели. В тот вечер он был особенно нервно настроен, когда вышел на работу. Он выпил глоток-другой виски, но это не помогло; он оставался в стороне от шума и гомона пьющих - толпы грубых тел, плотной и непроницаемой. От виски у них только совели глаза и голоса точно скребницей царапали слух; губы комкали сигары, выплевывая дым, похвальбу, рыночные цены. У него заболела голова. Он еще хлебнул виски, и его настроение изменилось. Люди - грязные животные, но они забавны. Свиньи. Ну что ж, ведь не раз дома ты завтракал ветчиной, тебе бы следовало знать толк в свиньях... - Головная боль прошла. - Нужно, чтобы Элен могла спокойно молиться своему творцу. Нужно, чтобы у детей были платья, и игрушки, и учитель музыки. Вот как это делается. Не надо ни пахать, ни строить. На деньги, заработанные трудом, не купишь досуг и культуру. В игре полагается быть шумным: толкаться, хвалиться, пыхтеть. Когда я вернусь домой, я уже буду знать это и сумею применить с пользой для себя. У Элен будет достаточно денег, чтобы выстроить целый собор. Виски, дым... Если воздух отравлен вонью, я, пожалуй, внес свою долю, чтобы загрязнить его... - Он перегнулся через стойку в ту минуту, когда один из посетителей, резиногубый торговец из Чикаго, досказывал непристойный анекдот.
    - Одно виски, одно шампанское, два коктейля и ведро со льдом наверх, в номер первый. И будьте осторожны, - услышал он голос "старшего", - там сам Старик.
    Стариком звали хозяина; наконец-то он его увидит.
    Худой маленький седой джентльмен сидел, положив ногу на ногу, и, одной рукой поглаживая свои холеные седые усы, другой менторски жестикулировал перед двумя девушками, сидевшими напротив него.
    - Это христианский город, мы не можем разрешить ничего подобного. - Он не оглянулся на вошедшего официанта. - Мне простого имбирного эля.
    Маркэнд наполнил его стакан. Маркэнд посмотрел на девушек, чинно, точно школьницы, сидевших за столом. Одна из них была Айрин. Он подал им виски с содовой.
    С пустым подносом в руках он сошел вниз но красному ковру лестницы; Айрин бегом спустилась за ним.
    - Ах ты, черт! Так это вы!
    Все выпитое им виски вдруг тяжестью легло на желудок.
    - Разъясните загадку, - сказала она, - где ваши денежки? Ухнули?
    - Когда я отдал вам двадцать долларов, у меня не оставалось на билет домой. Вот я и поступил сюда, чтоб скопить, сколько нужно.
    - Ах ты, черт! И скоро вы кончите копить?
    - У меня есть уже больше, чем надо.
    - Ах ты...
    - Но я, кажется, забыл свой домашний адрес.
    - Ах ты, черт!.. Слушайте, где же вы сейчас живете?
    Он сказал.
    - Я должна поговорить с вами, таинственная личность. В котором часу мне можно прийти завтра?
    Он сказал.
    Стоя в освещенном газом холле, она внимательно смотрела на него, а он постукивал по колену пустым подносом. Ее лицо отражало лишь одно: казалось, она сомневалась в его существовании.
    - Ах ты, черт! - сказала она наконец и убежала.
    Маркэнд проснулся слишком рано, оглядел свою комнату и почувствовал к ней ненависть. Что-то произошло, отчего все изменилось вокруг. Миссис Грант содержала свой дом в образцовой чистоте, по в утренних лучах обнаружилось, что все покрыто грязной пленкой, и он сам - тоже. Чувство необычного возвратилось, и в нем был теперь какой-то едкий привкус. Что же это - пляска смерти? Сегодня в три Айрин придет к нему; он знал, что хочет ее увидеть. Он принял ванну, надел коричневый костюм, купленный на деньги, заработанные в баре, и вышел из дому. Город под хмурым октябрьским небом казался старым, казался мертвым. В нем, правда, было движение; по ведь и распад есть движение. Точно в дурном сне он слышал голоса посетителей "Конфетки" - агентов, игроков, политиканов, мошенников, фермеров, купцов, адвокатов; они сливались у него в ушах, когда он проходил между двумя рядами уродливых строений. Каким свежим казалось небо, и как похожи были эти дома на людские слова, на жалкие людские желания. Была ли жизнь хоть в одном слове, повисшем в дыму? Айрин придет к нему сегодня, она тоже мертва, и он хочет увидеть ее.
    Она пришла, откинула вуаль и села на его кровать.
    - Я много чего видела на своем веку, не в первый раз мне велели убираться ко всем чертям. Но до сих пор не приходилось получать в придачу двадцатидолларовую бумажку.
    - Это вас задело?
    - За самую душу. Слушайте, мистер! Вы прямо кругом загадка. Что вы тут делаете, в нашем городке? Может, вы шпик, а? Не поздравляю вас, если так: ваши хозяева вам спасибо не скажут, если донесете на них... Но нет, вы не шпик, я знаю. Кто же вы? Скажите мне... все скажите.
    Он сел возле нее на кровать, ощущая себя рядом с ней грузным и тяжеловесным.
    - Если я скажу вам, вы мне расскажете о себе?
    - Рассказывать нечего.
    - Если я расскажу, вы расскажете?
    - Обо мне?
    Он кивнул. Воротник ее пальто был из какого-то дешевого коричневого меха; он был высоко застегнут, он отделял ее лицо от тела, и оно казалось неожиданно детским.
    - Ну конечно, - сказала она.
    - Снимите пальто, - сказал он, - здесь тепло.
    Ее тело послушно делало движения, неловкие и трогательные, как у ребенка. Шея ее была обнажена. Она не носила корсета.
    - О себе, - начал он, - я пока немного могу вам сказать. Все, что я прежде знал, теперь оказалось неверным. Я сам не знаю, что со мной теперь происходит.
    Она смотрела на него пустыми глазами; его слова были ей непонятны и слегка пугали.
    - Не бойтесь, я не беглый убийца и не сумасшедший.
    В коротких чертах он описал ей свою прошлую жизнь человека со средствами, свой уход, свои скитания.
    - Нет, вы не полоумный, вы просто врунишка.
    - Что вы хотите сказать?
    - Я не верю ни одному вашему слову. Разве что насчет любящей жены. Это похоже... И про деньги... Нет, я-то хороша - собиралась ведь вернуть вам ваши пятнадцать монет.
    - Двадцать.
    - Нет, мой милый мальчик, пять идут хозяину. Но раз так, то я и не подумаю.
    - И не нужно.
    - А все остальное вы просто наврали. Но мне наплевать. Сказочка недурна.
    - Теперь я хочу услышать вашу...
    - Я же вам сказала, что мне нечего рассказывать. Я - девка, вот и все.
    - Нет, говорите. Откуда вы родом?
    - Из самой западной части Колорадо. Ма к старости остепенилась и вышла замуж за па. Кажется, они познакомились в Денвере, где она работала в публичном доме. Наверное, оба были здорово пьяны, вот и окрутились, вместо того чтоб переспать да и забыть об этом, как порядочные люди.
    - Ну а дальше?
    - Вам действительно хочется знать? Ну что ж. Вот вам и дальше. Па увез ма на свое ранчо в Рио-Бланко, и там я родилась. Когда я увидела, как невесело живется ма, после того как она стала добродетельной женщиной, я решила взять себе в пример ее веселые ночи, а не добродетельные дни. Я сбежала из дому и отправилась в Чикаго. Но один коммивояжеришка в поезде уговорил меня сперва повеселиться с ним. У меня в кармане маловато было для большого города, ну я и сказала: ладно. Мы сошли в Централии и отправились в тот отель, который вы знаете. Он смылся, пока я спала, захватив все свои деньги, и мои в придачу. Что ж мне было делать? Пришлось остаться. Вот и осталась.
    - Давно все это было?
    - Не то год, не то два.
    - И что же вы чувствовали тогда?
    - Когда?
    - Когда вас обобрал этот мерзавец.
    - О, это было в общем занятно. Одна-одинешенька и без гроша в чужом большом городе. Пришлось-таки пошевелить мозгами.
    - И что же - он стал вашим возлюбленным?
    - Если это так называется по-вашему.
    - Неужели вас совсем не огорчило, что вы отдались в первый раз жулику?
    Ее рассеянный взгляд коснулся его. Потом она рассмеялась.
    - Нет, вы, видно, и вправду полоумный. Понятное дело, я злилась, что меня провели. Но мне некогда было переживать по этому поводу - надо было думать, что делать дальше, - поняли? Он дал мне хороший урок. Больше я уж с тех пор не попадалась.
    - Зачем вам по утрам ходить замарашкой? Зачем убирать постели...
    - И выносить ночные горшки?.. Я же вам говорила. - Взгляд ее стал сосредоточенным, глаза прямо смотрели на него; голос понизился. - Это часть моей игры, поняли? Если уж играешь роль, надо ее играть до конца. Это знает всякий artiste. - Она рассмеялась произнесенному на французский лад слову; потом снова стала серьезной. - Джентльмен видит меня утром в номере Золушкой, в пыли, в грязи. Я кажусь ему чем-то вроде сального пятна на пиджаке. - С превосходной мимикой она счистила с рукава воображаемую грязь. - А потом, к вечеру, он видит меня опять... - выгнув стройное тело, она вскочила с постели... - принцессой! Впечатление в десять раз сильнее.
    - И вам это нравится?
    - Еще как! Посмотрели бы вы на свою собственную физиономию! "Неужели эта та самая девушка?.. Нет. Да. Нет". - Она отлично передразнила его. Потом снова уселась на кровать. - Это выгодно.
    - Вы хотите сказать - вам больше платят?
    - Понятное дело. Им это ударяет в голову. Возня с ночными горшками ради куска хлеба... и такое шикарное белье! - Она хлопнула его по колену. - Ах ты, господи! Вы ведь даже не видели еще моего белья!
    Он взял ее руку, потом другую и крепко сжал их у кисти.
    - Ну а мужчины, Айрин?
    - Мужчины... А что мужчины? Вы ведь тоже мужчина... или, может быть, нет?
    - А вы как думаете? - Он стиснул ее руки.
    - Да откуда ж мне знать? Наверно, ваша жена знает... Извините, я хотела сказать - ваша мамочка, которая сбежала от вас. - Она расхохоталась.
    - Разве мужчины не волнуют вас?
    - Когда я вижу их изумление - вот как с вами. Когда они хорошо платят мне - вот как вы.
    - И это все?
    - Разве недостаточно?
    Он встал и тяжелыми ладонями взял ее за плечи.
    - Я уверен, что ни один мужчина еще не сумел заставить вас чувствовать.
    - Попадаются грубые, тогда больно.
    - Вы - ребенок.
    - Мне скоро двадцать один. В будущем году я уже голосую. В Канзасе женщины тоже голосуют. Потому-то у нас сухой закон. - Она расхохоталась, потом оборвала смех. - Слушайте, мне больно. Отпустите плечо.
    Он отвел руки; они дрожали... Заставить ее почувствовать! - Это желание пронизало все его существо.
    - Могу я получить долг? - спросил он.
    - Пожалуй. - Она откинулась на постели.
    Заставить ее почувствовать!
    - Может быть, сейчас?
    - Ничего не имею против.
    - Но вы не будете торопиться уйти?
    - Мне спешить некуда.
    Тело ее, точно в воде, тонуло и растворялось в наступавших сумерках, но туманные светлые глаза придвинулись ближе.
    Чтобы заставить ее почувствовать, нужно самому почувствовать ее... Он снова сел рядом с ней и взял ее за руку. Он старался сосредоточить свою мысль на ней, такой, какою ее чувствовало его тело, и на своем желании заставить ее почувствовать его. - Сорвать с нее платье! - Он заставил себя думать о ранчо в Колорадо (он читал о жизни на ранчо и смутно представлял ее себе): утомленная полнеющая женщина, исступленно религиозная; нудный муж, в минуту ссоры бросающий жене в лицо ее прошлое. Так легко было понять Айрин. Разве молодой жеребенок, вскормленный соломой, не поспешит вырваться на зеленую травку? Она смеялась, произнося слово "artiste", она была актрисой. Какая насмешка судьбы: актрисой она назвала себя в шутку, девкой - серьезно. Но она была такой веселой, гибкой, подвижной. Ведь не от цветка же зависит, попадет ли он на плодородную почву, где пышно расцветет, или в сосуд с застоявшейся водой, где увянет. Он держал ее за руку, и она не шевелилась. Может быть, она просто устала... или терпеливо ждет неизбежной и скучной процедуры? Он позабыл свою страсть, ему захотелось приласкать ее нежно. Он положил ее на кровать и снял с нее платье. Он взял ее на руки, приподнял покрывало с постели и уложил ее под теплое одеяло. "Тепло вам?" - "Ну, тепло". Он начал ласкать ее. Он ласкал ее так, как будто совершал сложнейшую операцию. Его пальцы осторожно дотрагивались до нее, останавливались, двигались снова. Он мягко касался губами ее губ, ее шеи. Он держал ее в объятиях. Потом, становясь смелее, дал волю губам. Он призвал свой рассудок; страсть, нарастая, перешла в осторожную наблюдательность. Ее все это нисколько не трогало, возбуждая только приятное любопытство; она дышала легко и спокойно. Ее тело казалось ему самым прекрасным из всех, которые он когда-либо знал, и самым безличным. Он трудился над ним, решая сложную задачу. И постепенно ее утонченная, чарующая прохладность сменилась теплотой. Теперь прикосновение его губ или рук встречало отклик, еще слабый, вялый. Словно чуть забрезживший рассвет, первый трепет прошел по ее телу. Он снова укрыл ее, чтобы сохранить эту утреннюю росу ее чувства; разделся и лег рядом с ней. От близости ее тела желание мощной волной захлестнуло его. Он силой заставил себя лежать спокойно до тех пор, пока волна не улеглась; он заставил себя снова подумать о ранчо, о ее родителях, о ее жалком "artiste" - и его плоть подчинилась его воле. Всецело покорное воле, тело его утратило свое мужское стремление раствориться в ней до конца. Тогда обдуманно и осторожно он приблизился к ней. Она была ребенком; слишком глубоко потрясти ее - значило бы ее потерять... И наконец она шевельнулась. Теперь она трепетала, как подхваченный бурей цветок, прежде неподвижный. Она отбросила назад руки и закрыла глаза, и долгий стон прорвался сквозь ее стиснутые зубы... Маркэнд, спокойный и холодный, наклонился над ней, наблюдая. Она лежала безмолвная, как смерть.
    Медленно она протянула руки к его груди; глаза ее раскрылись и сверкнули. Вдруг она оттолкнула его от себя. Она вскочила с постели. В полутьме комнаты она нашла на умывальнике стакан и швырнула в него. Он со звоном ударился о стену позади него. Оскалив зубы, она съежилась в углу.
    - Сволочь! - выкрикнула она. Он натянул на себя простыню и продолжал наблюдать за ней.
    Она как будто позабыла о нем и принялась одеваться - так, словно была одна в комнате, тщательно и не спеша. Она распустила волосы, расчесала их и снова уложила. Она подкрасила губы, долго изучала и старательно надевала шляпу. Когда она была совсем готова, она подошла к двери, обернулась и увидела его. Ее светлые глаза потемнели, губы дрогнули.
    - Сволочь! - сказала она и вышла.
    Маркэнд медленно шел по улице, хотя было уже поздно. До "Конфетки" семь минут ходу; прежде чем он дойдет туда, должен быть решен один вопрос. Отвращение к самому себе холодной тошнотой подступило к его горлу. Отчего? Нужно думать скорее, нужно понять. Уходя, Айрин бросила ему в лицо свою ненависть. Айрин была права. Оттого, что он увлек ее в постель? Конечно, нет. Оттого, что он воспользовался ею, чтобы удовлетворить свою половую потребность? Бессмыслица, Да он и не получил удовлетворения. Он остановился, не замечая ни улицы, ни оглядывающихся прохожих. Вдруг он понял. Он снова медленно пошел вперед. - Ты захотел заставить ее чувствовать, ты похотливо желал заставить ее чувствовать. Тебе недостаточно было просто взять ее так, как она привыкла. Тебе понадобилось хитростью вызвать в ней чувство. А что, если ее единственное спасение было в том, чтобы не чувствовать ничего? Об этом ты не подумал. Искусно (ты ведь здорово проделал все это, сволочь ты!) ты заманил это дитя, обезоружил, разбудил и искалечил. В конце концов она почувствовала - что? _Твою волю_.
    Маркэнд шел как во сне. - Какая низость, боже мой! Всю свою силу, самообладание и ловкость ты употребил на то, чтобы разбудить это бедное спавшее дитя, потому что это было приятно тебе... - Он не ожидал от себя такой подлости. Зачем он это сделал? - Какое бессилие вызвало в тебе потребность сделать это? И какое отчаяние? Да, Дэвид, какое отчаяние? - Он вспомнил, как методично он действовал, как призывал на помощь воображение, чуткость. "Сначала нужно мне самому почувствовать ее"... чтобы преодолеть ее жалкую самозащиту. "Вспомнить о ее жизни"... не для того, чтобы приласкать ее, не для того, чтобы полюбить, но для того, чтобы погубить. А отчего все это? Оттого, что истинное желание чуждо мне.
    ...У тебя не будет жизни,
    Пока желание не родится в тебе...
    Он снова слышит вещие клирденские голоса, и все становится ему ясно. Значит, пробуждая Айрин, он сам надеялся каким-то смутным путем приобщиться к жизни?
    Но дороги в бар Маркэнд понял, что смерть неразрывно связана с жизнью подобно земному притяжению: если сила мышц хоть на миг перестанет удерживать человека, он упадет. Закон притяжения души? - Не это ли понимают христиане под первородным грехом?.. - И, лишенный мышц, сила которых удерживала его в равновесии, до какого злодеяния падет он теперь? Он понял, что совершил зло более непоправимое, чем тот негодяй, который похитил девственность Айрин и ее деньги. - И меня она ненавидит сильнее.
    Он повесил на вешалку пальто и потянулся к стойке за своим передником. Он был молчалив, подавлен, принижен. Потом откуда-то взялся Перси и стал толковать о каком-то письме, которое он заметил, потому что оно было очень большое, в куче невостребованных писем, отобранных клерком отеля для отсылки в Бюро недоставленной корреспонденции. Плотный конверт...
    "М-ру Дэвиду Маркэнду
    Централия-отель
    Централия, штат Канзас"
    Почтовый штемпель - Клирден, Коннектикут; число - две недели тому назад. Почерк Деборы.
    Маркэнд поблагодарил своего друга Перси, дал ему доллар и положил конверт в карман. В баре народу было немного. Он начал перетирать стаканы. Внезапно он остановился. "Мне нужно уйти", - отрывисто сказал он другому бармену (который потом рассказывал Денди: "Так его вдруг прихватило. Вылетел, точно пуля, - должно быть, боялся наблевать на пол. И не пил совсем. Просто заболел").
    Маркэнд дошел до конца главной улицы, где помещались негритянские кафе, дансинги, грошовые театрики. Он вошел в закусочную, фирменным блюдом которой были "свиные уши и рубцы". Она была пуста. Он сел за столик, заказал сандвич и кофе и вскрыл большой конверт.
    В него были вложены три письма: одно - напечатанное на машинке, адресованное Станиславу Польдевичу, для передачи ему, из конторы Реннарда; другое - от Кристины, помеченное просто "Дэвиду"; третье было без конверта - сложенный листок, вырванный из тетрадки, в которой Дебора записывала свои рыночные расходы. Он прочел:
    "Дорогой Дэвид,
    Кристина прислала эти письма. Я надеюсь, что они дойдут до вас. Она теперь уже оправилась. У меня все хорошо, Дэви, как я и говорила вам. Гарольд верит мне. С клирденскими у меня и прежде никогда не было ничего общего. Я надеюсь, что вы скоро найдете свой путь.
    Ваш постоянный и любящий друг, Дебора Гор".
    Он пробежал глазами записку Кристины:
    "Дорогой Дэвид,
    Стэн очень болен, но я счастлива, что он опять дома. Если б ваши деньги не пришли именно сейчас, я не знаю, что бы мы стали делать. Откуда вы узнали насчет Стэна и о том, что мы нуждаемся в деньгах? Я так вам благодарна, Дэвид, и я надеюсь, что мне удастся его выходить.
    Я написала брату о вашем приезде. Не забудьте: его зовут Филип Двеллинг; Мельвилль, округ Горрит, штат Канзас.
    Клара здорова. Стэн послал бы вам привет, если б знал, что я пишу.
    Кристина".
    Стэн? Что такое случилось со Стэном?
    Он распечатал письмо Реннарда:
    "Дорогой Дэвид,
    Бывают случаи, когда поверенный должен уступить место человеку. Когда заболел Тони...
    ...Когда заболел Тони..."
    Смяв письма, он сунул их в карман брюк. Но число?.. Почти месяц назад. Он открыл кошелек. - Тони уже здоров, он уже давно здоров. - Целая куча денег... Он заплатил за свой сандвич и пошел обратно по главной улице. Клерку в конторе отеля он сказал: "Вот двадцать долларов. Мне нужно вызвать Нью-Йорк. Если разговор стоит дороже, вот еще десять". Потом он стоит в душной будке, говорит свое имя, слышит свое имя и свой адрес. "Экстренный... личный... вызов... миссис Дэвид... Маркэнд". - "Мы... вам... позвоним... сэр". Он ждет у будки, чреватой вестью.
    Будка помещалась в глубине вестибюля, в углу. Ближе к двери ему видны были тяжелые кожаные кресла, медные плевательницы, слоняющиеся без дела люди. В конторе звонил колокольчик, мальчишки-рассыльные сновали с чемоданами. В отворившейся двери мелькнула улица. Но он не знал, где он. Детали воспринимались его сознанием, как бессвязные обрывки сна. Сейчас он будет говорить со своей женой, задаст ей один вопрос. Больше ничего он не знает... "Это Дэвид", - скажет он, и он твердит эти слова как школьник свой урок. "Это Дэвид...", а потом - вопрос. Весь мир заключен в ответе Элен. Телефонный звонок...
    Он медленно подошел к аппарату; трубка, когда он поднимал ее, весила много пудов.
    - Элен... да, Элен, я только что узнал. Элен, скажи мне сейчас же, как он?
    Ее слабый, далекий голос был необъятнее, чем расстояние между ними. Она сказала:
    - Тони умер... Дэвид, ты меня слышишь?
    - Я тебя слышу.
    - Вернись домой. Тебе тяжело одному. Где ты сейчас?
    ...Она думает обо мне. Как он умер?..
    Он спросил, и она ответила.
    - Дэвид, ты чувствуешь, каково мне - знать, что тебе тяжело одному, и не знать даже, где ты...
    Он сказал ей, где он.
    - Я вернусь домой, - сказал он, - как можно скорее.
    У него было ничем не объяснимое ощущение, что ему предстоит невероятно длинное путешествие.
    Он повесил трубку и стоял в будке наедине с вестью, рожденной ею. Потом он открыл стеклянную дверь и, не взяв у клерка сдачу, вышел на улицу.
    На третий день его отсутствия на работе Денди пошел навестить его. Посетителям нравился Маркэнд, он придавал бару тон; и, если он попал в беду, Денди готов был обратиться к помощи суда или больницы (смотря по тому, что могло понадобиться). Маркэнд лежал ничком на постели, и, когда он повернулся, чтобы поздороваться с Денди, у него закружилась голова. Просто бродяга, - решил Денди, постукивая шляпой о набалдашник трости, из тех, что больше месяца нигде удержаться не могут и только рады шататься с места на место. - Он ушел, и Маркэнд опять лег ничком.
    Так голова не кружится и голод чувствуется меньше. Чего он ждет? Сам не знает. Когда это кончится? Теперь уже никогда. Много лет тому назад мальчик Дэви Маркэнд видел человека, которому отрезал ноги товарный поезд, груженный клирденским мрамором. Человек лежал на рельсах, и ужас застыл у него на лице. Этот только что рожденный ужас теперь всю жизнь будет с ним. - Так и со мной: что бы я ни делал, теперь мой уход из дома необратим. Смерть Тони наложила печать на него. Я могу возвратиться, но уже другим... искалеченным навсегда.
    Жизнь сына Маркэнд ощущал всегда радостно и свободно, как свою. Тони было три недели, когда беспомощный кусочек мяса вдруг (так Маркэнду показалось) стал человеческим существом. Маркэнду нравилось ползать с ним по полу, подбрасывать его на руках, петь ему, слушать первый его милый лепет; ему нравилось пеленать его (когда разрешала Элен) и кормить с ложечки. Когда каша текла по подбородку малютки, мазала нагрудник и капала на пол, ему нравилось и это. И когда дитя превратилось в мальчуган", Маркэнд испытал радость, как при наступлении первых дней весны. Теперь два образа сковали его сознание дремотой, в которой не шевельнется ни одна ясная мысль. Один из них - вся жизнь его сына, от самого рождения до девятилетнего возраста. Другой образ страшен (Элен прошептала в трубку: "Менингит"): мальчик в постели, тельце его иссушено жаром, полураскрытый рот хватает воздух, остекленевшие глаза не видят ничего. В этом образе Маркэнд видит _свое отсутствие_. Его жизнь дома была неразрывной частью жизни сына; его отсутствие слито со страшной сущностью второго видения. И в этом разница между двумя образами, между жизнью и смертью его мальчика его отсутствие.
    Тяжкое бремя - такая мысль, и у Дэвида Маркэнда, когда наконец он вышел из своей комнаты, чтобы поесть, был вид человека, придавленного и разбитого совершенно. Целую неделю он ничего не делал, ни о чем не думал; теперь надо было действовать. У него почти не осталось денег. Искать другую работу? Он покачал головой. Он был слаб, принижен. "Вернись", сказала ему жена. - Ненавидит ли она меня? Знает ли, что это я убил Тони? Может быть, это ее христианская добродетель призывает меня домой? Что с того? Не могу же я умереть на улице... - Но откуда взять денег? Ему казалось, что телеграфировать он не должен. Он покинул свой дом украдкой и украдкой хотел вернуться домой. Элен тоже поймет, что так лучше. Блудный сын. Но как же деньги? В бумажнике у него еще лежали визитные карточки.
    ДЭВИД МАРКЭНД
    Вице-президент фирмы "Дин и Кo"
    Директор-распорядитель финансов
    Объединения табачной промышленности
    Это откроет любую дверь. Достать деньги будет нетрудно.
    В прошлом месяце Маркэнду приходилось просматривать местные газеты: работая в баре, полезно было, как он скоро понял, быть в курсе городских новостей. Одно имя всплыло в его памяти: Фрэнсис Джеймс Нунан. Президент Первого национального банка и известный благотворитель. Лишь несколько дней назад добряк произнес речь на открытии госпиталя, выстроенного на собранные им средства. Занять деньги у мистера Нунана не представит труда. Он скажет ему правду... большую часть правды.
    Банк, уютный, весь белый, похожий на греческий храм, находился рядом с облупившимся коричневым зданием почтовой конторы. Маркэнд передал свою карточку служителю, одетому в ливрею, с револьвером у пояса, и вскоре высокая женщина, напомнившая ему его секретаршу Софию Фрейм, сказала приглушенным голосом:
    - Мистер Нунан сейчас вас примет, сэр, - и повела его лабиринтом стеклянных дверей в кабинет, разделенный перегородками. Дверь закрылась за ним. Перед Маркэндом сидел Старик, хозяин - тот, что был с Айрин в кабинете, наверху, куда он подавал виски и коктейли...
    Старик встал, крепко пожал Маркэнду руку, усадил его в кресло красного дерева и сказал:
    - Очень рад вас видеть, мистер Маркэнд. Что привело вас в наш городок?
    Холодное прикосновение его руки вывело Маркэнда из оцепенения.
    - Мистер Нунан, - сказал он, - я пришел сюда занять небольшую сумму, которая мне нужна, чтоб вернуться домой...
    - Счастлив буду оплатить ваш чек, сэр. Надеюсь, вы имеете при себе документы, - хотя это, конечно, только проформа.
    - ...но я передумал.
    Нунан откинулся на спинку кресла, положил на стол руки - они были маленькие, квадратные, волосатые - и посмотрел на своего посетителя. Он почуял неладное.
    - Теперь я хочу большего, - сказал Маркэнд. Нунан выжидал. - Я хотел бы знать, каким образом человек, подобный вам, становится негодяем.
    Нунан все еще не произнес ни слова.
    - Как это происходит? Постепенно или сразу?
    Нунан открыл верхний ящик своего стола, в нем лежали револьвер и коробка с сигарами. Он вынул одну сигару.
    - Если я назвал вас негодяем, поймите меня правильно, дорогой сэр, сказал Маркэнд. - Это не потому, что я корчу из себя праведника. Я сам, вероятно, не лучше вас... Я тоже гражданин почтенный и уважаемый. Вы это можете видеть по моей карточке. Не такой большой человек, как вы, но приезжайте в Нью-Йорк - вы увидите, как хорошо я живу, какое приличное место занимаю. Совсем недавно я убедился в том, что и я - скотина. Мало того: что я - убийца. Не могу понять, как это со мной произошло. Может быть, вы лучше разбираетесь в себе и сумеете помочь мне?
    Мистер Нунан обрезал кончик своей сигары золотым ножиком, висевшим у него на цепочке от часов. Глаза его блестели от удовольствия.
    - Дорогой мой друг, - сказал он, - мы непременно побеседуем с вами на эту чрезвычайно интересную тему. Но сейчас, в рабочее время, лучше уладим вопрос о той маленькой сумме, которая вам необходима. - Он нагнулся к нижнему ящику. - Чек вы мне пришлете как-нибудь, когда у вас будет свободное время. Сколько, вы сказали, вам надо?
    - Я не собираюсь вас шантажировать, Нунан, ваши грязные деньги мне не нужны. Я только давно хотел поговорить о некоторых вещах именно с таким опытным мерзавцем, как вы. - Маркэнд встал.
    Нунан снова выдвинул верхний ящик; не спуская глаз с Маркэнда, он положил руку на револьвер. Маркэнд повернулся к нему спиной и вышел из комнаты.
    Придя к себе, он с удивлением обнаружил, что ему стало гораздо легче. Свежий ветер дул у него на душе, разгоняя сгустившийся мрак. - Я сказал этому бандиту только то, что действительно думал. Может быть, банки в стиле греческих храмов и пятидолларовые вычеты с проституток всегда идут рука об руку?.. - Он лег на постель, внезапно почувствовав усталость; такую усталость он часто испытывал в прежнее время по окончании каких-нибудь сложных финансовых расчетов. Он заснул. Когда проснулся, полдень уже миновал. Он подумал о своем умершем сыне, о жене, о Марте... все они были далеко, все они были вместе; он должен вернуться к ним, но путь так далек. Он с кротостью подумал о них; с кротостью - о смерти своего сына; с кротостью - о самом себе.
    Он надел свою самую старую куртку и брюки, упаковал все вещи получше в чемодан, пошел и заложил все, с чемоданом вместе. Он вернулся, расплатился с миссис Грант и направился к тому дому, где жил, когда работал на товарной станции. Миссис Уобанни покосилась на его бумажный сверток и презрительно фыркнула. Его прежняя комната уже сдана, сказала она. Тогда он пошел в квартал городской бедноты, где вдоль широкой немощеной улицы разбросаны были убогие от рождения дома. Он выбрал один, несколько менее грязный на вид, чем другие, и позвонил. Чернокожая женщина, одного роста с ним, худая, как метла, оглядела его со всех сторон и повела в комнату, ценою один доллар в неделю. Отдавая ей деньги вперед, он заметил, что голова ее повязана красным платком, от которого лицо казалось болезненно-бледным, и что в бумажнике у него остался только один доллар.
    В комнате пахло сыростью; он открыл окно, но оно выходило на север; серое небо не давало тепла. Он стал шагать взад и вперед. - Я должен написать Элен, я должен объяснить ей, почему не возвращаюсь. Я должен сам понять почему. - Рука его нащупала в кармане брюк скомканные письма, которые он засунул туда, когда пошел звонить Элен по телефону. Он вспомнил, что не дочитал письма Реннарда.
    "...Бывают случаи, когда поверенный должен уступить место человеку. Когда заболел Тони (только до сих пор он тогда успел дочитать), я не раз говорил вашей жене, что ее долг дать вам знать о его положении. Она отказалась и взяла с меня обещание ничего вам об этом не писать. Но доктора до сих пор не могут определить болезни мальчика: возможно, что она достаточно серьезна. В связи с этим меня тревожит чрезмерное напряжение сил со стороны матери ввиду ее состояния, о котором, как она думает, неизвестно ни мне, ни вам. Допустимо ли, по-вашему, чтобы она одна переживала все это? Во всяком случае, я счел своей обязанностью поставить перед вами этот вопрос. Ответ зависит от вас.
    Искренне ваш, Томас Реннард".
    Он перечитал и остальные письма. Стэн? Стэн "опять дома?" - Где же он был? - и болен? - Тони - моя вина?.. - Маркэнд плотнее закутался в пальто. Он закрыл окно, и в комнате сразу стало темнее. В кармане у себя он нашел листок бумаги со штампом "Централия-отель" и карандаш. При свете быстро угасающего дня он написал:
    "Дорогая Элен,
    Я должен пройти через все это, раньше возвращаться бесполезно. Я должен идти вперед, пока мой путь не приведет меня домой. Может быть, мне нужно пережить то, что пережила ты, прежде чем обратилась к церкви.
    Не похоже ли это на гору, к вершине которой скорее поднимаешься в одиночку? Вопрос здесь не в том, чтобы хотеть или не хотеть.
    Элен, мне очень тяжело; потому что я теперь знаю, что нужен тебе. Но я должен идти вперед, хотя (и это хуже всего) мой путь напоминает больше спуск в пропасть, чем восхождение на гору.
    Я оставляю тебя одну в такой момент, когда ты не должна быть одна. Я знаю. Я знаю и о ребенке, который должен родиться. Я как-то все время чувствовал, что никогда больше не увижу Тони. Такого чувства у меня нет ни по отношению к будущему ребенку, ни к тебе, ни к Марте. Я знаю, что родится девочка, - у меня нет и не будет другого сына. Тони был единственным, и я сам убил его.
    Нелегко сознавать, что я вынужден оставить тебя одну и не могу помешать этому. Что-то происходит со мной, не менее страшное, чем то, что было с Тони. Он не мог встать и уйти, он должен был лежать и ждать то, что на него надвигалось. Вот и у меня такое же состояние, постарайся понять это. Но ты обо мне не тревожься. Странно говорить об этом в такую минуту, но я чувствую, что доберусь до вершины горы".
    Может быть, дрожал он от голода: целый день он ничего не ел и почти ничего не ел всю неделю. Он вышел из дому, отправил Элен письмо и вошел в ту самую дешевую закусочную, где тогда читал полученные письма. От запаха прогорклого масла рот его наполнился слюной. Чтобы заплатить за обед, он разменял свой последний доллар. Он лег спать, наутро проснулся снова голодным и двадцать центов истратил на завтрак. - Теперь тебе придется искать работу. - Но была суббота. На текстильной фабрике и в прачечной ему сказали: "Приходите на той неделе, может быть, что-нибудь и выйдет". Он устал; в желудке, лишенном нормального питания, чувствовались одновременно тяжесть и пустота. Что-то давило ему на веки, и от этого болела голова.
    Он купил хлебец и вернулся домой; съел его и заснул. Когда он проснулся, он знал о мире только то, что он голоден и что в кармане у него пять центов, что сегодня воскресенье и он не может ни цента заработать себе на еду. Неподалеку ударил церковный колокол. Было холодно лежать под одеялом. Он умылся холодной водой, ощущая мелкую дрожь кожи, как будто она состояла из сплетения оголенных нервов. Он вышел на улицу. Утро мерцающим светом ложилось на крыши убогих домов; гудел колокол; золотисто-голубой воздух был пропитан солнцем. Хозяину закусочной, невысокому коренастому негру, он протянул свою последнюю монету; ему подали чашку кофе, ломоть черствого хлеба, лоскут свиного сала. Он медленно пережевывал и глотал. Колокол гудел; он пошел в церковь. Она была сколочена из некрашеных досок, с ветхой колоколенкой. Он вошел; внутри было темно, и темны были лица молящихся. Светлый колокольный звон оборвался; паства склонила свое темное лицо, ее тело скорчилось в молитве, поднялись кверху темные руки. (Негры с Юга во множестве переселялись в город, и в церковь, хотя Маркэнд об этом не знал, перенеслось дыхание кипарисовых южных болот из глухой далекой прерии.) Темное тело паствы - воплощенная молитва - светилось, опаловым блеском светилась церковь. Маркэнд сел на последнюю скамью, и пение молящихся унесло его ввысь. Он больше не чувствовал голода; через плоть свою, ставшую прозрачной, он видел жизнь этих людей. - _Бедные люди_. Впервые в жизни он понял смысл этих слов. Люди, которые приемлют свою печальную участь: жить в тесной близости с землей и ничего от земли не получать. Движение, которым они становились на колени и воздевали кверху руки, обличало в них сеятелей и собирателей земных плодов, но они пели о небе, просили своего бога только о том, чтобы он даровал им небо. Что же это за небо, воспеваемое ими? Что это, как не земля, утопающая в богатствах, и собственные их дети, наслаждающиеся всеми земными благами? Паства не знала сама, о чем она пела; проповедник, захлебывающийся ненавистью к безделию, праздности, разврату, пьянству, сам не знал, о чем он говорил. Все встали, вознося к небу последнюю песню, и Маркэнд увидел землю... в этом райском пении были пряные испарения плодородной земли, земляной, хлебный запах.
    На улице в ярком полуденном свете паства распалась на мужчин, женщин, детей... на оборванных мужей, усталых матерей, чахлых ребятишек. Здесь, в конце концов, было отречение от земли. Эти люди не знали достатка ни в одежде, ни в пище. _Бедные люди_. Земля не давала им ничего, кроме неба.
    Маркэнду нечего было делать, нечего было есть до понедельника; слишком слабый, чтобы рассуждать, он вернулся домой и снова лег в постель. Время становится тяжелым; оно больше не двигается, только давит своей тяжестью книзу. В него можно погрузиться, точно в море, и тогда не чувствуешь больше никакой боли. Тогда все, что думаешь, остается вовне... вне времени. Взрыв смеха на кухне, где обедают негры, звон посуды... радость на лице Тони, когда ему удается с помощью отца решить арифметическую задачу. Тони мертвый; грохот товарного поезда, переводимого на запасный путь... все вне времени. Даже металлический голос Элен: "Иди, дорогой, обед подан", даже запах цыпленка, свежего печенья не могут проникнуть туда, где живет Дэвид Маркэнд...
    Он проснулся на рассвете. Он крепко спал, и сон как-то насытил его. Он провел рукой по животу, заметил, что складки жира исчезли. - Понедельник.
    Но он не нашел работы. В одном месте требовались квалифицированные рабочие. В другом ему сказали: "Подождите неделю-другую". (Скажите, пусть мой голод подождет неделю-другую.) Когда в сумерки он вернулся домой, голоса и запах жареной свинины неудержимо потянули его в кухню. Миссис Шилл, хозяйка, ее муж и две дочери сидели за столом. Маркэнд сказал:
    - Я голоден.
    - Клэрис, - повернулась миссис Шилл к дочери, - принеси еще стул.
    Он ел молча. Они не спрашивали его ни о чем, тихо, спокойно разговаривая между собой, как будто его вовсе не было рядом, и все же деликатно помня о нем.
    Он встал и сказал:
    - Спасибо.
    - Вы будете кушать с нами, - сказал мистер Шилд, - пока не найдете работы.
    - Спасибо, - сказал Маркэнд и пожал ему руку. У девочек, как и у матери, был нездоровый вид; у одной ноги были совсем кривые. Ему послышался голос Элен: "Побольше фруктов, шпинат, рыбий жир". Он не мог пожать девочкам руки, не мог поцеловать их. Ему было стыдно.
    В час завтрака он не вышел на кухню; он потихоньку выскользнул из дому. - Я не могу есть ваш хлеб, я обманул вас, я богат. Вы думаете, я такой же, как вы. А я не такой. Я - с другого берега.
    Он стоял за воротами маленькой швейной фабрики, где ему отказали в работе, проверял свои мысли и старался понять их. - Такие, как вы, когда вам удается найти работу, получают плату за день - ровно столько, сколько нужно на один день. И когда работы нет, мы выбрасываем вас на улицу просить милостыню или умирать с голоду. Такие, как я, разве обречены идти на улицу, если в делах застой? Два разных берега, - вслух бормотал Маркэнд, стоя у у фабричных ворот. - Я мог повздорить со своими, но я принадлежу к тем, кто живет трудом чужих рук. - Это было ясно и нестерпимо мучительно. - Возвращайся-ка лучше на свой берег, старина. На свой берег... на берег Нунана?.. Работы он не нашел. И снова солнце зашло на краю прерии, и голод, поборов стыд, привел его в кухню Шиллов.
    - Не давайте мне есть, - сказал он. - Я - ваш враг. У меня есть двести тысяч долларов.
    Миссис Шилл улыбнулась, не боясь его сумасшествия, и положила ему на тарелку побольше бобов.
    Снова долгий день безуспешных поисков. Кухня. Вкусная еда. Он завтракал на рассвете и был еще не так голоден, чтобы отгонять мысли о голоде. Но это реальный голод, потому что он знает, что больше не войдет в гостеприимную кухню Шиллов. Там, где голод, есть ли место для чего-нибудь еще? Там вычеркнут весь мир. А он и не знал прежде о существовании голода. - Я жил в раю дураков. - Маркэнду казалось теперь ложью все, чему он научился в школе, и поздние - в сытом мире. Слово "голод", которое служило ключом ко всему, в его прошлом было пропущено.
    Он шел по главной улице; чахлый день угасал. Он поравнялся с продуктовым магазином и машинально вошел в открытую дверь. Магазин был переполнен рабочими, заходившими купить себе что-нибудь на ужин по пути домой. На краю прилавка Маркэнд увидел стопку бумажных пакетов; он протянул руку и взял один пакет. На глазах продавца, открыто, словно дожидаясь, чтобы ему отпустили требуемое, он положил в пакет небольшой хлебец; а когда продавец отвернулся, чтобы достать с верхней полки коробку, Маркэнд перешел к другому прилавку. Здесь, также на глазах у продавца, он опустил в свой пакет банку мясных консервов; потом, улучив удобный момент, отошел к стоике с фруктами и взял два яблока. Некоторое время постоял, словно в ожидании; затем вышел из магазина. Сначала медленно, потом все быстрее и быстрее он пошел к себе домой.
    - Ловко это у меня вышло, - сказал он громко, перочинным ножом намазывая консервы на хлеб. - Придется, - он съел второе яблоко, придется изловчиться еще больше, чтобы не повторить этого. - Он рассмеялся: - Сейчас я не голоден, так что это решение ничего не стоит Потом: - Даже если я был голоден и голод заставил меня украсть, все же я совершил обман. Вот если б между Централией и Нью-Йорком были перерезаны провода и исчезла последняя возможность получить деньги в случае необходимости - тогда я действительно узнал бы голод. Завтра снова я буду голоден, но не потребую денег по телеграфу. - Откуда ты знаешь? - Может быть, я снова украду. - А если попадешься, станешь ли телеграфировать, чтобы тебя выручили?.. - Если бы провода были перерезаны... - Он заснул, смутно сознавая, что есть еще что-то, чего он не знает. Бродяга, простой рабочий знают то, чего не знает он; их взгляд на жизнь, даже на Иисуса Христа, и Юлия Цезаря, и Шекспира... как-то ближе к истине.
    На следующее утро он вошел в кухню и сказал миссис Шилл, что уезжает.
    - Попытаю счастья в деревне.
    - Господь с вами, голубчик! Ведь хлеб уже убран.
    - Я знаю. Все равно, попробую. В деревне мне лучше.
    Она заставила его сесть и в последний раз накормила сытным завтраком.
    Когда он встал, чтобы проститься, и надел пальто, она сунула ему в карман большой кусок хлеба и два яблока.
    - Закусите в дороге. И да хранит вас господь. - В ее тоне была торжественность и в то же время уверенность, как будто она знала, что господь не нуждается в напоминании.
    Красный платок, закрывавший всегда ее голову, сполз; среди курчавых спутанных волос Маркэнд увидел язву... не рану, но гнойную язву, знак какой-то болезни в крови. Он вздрогнул. А она широко улыбалась во все лицо: "Да хранит вас господь". В злости на самого себя, он подошел к женщине ближе, взял обе ее руки в свои и поблагодарил ее. Он был уверен... почти уверен... что она не заметила, как он вздрогнул.
    Он шел среди прерии, держа в руках хлеб миссис Шилл и борясь со своим отвращением. От мысли, что она, может быть, заметила, тускнел золотистый свет дня. Он видел перед собой женщину, утолившую его голод. - Она - часть тебя самого, ибо она накормила тебя. Ты не можешь отделить ее руки от пищи, которую ты принимал из ее рук, не можешь отделить эти руки от ее больного тела... Он не видел прерии, он видел только гноящуюся язву. Он заставил себя приблизиться к ней, заставил свои глаза притронуться к язве. И отвращение исчезло. И гноящаяся язва придвигалась все ближе, пока не заполнила все перед его глазами. Язва застила свет дня... золотого дня прерий, по которым он шел.
    Стэн Польдевич лежал, вытянувшись на кровати. Фонари преследователей пересекались в окнах, раздирали на части темноту его дома; когда один луч нащупал Клару в ее углу, он с трудом удержался, чтобы не крикнуть; казалось, свет фонарей заставил померкнуть свет, исходивший от ребенка. Он слышал, как Кристина отказывалась впустить толпу, слышал, как они требовали "польского ублюдка". Когда он услыхал: "Ты сама шлиха", мужество его покинуло.
    Наконец она пришла, разгоряченная, к его постели, обняла его, но он оставался холодным. Она поцеловала его; он оставался холодным. Не раздеваясь, она легла рядом с ним, тесно прижавшись любимым телом, не встревоженная его холодностью, потому что она знала, что он любит ее. И так она уснула.
    Клара не шевелилась. Может быть, их ненависть убила ее? Осторожно, чтобы не разбудить Кристину, Стэн встал и подошел к постели девочки. Она лежала на спине и ровно дышала. Одну ручку она закинула за голову. Когда она была совсем маленькая, во сне она закидывала так обе ручки, теперь только одну; скоро она будет спать, опустив обе вдоль тела: она становится старше. Он вернулся к жене; когда он захотел вытащить из-под нее одеяло, чтобы укрыть ее, она села и раскрыла глаза, но не проснулась. Во сне она снова попыталась обнять его, но он уложил ее и укутал одеялом. Он переоделся в свой праздничный костюм, взял шляпу и пальто и ушел.
    В большом городе много иностранцев, и ненависть к ним не так велика: можно быть поляком и все же оставаться человеком - в большом городе. Кристина не любила Нью-Йорка, она всегда говорила, что он вреден Стану из-за его кашля. Но в Клирдене он не мог больше жить, после того как его жену назвали шлюхой. Он найдет себе место повара, снимет маленькую меблированную квартирку и выпишет Кристину и Клару. Она поймет, чего он хочет; она знает все его мысли и доверяет ему.
    Когда на следующий вечер он сошел с поезда, изумление охватило его. Во мраке, под стук молотков и рев пламени среди камней, рельсовый путь уводил... к неожиданно возникавшим мраморным высям, а внизу копошились маленькие человечки. Он был смущен и озадачен. - Я не к месту здесь. - Ему захотелось убежать назад. Но Кристина, верно, сказала себе: "Стэн уехал в Нью-Йорк искать места. Завтра я получу от него весточку. Он много раз хотел это сделать, но я говорила "нет". На этот раз он прав".
    Стэн покинул высокие просторные залы вокзала и повернул на Шестую авеню. Вот и он - изысканный французский ресторан, где несколько лет назад Стэн работал помощником у великого шефа Ладилля. Le Cafe des Artistes. Сюда наведывались все знаменитые музыканты и примадонны. Бывало, во время работы maitre Ладилль говорил ему: "Это рагу для Шуман-Хайнк. Она обедает у нас со Скотти, но Скотти слишком прост, чтобы понять это рагу. Он великий певец, но она - великая женщина. Знаешь почему? Потому что она знает, как; важно разнообразие в еде. "Ладилль, - сказала она мне как-то, - вы понимаете по-немецки? Mann ist, was mann isst". Это значит: человек есть то, что он ест. Если ты... дай-ка мне сюда суматринский мускатный орех... если ты ешь только овес и сено - ты лошадь. Теперь - одну каплю прованского масла... Если ты ешь мышей и молоко - ты кошка. Если ты требуешь семнадцать приправ к рагу - ты великий человек".
    У служебного подъезда на Шестой авеню толпились люди. Стану показалось, что они посмотрели на него сердито, словно желая помешать ему войти. Но становилось уже темно, и Стэн не мог задерживаться. Он пошел прямо в контору управляющего. Там ничего не изменилось. Он сразу получил место повара, и на хороших условиях. Вот удача! Он хотел пойти на телеграф, чтобы сообщить Кристине. Но они торопили его приступить к работе; ему выдали колпак и фартук и тут же отправили его на кухню. (Странно! Правда, он упомянул о Ладилле и о том, что работал под его руководством, - может быть, потому они так ухватились за него.) Придется дать телеграмму после работы.
    Только когда миновала обеденная горячка, Стэн перевел дух, и его радость сменилась удивлением. Ресторан изменился. Официанты были грубые, неловкие и грязные, совсем не похожие на тех, что прежде появлялись в этой кухне. С метрдотелем они вели себя дерзко. - Пожалуй, подожду еще посылать телеграмму. Хотя место, видимо, хорошее. - Служащие начали расходиться. Он привел себя в порядок и тоже вышел вслед за другими.
    Подойдя к двери, он вдруг замер на месте, кровь у него в жилах заледенела: снаружи слышался неясный шум многих голосов. Опять? - Я в Клирдене. Нет, это преследователи явились за мной, вся Америка разъяренная толпа, преследующая польского ублюдка. Нет, не может быть! Он рассмеялся. А голоса? Или это грохот надземки?.. Уличное происшествие? Рядом с ним - два официанта, они хихикают... чтобы скрыть страх? Стэн застегивает пальто... Свет уличного фонаря прямо в лицо; впереди, окруженный полицией, рокочущий полукруг человеческих фигур; слово "скеб", брошенное и затерявшееся в шуме пролетевшего поезда. Ох, быть бы в этом поезде! Скеб. Теперь все понятно: легко доставшаяся работа, неловкие официанты. Спутники его юркнули в сторону поближе к полиции. Он один стоит на мостовой; потом делает несколько шагов к пикетчику со значком на груди.
    - Я не знал, - говорит он, - я не знал о забастовке.
    - Да ну?
    Подходят другие два:
    - Вот теперь ты знаешь. Что же, вернешься туда?
    - А из-за чего бастуют?
    Полисмен взмахивает дубинкой.
    - Эй, пошевеливайтесь там! Здесь не место для споров.
    Стэн идет между двумя пикетчиками. - Это страх. Только ли страх? - Он проклинает себя за то, что заговорил. - Мне нужна работа, я должен взять сюда Кристину и Клару. Какое дело до меня этим людям? - Они идут рядом, плечо к плечу.
    В полуосвещенном квартале, к западу от Шестой авеню, они остановились поодаль от уличных фонарей. Те двое были рослые парни с каменными лицами, однако они украдкой озирались по сторонам, стараясь удостовериться, что за ними не следит глаз полисмена. Они подтолкнули Стэна к темному подъезду.
    - Так вот, скеб, такое дело. Стачку проводит Объединенный союз рабочих-пищевиков. Бастуют во всем городе.
    - А вы кто - официанты? - спросил Стэн. - Вы непохожи на официантов.
    - Послушай, скеб, - сказал тот, что начал разговор. - Мы организаторы, понятно? Наши требования: сокращение рабочего дня, повышение заработной платы и человеческие условия труда. Ты еще зеленый, вот что. Они тебя будут обхаживать, пока не кончится стачка, а потом и ты получишь то, что все: требуху на закуску, халат с сифилитика и снижение расценок.
    Второй счел такие пространные объяснения излишними.
    - Если завтра выйдешь на работу, - голос у него был высокий и тонкий, проломим тебе башку.
    - Слушайте, я не понимаю! - крикнул Стэн. - Вы что хотите - предложить мне присоединиться к стачке и бороться с вами вместе или же запугать меня?
    - Ясное дело, - сказал высокий голос, - предлагаем присоединиться, конечно.
    - Что-то непохоже. Я - шеф-повар, поняли? Настоящий шеф-повар. И я имею право требовать, чтобы мне объяснили, из-за чего забастовка. Откуда же мне знать?
    Оба субъекта были озадачены.
    - Да ты дай ему адрес союза, - сказал низкий голос.
    - Скебу?
    - Ни черта! Он еще зеленый.
    Стэн выслушал адрес и хотел идти.
    - Но помни, ты, итальяшка, - прошипел высокий голос, в то время как чья-то рука вцепилась в плечо Стэна, - смотри в оба и не вздумай завтра опять взяться за свои яичницы! А то, как ни жаль, придется раздавить эту тыкву, что у тебя на плечах...
    Стэн не послал телеграммы Кристине. Темным ущельем квартала он наугад пробирался к западу. На Девятой авеню он набрел на двадцатипятицентовый отель. Назавтра, чуть свет, он отправился в комитет союза.
    Несколько часов он просидел в длинной низкой комнате, наполненной складными стульями, дымом и без дела торчащими людьми; слушал рассказы о гнусных обедах в вонючих кухнях, о непосильной работе за жалкую плату. За окнами, мутными от копоти, гремела надземка.
    - Я хочу вступить в союз, - взволнованно сказал Стэн двоим, которые сидели за конторкой. - Я тоже пойду в пикет. Я все буду делать, чтоб забастовщики победили поскорее.
    - Ваш членский взнос?
    - Я только что приехал искать работу. Я потом заплачу.
    - Ладно. Когда заплатите, тогда и получите членский билет.
    Все же ему выдали значок пикетчика и послали его к одному из ресторанов на Бродвее, немного южнее Юнион-сквер.
    Вместе с товарищами Стэн мерил шагами тротуар. Он был горд: он боролся за общее дело американских рабочих. - Мы скоро победим, - утешал он сам себя, когда ему приходила мысль о Кристине, о Кларе. - Тогда я как член союза получу хорошее место и сейчас же выпишу их.
    С наступлением сумерек толпа забастовщиков на улице стала гуще. Их разгоняли; они возвращались снова, упорной массой. Прошел слух, что в ресторанные кухни направляется партия штрейкбрехеров под охраной полицейского отряда.
    - Мы должны помешать им, ребята! Мы должны закрыть перед ними двери! кричал маленький еврей с густой черной гривой и в толстых очках, отражавших свет уличных фонарей.
    Забастовщики сгрудились и образовали стену перед служебным входом. Полисмены размахивали дубинками, но держались на расстоянии. Вдруг из-за угла показались синие мундиры; окруженная ими, нерешительно продвигалась вперед небольшая кучка людей.
    - Скебы! Скебы идут! - послышался крик.
    Полисмены оттеснили забастовщиков от дверей к мостовой. Когда штрейкбрехеры подошли совсем близко, они попытались прорваться. Полицейские дубинки крушили без разбора. Забастовщики отступили, сдвинулись плотнее и бросились вперед; полиция не выдержала напора, и штрейкбрехеры очутились в общей свалке. Синие мундиры сошлись снова и сомкнутым строем, плотной стеной устремились вперед. Забастовщиков отбросили в водосточную канаву, скебы с жалобными криками теснились к двери. Держась вдоль края тротуара, налетел конный полицейский отряд. Забастовщики оказались зажатыми между дубинками пеших полисменов и лошадиными копытами. Они дрогнули, рассыпались, расползлись. Стэна столкнули с тротуара. Лошадиная морда мелькнула над ним, и он упал; тяжелое копыто ударило его в грудь. Ноги, дубинки, крики смешались в каком-то бреду. Потом стало тихо. Стычка окончилась. Стэн поднялся, не ощущая ничего. Забастовщики были разбиты наголову; на асфальте виднелись следы крови; скебы исчезли. Полисмены выстроились и стояли неподвижно; лошади жевали удила. Стэн скользнул за угол.
    Он потерял свой значок пикетчика и шляпу; пальто его висело лохмотьями, голова болела. Он прошел несколько кварталов и тогда только ощутил тупую боль в груди, там, куда ударила его лошадь.
    Мучимый тошнотой, он с трудом добрался до отеля на Девятой авеню и повалился на кровать. Он проснулся среди ночи; в комнате было темно. Он повернул голову туда, где смутной дымкой серело окно; казалось, узкий дворик давил на него оттуда.
    - Кристина, - простонал он, - Кристина... - Он лежит на дне колодца; этот колодец - Америка; он упал вниз, пролетел мимо гладких черных враждебных стен. Кристина! Она далеко вверху, куда не достает ни его взгляд, ни его голос. Потом он стал думать о профсоюзе. - Они мне помогут. Разве солдату не случается получить рану в бою? - Он, американский рабочий, шел в бой за дело рабочих. - Кристина, - сказал он громко, - я поправлюсь и вернусь к тебе, - и заснул, успокоенный.
    Когда он проснулся, тело его затекло так, что он не мог встать. В груди у него горело. Он пролежал весь день. Какой-то человек пришел разбудить его и принес ему миску супа. На следующий день он почувствовал, что может двигаться. Он с трудом оделся и пошел в комитет союза.
    Длинная низкая комната была почти пуста. Только у конторки сидели те же двое, скорчившись на своих табуретках. Они холодно посмотрели на него.
    - Узнаете меня? - спросил Стэн.
    - А что вам надо?
    - Вы меня посылали в пикет, угол Одиннадцатой и Бродвея. Я вступил в союз.
    - Покажите билет.
    - Вы мне не дали билета, вы сказали - потом, когда я смогу заплатить членский взнос. Вы мне дали значок пикетчика.
    - Вы не член нашего союза.
    - Но вы так долго со мной разговаривали. Вы мне дали значок...
    - Где же он?!
    - Я его потерял. Нас разогнала полиция. Разве вы не знаете? Я ранен.
    Один из сидевших у конторки ковырял в зубах, другой разглядывал окурок сигары.
    - Ну, и что же вы хотите?!
    - Послушайте, я ранен. Меня ударила лошадь... вот сюда... - Он положил руку на свою впалую грудь. - Мне нужно полежать некоторое время. Я скоро поправлюсь. Тогда я получу работу, понимаете? Мне нужно немного денег.
    - Забастовка кончилась. - Человек у конторки швырнул окурок на пол и зажег новую сигару.
    - Мы победили?
    - Во всяком случае, она кончилась.
    - Значит, я могу работать? Вы ведь поможете мне, правда? Поможете найти место... поскорее?
    Человек с сигарой взял газету и развернул ее перед собой так, что лица его не стало видно. Другой сказал:
    - Убирайся к черту отсюда, бродяга! Мы тебя не знаем.
    - Вы меня не знаете? - закричал Стэн. Потом тихо: - Вы меня не знаете?
    Человек с сигарой отложил газету; оба с интересом смотрели на Стэна.
    Стэн стиснул кулаки, разжал их. Он кивнул, как будто вдруг понял. Он молча вышел из комнаты.
    Три дня потребовалось Стану, чтобы добраться до Клирдена. Он шел пешком, ночевал в амбарах, шел, напрягая все силы. Не раз его обгоняли повозки; он не просил подвезти его. У него не хватало денег на еду. Почти все время лил дождь, прохладный дождь, от которого ему было легче дышать. По ночам, лежа на соломе, он чувствовал в груди боль, по не очень сильную. Солома была теплая и сырая; днем он зябнул и старался идти быстрее. В ушах у него, когда он шел, неотступно звенела одна фраза: точно песня, она звучала в такт его шагам: "Мы тебя не знаем... Мы тебя не знаем..."
    Когда он добрался до своего дома в Клирдене, его трясла лихорадка. Кристина обмыла его и уложила в постель. День и ночь она ухаживала за ним. Но он был холоден с ней и не говорил ни слова. А когда к постели подходила девочка, лицо его становилось суровым; он отворачивался к стене.
    Доктор с первого дня знал, что надежды нет никакой. Но он считался слишком хорошим врачом, чтоб сказать об этом Кристине. Он прописывал дорогие лекарства, и каждый день навещал пациента, и получал за визит каждый день.
    Однажды вечером Стэн вдруг сел на постели. Лицо его было искажено страданием, казалось, страдание воплотилось в нем.
    - Стэн, что с тобой? - Кристина охватила его руками.
    В первый раз он не оттолкнул ее.
    - Люди злы, - сказал он тихо.
    - О Стэн, не все, не все. Не думай так. Разве ты не любишь нас?
    - Люди злы, - сказал он опять. Но он взял ее руку; он погладил ее. Люди злы, - продолжал он тихо повторять и гладил руку жены.
    Клара соскочила с постели и подбежала к отцу. Что-то в его словах взволновало девочку. Она положила голову на его одеяло. И одной рукой он нежно гладил волосы ребенка, а в другой держал руку матери. И по щекам его текли слезы. И он все повторял:
    - Люди злы.
    Эту ночь он спал спокойно. Каждый час Кристина склонялась над ним со свечой в руке, и лицо его во сне хранило все время выражение покоя. Он умер перед рассветом.
    Маленькая комната, полная чада, дыма и запаха пота, показалась Маркэнду невыносимой после прерии. Не этого он искал. В Лоуэне, который привел его сюда, было что-то свежее, привольное. Он смотрел на огромного Поля Вуда, чье имя ему казалось смутно знакомым... главного "злодея" многих забастовок; и особенно при его мальчишеской живости жуткими казались его глаз с бельмом, его рука с бесформенным обрубком на конце. Он смотрел на Стива Гру, местного лидера; тонкие губы, хитрые и угрюмые, посасывали сигару; голос словно все покрывал лаком... Этот человек ему не нравился. А Лоуэн, который говорил о новом социальном строе, который привел его к этим людям, Ларри Лоуэн...
    В этот день Маркэнд долго шел по прерии, держа в руках хлеб миссис Шилл, борясь со своим отвращением; шел возбужденный, опьяненный победой над своим отвращением. От долгого голода он чувствовал озноб и слабость. Потом он съел яблоки и хлеб; возбуждение улеглось. Он увидел поле золотое спокойное море, текучее, как небо; и ступая по нему и сознавая это, он как будто сливался с неподвижной красотой мира. Скоро он устал; и тогда мир распался на части. Поле - сжатое поле, на котором прежде зрела рожь; небольшие наросты на земле - дома и амбары; сам он - Дэвид Маркэнд. Заходящее солнце всосало в себя свет; иссушенный день потемнел. Маркэнд повернул на восток - там ночь; и там дом. Снова он ощутил мучительную боль, рожденную вестью о смерти сына... там, на Востоке.
    Он стоял перед решетчатым забором; к калитке прибита была дощечка: "Берегитесь собаки"; за решеткой виднелся фермерский дом. Предупреждение пришлось кстати: будничная опасность нападения собаки поможет забыть о темнеющем востоке. Маркэнд толкнул калитку. Огромный дог угрожающе присел на задние лапы, поджав хвост, скаля зубы. Маркэнд двинулся к дому.
    - Ну, без глупостей, - сказал он собаке. - Позови своего хозяина.
    Собака глядела на него, но не трогалась с места.
    - То-то же. Позови хозяина.
    Собака вдруг вскочила и залаяла. Высохший, как мумия, старик приоткрыл дверь амбара. Собака замахала хвостом. Старик вышел во двор. У него было маленькое, высохшее, как у мумии, личико; только красные глаза слезились.
    Сидя с ним за столом, Маркэнд ел за троих, а старый фермер увлеченно рассказывал ему о своей жене, которая скончалась два года тому назад - как раз десятого января будет два года. Пятнадцать лет она хворала; последние пять лет до смерти пролежала неподвижно в постели. Он ходил за цыплятами, за свиньями, за коровой, за огородом; он держал дом в чистоте, так, как она любила. Пока он рассказывал, а Маркэнд ел, казалось, что женщина и сейчас еще лежит в соседней комнате. Ни одно окно в доме не было открыто; в воздухе стоял тусклый запах разложения. Старик ни о чем не спрашивал гостя, он говорил о своей жене. И набивая желудок (с тех пор как он узнал о смерти Тони, первый раз он ел вволю), Маркэнд вдыхал спертый воздух, наполненный воспоминанием о покойнице. В одной из комнат нашлась для него удобная постель; но когда Маркэнд попытался открыть окно, оказалось, что оно забито наглухо. Он уснул глубоким сном, словно его положили в одну могилу со стариком и покойницей.
    - Оставайтесь на денек-другой, - сказал ему поутру старик, - это вам ничего не будет стоить. - Он еще не все рассказал о своей жене. Но Маркэнд тосковал по прерии. Он еще раз поел и принял от старика завтрак, завернутый в коричневую бумагу. Старый фермер стоял в дверях осиротелый словно оттого, что он лишился слушателя, которому мог рассказывать о своей умершей жене, она умерла вторично. Дог замахал хвостом, заскулил и ткнулся в руку Маркэнду своей теплой влажной мордой.
    Он шел по дороге; в мире, неизмеримо далеком от дома покойницы, стояло бабье лето. Дорога лежала прямая, как шест. В полдень впереди показалась крошечная фигурка; она все росла и превратилась наконец в юношу без шляпы, который весело распевал на ходу.
    - Добрый день, - сказал Маркэнд.
    - И вам того же, - сказал Ларри Лоуэн. - Куда путь держите?
    - Не имею ни малейшего представления.
    Лоуэн рассмеялся; Маркэнд увидел блестящие зубы и глаза, живые и быстрые. Он предложил ему половину своего завтрака.
    Лоуэн сказал:
    - В миле отсюда есть отличное местечко, там приятно будет расположиться пожевать.
    Они пошли рядом. Лоуэн пел, Маркэнд молчал, пока они не дошли до ручья, обрамленного ивами и миртами. Они уселись на траве. Ноябрьское солнце так пригревало, что Маркэнд вспотел. (Он все еще был слаб, хоть и не сознавал этого.) В коричневом свертке оказались цыпленок, ветчина, пышки и яблоки.
    - Недурной ассортимент, - сказал Ларри. - Где это вы запаслись?
    Маркэнд рассказал ему о старом фермере.
    - Роскошно. Мы к нему возвратимся ночевать. Дорога, по которой вы шли, ведет в Лэнюс. Нужно вам в Лэнюс?
    - А что такое Лэнюс?
    - Лэнюс - это уголь. Вам он не нужен, не так ли? К тому же там забастовка.
    - Кто бастует?
    - Уоббли...
    Маркэнд молча ел. Потом сказал:
    - Похоже на название болезни.
    Лоуэн удивился:
    - Вы никогда не слыхали об уоббли?.. Об ИРМ?.. Индустриальные рабочие мира?
    Маркэнд продолжал смотреть на него непонимающими глазами.
    - Вы тоже ИРМ? - спросил он.
    - А как же! - сказал Лоуэн. - Но только угольные копи - это не по моей части. Слушайте, а вы кто такой?
    - Я из Нью-Йорка... Всю жизнь сидел на теплом местечке. А потом нашло на меня что-то, я смылся - и вот бродяжу.
    - Что ж, видно хорошего человека. - Лоуэн хрустнул цыплячьей косточкой и принялся высасывать мозг. В его черных глазах почти не было видно белков... как у оленя. - Но послушайте! Вам бы надо знать про уоббли.
    - Расскажите мне.
    - Слыхали вы когда-нибудь о борьбе классов?
    - Каких классов?
    Лоуэн засмеялся.
    - Да вы, должно быть, вывелись в инкубаторе, а? Никогда не слыхал о борьбе классов! - Он откусил сразу пол-яблока. - Надо бы вам знать, приятель, что мир делится на два класса: хозяева, у которых есть все, и мы, у которых нет ничего.
    - Это я знаю, хоть, правда, никогда особенно не задумывался над этим.
    - Ну вот, как, по-вашему, борются эти два класса друг с другом или нет?
    - Вероятно, должны бороться. Но я этого не вижу.
    - Ладно, слушайте. Как вас звать?.. Слушайте, Маркэнд... - И Дэвид Маркэнд получил первый урок теории социальной революции.
    Когда они дошли до фермы старика, Маркэнд сказал:
    - Он кинется нам на шею. Когда я утром уходил, он чуть не плакал.
    Дог радостно бросился навстречу Маркэнду. Фермер отворил дверь, но тотчас же с силой захлопнул ее.
    - Что за черт? - сказал Маркэнд.
    - Старый дурень! - засмеялся Лоуэн. - Он решил, что вы вернулись с приятелем, чтобы обчистить его.
    - Я ему объясню.
    - Ну его к черту! Пошли в амбар! Он не заслужил хорошего общества.
    - Он всю ночь не уснет, если будет знать, что мы тут.
    - И пусть его умрет со страху.
    - Но ведь тогда некому будет накормить нас.
    Это подействовало на Лоуэна.
    Отворилось слуховое окно над дверью.
    - Что вам нужно? - сказал старик, высунув из окна винтовку.
    - Нам-то ничего, а вам, видно, нужен кролик! - закричал Ларри Лоуэн и принялся прыгать взад и вперед, как заяц, и дог, изумленный и заинтересованный, прыгал за ним.
    - Ну же, ну, стреляйте! Не может же кролик сидеть тут до утра.
    - Шевелите мозгами, старина, - сказал Маркэнд. - Разве мы похожи на воров?
    Они ели поджаренную ветчину, тыквенный пирог, картофель, ржаной хлеб, густо намазанный соленым маслом, пили сладкий сидр.
    - Моя жена, - говорил старый фермер, - пока не слегла в постель, великая была мастерица стряпать.
    И Маркэнд понял, что в этом доме-гробнице изобилие пищи составляло часть ритуала. Лоуэн продолжал поддразнивать старика, не сразу находившего ответ.
    - А циклонный налог вы уже уплатили?
    - Циклонный налог? Это что такое?
    - Плохо, плохо, если не уплатили. Вы знаете, ведь теперь изобрели способ управлять циклонами. Вот кто уплатил циклонный налог, от того циклон будут отгонять и напускать на тех, кто не уплатил.
    - Моя жена, - говорил старик, - весь дом переделала, как пришла в него новобрачной. Раньше он неказист был, мой дом. А она любила красивые вещи. Она сама была красивая...
    - За что же вы любили ее? - спрашивал Лоуэн. - За то, что она была красивая, или за то, что она была ваша?
    Старика бросило в дрожь.
    - Когда она слегла, - он обращался к одному Маркэнду, - все осталось, как раньше. Она во всем требовала порядка. И волосы причесывала всегда, точно в церковь собиралась.
    - Бьюсь об заклад, что ваша жена не так уж вас обожала; разве что тогда вы были совсем другой, - сказал Лоуэн.
    - Я заботился о ней... Я ей покупал красивые шали, чтобы она могла кутаться в них, лежа в постели.
    - Это-то верно, - сказал Лоуэн, - когда она заболела, вы о ней заботились. А вот когда она была молодая и здоровая, что вы делали или что вы забывали делать?!
    Старик лишь смутно догадывался, о чем говорит Лоуэн, и не обращал на него поэтому большого внимания; он продолжал рассказывать. Но Маркэнду стало не по себе: куда же девалась его симпатия к трогательно преданному старику? Почему в нем вызывал симпатию и зависть Лоуэн, "революционер-бродяга", как он себя называл, - человек, так грубо нарушавший законы благодарности и уважения к старшим?..
    Да, Лоуэн нравился ему. Но при чем здесь эта дымная комната, в которой он сидит? Здесь воздух спертый, как в доме старого фермера, а пахнет еще хуже, и никому не приходит в голову отворить окно. Воздух такой спертый, что вот-вот взорвется.
    Вуд ни разу не сел, ни разу не снял свою широкополую черную шляпу. Время от времени он бросал на Маркэнда косой взгляд. Вуд направлялся на Западное побережье из Патерсона, Нью-Джерси, где он провел успешную забастовку на шелкопрядильных фабриках и отсидел за это в тюрьме. В комнате разговор шел о борьбе шахтеров Лэнюса. Каждый из шести присутствовавших канзасцев обращался только к Полю Вуду, но он ничего не отвечал, слушал и продолжал молчать. Тревожился ли он об их деле? Он напоминал Маркэнду большого искалеченного мальчишку; значит, наверно, тревожился. То, что говорили о лэнюсской забастовке, не доходило до Маркэнда; он понимал каждое слово, но не мог схватить суть. Вдруг Вуд спросил Маркэнда:
    - Вы умеете править автомобилем?
    - Да, - сказал Маркэнд; его изумило, что этот большой человек помнит об его присутствии.
    Разговор продолжался, дым становился все гуще.
    Вуд вытащил из кармана серебряные часы.
    - Ну, прощайте пока, - сказал он. А потом посмотрел на Маркэнда. Маркэнда сразу бросило в жар и в холод. Может, это был чисто зрительный эффект, результат физического недостатка, но глаза Поля Вуда, казалось, смотрели на него и в то же время сквозь него, словно его вовсе тут и не было. "Ну ты, франт, - говорили эти глаза, - ты что ж, действительно с нами?.. Это, впрочем, неважно, с нами ты или нет. Неважно, ты ли, другой ли".
    Гру проводил Вуда в переднюю. Вскоре он возвратился, в первый раз улыбнулся Маркэнду и положил ему руку на плечо.
    - Вот, товарищ, нашлась для вас работа. Дело, правда, пустяковое, но несколько дней сумеете на нем перебиться, а если вы справитесь, может быть, подвернется и еще что-нибудь. Трое из наших ребят должны завтра попасть в Лэнюс. Поездом им не годится ехать, пешком далеко. У нас есть автомобиль, вот вы и повезете их.
    - Надеюсь, приятель мой Лоуэн тоже едет?
    - Только не я, - протянул Лоуэн. Он молча сидел в углу с тех самых пор, как Вуд вошел в комнату. Он был влюблен, как все юноши, и его сердце принадлежало этому человеку, который пришел из шахт Монтаны, из тюрем, из-под пуль и побоев стрелковой охраны, чтобы вывести рабочих из глухих стен старого мира навстречу новому. Он просидел весь вечер в молчаливом благоговении. Но сейчас его непочтительная натура дала себе волю. Шахтеры - народ не по мне: уж очень у них работа постоянная. Мне кое-кто из ребят в Лэнюсе говорил, что они сто пятьдесят дней в году проводят под землей. Это дело не по мне. Я иду вслед за жатвой, если она не слишком быстро подвигается вперед.
    И Маркэнд увидел, что их немедленная и бесповоротная разлука принимается Лоуэном без всякого огорчения. Даже дружба, если она требовала длительной привязанности к товарищу, казалась Ларри Лоуэну проявлением собственничества и потому проклятьем. Товарищеская приязнь, легкая, как воздух, соединяла их в прерии. А теперь - до свидания, и всего доброго.
    Маркэнд вел "форд" (должно быть, один из первых, выпущенных в Детройте) по дороге в Лэнюс. Чем дальше от него отходили беседы у журчащего ручья в прерии и за столом старого фермера, тем меньше ему нравилась эта "революция", которую раньше он воспринимал как часть звонкого хохота Ларри. Чем стала она, когда холодные прищуренные глаза Вуда сменили озорные глаза Ларри? Чем была она здесь, в машине с тремя угрюмыми пассажирами? Человек, сидевший рядом с ним, был таким крепким на вид, что, казалось, мог бы грызть гвозди (голова его по форме напоминала пушечное ядро, и спутники называли его Кэннон Болл) [cannon-ball - пушечное ядро (англ.)], но, несмотря на это, он беспрестанно повторял: "Осторожнее, не нужно торопиться. Не налететь бы на что-нибудь" - точно слабонервная старуха.
    - Вы первый раз едете в автомобиле? - попробовал поддразнить его Маркэнд.
    Но тот нахмурился и ничего не ответил.
    Показался Лэнюс - куча унылого вида домишек в кругу шахтных копров и груд шлака. Они остановились на главной улице, перед бильярдной "Эксцельсиор".
    - Ждите здесь, - сказал Кэннон Болл, - и не уходите от автомобиля. Если выскочит кто-нибудь из помощников шерифа с винтовками, помните: вы таксист из Централии, и не их чертово дело, зачем вы тут. Кричите, ругайтесь, вас они не могут тронуть. - Он мотнул своей круглой головой спутникам, сидевшим сзади, и все трое вошли в бильярдную.
    Город был глухо пульсирующей опухолью на теле прерии. Маркэнд чувствовал его напряженное давление. Всюду по двое, по трое слонялись люди. У одних были винтовки, другие, большей частью те, что расхаживали парами, имели револьверы. Большинство вооруженных винтовками были долговязые длинноголовые парни; у многих на кепках торчали приспособления для шахтерской лампочки. Они казались растерянными. Кольт у пояса носили помощники окружного шерифа, фактически - наемные убийцы и профессиональные штрейкбрехеры на жалованье у шахтовладельцев. Их лица резко отличались от лиц шахтеров: гладкие, невыразительные, очень мало человеческие, слишком тупые для удивления или даже испуга. Кое-кто из них подошел ближе, поглядывая на незнакомый автомобиль, но Маркэнда они не трогали. На мрачной улице попадались и прохожие - женщины с узелками, мужчины, одетые по-городскому. Это были торговцы и их жены, жившие за счет шахт и шахтеров. Они шли торопливым шагом, точно ожидали, что мостовая вот-вот взорвется под их ногами.
    Кэннон Болл вышел на улицу вместе с незнакомым человеком в шапке шахтера и с винтовкой в руке. Они поехали к городской окраине, свернули в переулок и остановились у амбара, скрытого за высокой изгородью. Пока Маркэнд сидел за рулем, его пассажиры подняли заднее сиденье и вытащили несколько деревянных ящиков.
    - Что это? - спросил Маркэнд.
    Кэннон Болл не отвечал; вместе со своими спутниками он перенес ящики в амбар и запер их там.
    - Я спрашиваю, что я перевозил, - повторил Маркэнд.
    - Вы лучше спросили бы, как вам удрать до взрыва, - сказал Кэннон Болл.
    - Это динамит?
    - А хотя бы и так?
    Маркэнд соскочил на землю, и оба его спутника тотчас же подошли к нему.
    - Это нечестно. Я не давал согласия перевозить динамит.
    - Ах, извините! Мы и не знали, что стачкой руководите вы.
    - Значит, вы хотите взорвать шахты?
    Человек с винтовкой улыбнулся; он был умнее Кэннона Болла и понял, что Маркэнд не только возмущен, но и озадачен; этот слабак шуму не поднимет.
    - Нет, - сказал он, - мы собираемся выпалить в небо молитвой о мире и добром согласии.
    - Можете передать своим товарищам, что они бесчестные люди, - сказал Маркэнд. - Вы не имели права нанимать меня, не сказав, что я должен буду делать. Я твердо намерен...
    - Что?! - зарычал Кэннон Болл, в то время как шахтер хладнокровно вскинул к плечу винтовку.
    - Не беспокойтесь, - сказал Маркэнд. - Я ничего не расскажу.
    Он пошел прочь. Он не был ни на чьей стороне, и от этого ему стало грустно. Он пошел назад, на главную улицу. - Да, здесь идет борьба. - Он видел это. Каждый человек в городе был либо на той, либо на другой стороне. И различить их было нетрудно. На одной стороне - медлительные кряжистые парни с винтовками, слоняющиеся у бильярдных, топчущиеся на мостовой. На другой - лавочники, помощники шерифа, жены торговцев (а где жены шахтеров?). - С кем же я? С безучастными помощниками шерифа; с запуганными женщинами, вышедшими купить бараньих котлет; с клерками. - Это было ему неприятно. Но другая сторона обманом вовлекла его в свои дела. Сам того не зная, он перевозил взрывчатые вещества, рискуя попасть в тюрьму в случае неудачи. Ему вспомнился двойной взгляд Вуда - на него и сквозь пего... Недостаток уважения к личности, конечно; но этот Вуд боролся с голодом; а разве голод и нужда уважают личность?
    Маркэнд вошел в бильярдную "Эксцельсиор". С десяток шахтеров, молодых и стариков, сидели за столиками и у стойки, в глубине комнаты. У Маркэнда было несколько долларов, которые еще в Централии уплатил ему Гру; он спросил кружку пива (запрещенного) и потягивал горьковатую жидкость, наблюдая за посетителями. Они нравились ему. Они так спокойно играли и разговаривали. Они, казалось, искренне любили друг друга. В них одновременно чувствовались и сила, и мягкость. И это шахтеры? Их не смущало присутствие постороннего человека, как будто они ни в чем не были повинны и им нечего было скрывать. Знают ли эти смирные парни о динамите? Что думают они о своих вождях... о Вуде, Кэнноне Болле, хитром Стиве Гру? Все это было для Маркэнда загадкой. - Вот люди, к которым жизнь жестока: у них бледные лица, впалые щеки, их крупные тела потеряли упругость юности. Но им самим чужда жестокость. - Маркэнд чувствовал, что в посетителях ресторанов близ Уолл-стрит, где он обычно завтракал днем, жестокости гораздо больше. - Не потому ли они выбирают своими вождями жестоких людей? Видимо, их врожденная мягкость страдает от недостатка жестокости и нуждается в ней... Динамит? - Маркэнд почувствовал себя виноватым, словно он держал сторону... всю свою жизнь держал сторону, противную этим шахтерам. - Беспомощность и динамит идут рука об руку.
    Он заплатил за пиво и вышел. Он не был ни на чьей стороне, и ему было грустно.
    Городская гостиница представляла собой двухэтажный ящик, наполовину из кирпича и чуть ли не наполовину из сажи. В конце коридора была столовая длинная стойка, у которой присел Маркэнд, и несколько столиков по сторонам. Рядом с Маркэндом сидели два помощника шерифа, выложив кобуры на стойку рядом со своими приборами. Остальные, по виду, были торговцы и коммивояжеры.
    Оба помощника уже успели подвыпить.
    - Не дают нам повода, сволочи. Ничего не делают. Никак не начнешь, сказал один из них.
    - А вы о чем думаете? - огрызнулся местный лавочник из-за соседнего стола. - Ждете, пока они взорвут город, что ли?
    - Вот-вот, - подхватил второй помощник.
    - Вам бы надо всех забастовщиков, до одного, выгнать из города.
    - А как же это можно? - спросил молодой коммивояжер, по-видимому еврей, из-за дальнего конца стойки. - Они ведь живут здесь. Здесь их дом.
    - Дом! Живут здесь! - насмешливо повторил лавочник. - Они живут в домах компании и кругом должны ей. Живут, как свиньи. Ленивая сволочь! Что ни шахтер, то бездельник.
    - Допустим, - спорил еврей. - Но чем был бы Лэнюс, если б не шахты?
    - Нужно было построить им бараки за городом, - сказал лавочник, - как на Юге для каторжников. А кругом проволочную изгородь, и пустить по ней ток.
    - Ввотт этто здорово, ччерт их побери. - Один из помощников шерифа даже сплюнул от восхищения.
    - А чего они, собственно, хотят? - спросил другой коммивояжер, в заключение своей трапезы ковырявший во рту золотой зубочисткой.
    - Увеличения зарплаты. И потом, чтобы им платили деньгами, а не бонами компании. - Это сказал официант, и таким тоном, словно он считал требования горняков почти справедливыми.
    - Хорошенькое дело! - вмешался лавочник. - А может ли компания пойти на это? Разве шахты дают прибыль? Ничуть. От них один убыток. Только шахтеры и получают, что им причитается. Вот, к примеру, Мортону Лоуренсу, одному из самых крупных шахтовладельцев, можно сказать, почти целиком принадлежит Муч-Майн. Я был у него прошлый месяц в его загородном доме - роскошный дом на Миссури, - и он мне сказал: "Пролл, говорит, да я бы хоть сейчас прикрыл копи в Лэнюсе, только мне не хочется оставлять столько народу без работы. Эти шахты каждый год стоят нам уйму денег..." Скажут они ему спасибо, как же! А если им платить не бонами, по которым они у нас в лавке могут забирать все, что надо, - они пропьют все до нитки.
    - Ввот этто прравильно, - сказал помощник шерифа и приложился к своей фляжке.
    - Все они лентяи, - заявила служанка, худая черноволосая девица. Никто больше ста дней в году не проводит в шахтах, а остальное время только и знают, что на бильярде играть да цветочки разводить.
    - Ввот, - закричал помощник, - этто прравильно!
    - Видно, они действительно ненадежный народ, - сказал еврей. - И буяны, наверно? - Он пытливо поглядел на служанку и помощников шерифа.
    - Шахтеры у нас были бы ничего, - заговорил в первый раз человек, сидевший в углу напротив еврея (по виду он был похож на церковного старосту), - если бы не эти безбожные агитаторы из иностранцев, что приезжают сюда сеять смуту. Эти ИРМ.
    - Верно, - сказал лавочник.
    - Все жиды из Европы да из Нью-Йорка, - прибавила служанка.
    Еврей-коммивояжер вздрогнул и сладко улыбнулся ей:
    - Принесите-ка мне еще кусочек этого чудного пирога, милочка моя.
    - Наши ребятки, может, и ленивы, - продолжал церковный староста, - по смутьянами они не были, пока иностранные агитаторы...
    Второй помощник шерифа вдруг сорвался с места.
    - Именно! Паршивые жиды из Германии и России. Мы им покажем! Мы их быстро выучим по-американски!
    - Ну, их-то вы не имеете права выгнать из города, - сказал спокойно лавочник. - Через месяц они вернутся назад, вот и все.
    - Ногами вперед в крайнем случае, - сказал менее пьяный помощник шерифа.
    Дэвид Маркэнд снова идет по прерии. В гостинице он слышал случайно, что от Лэнюса всего два часа езды - около сорока миль - до Мельвилля. Он вспомнил письмо Кристины: "Я написала брату о вашем приезде". И вот он идет в Мельвилль... Стремится в Мельвилль. Серое небо низко, сырой ветер дует с востока. Он думает о своем доме, что на Востоке; и по холодной сырости, обдувающей лицо, определяет направление. Что стало с ним за этот месяц, с тех пор как Дебора покинула его? Неделю не бритая щетина не скрывает глубоких морщин на полных прежде щеках; глаза слегка налиты кровью; фланелевая рубашка не первой свежести, хоть на ней и не заметно пятен; брюки и ботинки в грязи. Тяжелым шагом он бредет по бурой равнине, расстилающейся перед ним точно стоячее море, сквозь гущу которого трудно пробираться. Что стало с ним за этот месяц? Он думает о Деборе, о том, что он дал ей и что она теперь дает ему, о Стэне. - Неужели из-за дружбы со мной Стэн тоже попал в беду? - Он чувствует, что Стэну пришлось страдать; когда его мысли обращаются к Стэну, они как-то растекаются, хотя ему не приходит в голову, что Стэн умер. Он думает о Тони; его умерший сын идет за ним по прерии. О ребенке, еще не рожденном, зачатом в миг его разлуки с Элен (Значит, нет разлуки?), об Айрин. О "Конфетке" и Нунане, о Ларри Лоуэне, и Поле Вуде, и динамите, и горняках, о помощниках шерифа и лавочниках... Какой хаос! Прах человечества кружит по прерии, бурно взлетает, рассыпается, исчезает. А он? - Что же, я ушел от Элен, чтобы ласкать Айрин? Бросил "Дин и Кo", чтобы работать в подпольном баре? Как просто все в прерии! Сегодня она вся - золото в лучах солнца, завтра она вся - мрак под тенью туч. Сегодня ее засевают, завтра снимают урожай. Но в вихрях человеческого праха, носящихся по прерии, есть нечто большее, чем он может увидеть. В бессмысленном хаосе страстей, царящем среди людей, и в каждом человеке есть свой круговорот, и притом куда более сложный, чем движение земли и неба. Не меньше, а _безгранично_ обширнее... Круговорот человеческих страстей... Маркэнд знает это. Вот почему движения людей кажутся рваными, мелкими и несоразмерными среди безмятежной прерии: потому что он видит только урывками, глаз его не в силах охватить целого. Его кругозора хватает на то, чтобы вместить прерию, да, вместить землю, вращающуюся в звездном небе, и солнце, и плеяды солнц; но его кругозора не хватает, чтобы вместить круговорот человеческих страстей. Какая астрономия открыла ему, что и у человека есть свой круговорот?.. Он знает, что за пределами его взгляда существует общий для всего человечества порядок и что ему подчинены нелепые отрывистые движения всех людей, с которыми ему приходилось встречаться, потому что и он, и его безотчетные движения тоже подчинены этому порядку. Он знает это, как знает самого себя - усталое грязное человеческое существо, затерянное в канзасских равнинах; он знает это внутренним чувством, подобно тому как ощущаешь свои руки, болтающиеся вдоль туловища, и свои глаза, которые касаются равнины и облака. Он не видит смысла в своих поступках, начиная с ухода из дому; но он знает, что смысл есть. И ему приходит в голову, что он должен идти вперед не так слепо; должен начать видеть и найти смысл. Имя этому прозрению - судьба. Судьба, все еще издали, коснулась человека, в смятении остановившегося посреди прерии.
    Утро нового дня застает Маркэнда в Мельвилле. С невидящими глазами он идет вдоль широкой, обсаженной вязами улицы, где по обе стороны на желтых лужайках присели нарядные домики. Он останавливается перед одним домом, похожим на все остальные... коричневый деревянный коттедж с верандой, с эркером. Он идет к двери и на эмалированной дощечке читает: Филип Двеллинг. Он стучится. Он слышит шаги, и дверь открывается. Перед ним стоит Кристина.
    2. ЭЛЕН
    В спальне было слишком жарко, когда она вошла (зимняя оттепель, Марта вспотеет, воспаление легких). Элен Маркэнд распахнула настежь оба окна. Сырой декабрь холодом обдал ее шею; она спокойно стояла, подставляя напору влажного ветра свою набухшую грудь под домашним халатом, свой тугой, как барабан, живот; подставляя себя грохоту поездов, суетне толпы Третьей авеню, отделенной от нее всего лишь сотнею ярдов. - Я еще не купила рождественских подарков Марте... - Она закрыла окно и села на свою постель. Слишком жарким или слишком холодным прикосновением внешний мир вторгался в нее. Она сознавала это, и вторжение мира было ей приятно; оно подчеркивало сладостную наполненность ее тела. Голос Марты (она только что вернулась из школы) смехом раскатился по холлу; но это вторжение неприятно отозвалось в Элен. - Марта может смеяться, потому что ей удалось освободиться от смерти Тони, от отсутствия отца, от матери. Только ты (она ощущала, как оно, ее дитя, трепещет в ней, чудесно близкое и в то же время существующее отдельно, точно совершенный любовник) - не свободно. Но жить ли тебе или умереть, твое рождение будет началом твоей свободы. - В своей теплой комнате Элен жила наедине со своим телом. Она никогда не знала его прежде; она только пользовалась им, ухаживала за ним, доставляла ему умеренные наслаждения. Теперь, после смерти Тони, она узнала его. Она узнала свои ноги, для которых слишком велико бремя ее живота, похожего на большой распустившийся цветок на тонком стебле. Она узнала свои плечи, руки и голову, лепестки этого цветка. Тридцать лет она видела свое тело; теперь она видит его совершенно иначе. Она сидела на постели в мечтательной истоме. Снова смех Марты: Марта отправилась на кухню за своей чашкой молока и ломтем хлеба, намазанного джемом. - Разве ты не хочешь, чтобы она смеялась? Ты еще не купила ей подарка. Может быть, оттого, что в это рождество ты ничего не можешь подарить Тони и Дэвиду? Ты постоянно заботишься о Марте: неужели за тревогой о ее здоровье кроется ненависть к ее смеху? - Элен забывает о сладостной уверенности, живущей в ее теле. Может быть, Марте, уязвимой потому, что она здесь (Я ведь люблю ее!), ты мстишь за Дэвида и Тони, неуязвимых потому, что их здесь нет? Смейся, Марта, чтобы освободиться от меня.
    Элен встает с постели. Рядом - постель Дэвида; вот уже восемь месяцев он не спит в ней. Элен сбрасывает халат, стягивает бандажом отяжелевшее тело, надевает платье. У последней ступеньки она медлит. - Войти, поцеловать ее? Смеющийся рот Марты, полный крошек и джема... - Она решает: нет.
    Церковь стоит на Лексингтон-авеню, сравнительно тихой улице; Элен выбирает путь по Третьей авеню; она хочет пройти в тени эстакады надземки, где люди кишат, как грибки плесени в погребе. Бледные лица женщин. Каждая из них достойнее меня; у нее есть муж, которого она сумела удержать... - Мальчики со своими матерями. - Каждый ближе ко мне телесно, чем мой умерший сын... - Церковь пуста. Готические колонны, священные и враждебные, вздымаются из ее плоти. Снова Элен ощущает свое тело близким и реальным потому, что оно содрогнулось. - Разве я пришла сюда, чтобы разрушить власть церкви надо мною?.. - Но ее тело нечестиво: оно знает сладкие и святотатственные тайны; никакими добрыми делами не освятить вновь тела жены, покинутой мужем.
    Она подошла к исповедальне у боковой стены. Здесь полумрак; сквозь цветные стекла вверху не льется мелодичный свет. Она звонит, не прочтя даже имени священника у затворенного окошка. Она склоняет колени перед исповедальней...
    Телу ее больно от твердого дерева, и, ожидая появления священника, она думает о том, что последние два месяца она была счастлива. - _Скорее! Беги отсюда_! Хочется быть счастливой еще немножко. Ах, в этом все дело: "еще немножко". Скоро родится твои ребенок, скоро счастье обречено на гибель. Ты готовишься к гибели. И все-таки - еще немножко быть счастливой. Ощущая в теле боль от непривычного стояния на коленях, Элен начинает понимать свое счастье. Смерть сына, вслед за ужасным, безмолвным летом без Дэвида, создала тот мир страданий, в котором она жила всем своим существом; она замкнулась в страдании, непроницаемо окружавшем ее со всех сторон. Но страдание может дать счастье, если оно предельно; счастья нет в незавершенности. И когда она почувствовала, что вместе с ней в непроницаемой тюрьме живет дитя, трепетно бьющееся в ее плоти, счастье перешло в экстаз... - Если бы еще хоть немножко. _Скорее беги отсюда_, пока священник не разрешил тебя от твоего счастья.
    Элен задумалась о своем прошлом - и тем уже открыла доступ внешнему миру. Ничего подобного с ней не было, когда она носила Тони и Марту. Разумной, нормальной женщиной была она тогда, смеялась над прихотями беременных. - Священник силой вернет тебя в этот разумный мир. Рождением ребенка ты обречена вернуться... - Щеки Элен мокры от слез. - Зачем мне понадобилось прийти сюда? - Окошечко открывается...
    Два священника беседуют в библиотеке в облаке сигарного дыма. Один еще молод; у него круглая гладкая голова над каплуньей грудью и мохнатые брови над холодным взглядом. Другой - человек лет пятидесяти; по его осанке можно догадаться, что он высокого роста и ходит сутулясь; в его склоненной голове скрыто богатство ума, ширь кругозора. Под орлиным носом губы его постоянно дрожат, точно бессознательно творят молитвы.
    Они говорят о смене епископов в своей епархии, с осторожностью высказываются о людях (так как люди, облеченные властью, опасны), свободно - об идеях (так как церковь допускает бесконечное разнообразие толкований).
    - Я уверен, что будет Дейли, - говорит молодой священник.
    - Не думаю. Назначат Ленгдона.
    - За Дейли пятьдесят верующих против одного за Ленгдона.
    - Я это знаю.
    - Вы думаете, что кардинал Джойс и монсеньор Гарсон этого не знают?
    - Знают, конечно. Но они знают и достоинства Ленгдона. И эти достоинства дают ему перевес.
    - Перевес над толпами, которые идут за Дейли?
    - Без сомнения, - сказал старший священник.
    Молодой священник сделал глубокую затяжку. Он не любил старшего; он разговаривал с ним сейчас потому, что больше разговаривать было не с кем и пришлось бы заняться ненавистным чтением скучных журналов и еще более скучных книг.
    - Я вас не понимаю, - сказал он.
    - Решающим фактором, - сказал старший священник, - будет не количество людей, а размеры недвижимости. Или, если вам больше нравится, количество долларов. Причина общепонятна. Ленгдон представляет головку нашего прихода - богачей. Дейли обслуживает его туловище - бедноту. Но Парк-авеню растет с востока. Может быть, капитал Нью-Йорка придет и поселится в грязных улицах нашего приречья. Я полагаю так на основании недавно появившейся статьи Энкельштейна, уполномоченного по недвижимости, и того, что я слышал от Госса и юриста Реннарда. Теперь вам ясно?
    - Не совсем, - буркнул молодой священник.
    - Дорогой мой друг, в чем горе нашей церкви в Нью-Йорке? За ней стоят толпы - это верно. Но разве есть могущество у толпы? Мы слабы потому, что в правящем классе наше влияние слабо. Церковь бессильна, когда власть над хозяевами утрачена и ей остается один лишь народ... бессильна оказать помощь и поддержку народу. Ради толп, которые любят Дейли, мы должны завоевать правящий класс, который прислушивается к Ленгдону. Вы думаете, этого кардинал не знает? С назначением Ленгдона может резко увеличиться число вновь обращенных в нашей церкви святого Варфоломея - там, где каждому обращенному цена гораздо больше.
    Звенит колокольчик в исповедальне. Молодой священник облегченно вздыхает: "Это вам" - и перекатывает сигару в другой угол круглого влажного рта. Собеседник довел его до нестерпимого раздражения; разглагольствовал бы лучше о своей теологии, знанием которой он славится.
    Старший священник тушит окурок сигары и встает.
    - Слава богу, - говорит он, - мы можем завоевать власть над толпой. Если на месте трущоб построить дома для богачей... и если Ленгдон станет епископом... - Он исчезает за дверью.
    - Благословите меня, отец мой, ибо я согрешила, - говорит Элен у окошечка исповедальни. Она смутно различает худое лицо, раскачивающееся в такт благословению. - Я давно не исповедовалась и не причащалась. Два месяца уже. Перестала вскоре после смерти моего мальчика. Мне вдруг стало все равно, любит меня бог или нет. Любовь его была новой для меня. Я всего год как пришла к церкви. Я не знала его любви и не думала о ней. А теперь вот знаю, но мне опять все равно.
    - Подумайте получше, - сказал священник, - отчего вы воздерживались от причастия. Это пока не причины.
    - Верно. Может, я не хотела утешения? И когда я думала о церкви, мне сразу делалось стыдно.
    - Вы знаете, когда мы попадаем во власть окамененного нечувствия, церковь предписывает нам искать помощи в святом причастии. Забудьте всякое помышление житейское, забудьте все тревоги и не носитесь со своими чувствами, ибо это мешает божественной благодати.
    - Но когда я поняла, что не хочу утешения, я стала в этом упорствовать. И, осознав свой грех, как жажду самоубийства, почувствовала себя недостойной. И чем больше чувствовала себя недостойной, тем больше упорствовала.
    - Чувство собственной недостойности не отчуждает христианина от тела Христова. Кто из нас достоин? Мы приемлем тело Христово не потому, что достойны его принять, но потому, что господь любит нас и сострадает нам в нужде нашей. Дочь моя, вы еще не поняли причин вашего воздержания. Ищите глубже!
    - Я ищу, - сказала Элен. - Я стараюсь доискаться. Я не причащалась... потому что мне открывалось... что-то другое. Я не хорохорилась, нет, и дело не только в том, что мне стало безразлично мое спасение. Мне вдруг начало открываться счастье. Как это объяснить? Я и сама-то не понимаю. Я жду ребенка, третьего ребенка. Старший мой умер. В ту ночь, когда я понесла, восемь месяцев назад, муж мой ушел от меня, бросил меня; больше я его не видела. Я была тогда мужественна, святой отец. Христос помог мне. "На тебя все упования мои" - эта мысль была мне как хлеб насущный. У меня были мои дети - сын и дочь. И вот, когда я несколько месяцев прождала мужа, когда умер Тони, - она уже почти шептала, - тогда умерла и моя душа. Я не смогла принять этого дара Иисусова. Я исповедовалась и ходила к причастию, но я не хотела. Я не хотела господней милости, раз он отнял у меня сына. Душа моя пошла своим путем, и скоро я поняла, что я счастлива. Я сама себе стала богом. Я перестала бороться, я отстранилась. - Она секунду помолчала. - Сказать ли, что я стала просто плотью?.. И от меня осталась лишь плотская женщина, вынашивающая дитя и живущая тем, что она питает его?
    - Мы подошли к самой сути, - сказал священник. - Говорите же.
    - Это такой восторг, - голос ее был ясен, - какого я не ведала прежде. Наверное, надо, чтоб разум и душу твою убило горе, чтобы такое познать. Это как любовь, как страсть. Да, это как телесный восторг. Как вечно длящаяся ласка...
    - А пришли вы сейчас оттого, что она прекратилась?.. Ребенок ведь родился, да?
    - Нет, святой отец, он все еще во мне, - тихо проговорила Элен.
    - Значит, вы Пришли, оттого что каетесь?
    - Нет, по-моему. Может, я пришла от страха. Ведь сладкое объятие прервется. Но это не раскаяние, нет. Ребенок родится, и я останусь без него. Это страх! Снова меня поглотит мир боли; уже поглощает. Я боюсь, говорила Элен. - Я и эту любовь утрачу, как утрачивала любовь прежде. Тони умер, Марта хохочет, и я ненавижу ее хохот. Я пришла от страха, я больше не могу его вынести. Даже придя сюда, я грешу.
    - Но пришли же вы все-таки...
    - Но пришла-то я...
    - Ваш приход сюда так же истинен, как ваше телесное счастье, как ваши телесные страхи.
    - Но если я пришла не оттого, что жажду благодати, нуждаюсь в отпущении грехов...
    - Если на брении вырастет роза, какой же безумец скажет, что брение это только навоз? Не судите себя, дочь моя; это дерзость и безумие. Судя себя, вы копаетесь в себе и отыскиваете всему одну какую-то частную причину, а ведь вся жизнь наша... и господь... причина тому, что мы здесь. Продолжайте. Но знайте, что природа греха непроста. Грех - это потеря благодати; стало быть, содержание всякого грешного поступка - не сам грех, ибо грех - понятие отрицательное. Что бы ни привело вас сюда, но здесь вы стоите перед богом. Это так же верно, как то, что привел вас сюда страх... или какие бы то ни было еще дурные побуждения...
    - Аминь, отец мой.
    - Продолжайте же вашу исповедь. Но не вдавайтесь в подробности относительно того, что привело вас к ней. Вы сами не знаете, отчего вы здесь. И предоставьте мне донести грехи ваши до господа, и пусть он прибегнет к обычным своим средствам, дабы вернуть вашей душе жажду покаяния и отпущения грехов.
    - Да, наконец-то я вижу, какой грех больше всего мучит меня. Я охладела к дочери. Я почти возненавидела ее. Наверное, потому, что она отвлекает меня от той тайной радости моего тела...
    - Непременно надо искать причины?
    - Отец мой, я ничего не могу с этим поделать. Ведь только так мне открывается, до чего я грешна.
    - Понимаю.
    - Какую власть взяло надо мной мое тело! Я никогда его прежде не тешила; а теперь оно бунтует даже против того, что я здесь и преклоняю колена. Оно питалось моим горем, чтоб одержать верх надо мной! Тело, отец мой, знало радость с моим мужем. Но когда был он, оно было не одно. А теперь оно одно в своей радости. Нерожденное дитя - только часть его. А Марта оказалась лишней.
    - Говорите же, говорите, - сказал священник.
    - И я согрешила против Дэвида... так зовут мужа. Я больше мучилась из-за того, что он меня бросил, чем жалела его за то, что ему пришлось меня бросить. Разве это любовь? Тут ведь чувство оскорбленной собственницы, а не муки утраченной любви. А потом я стала говорить своему нерожденному ребеночку: "Ты мой, только мой, не его". Я, как ревнивица, не допускала к нему отца. Фрейд усмотрел бы в моем отношении к младенцу кровосмесительную страсть.
    - Кто такой Фрейд?
    - Это один замечательный доктор в Вене.
    - Я не знаю его. А он умный человек. Католик, наверное.
    - Теперь я поняла, отец мой, - все, что я получила от Дэвида, мне захотелось отнять у пего. Чтоб было только мое. Может, потому что он ушел. Может, потому что я чувствую - несправедливо, но все-таки я это чувствую, - его уход убил нашего мальчика. У Дэвида есть адвокат, когда-то он был самым близким его другом. Я не люблю его, у меня есть причины его не любить. И вот, из-за того, что он друг Дэвида, а не мой друг, я стала с ним любезна, я кокетничаю с ним. Я хочу ему понравиться, заручиться его поддержкой. Против Дэвида? Неужто до того дошло? И еще одно. Муж, когда ушел, оставил этому человеку деньги - на мои нужды. И вот мне хочется получить эти деньги, раз это деньги Дэвида. Не то, что я так уж люблю деньги (я их ведь все равно трачу), но мне надо ими завладеть, раз это деньги Дэвида, завладеть ими вместо него.
    - Говорите, - сказал священник.
    - Это самые тяжкие мои грехи, отец мой. Кроме того самого главного греха, что я не знаю, как мне себя победить.
    Губы у священника чуть дрогнули.
    - Они неотторжимы от моей души, - сказала она, - как глаза от тела. Я не верю, что могу их победить.
    - Дочь моя, вы католичка, хоть я вижу, как глубоко засело в вас ваше прошлое, как сильно влияние на вас жалкого, распущенного, погибшего мира. А раз вы католичка, вы знаете, что никто из нас не может победить грехи своей силой. Только таинственная благодать господня может победить их. Только Христос может возродить нашу волю, чтобы мы воистину захотели их победить.
    - Как это верно!
    - Вот вы говорите, что грехи неотторжимы от вашей души, как глаза от тела. Дочь моя, вы верно говорите. Помните, что грех мешает нам видеть бога. Но вот скажите мне: неужто вы считаете, что по воскресении, если бы глаза ваши были слепы, небесная благодать не исцелила бы их?
    - Понимаю!.. Я снова начинаю видеть нетелесным зрением!
    - Когда вы ждете ребенка?
    - В конце января, святой отец.
    - Уже скоро. Вам, верно, трудно так долго стоять на коленях. Исповедь ваша окончена. Вы нуждаетесь в покаянии, но зачем же мучиться физической болью? Я отпущу вам грехи ваши, а потом можно, если хотите, пойти ко мне домой. Посидите спокойно в кресле, расскажете еще, еще послушаете меня. Ведь я еще много чего могу вам сказать.
    - Лучше я так останусь. Мне даже лучше, что болит тело. Зато дух освобождается... чуточку.
    - Я готов отпустить вам ваши грехи, дочь моя, раз вы сами знаете, что не можете их победить. Верите вы, что Христос может их победить?
    - Верю! Христос победит их, если я захочу. Но как трудно захотеть. Трудно это понять.
    - Тысячи трудностей - еще не основание для сомнений.
    - Я не сомневаюсь. Я верю во Христа, потому что все противоречия жизни, на которые натыкается мой разум, может разрешить только церковь. Моим чувствам и мыслям мир представляется хаосом. Но ведь мир живет, а хаос жить не может. Лишь церковь все упорядочивает и спасает. Я верю.
    - Дочь моя, один святой сказал: "Господь велит мне не допытываться о причинах, почему он зовет меня, по следовать за ним". Другой добрый человек сказал: "Через грех первого человека, Адама, природа пала, и наказание за это перешло на весь род человеческий, так что и сама природа, сотворенная богом доброй и праведной, теперь страдает от грехов и немощи; ибо грех, зароненный Адамом, влечет ее ко злу и низости. Ибо остается в нем лишь ничтожная сила, как бы малая искра, скрытая под пеплом. И это естественный разум". Следуя этому разуму, до того, как прийти к церкви, вы пытались жить хорошо, но у вас ничего не получилось. В свете этого разума вы увидели противоречия жизни... увидели мир, созданный богом для добра, но испорченный; созданный для того, чтобы он служил богу, но служащий сатане; мир, в котором воля человека, данная ему для добра, направлена ко злу. При свете этой малой искры, каковая есть разум и обнаруживает среди тьмы лишь отчаяние и заблуждение, вы пришли к поискам таинственной благодати, которая превышает разум, как пламя костра - слабую, тлеющую в золе искру. Аминь! Но, дочь моя, грехи ваши - обычные, распространенные грехи, это грехи хорошей женщины, долго пытавшейся жить по законам "добродетелей" протестантства. Молитесь ежедневно и еженощно, чтобы господь вам послал желание исполнять не свою волю, но волю другого. В вас мало благодати, оттого что в вас слишком силен рассудок и он мешает благодати. Вы честны. Несмотря на то отношение к дочери, в котором вы каетесь, вы, я убежден, были на деле добры к ней. Несмотря на свое греховное отношение к другу мужа, вы, я убежден, не позволили себе ничего безнравственного. Но знайте, не в рассудке и не в честности наше спасение. Они - лишь служанки благодати. А ваши служанки объявили себя хозяйками в доме и все там перевернули вверх дном. Упражняйтесь в вере, укрепляйтесь в благодати. Вам следует причащаться каждое утро... Вы и об евхаристии рассуждаете и раздумываете?
    - Да! Я сказала себе: из чего может состоять материя, если она движется, живет и даже думает? Почему же чудо пресуществления хлеба и вина в тело и кровь Христову трудней постичь, чем все чудеса вселенной? Ведь, казалось бы, надо, чтоб оно было всего понятней, раз только оно целит и помогает?
    - Такие мысли были бы полезны застылому уму, нуждающемуся в том, чтоб его подхлестнули. Сомненья часто хороши - как соль и приправы - для большей и лучшей сохранности мыслей. Но вам я подобные умствования запрещаю. Вы не Блаженный Августин. Это ведь он не постыдился после всех своих исканий сказать: "Я верую, потому что Христос учит". Вот где мудрость. Настоящий ум сам знает свое место. Знайте и вы свое. Умейте поставить на место собственный ум. У Соломона сказано, что тот, кто ищет бога, будет ослеплен его славою. Ибо дела божий превыше человеческого разумения. Вы в этом сомневаетесь? Значит, ваш разум поистине жалок, как было бы жалко некое тело, вознамерившееся проглотить солнце.
    - Аминь, - сказала Элен.
    - Остерегайтесь бесплодного копания в святейших таинствах, дабы, как столь многие люди и нации, не погрузиться в бездну отчаяния. Вы сочли, будто постигли меру таинства после смерти вашего сына. Вы сочли, будто можете судить о божественной воле. Естественно, что ваша душа почти умерла тогда.
    - Отец мой, вы так поняли меня, словно давным-давно меня знаете.
    - Это Христос вас понял. Он ваш врач. Вы нуждаетесь в помощи врача?
    - Да.
    - Знаете ли вы врача лучш