...Место для Вашей рекламы...
...Место для Вашей рекламы...
...Место для Вашей рекламы...
Скачать fb2
Идеологии не нужны идеалисты

Идеологии не нужны идеалисты


Чаликова Виктория Идеологии не нужны идеалисты

    Виктория ЧАЛИКОВА
    ИДЕОЛОГИИ НЕ НУЖНЫ ИДЕАЛИСТЫ
    Виктория ЧАЛИКОВА - кандидат философских наук, работала в Институте информации по общественным наукам (ИНИОН). Последние годы занималась социокультурной утопией, особенно Дж. Оруэллом. Автор многих статей в специальных и литературных журналах. Скончалась в Гамбурге 18 мая 1991 г.
    Утопия - литературный жанр, утопия - философская идея, утопия - проект лучшего будущего. Но всегда, в любой форме это - попытка приподнять завесу тайны. Во все времена не было тайны более важной и волнующей - что будет завтра? В последние годы внимание к утопии стало особенно напряженным. Человечество, приближающееся к третьему тысячелетию, как будто ищет ответа на свои скопившиеся и порой безысходные "почему?" и "как?". Лихорадочно идет поиск ответов - разумеется, острее всего в нашем отечестве. Многие из нас только что узнали социальную фантастику XX века - это Зазеркалье утопической мечты, где клубятся зловещие тени, громоздятся искаженные, изломанные контуры утопического идеала. Это знакомство изначально окрашено целым спектром нарастающих эмоций, связанных вначале с мучительной переоценкой прошлого, а позже - с разочарованием в перестройке. Мы видим страшные следы утопии в прошлом, и еще страшнее для нас опасение, не впадаем ли мы вновь в утопию в настоящем - не есть ли слово "перестройка" синоним слова "утопия". Для таких тревог имеются основания: сколь далеко мы ни углубимся в историю, не отыщется времени, когда бы в мире не было власти утопического идеала над умами людей, не было утопического жанра в литературе или в фольклоре. Но мы находим в прошлом и времена, когда утопия была, а страха перед ней, агрессии по отношению к ней не было. В старых энциклопедиях писали, что утопия исключительно полезна для молодости, ищущей идеала, но также и для зрелого, умудренного опытом сознания - она утешает, позволяет надеяться, что мир станет лучше. Наши деды и прадеды не поверили бы, что можно бояться утопии и ненавидеть ее. Теперь же распространено убеждение, что фашистский ад, сталинистский ад - это и есть реализованные утопии. Игнацио Силоне, один из знаменитых и первых исследователей тоталитаризма, писал, что каждый, входя в концлагерь, вглядываясь в эти прямые линии, в эту четкость, рациональную продуманность, узнает в них утопический проект - то, о чем мечтали кампанеллы всех времен и народов.
    В сегодняшнем русском печатном слове грозный счет утопии предъявлен откровенно и многократно. Пожалуй, нет ни одной значительной статьи, в которой предаваемое гласности зло не было бы как-то соотнесено с утопизмом. "Реквием по утопии" названа одна из рецензий на платоновский "Чевенгур": "Наверное, и не было времени, когда на разные лады над миром не звучало бы с убежденной страстью фанатика: я гоню вас в рай. Но утопия в человеке бессмертна", - горько пишет автор рецензии. Когда в 1956 году были вскрыты вены истории, хлынувшая кровь немедленно запятнала утопию. Подозрение, что это она, лукавая соблазнительница, виновата во всем, превращалось в убеждение по мере того, как мы все больше и больше читали (курсивом я пытаюсь указать, что тогда это было не занятие, а образ жизни - странный и небезопасный). Входили в ум и сердце позитивистское и экзистенциалистское (знаменательное совпадение!) разоблачения утопии: "Путь к идеалу всегда ведет через колючую проволоку" (Карл Поппер); "Самое страшное в утопиях то, что они сбываются" (Николай Бердяев). Запретная тогда социальная фантастика - Замятин, Булгаков, Платонов, Хаксли, Оруэлл - была проглочена нами в судороге становления этого нового духовного максимализма: утопия должна быть уничтожена как класс, как категория мышления! Интересно, что в это же время подобная установка формировалась и на Западе. Стон "куда девались утопии", заметила, например, одна исследовательница, - исходит от тех, кто тоскует по фашизму или революционаризму... Это убеждение в шестидесятые годы сформировалось и у нас; хуже того, оно распространилось и на культуру. Утопический роман, любая оптимистическая фантазия подпадали под новые табу, под новый запретительный лозунг: утопия должна быть изгнана отовсюду, не только из политического мышления, но также из литературы. В восьмидесятые годы, когда мы стали читать все легально и открыто, - когда нас затопила волна новых разоблачений, приговор утопии был подтвержден. Так возникла своего рода интеллектуальная сверхутопия: проект удаления утопического измерения из сознания человека, из культуры. Обжегжись на молоке утопии, мы стали дуть на воду идеала, мечты и вообще представления о будущем. Опасности, заложенные в утопии, заставили нас пренебречь опасностью абсолютного негативизма, и антиутопическое отрицание незаметно превратилось в норму отношения к действительности. Так мы и умудрились не заметить, что любимый нами Оруэлл - книга которого теперь есть в каждом интеллигентном доме - отнюдь не был антиутопистом. Верно, он описывал мир, превратившийся у него к 1984 году в сплошной концлагерь. Но в ключевой идейной главе романа он доказывает, что катастрофа случилась уже после того, "как утопия была дискредитирована", а это "привело к неслыханному ожесточению и первобытному варварству", поскольку теперь у новой элиты (технократов, бюрократов и социологов) не было необходимости считаться с утопическими инстинктами масс и сдерживать свое властолюбие. В фантастической оруэлловской Океании все слова "утопического ряда" - братство, равенство, свобода - вытравлены из мышления и языка, а мечты и сны о "золотой стране" караются смертью как "мы - слепреступление". Иными словами, Оруэлл предъявляет свой счет не утопии - прагматическому антиутопизму. Подобная неразбериха царит и в нашем отношении к утопическому роману. Братьев Стругацких, типичных "шестидесятников", обвиняют в "коммунистическом утопизме"; восторг, с которым в 1957 году мы приняли утопический роман Ивана Ефремова "Туманность Андромеды", сейчас кажется почти постыдным. Если говорить о самых известных и ученых критиках утопии, таких, как К. Поппер, то они, предъявляя утопии кровавый счет, имеют в виду скорее идеологию, чем литературный жанр. Но где мы найдем сегодня критика утопии, благожелательно относящегося к утопическому роману? В страхе перед революционной идеологией все предают анафеме даже столь невинную разновидность литературы, как путешествия во сне или на машине времени или рассказ выдуманного путешественника о том, как он побывал на прекрасном острове. Этот поворот произошел на границе между первой и второй половинами XX века, когда разразились катастрофы, произошли беспримерные геноциды и во весь рост встал вопрос об источниках бедствий. Отныне любой критик будет называть Мора, Кампанеллу и - через запятую - социальных фантастов в ряду виновных во всех грехах. (Сюда же приспосабливают и Стругацких, и Лема хотя они антиутописты.) Старые энциклопедии доброжелательно писали об утопии потому, видимо, что авторы статей все-таки имели в виду не "утопический проект" - программу устроения будущего общества, - а утопический роман, то есть произведение, в котором фантазия заявлена самим жанром, где предполагается, что речь идет о чем-то несбыточном. Автор такого романа как бы заявляет: "Я не настолько слеп, чтобы полагать написанное правдой; не так глуп, чтобы побуждать людей воспроизвести это в реальности". В роман можно играть, воплотить его в жизнь невозможно. Мы вправе отвести от романистов крайние обвинения, вправе утверждать, что формула: "Утопия - всего лишь лозунг, сопровождающий политический террор" - абсолютно неприложима к литературе. Но отделить литературу от социального проекта наглухо - невозможно. Социально невинных жанров попросту не существует. Хочу напомнить слова великого литературоведа М. М. Бахтина, что жанр - не просто эстетическая категория, а поле ценностного восприятия мира. Бахтин проследил, как историческая эпоха порождала жанр. Роман нельзя было себе представить до определенного века. Он возник, пишет Бахтин ("Эпос и роман"), в средневековье в связи с резким ощущением индивидуализации личности, новым ощущением своей самости, своего права, своей ответственности, претензии личности на самостоятельную и уникальную жизнь. Эта претензия несла в себе серьезный элемент фантазии, и мечты, и воображения, и вызова. В самой природе романного жанра заложено убеждение, что человек может прожить иную жизнь - не запрограммированную его родом, его племенем и реальными условиями, - и человек начинал придумывать эту жизнь. Действие любого романа, даже самого раннего, романа в письмах, происходит в настоящем, от какого лица он бы ни был написан. Но там всегда случается нечто, чего в жизни не бывает, нечто необыкновенно привлекательное. Поэтому роман уже века остается наиболее любимым жанром. Постоянная тяга к роману - таково мое мнение - держится на том, что читатель хочет верить в невозможное, в то, чего с ним никогда не случалось. Ведь роман строится на ирреальных совпадениях, которых в жизни практически не бывает, - но, подчиняясь обаянию искусства, человек начинает верить: небывалое рано или поздно случится. Наступит иное будущее. Отсюда тонкое замечание Бахтина: роман соприроден будущему. У романа и утопии одна природа - и здесь и там дается фора фантазии. В конце концов и "Утопия" Т. Мора - роман; вымысел лежит в его основе это фантазия, скажем, предроман. Поэтому гнев авторов антиутопических трактатов закономерно не минует романа, если даже это невинная фантастическая выдумка. Другое дело, что столь же правомерно говорить о противоположности романа и утопии. Чем дальше развивался роман и чем больше утопия, выходя из жанра утопического путешествия, превращалась в проект "светлого будущего", в наукоподобную концепцию, тем больше она отдалялась от романа, и сегодня как раз можно говорить, что утопия и роман - вещи противоположные. Ныне место утопии как плацдарма для свободной фантазии заступила антиутопия. Это всегда "настоящий" роман: с любовью, приключениями, невозможными совпадениями. Ее герои живут в приземленном, человеческом мире, в отличие от условного мира утопии. Антиутопические романы как бы имитируют жизнь в ее наиболее драматических и трагических изломах. В них есть то, что современному человеку необходимо: ирония, сатира, карикатура. Поэтому их успех огромен, и можно бы говорить о том, что одновременно с идеологическим восстанием против утопии произошло эстетическое торжество антиутопии как литературного жанра. Мы видим это в современной фантастике: утопических вещей там практически нет. Но в 50-е, и в 60-е годы, и особенно в 80-е мы были не в состоянии увидеть все это. Мы были - да и остаемся - в слишком сильном возбуждении, чтобы воспринять безусловный скептицизм и трагический идеализм Платонова как единое целое, как начала, дополняющие друг друга. Мы не смогли заметить, что если Замятин шел от утопии к антиутопии, то Хаксли двигался в обратном направлении и, высмеяв в 30-х годах "прекрасный новый мир", спустя двадцатилетие воспел новые идеальные миры в романах "Остров" и "Врата восприятия". Все это было нам "ни к чему". Оказывается, и в общественном сознании действуют психологические уловки индивидуального: разозлись - и успокоишься. Суд над утопией всех как-то успокоил и упорядочил, задал направление "общепринятой интеллигентской" ориентации: не на будущее, а на прошлое, не на фантазию, а на память. Нужно ли доказывать и естественность, и плодотворность для нашего общества такой установки? Но с годами ясно обозначилась ее ущербность: мы долго и дружно смеялись над лозунгом "Все впереди!" и вдруг услышали, что смех звучит неприятно и угрожающе; почувствовали, что лозунг "Все позади!" - такая же бессмыслица и такая же опасность. Смысл этой опасности прекрасно сформулировал М. Эпштейн: "...под знаком перевернувшейся системы ценностей пойдем - уже от имени прошлого - в наступление на будущее, зарывая в почву традиции бесценный талант воображения".
    Помню, еще в пору дружного антиутопизма мне пришло на ум: разве только идея социальной гармонии "противоречит действительности"? Разве идея науки - идея рациональности и закономерности - не противоречит наблюдаемой нами стихийности природы? Разве идея религии - возможность вечной жизни - не противоречит тлену кладбищ? Об этом противоречии знал Платон, называвший, например, движение "философской выдумкой", "мифом" (а слово "миф" в индоевропейских языках синонимично "мечте", "желанному будущему", то есть "утопии"), знали немецкие романтики, отвечавшие на упреки в утопизме: "Каждая наука имеет своего Бога, который одновременно является ее целью. Для механики - это вечный двигатель... Для химии - камень мудрости. Философия ищет первопринцип. Математика - квадратуру круга... Политический деятель совершенное государство, вечный мир... Речь идет об идеалах, которые недостижимы и потому обманчивы, но их можно рассматривать как необходимую целевую проекцию" (Шиллер И.Ф. - Письма об эстетическом воспитании человека. Собр. соч. М.-Л., 1950, т. 6). Как всегда в эпоху общественных и интеллектуальных смут, нам не хватает спокойного аналитического подхода. Мы могли и не обращаться к Платону, довольно было бы заглянуть в новейшую историю, в 20-50-е годы, и разобраться с политикой Сталина - но не в отношении к литературе вообще (что было сделано), а в отношении к жанру утопии и научной фантастики. Рассуждение тут достаточно простое: если утопия - спутница тоталитаризма, если она активно помогала искоренению духа свободы, она должна была бы поощряться Сталиным. На деле мы наблюдаем прямо противоположную картину, причем динамика событий явственно совпадает с укреплением сталинской диктатуры. В 20-х годах еще была утопическая фантастика, которая в основном изображала коммунистов, завоевывающих Марс, Луну и везде устанавливающих коммунистический порядок. К началу 50-х такой фантастики уже не существовало, ее искоренили - хотя, казалось бы, она была вполне "правоверной" и даже пропагандистской. На это обратили внимание исследователи утопии, и зарубежные и советские; я могу сослаться на обзор "Социальное воображение в советской НФ 20-х годов" (Борис Дубин и Александр Рейтблат - в сб. "Социокультурные утопии XX века", вып. 6). Авторы установили, что к концу 20-х годов проводилась самая настоящая кампания против научной фантастики. Если в 20-е годы выходило по 25 книг за год, то в 1931 году - это уже новая историческая эпоха, сталинизм в классическом виде - выходит всего четыре книги. В 1933-34 годах после голода, на пороге массовых репрессий - ни одной. В 30-х годах была разогнана ленинградская секция научной фантастики (не просто разогнана, там были репрессированные и убитые). Во время этого воистину "великого перелома" с литературной сцены исчезли все значительные фантасты: уезжает антиутопист Замятин, уходит из жизни утопист Маяковский, перестают публиковать Булгакова. Авторы обзора подсчитали, что с 1930 по 1957 год - за 27 лет - было опубликовано всего лишь 300 фантастических произведений. Это считая все жанры, от романов до пьес и журнальных рассказов... Расправа с фантастикой не прошла бесследно. Жестокое и нищее время подавляло людей, им требовалась духовная компенсация, и запрещенная Сталиным утопия приобрела странную форму. Формой был... "социалистический реализм".
    Говорят, что соцреализм был изобретен Максимом Горьким по прямому приказу Сталина и насаждался искусственно, с помощью кнута и пряника - с помощью репрессий и сталинских премий. На деле все было и так и не так. Происходили два параллельных процесса. С одной стороны, глупость, корысть и страх заставляли людей искусства рисовать советскую действительность в образе земного рая, а советского человека - в образе ходячей добродетели. С другой стороны, люди, даже чуждые официальной идеологии, нуждались в этом псевдоискусстве, они все-таки получали ощущение счастья: жить в такое время, в такой стране... Это результат бессознательного коллективного импульса, потребности в создании утопии или мифа о своей родине, своей земле. Об отношении сталинизма к утопии говорит еще один многозначительный факт (он уже отмечен зарубежными исследователями). В 20-е годы на волне революции образовалось множество утопических коммун, построенных на марксистском принципе. Были коммуны, которые экспериментировали с личной жизнью, были художественные, эстетические, причем их члены почти всегда были правоверными марксистами-ленинцами и ничего не имели против Сталина. Эти люди проповедовали самые что ни на есть социалистические идеи. Так вот, в те же 30-е годы коммуны были разогнаны - все, вплоть до эсперантистов... Над этим парадоксом стоит подумать. Дело, возможно, прояснит проходившая в то время кампания по реинтерпретации классики. Тогда стали возвеличивать гигантов прошлого: Толстого, Пушкина, Репина, Мусоргского, но в их творчестве выпячивалась обличительная функция, "срывание всех и всяческих масок" - критика самодержавия и крепостничества. Дискредитировалось прошлое, а с ним и мечта о прошлом - ностальгия. Взглянем на оба процесса как на нечто единое: не надо вспоминать и не надо мечтать... Утопию и ностальгию - долой! Лозунг "Вперед, к победе коммунизма!" стал пустым идеологическим штампом, на который никто не обращал внимания. Начиная с гибельного 1930 года искоренялась сама мысль, что возможно нечто лучшее - в прошлом ли, в будущем... Это лежало в основе борьбы с утопией. Мы невнимательно читаем Оруэлла: описывая тоталитарное мышление, он подчеркивает, что с позиций "полиции мысли" ересью были равно и ностальгия и мечта. Его герой, вспоминая детство - смутные воспоминания, - знает, что этого делать нельзя. Когда он мечтает во сне о будущем счастье, он тоже знает: это запретное. Когда он проходит через "перевоспитание пытками", - палач объясняет ему, зачем его пытали: "Запомните: прошлого не было, будущего не будет, есть настоящее". То, чем мы постоянно попрекаем Хрущева - его фраза: "Нынешнее поколение будет жить при коммунизме", - это смешной, курьезный, какой угодно, но элемент "хрущевизма", явления, которое все-таки было началом либерализации и не шло в сравнение со сталинщиной. При всей своей правоверности Хрущев достиг понимания - или эмоционального ощущения: мы жили в аду. С одной стороны, все было правильно, но с другой - он сам был соучастником преступлений, его вождем был преступник. Эмоции толкнули его к другой идеологии, которая как будто ничем не отличалась от сталинской, и тем не менее он уже не мог сказать: "Я другой такой страны не знаю..." Фактически он признал, что "нынешнее поколение советских людей" живет плохо. И прибег к утопии - в 1980 году оно будет жить хорошо. Утопия враждебна тоталитаризму потому, что она думает о будущем как об альтернативе настоящему. Наши теперешние лидеры - все еще коммунистические - тем и обозначают свой отход от тоталитаризма, что говорят: должно пройти еще десять лет, чтобы мы добрались до уровня хотя бы слаборазвитой страны. Утопия не может быть "помощницей тоталитаризма", ибо в основе тоталитарного строя лежит стремление убедить людей, что настоящее абсолютно, что о прошлом помнить не надо, а мечтать о будущем нельзя ни в коем случае. Живите настоящим - ничего лучшего быть не может. Поэтому любые романы, в которых изображался какой-нибудь двух- или трехтысячный год, даже самые правоверные и пропагандистские, с точки зрения Сталина были ересью. Они дерзко утверждали, что сегодняшний день - еще не вершина, не идеал, но все еще путь. Это и искоренялось.
    Здесь возникает вопрос: что же, утопическое мышление - например, марксистское - стало оппозиционной идеологией? Бывшие носители утопии стали на практике ее врагами? Да, так и было. Сколько отправлено в ссылку, в лагерь, уничтожено слушателей и руководителей марксистских кружков! Это продолжалось и в хрущевские и в брежневские времена. Дело и в особенностях Марксовой идеи - о них мы поговорим несколько дальше, - и в общих закономерностях, которым подчиняется реализация утопического проекта. Чтобы в них разобраться, надо хотя бы кратко воспроизвести логику Карла Манхейма, основателя социологии знания и автора классической концепции утопии. Манхейм рассматривает утопию и идеологию как две фазы в жизни идеи - и в жизни идеологов. Сначала в сознании идейного авангарда общества рождается некий образ. Он создается и существует как инструмент критики реальности. С его помощью авангард организует духовную энергию общества на борьбу с существующим злом, направляет мысли к более совершенному миру. Затем, во второй фазе, борьба приводит к тому, что старое уступает место новому например, новому обществу. Оно конечно же не может быть таким, какое грезилось авторам утопического проекта. Пороки и зло частично разоблачаются, что-то исправляется, но далеко не реализуется тот идеал, к которому они стремились. И тогда в стане идейного авангарда общества происходит раскол. Одни остаются утопистами, они говорят, что идеал не осуществился, и начинают критиковать уже новое общество - с точки зрения идеала. Другие же люди - обычно те, кто после революции получили власть и теперь несут непосредственную ответственность за бытие общества, - они уже не могут стать его критиками. Они становятся апологетами действительности и, вопреки фактам, начинают утверждать, что идеал полностью воплотился в жизнь, что ничего другого они и не мыслили, что все хорошо. Так, по Манхейму, утопия превращается в идеологию. Утопия неотделима от критики, и в этом смысле она сопряжена с революционной идеологией. Другое дело - утопия после революции: тогда она вырождается в идеологию, это ее роковая судьба. Тоталитарное общество в ней уже не нуждается, оно вполне может быть создано и создается - при помощи квазирационального проекта. Здесь не нужна буйная фантазия, здесь нужен низменно-прагматический расчет. Вырождаясь в жизни государства, партии, социальной группы, личности в идеологию, утопия продолжает подпольно существовать и как литературный жанр, и как образ мысли, а при тоталитарном строе создает новые модели. В том ее вечная борьба с господствующей идеологией.
    Судьбу утопической мысли при сталинизме прекрасно иллюстрирует история "Туманности Андромеды" Ивана Ефремова. Не случайно она вышла только в переломном 1957 году, хотя была написана раньше. До перелома ее не публиковали, несмотря на то что ни одного "антисоветского" или антикоммунистического слова в ней нельзя найти. И какое впечатление она произвела! Ее невозможно было достать, люди становились в очередь на чтение... Что же их увлекло? Тридцать лет читая про завод и про колхоз, они нашли в утопии Ефремова живую воду свободной фантазии. Никто даже не думал о литературном качестве этой вещи. Мы ведь не знали другой литературы этого жанра - сталинизм "закрыл" не только Оруэлла и Хаксли, Замятина, Платонова, Булгакова, но и весь гигантский пласт западной "космической" фантастики. А своя была давным-давно разогнана - впрочем, об этом уже говорилось. Что было? "Аэлита", немножко Александра Грина да Александр Беляев... Есть еще один показатель того, что зло не в утопии, а в идеологии. Люди идеологического склада, нацеленные на создание организации, на борьбу за немедленное воплощение идеала любой ценой, - антиутопичны в том смысле, что они терпеть не могут описывать будущее подробно и конкретно. Исследователь утопии Мелвин Ласки, известный английский историк идей, в своей книге "Утопия и революция" пишет, что порок марксизма состоял в отказе от конкретной и подробной картины будущего, что Маркс буквально приходил в бешенство, когда его просили объяснить подробно, каким он видит будущее. Он говорил: это все досужие мечты, зачем сегодня вдаваться в детали, надо сделать, а там посмотрим. Сейчас неомарксисты, склонные к реабилитации Маркса, ставят ему это в заслугу: Маркс, мол, не расписывал нам, как все должно быть, а мы все хотим знать наперед. Но либералы как раз это и ставят в вину Марксу. Ответственность и критическое отношение к проекту рождаются только при его конкретной разработке. Ленин в "Государстве и революции" также заявил, что бесполезно сейчас разрабатывать проекты, надо заниматься делом. Результаты известны: военный коммунизм, красный террор и неудавшаяся попытка исправить дело нэпом. Почти всякий раз, анализируя причины террора, мы видим, что вина утопического проекта здесь не так и велика. Скорее можно говорить о решительном разрыве руководителей террора с тем утопическим началом, которое бессознательно присутствует в поведении нормального человека в нормальной ситуации. Именно это начало отбрасывается в ненормальных условиях революции - раньше или позже, не так важно, когда. Иногда в разгар революции, иногда - при ее подготовке. Это видно при во всяком честном исследовании, независимо от того, как автор относится к утопии. Сошлюсь на работы Льва Петровича Делюсина, известного советского китаеведа; он рассмотрел так называемую утопию тайпинов. Все знают, что в XIX веке в Китае были утописты - тайпины, что они совершили тайпинскую революцию, взяли столицу, установили утопический порядок. Но мы знаем это приблизительно, а Делюсин знает по первоисточникам. И он показал в своей работе "Китайские социальные утопии", что тайпины, едва захватив власть, быстренько забыли лежащие в основе движения идеалы высоко-ханьской утопии и создали такую систему, которая хорошо кормила армию. Шла гражданская война, освободительное движение против маньчжуров; нужно было, чтобы армия кормилась и могла воевать. Поэтому они без шума вернули помещикам землю, обложили данью крестьян, создали строгую иерархию, в которой каждый занимал свое место, где солдат был выше, а крестьянин ниже - обыкновенный жесткий порядок, прагматичный и хорошо продуманный. То же самое у Василия Селюнина в его знаменитой статье "Истоки" - одной из первых, где было сказано, что в основе всех наших несчастий лежит марксистская - революционная - идеология. Он приводит примеры, - притом не из нашей революции, а из французской, - почему расстреливали спекулянтов, почему проводили реквизиции, почему так подорвали крестьянство, что оно перестало что-либо производить. И оказывается, что не было никаких идеалов равенства, забыли все напрочь про равенство и справедливость, - надо было кормить огромную армию и воевать. Утопия в ходе революции выродилась в прагматизм. Иное дело, когда мечтатель Мор пишет свой роман, создавая прекрасный образ будущего, или когда работают утописты Сен-Симон, Фурье, Оуэн, - у них все по-другому: они конструируют элемент общества, обдумывают детали. Они не создавали подпольных партий, не устраивали диктатур, не брали власть: они пытались разработать периферийные моменты своей системы и сделать их жизнеспособными. Поэтому совершенно неправомерно вытягивать Ленина из типичного либерала Фурье, все мечты которого давно перекрыл развитой капитализм. Это, в сущности, логика самого Ленина - он пытался присоединить своих экспроприаторов и террористов к Рылееву и Бестужеву, говоря, что декабристы разбудили Герцена, Герцен - народовольцев, народовольцы - большевиков. К сожалению, это настолько бытует в сознании, что даже от образованного человека можно услышать, что он не любит, скажем, Бестужева или Муравьева потому, что... "Берия произошел от них". Наверное, настало время взглянуть на вещи непредвзято и вспомнить объективные определения утопии - как говорят в науке, ввести дефиниции. В отечественной литературе она формулируется, например, так: утопия - мечта о совершенстве мира, способная обеспечить проверку и отбор наиболее фундаментальных моделей общественного развития. Для западного ученого, прошедшего социологическую школу, утопия - это категория, описывающая "всякое мышление, стимулируемое не реалиями, а моделями и символами" - по формуле упомянутого уже К. Манхейма ("Идеология и утопия"). Чтобы рассмотреть утопию объемней - и как жанр и как идеологию - то есть и по Бахтину и по Манхейму, нам надо перестать мыслить только и исключительно в рамках "исторического метода"; надо обратиться к структуральному методу. Мы слишком привыкли к идее, что сознание последовательно эволюционирует, что все изменяется, и не только в науке и обществе, но и в искусстве. Что, попросту говоря, каждая следующая фаза прогрессивней, чем предыдущая, так нас учили, и для многих так и остается. С точки же зрения структурализма, нельзя заявлять, что мышление, например, XVII века прогрессивней, чем XV века. Структуралист считает, что имеется несколько типов мышления. Есть логический тип и есть мифологический, причем они уверенно сосуществуют во времени. Нам только кажется, что современный человек логичен - он охотно создает мифы, он способен и к рационалистическому и к утопическому проектированию будущего. Не следует, с другой стороны, думать, что у людей архаической эпохи не было логического мышления, оно было, и об этом писали и наши ученые, Ю. М. Лотман и Вяч. Вс. Иванов. Например, наши предки мифологически отождествляли себя с животными, но могли логически представлять себе различие между животным и человеком. Если мы будем исходить из этого, то формула Энгельса: мир движется от утопии к науке окажется не столь уж без условной. Утопия и наука сосуществуют, они не зачеркивают друг друга - и то и другое имеет эвристическую ценность, их нельзя противопоставлять идейно. Этого как раз и не хотят понять сегодняшние враги утопизма. Они критикуют утопию как некое марксистское порождение, критикуют с позиций консервативных, христианских, православно-ортодоксальных - назовем их консервативно-идеологическими. По существу, они, как ни странно, принимают Энгельсову формулу: утопия есть нечто такое, что необходимо миновать. Они не замечают, что сами создают утопию Марксова типа, которая не поддается детализации, - да они и не пытаются ее разрабатывать в подробностях. Это опасная тенденция. О ней пишет польский исследователь Ежи Шацкий (издательство "Прогресс" выпускает его книги "Традиция" и "Утопия"). Он убедительно показывает, что во все эпохи и у всех групп общества существовали и утопии, и рациональные проекты бытия, которые уравновешивали друг друга. По мнению Шацкого, для общества в равной мере опасна утрата любой ипостаси мышления. Теряет ли общество рационализм, теряет ли утопизм, освобождается ли от традиций - оно все равно проигрывает. Разумеется, в действительности - среди живых людей, а не фантомов, выдуманных теоретиками, - жизнь "совсем без утопии" также невозможна, как и полная реализации утопии. Но попытки исключить из жизни все утопическое, откуда бы они ни исходили, "справа" или "слева", приводят к тому, к чему приводит любая тотальность, - к тоталитаризму. Обратимся еще раз к определению Манхейма: утопия - "мышление, стимулируемое не реалиями, а моделями и символами". Разве не таково сознание христианского мыслителя во все времена? Христианство сопровождалось мессианскими утопиями, проповедями о конце света и наступлении тысячелетнего Царства Божия, верой в объединение Бога и человека против Антихриста. Вовсе не случайно наиболее набожные христиане и создавали утопии: Томас Мор - враг реформации, и Томас Мюнцер - тоже противник Лютера, но протестант, и, наконец, пламенный католик, доминиканский монах Кампанелла. В России утопии создавали задолго до Чернышевского идеологи православия, начиная с князя Михаила Щербатова, с его консервативной утопией о земле обетованной, где нет ничего нового, а все хорошее - старое. Это конец XVIII века, а спустя 150 лет генерал Петр Краснов написал в эмиграции утопический роман о будущей России, о том, как победили белые и создали страну, где все хорошо, потому что истреблен еврейский дух. Невозможно представить себе, чтобы развивалась религия - любая, будь то православие или буддизм, - вне утопизма. Религия стремится внедрить в сердца людей свой идеал - такова ее главная задача. Но человеческая мысль одета в слово, а словесное описание идеала и есть утопия. Спросите любого человека: как он представляет себе свой идеал добра, справедливости, чести, самоотверженности или даже что такое православное христианство и чем оно отличается от католичества? Как он объяснит это - чтобы мы поняли? Он начнет описывать какого - то человека и непременно будет его идеализировать; или опишет обитель, идеализируя ее жизнь и порядки; либо так же изобразит желанную страну. Всякий выраженный, описанный идеал есть утопия; отказаться от нее значит отказаться от идеала. Разумеется, консерваторы на деле не отказываются ни от того, ни от другого. И даже либералы - патентованные антиутописты всегда имеют свой утопический идеал, отодвинутый если не во времени, так в пространстве. Для отечественного либерала это сегодня Англия или США. Есть еще один признак того, что консервативный идеал, выраженный лозунгом "Все хорошее позади!" и потому вроде бы антиутопический, остается в пределах утопического мышления. Сошлюсь на американского историка Дж. Дэвиса. Он высказал мысль, что утопия в некотором смысле антипод истории, она как бы видит в истории врага. Дэвис считает, что утопией можно называть лишь такой проект будущего, который отвергает дальнейшую историческую динамику. Проект, в котором прокламируется что-то главное, сущностное, соответствующее природе человека, и поэтому - после реализации проекта - человек не будет ломать созданную для его же блага социальную организацию. Утопический мир консервативен - он лежит по ту сторону истории, на нем история должна кончаться. Мы не можем ставить перед собой задачу: бороться с утопией, искоренять ее. Если утопизм - не навязанная какой-то идеологической группой система взглядов на мир, а свойство нашего сознания, нашей духовной жизни, то сражение с утопией есть сражение с самим собой. Так в двадцатые годы было принято "бороться с ревностью" или - долгие десятилетия - "бороться за нового человека"... Хотим мы того или нет, утопия присутствует в нашей жизни как взгляд в лучшее будущее или память о лучшем прошлом - без этого человек перестает быть человеком. Присутствует в форме идей, жизнеспособность которых мы не можем оценить, но отказаться от которых, сохраняя свою нравственную сущность, - мы не в состоянии. Такова главная идея нашего времени - идея вечного мира, основанного на страхе перед атомным уничтожением. Все, что мы знаем из истории и психологии о человеке и человеческом обществе, говорит, что эта идея чистейшая утопия. Но все, что мы знаем о последствиях современной войны, говорит о необходимости отнестись к этой утопии не менее серьезно - даже более серьезно, - чем к таким "реальным" житейским задачам, как пропитание, строительство жилищ или забота о продолжении рода.
    1990
Top.Mail.Ru